- 9 -

«КОНВЕЙЕР»

 

Дали кашу на завтрак. Взялся за ложку — она сломалась.

Кричу надзирателю в коридоре:

— Ложку дайте. Та, что с кашей принесли, сломалась.

Надзиратель тут как тут.

— Не сломалась, а сломал! Рапорт писать буду!

Начальник распорядился: 15 суток карцера за демонстративное нарушение тюремного режима. «Вот так аукнулось мне нечаянное воспоминание о Доме книги», — думал я тогда. Потом понял: «Дом книги не при чем. Просто меня надо было «поставить на конвейер». Пришло время».

Карцер — каменный мешок. Параша, прикованная к стене цепью, нары из трех досок — вся обстановка. Три шага вперед — три шага назад.

Под потолком крохотное оконце с разбитым стеклом. Через него течет в каменную темницу стылый воздух.

Три шага вперед — три шага назад. Три шага вперед... Не спать. Не спать.

Паек— 200 граммов хлеба и две кружки теплой воды — утром и вечером.

Ходить! Ходить! Иначе — замерзнешь. Шатало от усталости, от голода. Но я ходил и ходил.

Отсидел карцерный срок, пошли допросы.

Допрашивали по ночам. Только сомкнешь глаза — «Дьяконов! На выход!».

Одни и те же вопросы в сотый, в тысячный раз: «С кем сотрудничаете? Назовите адреса сообщников». Следователи меняются, сдают меня с рук на руки. Между допросами — перерыв 2—3 часа — передышка мне. Выведут в коридор. Ждешь. К стене прислонишься — тут, же открик:

— Не спать! Ходить!

До конца коридора, обратно, до конца коридора...

— Ходить!

И так одну ночь, вторую, третью. Конвейер. Спросил, вызнавая судьбу:

— Вам обязательно надо меня расстрелять или мне можно остаться живым?

 

- 10 -

Следователь дал ответ:

— Ты молодой, здоровый. Можешь искупить свою вину перед Советской властью и товарищем Сталиным.

— Вину?

— Ты говорил: «Всех большевиков вместе со Сталиным надо перевешать».

— Никогда!

— Слышали. Говорил. У нас есть документ. «Перевешать» — это террористические намерения. Ты зря упорствуешь. Что, как отец, хочешь? Мы знаем дело отца. Ты лучше о своей жизни подумай.

И следователь начинал читать то, что хотел бы услышать от меня — «создание организации «Группа мести за отцов», «выезды в Ленинград за получением инструкций».

Я думал. Летели дни, месяцы...

В Ленинград летели мысли мои, домой. Наш большой дом на площади Революции. Дом — коммуна политкаторжан. Невский корпус. Каменноостровский корпус. Петровский корпус. Шесть этажей. Жильцы — анархисты, эсеры, бундовцы, большевики, народовольцы — в прошлом. У каждого свои идеалы, свои ссылки, каторги, побеги, своя революция. Нерчинская каторжная тюрьма. Акатуйская каторжная тюрьма. Александровская, Орловская. Мы, мальчишки, слушали их с открытым ртом.

Дом они построили на свои средства, по-своему. В нем — столовая: своих кормят по талонам, чужих — за деньги. Поздно вечером, темно уже, забегаешься, забудешь про все, звезды домой приведут, напомнят про мать, про отца. Дома, знаешь, поесть ничего нет. А голод зверский. И столовая закрыта. «Тетя Паша! — кричишь у двери. — Тетя Паша!», — вызываешь с надеждой. И она не подведет. Ворчит, поругивает нас. «Где вас носило! Вот влетит вам...». А сама собирает на стол. Какую-то кашу найдет, чай, сухари. Пир горой. Стоит тетя Паша, смотрит на нас, как уминаем мы нехитрую снедь, улыбается.

У нас все свои. Много одиноких бездетных людей. Рыцари революции, они о себе не думали, служили идее, себя не жалели, устроить хотели мир справедливый и гармоничный, в котором бы все были как братья. Любили они нас, гордились нами, когда мы, вырастая, шли на заводы, вливались в рабочий класс. «Наша смена».

В нашем доме все есть: бесплатное кино, голубятня, комнаты каторжных землячеств, бильярдная — тяжелые шары из слоновой кости, сапожные мастерские, прачечная, галерея, солярий — вид на Летний сад, на Марсово поле, на Кировский мост, Литейный мост, Петропавловскую крепость, Зимний дворец.

 

- 11 -

Знатный был у нас дом. Интересный. Дружный. Теплый. Свой. Отец, занятой человек, домой приходил поздно. Но и дома не отпускала его работа. Уполномоченный наркомата тяжелой промышленности по Ленинграду и области, начальник управления «Главширпотреба», член бюро обкома, член коллегии и еще чего-то. Везде нужный, обремененный государственными заботами. На ласку скупой. Положит тяжелую руку на вихры — как великая похвала, значит, действительно заслужил, что-то дельное сделал, важное.

