На моем веку

На моем веку

Я РОДИЛСЯ В ЦАРСКОМ ДОМЕ

5

Я РОДИЛСЯ В ЦАРСКОМ ДОМЕ

Родовое наследие

Я родился в царском доме. Только не подумайте, что это некий поэтический изыск — синоним золотого детства. Нет. И даже образ России я не имею в виду, хотя Россия в ту пору была царским домом. Я родился в доме, где длительное время пребывали члены царской фамилии. Речь идет об опальном семействе Брауншвейгов.

В октябре 1740 года скончалась императрица Анна Иоанновна. Перед смертью она успела подписать манифест, подтверждающий передачу престола трехмесячному Ивану Антоновичу. Правление до совершеннолетия императора было передано его матери Анне Леопольдовне. Манифестом от имени младенца его отцу Антону Ульриху Брауншвейгскому давался чин генералиссимуса.

Через год, в ноябре 1741-го, дочь Петра I Елизавета совершила переворот. Семейство Брауншвейгов, включая малых детей, было сослано на Север. Местом их заключения был определен Соловецкий монастырь. Но судьбе было угодно, чтобы они осели в Холмогорах.

Ссылка Брауншвейгов длилась ни много ни мало 39 лет. В заточении у Анны Леопольдовны и Антона Ульриха родились еще дети. В 1746 году Анна Леопольдовна скончалась, обессилев от тяжелых родов. Антон Ульрих прожил еще тридцать лет, пережив свою гонительницу Елизавету Петровну, и скончался в 1776 году.

До той поры он и его дети Екатерина, Петр, Елизавета и Алексей содержались в Холмогорах в архиерейском доме. За долгие годы дом этот изрядно обветшал, в суровые северные зимы совсем не держал тепла. Екатерина II, которая наследовала престол великой державы, а вместе с ним и опальное семейство Брауншвейгов, решила смягчить участь оставшихся и приказала перевезти их в новый дом, выстроенный возле Векшиного ручья.

Что, спрашивается, за блажь накатила на императрицу? Разве она была такой уж милосердной? Отнюдь, если судить

6

по ее дальнейшим действиям и поступкам. Просто Екатерине II очень хотелось прослыть рачительной, доброй и просвещенной в глазах государей Западной Европы. А семейство Брауншвейгов было напрямую связано с Датским двором.

В новом двухэтажном доме, что выходил фасадом на луг и Северную Двину, отпрыски Антона Ульриха и Анны Леопольдовны прожили до лета 1780 года. В июне по давнему настоянию их тетки — королевы Дании Екатерина II отпустила опальных братьев и сестер, и они уплыли на паруснике за границу.

Дальнейшая судьба этих несчастных людей известна — вырванные из привычной среды, не знающие языка, европейских обычаев и нравов, они вскоре один за другим скончались. А дом, где они провели три последних года опалы, простоял до конца XVIII века, пережил XIX век, пока в начале XX века не достался моему отцу.

Вот что писалось об этом строении в конторской книге:

«Двухэтажный дом с большим двором, одноэтажный флигель и амбар, строения коих соединены крепостной стеной-оградой в оковке. На отшибе колодец и ледник в горе, десятисаженная

7

траншея коего окреплена срубом и двумя дубовыми дверями, из казны передаются во владение господину Белову в 1815 году.*

От наследницы — сестры Белова все строения переходят во владение подрядчика кровельных работ в столицах Новоселова Никанора в 1865 году на правах купли...»

Мой дед Павел Иванович Корельский (он родился в 1839 году) не советовал моему отцу приобретать этот дом. Дом был старый, ветхий, ему исполнилось полтора века. Но главная причина опаски крылась в другом — слишком много слухов и тайн витало вокруг этой усадьбы. И все-таки отец решился. Во-первых, потому, что возле этого некогда одинокого строения уже гнездилась дюжина домов. Все-таки на

9

миру... А во-вторых, потому, что в те поры его обуял азарт предпринимательства и эта усадьба как нельзя лучше вписывалась в его планы.

Отец мой после 5 классов сельской школы стал работать у своей тети Таисии Александровны, которая занималась маслодельством в Верхнем Койдокурье. Тетя была человеком передовым, следила за новшествами. Первым маслоделом, у которого появился европейский молочный сепаратор, был немец в деревне Звоз. За ним сепаратор приобрела Таисия Александровна. С 1893 года по 1903 год отец работал маслоделом у тети. А в 1904 году открыл свое предпринимательство в Нижнем Койдокурье, арендуя флигель во дворе деревянной крепостцы, принадлежащей Новоселову. Когда Новоселов умер, отец купил все строения у дочери Новоселова и стал хозяином. Место для маслобойки было очень удачным, поскольку усадьба находилась в низине. Чем тужиться, поднимать полные ведра молока в гору и отправлять дальше, крестьянки понесли молоко своему соседу. Так выбор дела и естественные природные условия помогли отцу в предпринимательстве, создав отличные условия для ведения хозяйства.

Совершив выгодную куплю большого дома, в том же 1908 году отец женился на Фекле Кузьмовне — дочери Кузьмы Осиповича Беляева из деревни Новый Ягодник на Княжеостровских землях. Пращур Кузьмы Беляева состоял в команде на том самом судне, которое увезло за границу оставшихся в живых двух сестер и двух братьев из семейства Брауншвейгов. Возвратившихся моряков поселили

10

на Двинском острове. Так появилась деревня Новый Ягодник. Жители деревни были истыми староверами. Эта истовость осталась даже на моей памяти.

Раннее детство

Я появился на свет в ночь на Новый, 1914 год (по новому стилю с 13 на 14 января). Повитуха сказывала, что я родился в рубашке, это, по народной примете, сулило счастье. Так и говорили обо мне: «Васятка счастливый он в рубашке родился».

Сбылась та примета или не сбылась утверждать не берусь. Потому что на моем веку было всякое. Уже в одиннадцать месяцев я напоролся на гвоздь, порвал щеку. С той поры на лице осталась щербина. Года в четыре, съезжая на чунках с горки, выбил передние молочные зубы, новые долго не прорастали. Потом, на двенадцатом году, сильно простудился, схватил плеврит, а может, даже туберкулез какая тогда медицина была. В девятнадцать лет волна-убийца смыла меня за борт, а другая бездыханного забросила обратно. Я частично лишился слуха, хотя, что тут сетовать, мог лишиться жизни. В 30-е годы начались преследования семьи. 40-е ознаменовались сталинскими лагерями, из которых я освободился через десять лет, в год его смерти.

Что сказать, перебрав все это в памяти? Пожалуй, только одно не было бы счастья, да несчастье помогло. Это я по поводу той самой рубашки. А если серьезно, все-таки один период в моей жизни был счастливым без оговорок это детство, деревенская пора, жизнь под родительским кровом, в родительском доме.

О этот дом! Он был огромным, как океанский корабль. Уж вы поверьте старому капитану. Два этажа, плюс просторный мезонии по сути третий этаж. На нем балкон, как широкий капитанский мостик. Весь дом обшит дранкой, окрашен светло-зеленой радостной краской. Внутри множество горниц и светелок — просторных и маленьких кают, лестниц-трапов, переходов... Помимо жилых помещений и кухни под одной крышей располагались помещение для инструмента и инвентаря, мукомольня с жерновами, рядом с ней лари для муки и крупы, вещевой чулан... Внизу хлев, где можно было содержать сразу шесть коров в стайках, вверху по-

12

веть, причем какая! — 12 на 26 метров. Эта огромная площадь была застелена широченными в полдерева плахами. На балках установлены были вальки — вешала для сушки в дождливые лета сена. Во время ненастья на нашей повети обреталась детвора, мы тут играли в мяч и даже в прятки, а по вечерам в мае-июне собиралась молодежь, тогда под матицей на повети едва не до первых петухов летали качели.

— Вот какой это был матерый домина. А ведь еще имелись пристройки, надворные строения. А еще широченный помост, под которым круглый год журчал ручей.

Чем не корабль! Корабль да и только. Тем более, что за лугом текла Двина. А уж по весне, когда заливало нашу низину, и подавно. Вода плескалась у самого порога. Скотину

— коров, лошадей, овец — заводили на поветь. По заулкам не ходили, а плавали на лодках. Казалось, еще миг, всплеск волны — и сам дом наш отправится в плавание.

Дом я постигал постепенно, как юнга осваивает свой корабль. Сначала, верно, дух его, то есть людей — матушку, отца, братьев и сестер, их образы, их улыбки, их говор, их запахи. Потом — пространство, предметность, детали убранства.

С самого младенчества помню женский портрет, писанный масляными красками. Дядя Иван, отцов брат, он был учителем, объяснял, что на портрете изображены Анна Леопольдовна, правительница России, и младенец, что покоится у нее на руках, — наследник престола Иоанн VI. А рисовал тот портрет не кто-нибудь, а сам Антон Брауншвейгский, он был способным художником. Слова «цесаревич» и «цесаревна» я узнал не из книг, а из надписей, сделанных в укромных местах нашего дома.

Потом, когда стал побольше, старшие братья водили меня на чердак. Там в дальнем углу стояло четырнадцать больших корзин (почему-то так и запомнилось: четырнадцать), и все они были заполнены пустыми заморскими бутылками. Позже я узнал, что вино опальным Брауншвейгам посылали из Белокаменной, от царского двора.

С этим домом связана история и еще одного императора — я имею в виду Александра I. Объезжая в 1819 году Север, Александр I останавливался здесь. В ту пору домом владел некто господин Белов, получивший право на владение усадьбой из казны. Достоверно известно, что местный мастер-кос-

13

торез по фамилии Лопаткин преподнес здесь императору изделие собственной работы. Но, разумеется, не это было главной причиной посещения царской особой Нижнего Койдокурья. Тогда что же? Ответ пришел ко мне уже в зрелости... Есть версия, что Александр I мучался угрызением совести. Его вступление на Российский престол свершилось после убийства дворцовой камарильей его отца — императора Павла I. Мысль, что он не предотвратил преступления, терзала сердце императора. Дабы замолить грех, он задумал уйти в отшельники, а чтобы скрыть задуманное от подданных и в первую очередь от придворных, решил с помощью двойника разыграть собственную смерть. Двойником, как две капли воды похожим на Александра I, был не кто иной, как уже упомянутый господин Белов... В ту поездку на Север отшельничество у императора по каким-то причинам не состоялось — то ли он еще не созрел, то ли обстоятельства не позволяли. Это, по утверждению многих историков, совершилось в 1825 году. Господин Белов был заранее вызван из Нижнего Койдокурья. Право на владение домом он передал своей сестре, а крестьянам койдокурской общины пожертвовал деньги на постройку школы. Более этого человека в наших местах никто не видел. Зато вскоре вся Россия узнала, что в Таганроге скончался император... Вот еще какую тайну хранил, оказывается, этот дом.

Дом, как видавший виды корабль, внушал легкий трепет и даже, пожалуй, страх. Однако со временем восприятие его менялось. Дом, словно чувствуя мой к нему интерес, мое к нему расположение, постепенно приоткрывал свои тайны, давая тем самым ощутить связь времен, почувствовать простоту и загадочность бытия.

Я любил свой дом и с малых лет любил работать по дому. С осени до весны старшая сестра Нина, братья Паша и Саша ходили в школу, и я у отца с матерью был первым помощником. В дневное время поднимался на поветь, давал скоту сена — надо было открыть крышку каждого стойла или стайки и маленькими вилами опустить беремя сена и крышку закрыть. Ездил поить лошадь на озеро. Подносил отцу нужные клинья, когда он гнул полозья для саней, подавал тот или другой инструмент, когда он собирал дровни. Наматывал рыболовные иголки, ими отец плел мережи для весенней ловли рыбы, и поплави для лова семги по осени. Всего и не перечислишь,

14

что я, деревенский мальчонка, умел делать в свои пять-шесть лет.

Да что — помогать... В эти поры мы становились и добытчиками. Я не говорю про грибы и ягоды — это само собой разумеется. По весне, когда полая вода будоражила лесную да луговую живность, по подворью шныряли кроты и ондатры. Мы их ловили. Снятые шкурки отец продавал в городе меховщикам. Бывало, за весну я с братьями добывал до двухсот шкурок... А в начале ледостава мы ходили на озеро «лобанить» рыбу. Лед тонкий, прозрачный. Увидишь рыбину, задремавшую, подо льдом, — бабах мушкелем, такой колотушкой, оглушишь ее и не мешкая топориком начинаешь долбить лунку. Дело это опасное, лед под тобой похрустывает. Но если повезет и если проявишь сноровку, куда надо подсунешь сачок, рыбина — щука или окунь — твоя.

В деревне нашей было двенадцать дворов. Все семьи жили наособицу, каждая своим хозяйством. Однако не обосабливались, не чурались одна другой. Напротив, держались слаженно, как и подобает сельской общине. В свою очередь община как бы придавала крепость и устойчивость и дому.

Особенно много общинных работ было по весне. Едва схлынет весенний паводок, надо позаботиться о поскотине, огородить сенокосные угодья. С этой целью каждый год ставилась многокилометровая изгородь. На работу тогда выходила вся деревня — и стар, и мал. Мужики били колья. Детишки к каждой паре вбитых кольев несли по три ивовые вицы для перевязи, а подростки-школяры тащили из заранее привезенных куч жерди. Изгородь надо было поставить в один упряг, и работали не покладая рук до победного конца.

А еще сообща, всем миром осушали пойму, чтобы зрели на ней хорошие молочные травы. Для этого очищали и углубляли вековечные канавы, по которым полая вода сбегала в озера, в речки и в Двину. Во время сброса паводковых вод по очереди — семья за семьей — ловили сачком рыбу. Сачки ставились в специальных мордовых заколах. Таким образом, каждая семья имела возможность запастись рыбой. Летом озеро мелело. Рыбу вылавливали бреднем и делили поровну на все семьи. А мальков и молодь в озере на зиму никогда не оставляли, потому что знали — они там задохнутся.

Дед мой по отцу, Павел Иванович Корельский, служил шкипером сперва на парусных, а затем паровых судах в Санкт-

15

Петербурге, которые обслуживали церкви и приходы моряков. В 1904 году дед вышел на пенсию, ее выплачивал храм Иоанна Кронштадтского. А сам Иоанн, благословляя дедушку в отставку, подарил ему енотовый тулуп со своего плеча.

Дед много рассказывал о морских плаваниях. Наслушавшись его бывальщин, я загорелся пуститься в путешествие, тем более что вода была под боком. В спутники я решил взять своего дружка Арсю Власова, он был годом старше меня. На чем отправляться в плавание, мы долго не размышляли. На корыте. У Власовых было большое корыто, в котором по осени замачивали грузди и волнухи. Взяли по пирогу, по бутылке молока, сели в корыто, благо тащить его далеко не понадобилось — дом Власовых был окружен полой водой — оттолкнулись от кромки, и нас понесло. Сначала логом Семенухи, залитым водой, потом все ближе и ближе к Двине. Не знаю, куда бы нас занесло и где бы вынесло, но, к счастью, на нашем пути оказался карбас Арсиного отца — Мартира Власова. Он-то и спас нас, вытащив на борт вместе с корытом.

Человек до всего должен доходить сам. Чему научил нас с Арсей этот случай? Опасность, пережитая сообща, еще больше скрепила нашу дружбу. С этих пор мы стали осмотрительнее. Но главное в этом было то, что случившееся не отбило у нас тягу к воде, а взрослые — родители и соседи — постарались научить нас, как надо держаться на реке.

Помню, в ту же пору сосед Игнатий Ваганов отправился поохотиться на зайца и взял меня с собой. Лодку он приткнул к релке — сухому месту на затопленной луговине, по ней носились два зайца. Он ушел довольно далеко, когда за спиной раздался рокот — это накатывал вал прибылой воды. Релка мигом стала уходить под воду. «Держи лодку», — закричал дядя Игнат. Легко сказать — держи. Где мне, слабосильному малолетке, удержать такую махину. Однако я не растерялся. Схватился за ветку черемухи и, хотя лодку уже тянуло течением, до тех пор удерживал ее, пока не подоспел Игнатий. Так ли уж я подсобил ему, не знаю, но он во всеуслышание объявил по деревне, что если бы не Васятка, сгинул бы он, Игнатий, в полой воде.

А отец, видя тягу мою к воде, не побоялся смастерить для меня и моих братьев лодочку. У этой лодочки было осиновое долбленое днище, носовое и кормовое образование, два поя-

16

са нашиты по бортам, две банки и два брештука (банки — сидения для гребцов, брештуки — носовая и кормовая настил-площадки). На воду с повети после зимней сушки и просмолки отец носил лодочку на плечах. Она была легка и послушна даже моей детской ручонке. На этой лодочке мы с отцом не раз ходили трясти мережи и возвращались иногда с хорошим уловом — все дно было устлано язями и щуками.

При новой власти

Меня могут спросить: ты родился на стыке важнейших событий, на переломе двух эпох, а совсем об этом не упоминаешь. Почему? