- 341 -

Медицинская комиссия

 Забегу вперед и напишу несколько слов о медицинской комиссии, о которой я мельком узнал после осмотра меня доктором Терьяном.

Отмечу, что в околотке на «хороших хлебах» я несколько распустился и теперь много хуже держал себя как «несознательный выходец из народа» и к тому же, как неразвитый и нерадивый служитель из лечебницы доктора Аксанина. Например, мне совсем не нужно было играть в шахматы с бывшим министром Макаровым, не нужно было присутствовать при «вечерних беседах» лидеров нашей здешней элиты, не нужно было заводить разговоры с жандармским вахмистром о его службе в царское время (невольно выявлялись симпатии к «старо-

 

- 342 -

му режиму»). Но ведь я был человек, да к тому же сильно усталый и измученный всем пережитым на фронте и в тюрьмах!

Если раньше я боялся случайных встреч с людьми из «потонувшего мира» (слава Богу, никого из старых знакомых не встретил!), то теперь я стал бояться возобновления моего забытого дела. Ведь если за него возьмутся, значит, нашли что-то новое и так на допросах прижмут меня, что деваться будет некуда!

Словом, я с тревогой ждал и боялся всяких комиссий и допросов. А тут от эсеров узнал, что написано и передано коменданту тюрьмы какое-то заключение наших врачей о тяжелом душевном состоянии нескольких узников. В их число попал и я.

Было это ранней весной. Думалось мне, что день-два — и меня с другими «рехнувшимися» куда-то потянут, опять будут допрашивать. И неизвестно, чем все кончится! Утешал я себя только тем, что «больше стенки» ничего не будет. Утешение это скоро отпало.

Чекисты меня не били и даже не грозились избить. Никто из сидевших в Таганке по делу Союза Защиты Родины и Свободы не жаловался даже на пинки. Но как раз в это время — весной 1919 года, — когда много думалось об освидетельствовании в медицинской комиссии (да медицинская ли это комиссия?), в 71-ю камеру («социалистическую») привели нескольких «анархистов-максималистов». Они были худы как скелеты, землисто-бледны и так нервны, что вздрагивали от всякого стука.

Во время разговора с ними эсеры утверждали, что избиения арестованных бывали очень редко. Здесь, в Москве, на глазах у Кремля, таких безобразий ВЧК себе не позволяет, а в провинции, вероятно, все случается.

Один из анархистов молча оголил спину. А там недавно зажившие шрамы во всю спину. Все замолчали. Вот эти шрамы для меня были страшнее стенки. Однако скоро избиение анархистов затушевалось в памяти. Должно быть, в тюрьме пылью времени скорее засыпается та каморка мозга, в которой хранится тревога перед комиссиями и всеми зверскими выкриками чекистов. Жизнь у меня пошла ровно и гладко, все равно как на фронте в спокойное время.

Пришло лето 1919 года. Вспоминаю его как знойное и удушливое. Я принимал прописанные лекарства и томился бездельем. Наконец попросился дать мне какую-нибудь работу. Меня назначили вторым уборщиком 7-го коридора и переселили в 71-ю камеру («социалистическую»).

Жизнь стала оживленнее. Работы было много, весь день занят. А вечером — разговоры на всякие темы. Шли они с шутками, прибаутками и насмешками над собой и другими «побежденными».

Думать и вспоминать прошедшее не стало времени. О медицинской комиссии накрепко забыл. Я много работал, ел вдосталь, спал без просыпов, и это все.

 

- 343 -

Случился такой знойный день, когда, намаявшись с чисткой котла (каша пригорела), я повалился на койку днем, и закрыл глаза, да ненадолго. Прибежал мой дружок-напарник Чернышев, рванул меня за плечо:

— Зовут тебя к нам в 70-ю. Комиссия приехала!

Сердце крепко стукнуло и, казалось, застыло. Застегнулся окончательно душевно и пошел в 70-ю.

В проходе между кроватями сидели за столом наши врачи и незнакомые лица.