В доме гости — нарком Орджоникидзе, начальник Военно-воздушной академии Тодорский, начальник Центрального московского аэроклуба Мошковский — большие люди, серьезные разговоры. Меня заметят, спросят о чем-либо — событие.

Мои сверстники готовили себя к трудовой жизни. ФЗУ — завод — прямая дорога в рабочий класс. Это было естественно. Как и мечта о небе, полеты на учебных самолетах в аэроклубе. Как байдарочные походы, увлечение стрельбой, стихи поэта Казина и директора института труда Гастева — оды труду и человеку труда.

Все свои. И страна своя. И жизни не видно конца. Громадье планов. Сообщения о рекордах. Жажда свершений, подвигов. Страна вырывалась из прошлого, строилась, пела. И, казалось, — нет преград гордым устремлениям свободного народа...

Отец не верил, что его возьмут, не допускал мысли об этом, Его друзей-товарищей, директоров крупных ленинградских предприятий, одного за другим поглощала невидимая, ненасытная машина, работавшая по ночам, а он продолжал на что-то надеяться.

«Вороны» бесшумно подкатывали к подъездам домов, выхватывали из квартир отцов, увозили их от растерянных, подавленных жен, спящих ребятишек. Отцы говорили: «Это ошибка, недоразумение. Я скоро вернусь». Их уводили, и родные больше никогда их не видели.

Урожай жертв был щедрым.

Газеты наперебой кричали о «врагах», «шпионах», «диверсантах», «предателях». Вчера «герой», «стахановец», орденоносец», «гордость партии», заслуженный, согретый народной любовью, обласканный печатью, а сегодня — «враг», и его имя боятся упоминать даже близкие, а друзья семьи избегают ее, боятся, как бы и на них не пал карающий меч.

«Неужели этот кроткий, простодушный человек — враг государства? Или тот, которому революция дала все, который готов

 

- 12 -

был умереть за нее и умирал — в гражданскую? Это — случайность, что его взяли. А может быть, все же в чем-то замешан?».

Враги везде: в правительстве, на заводах, в учреждениях. Надо быть бдительными Но как же сосед — вся жизнь на виду, работяга, пролетарий, он, что — тоже?

Сомнения и подозрения сменяли друг друга. И казалось: наступит завтра и все прояснится. Раскроют последнего шпиона, накажут врагов, выпустят из тюрем невинных. «Извините, товарищи. Лес рубят — щепки летят». И вернется в город покой, и люди перестанут вздрагивать при каждом звонке в дверь и прислушиваться к шороху шин «воронов», крадущихся по ночным улицам.

Но наступало завтра и ничего не менялось. Все рушилось. И все, кого беда обошла стороной, продолжали делать вид, что их это не касается, работали, работали. И машина работала. Шел июль 37-го года.

На Шпалерной улице — тысячные толпы. По шесть-семь дней дежурят, сменяя друг друга в очереди, родственники арестованных, чтобы попасть к заветному окошку и услышать: «Десять лет без права переписки»[1]. Человека уже не было, а родные и близкие еще надеялись на встречу с ним. Ждали каждый час, дни, ночи.

Правильно рассчитал изувер, придумавший эту формулировку. Скажи правду — «расстрелян», и из миллионов убитых надежд на справедливость, из неутешного горя вырастет гнев, который сметет палачей и систему закабаления людей, которую они творили. А надежда обрекала на молчание, на терпеливое ожидание.

Как-то отец на каникулы пристроил меня на судно угольщиком. Товарищи загорают, купаются в теплом море, пьют нарзаны, гуляют с девочками, а я от Ленинграда до Лондона, до Гуля и обратно кидаю уголь из угольных ям в кочегарку — изо дня в день, как заведенный. Кидаю и кидаю. Без передыху. Ломит спину, рук не чувствуешь, жажда мучит. Кому какое дело, нанялся — кидай. На то, что отец у тебя большой человек, скидок нет.

Когда взяли его, понял: закалял он меня, готовил к будущему, будто предчувствовал его. Дал понять, как достается кусок хлеба рабочему человеку.

После ареста отца двери летней школы городского аэроклуба закрылись для меня. Работал на большом заводе. Как-то

 

 


[1] Формулировка «Десять лет без права переписки» означала, что человек приговорен к расстрелу.

- 13 -

после смены пошел к знакомой, к Ире Зерновой. Она была чем-то испугана.

— Ты что?

— Не заходи больше ко мне и не звони — арестовали отца и мать.

— У нас — только отца. Сестренка где?

— Забрали. В детприемник детей врагов народа на Кировском.

Пошли в детприемник на другой день и увидели: дети, стриженные наголо. Все — и мальчики, и девочки. Все в солдатских ботинках, в серых халатах. Как арестанты. Дочери врагов народа. Сыновья врагов народа.

Допоздна засиделись мы, вернувшись из детприемника. Разговаривали. Пытались понять, что происходит в нашей стране, и не могли.

Домой пришел. Дома — «гости». За матерью. Мать закаменела. Сжалась. Такая маленькая.

Увезли ее на рассвете. И с той поры я ее не видел.

Одну передачу приняли: батон хлеба, два пирожка, 50 рублей денег, валенки и зимнее пальто. Две недели спустя от нее пришла почтовая открытка: «Не верю, что в этом мире я увижу тебя. Папы нет. Мама».

Иру заставили сменить фамилию на бабушкину. Были Зерновы — нет Зерновых. Бабушке объяснили, что она обязана внушить девочке, что ее отец был враг народа и Советской власти.

В ноябре пришла моя очередь. Вызвали в Большой дом — в Ленинградское областное управление народного комиссариата внутренних дел, в НКВД.

— Сдай паспорт; военный билет. Никуда не отлучайся.

День спустя доставили на дом повестку и железнодорожный билет до станции Котельнич Кировской области — высылка. Мне надлежало выехать под надзор органов НКВД, в ссылку, как члену семьи репрессированного врата народа.

С собой разрешили взять 50 килограммов багажа. Отправляли с девятой платформы Московского вокзала, оттуда, где товарные пакгаузы.

Эшелоны с высылаемыми уходили один за другим. По пять-шесть эшелонов в день Крики, плачи, слезы. Дети, женщины, старики. Мокро без дождя. Страна оплакивала свое будущее. Привезли в Котельнич. Будто вырвали из жизни.

Я любил машины и спорт, всякое движение. Стрелял без промаха. Из ста очков выбивал девяносто шесть. Играл в баскетбол, занимался греблей, охотился. Спортсмен-разрядник, «во-

 

- 14 -

рошиловский стрелок». Я был уверен в себе, здоров, силен. Энергия переполняла меня. Хотел покорять Северный полис, строить заводы и бить фашистов в Испании. Любил чертить и читать чертежи, что-то мастерить из металла. Но самая большая страсть — летать на самолетах.

Я очень многое хотел и мог. У меня была вера. Я верил в «светлое будущее всего человечества» — коммунизм. Я жалел всех угнетенных и униженных, сочувствовал им и готов был сражаться за их освобождение.

А меня привезли в маленький городок, затерянный в лесной глуши, и бросили на произвол судьбы. Живи, как хочешь. Устроился в мастерские по ремонту тракторных двигателей, потом — на катер мотористом. Работал. В баскетбольной команде играл за энкавэдэшников. Случайная работа, случайная встреча, нечаянная любовь. И все временно. И все не мое. День за днем, месяц за месяцем тянулись. Однообразные, не мои — до осени 39-го года.

Ссыльным положено отмечаться в милиции через каждые три дня и не положено никуда отлучаться. А я отлучился. Потянуло домой, в Ленинград, так, что забыл про все предписания. Привез из дома собаку, патроны к ружью, приемник, книги. Будет охота, будет музыка, будет чтение — будет жизнь, надеялся.

Вместо всего этого последовал вызов; да не в милицию, а в райотдел НКВД.

Пришел.

— За барьер!

Ссылка кончилась. Началось следствие: ночные допросы, прозрачные намеки, подсказки ответов, нужных следствию, очная ставка.

Маленького сморщенного человека - букашку, мужа хозяйки, у которой я жил, опросили:

— Что вы знаете о нем?

А человек букашка стоит, смотрит на меня и ничего сказать не может.

Я подсказал ему:

— Вашу жену вызывали сюда и прочитали, то, что хотели услышать от нее про меня: «Всех большевиков вместе со Сталиным призывал перевешать». Говорила она вам про это?

Следователь сорвался с места.

— Цыц! Вы опять начитаете!

Метнулся к звонку. «Бить сейчас будут», — решил я. Замолчал.

На этот раз обошлось. Зато в другой... Вызвали к начальнику, к Огородникову.

 

- 15 -

— Тебе здесь не надоело? Ты думаешь дело кончать? Почему не признаешься в антисталинских намерениях?

— Не в чем признаваться. Мне что - вы, что Сталин — одно и то же.

— Так ты что, хочешь сказать, мы — нелюди?

— Это вам лучше знать.

Удар в пах был мне ответом. Я дернулся. Ему показалось, что хочу ударить его.

Кликнул «добрых молодцев». Мигом примчались они. Начали без слов. С ходу. Особенно один старался. Бил и улыбался. Удовольствие ему от такого поручения. Зубы выбиты: один, другой. А он все работает и работает.

Кровь. Язык распух.

По голове. По переносице. По челюсти. По голове. По скуле. Уворачиваюсь, чтобы удары были скользящие. От одного увернусь, под другой прямой попадаю.

Губы порваны. Правый глаз затек.

Бьют. Бьют. По печени. По почкам. По ребрам. И снова — в голову, в голову...

День спустя объяснял мне добрый следователь, успокаивал:

— Начальник наш нервный. Неприятности у него. Работы много. А твое дело мы скоро закончим.

Девять месяцев длилось «следствие».

Уже начинался август 39-го года.