- 252 -

Ротмистр Коротнев

 Тяжелое было время! Но в Таганской тюрьме было все-таки много лучше, чем позже в Бутырке. Здесь в камере, пусть даже в «камере смертников», были свои люди.

Сначала к своему заключению мы относились несерьезно: посидим два-три дня — и нас выпустят. Мы были неопытные игроки в «поддавки» с большевиками, в то время как они, играя в «крепкие», навалились на нас всей тяжестью и ненавистью специально созданной государственной карательной машины. И все-таки под давлением этой машины мы не теряли лица и в душе крепко хранили веру в Бога и любовь к своему народу и стране своей, за которых три года провели на фронте в борьбе с немцами. А теперь, перед группой международных космополитов, захвативших власть штыками обманутых солдат, мы вдруг стали государственными преступниками. Поэтому все мы подлежали уничтожению.

 

 

- 253 -

Мое личное положение в тюрьме было двойственное. Документы солдатские — значит, свой. Но веры этим моим документам не особенно много. Из-за подложных документов в тюрьме среди своих я держался со всеми, как чужой. Офицеры относились ко мне как к «нижнему чину». А я обращался с ними как зазнавшийся, «сознательный» солдат, бесстыдно напяливший на себя офицерский френч и шикарные галифе неизвестного происхождения. Может, с убитого барина сняты?

Конечно, в этой роли бывали у меня сначала промахи. Ухмылялись догадливые, но не выдавали. К числу раскусивших мой орешек относился и ротмистр Коротнев, о котором я и хочу сказать несколько слов.

Высокий, стройный, властный, с барскими замашками, ротмистр Коротнев сразу привлекал к себе внимание. Он был офицером одного из привилегированных кавалерийских полков русской армии, в которые без хорошего житейского обеспечения, без потомственного дворянства не суйся. Он смотрел на меня как на зазнавшегося писаришку, а я на него как на гордого барина.

Не знаю, было ли у него ко мне действительно снисходительно-барское отношение или в этом заключалась нужная для тогдашнего положения маскировка. Скажу откровенно, я им восхищался.

В камере сидели три кавалериста: Коротнев, его друг Домбров-ский и корнет Шингарев (как мне говорили тогда, «наш» Шингарев был племянником уже убитого большевиками Шингарева, одного из кадетских лидеров). Наш староста тоже был кавалеристом, и совсем неплохого — 2-го Сумского гусарского полка, но не было у него жилки, присущей выпускникам Николаевского кавалерийского училища, походил он, скорее, на шпака, вырвавшегося в офицеры за боевые отличия.

Словом, Коротнев, с помощью своих друзей, решил и в тюрьме завести недоброй памяти «цук» кавалерийских училищ. «Корнеты», то есть юнкера старшего курса училища, нашлись: есть кому «цукать», дрессировать и учить уму-разуму «зверей» — сиречь юнкеров, -только что переступивших порог кавалерийского училища. А только вот этих самых «зверей» для «цука» сначала не нашлось. Затея Коротнева как будто не удавалась. Но к «лёвшинцам» прибился молодой человек (будем звать его «гимназистом» — фамилию его я забыл). Он поднимался по лестнице — шел домой — и заглянул в полуоткрытую дверь соседней квартиры. Чекисты его схватили, обыскали и увезли на Лубянку. «Лёвшинцы» включили его в свою компанию. Какова судьба «гимназиста» и когда он исчез из нашей камеры — не знаю. Но твердо помню, что 31 июля его «с вещами по городу» не вызывали.

Так вот, этот нескладный юноша дня два просидел скучный на своем постельном сундучке, а потом, когда зашел разговор о «цуке», заявил: чтобы не чахнуть, он готов стать «зверем». Вот и начался в нашей камере «цук».

 

- 254 -

Чаще всего им занимался Коротнев. Он одного-единственного «зверя» нещадно беспокоил, дразнил как мог. Приказывал ему много раз приседать, нагибаться, вертеться, а сам в это время читал, с кем-нибудь разговаривал. Затем вдруг вспоминал о «звере», который вот-вот готов был свалиться от изнеможения, останавливал его «упражнения» и обращался к нему с самым неожиданным вопросом, часто весьма глупым, на который смышленый «зверь» давал такие остроумные ответы, что остальные сокамерники от хохота держались за животы.

Время шло, мелькали дни, проходили недели. Жизнь в камере текла шумно и весело. И виновником этой шумливости всегда был ротмистр Коротнев, выдумывавший какие-нибудь развлечения. Мы отвлекались от тяжелых мыслей, которых становилось все больше.

Помню Коротнева с гордо поднятой головой, уверенно вышагивавшего на прогулке, властно разговаривавшего с надзирателями у двери. Последние покорно бегали с его поручениями. Дело дошло даже до того, что после двухнедельного пребывания в камере у нас появилась раскладная брезентовая ванночка, круглая и довольно большая. Господа офицеры из «лёвшинцев», с разрешения хозяина, ротмистра Коротнева, могли ею пользоваться. По велению Коротнева чистую воду приносил надзиратель, грязную — в параше — уносили купающиеся.

Более того, в самом начале нашего сидения не то Коротнев, не то Ильвовский получил бутылку с «лекарством». Открыл, вдохнул и жалко заулыбался: «Братцы, эфир!» Капитан Ильвовский смочил тряпочку эфиром, лег на кровать, приложил тряпочку к носу и затих (мы все запах эфира обоняли). Очень скоро он захмелел. И еще, кажется, оказался под хмельком Подмышальский. И пошла потеха. Мне кажется, что мы все были пьяны! Шум поднялся на весь коридор. Надзиратель два раза подходил к двери и стучал ключом по решетке. Напрасно! Бурно праздновали мы свое Последнее Радование! Радостно и беззаботно было, как на Пасху.

Я заснул и, чем все закончилось, не знаю. Наутро болела голова, и свету Божьему я был не рад.

(В 1921 году я рассказал этот случай В.В. Португалову — редактору газеты «За Свободу!». Савинков уже был выслан из Польши. Редактор советовал пока воздержаться писать об этом. Чекисты этим делом займутся, и могут пострадать сердобольные надзиратели. Теперь уж много лет прошло — никто не пострадает.)

В июне 1918 года так свободно было в Таганке не потому, что надзиратели были сердобольны. Просто никто тогда не знал, кто кого одолеет. Но пришел июль. Большевики в Москве взяли верх над левыми эсерами. Жестоко подавили восстание в Ярославле. Ослабели чехи на Волге. В Кремле почувствовали силу, и по-другому заработала Лубянка.

Как-то стояли мы с Подмышальским у дверной решетки. Мы часто там топтались, когда сидели во 2-й камере. Оттуда был виден Но-

 

- 255 -

во-Спасский монастырь, крыши маленьких домиков, а совсем у стены — маленький кусочек улицы, по которой ехали повозки, шли люди, бегали дети. Подмышальский мечтал о воле, вспоминал своих. Я молчал. Нам было грустно. Мне казалось, что мы живыми из заточения не выберемся. Подмышальский полагал, что не сегодня-завтра все перевернется, и он будет на воле.

Как-то я кивнул в сторону Коротнева, который «для моциона» медленно ходил взад-вперед по камере:

— Вот стойко держится — никак не согнуть его чекистам. Подмышальский без зависти, но со вздохом сказал:

— Ему хорошо. Его отец Ленина лечит.

Помню, что со следователями Коротнев был резок, даже дерзок. Однажды случилось мне в коридорчике ждать своей очереди на допрос. Дверь в камеру следователя осталась приоткрытой, и я кое-что разобрал в том бурном споре, который велся между следователем и Коротневым: речь шла о каких-то деньгах.

Я уже писал, что после того, как от нас увели на расстрел первых наших товарищей, в камере наступило «удушливое затишье» и даже А.А. Виленкин не мог нас оживить. Коротнев тоже повесил голову и, как покойник, вытянулся на топчане, но очень скоро поднялся, щелкнул пальцами:

— Да, господа офицеры, положеньице не из веселеньких! Хуже, чем конно на пулеметы! Однако не будем унывать! — и он загремел шахматами.

— Да ты что?! Наши к стенке пошли! — отодвинулся от него сосед.

— Что ж, ну и пошли. Придет время — и нас заберут. Не сробеем — с честью станем к стенке! — Он не торопясь начал расставлять фигуры на доске. Нашлись партнеры, люди зашевелились.

Настал день, когда ротмистр Домбровский и подпоручик Тара-сенко собрали вещи, и ушли на свободу.

А 31 июля, во время ужина, пришел надзиратель и забрал всех «лёвшинцев» «с вещами по городу». Был в записке и ротмистр Коротнев. Он чуть побледнел, но был прям и величаво горд; таким он, должно быть, бывал в «табельные» дни на парадах.

О судьбе ушедших Виленкин ничего узнать не смог. От наших вопрошающих взглядов он отмахивался и тяжело вздыхал:

— Общая участь: конец в подвале!

— А как же Ленин обещал?!

— Пообещал, да ничего не сделал!

Однако вопросы остались. В свою смену пришел надзиратель-говорун. Походил-походил по коридору, а потом сообщил, что был на Александровском вокзале и видел «нашего Коротнева», якобы тот стоял на площадке вагона и в удовольствии зубы скалил! Чему верить, если в «Известиях» не было объявления о расстреле «лёвшинцев»?! Мы

 

- 256 -

решили, что все наши погибли, а надзирателю «показалось». Кто перекрестился, кто вздохнул тяжело...

Много лет прошло. Попала мне в руки «Красная книга ВЧК», написанная Лацисом для потехи красных сановников. Там в списке расстрелянных «лёвшинцев» фамилии Н.Н. Коротнева нет.

Нашел я в ней, на с. 63, интересный документ, привожу его целиком:

«1918. Май. Я, Николай Николаевич Коротнев. В квартиру Покровского я попал потому, что там жила моя старая знакомая, г-жа Голикова, к которой я иногда заходил. В заговорщической организации я не состоял и ничего не знаю. Правда, когда в декабре я приехал в Москву с фронта, то здесь были офицерские организации, и было дело поставлено очень просто; брали прямо незнакомого офицера из кафе и тащили в организацию. В квартире, где нас арестовали, мы сидели, говорили о разных новостях.

Я даю честное офицерское слово, что ни в какой противоправительственной организации не состою. Деньги, выложенные на столе, не мои, а Сидорова, что он, наверное, и подтвердит. Я откровенно говорю, что в январе я в организации одной состоял. Но теперь она распалась давно, и считаю вступление в такую организацию бесполезным»*.

Очень похоже, что Ленин слово, данное отцу ротмистра Коротнева, сдержал и сын доктора Коротнева был освобожден. Но возможно и совсем иное: по каким-нибудь чекистским соображениям вышеприведенное «показание» было признано недостаточным, и он был расстрелян вместе с «лёвшинцами», но в список расстрелянных не попал. Такие случаи бывали. Вот фамилии тех офицеров, которые в разное время были взяты из нашей (5-й общей) камеры «с вещами по городу» и о расстреле их не объявлено: ротмистр Гюнтер, штаб-ротмистр Доброславский, капитан Самойлов, поручик Довбищенко, поручик Давыдов, ротмистр Смирнов. Их имена сохранила мне память.

 

 


* См.: Красная книга. С. 111-112.