Как я узнал, за столом сидели: начальник психиатрического отдела Наркомздрава (фамилию забыл, кажется, Штейнберг), доктор Краснушкин — специалист по нервным болезням (он иногда заглядывал в околоток, и мы его знали). Затем были наши — сидящие в тюрьме — врачи: Терьян (психиатр), Донской (правый эсер), Попов (левый эсер), оба интерниста и Воскресенский — хирург.

В стороне от всех сидели два представителя ВЧК. Перед ними лежали бумаги и папки. Когда я вошел, один из чекистов, что помоложе, что-то писал, другой проткнул меня скучающим, но все же колючим взглядом и отвернулся.

Сразу начался опрос, кто я да что. Вопросы задавал Терьян. Это меня ободрило (как-никак, а он свой человек). Я отвечал твердо и уверенно, как следователю на допросе.

Когда предварительная процедура была закончена, он начал меня осматривать: долго выстукивал, выслушивал, глаза смотрел, по коленям молоточком стучал, колол спину больно и небольно. Потом он подошел к Штейнбергу, и все врачи долго беседовали. Наконец, доктор Терьян подошел ко мне и предложил скороговоркой сказать, гля-дючи на него: «Сшит колпак не по-колпаковски». Я торопливо сказал. Доктор кивнул: «Правильно».

— А скажите-ка «на дворе трава, на траве дрова».

Я и это сказал, но со смущением.

— Вот это еще скажите: «Третья артиллерийская кавалерийская бригада».

Меня в жар бросило. Ведь в 3-й артиллерийской бригаде начал я свою службу. Боже! Меня ловят названием моей бригады, чтобы прибить до смерти где-то на Лубянке в подвале за то, что всю войну я провел на фронте, а затем пошел открыто и честно против международных проходимцев, случайно оружием и ложью захвативших власть в нашей стране.

«Пусть делают что хотят!» — вскинулся я и хотел крикнуть о том горе, что гнетет и мучит меня! Но судорога сжала горло, слезы брызнули из глаз. Я стал их вытирать ладонями, пальцами и в голос зарыдал.

Сквозь рыдание услышал возбужденный голос доктора Терьяна:

— Видите, видите! Я вам говорил.

Фельдшеры Злобин и Рубинок меня взяли под руки и увели. Уложили на койку, укрыли. Я дрожал и рыдал. Принесли, кажется, ва-

 

- 344 -

лерьянку, я выпил ее и немного погодя утих. Когда по-настоящему пришел в себя, мне сообщили, что комиссия установила, что у меня «тяжелая и острая форма психастении». Я нуждаюсь в специальном лечении.

Узнал я также (из частных разговоров с эсерами), что прошел медицинскую комиссию еще только Кистяковский, кажется, бывший полковник и родной брат Игоря Кистяковского — одного из министров украинского правительства гетмана Скоропадского.

— Мы сделали что могли. Будем ждать, как верхи решат! — улыбнулся Терьян при очередном осмотре.

Я пождал, пождал, — и ждать перестал: Чрезвычайка молчала.

Мы с Чернышевым с утра чистили, мыли коридор, лестницу, уборную. Управлялись как раз к полудню. А после обеда до отвала набивали брюхо пшенной кашей, что налипала к стенкам котла, и по совести чистили и мыли посуду. Остатки каши мы раздавали приходившим к нам «выздоравливающим».

Приблизилась осень, пришел пасмурный день, тоскливый и тягучий. Откуда ни возьмись, в нашей 71-й камере объявилась сестра милосердия. За время сидения в Бутырской тюрьме я никогда женщины не видел, а тут бодрая и ласковая «барынька» объявилась, с красным крестом на белой косынке, на фартучке, на рукавах блузки. Словом, к нам в камеру пришла сестра милосердия и обращается ко мне. Я мыл окно и отозвался с неохотой. С осторожкой к сестре подошел. А она меня сразу успокаивает:

— Вы, Иван Леонтьевич, не волнуйтесь, не беспокойтесь. Вас никуда не заберут, не увезут! Только сейчас приедет представитель из комячейки. Он задаст вам несколько вопросов. — И ушла. Я ждал, волновался, но меня никуда не вызвали. На этом и закончилась работа медицинской комиссии. Как мне сказал кто-то из врачей, председатель комячейки на моей истории болезни коряво начертал: «Здоров».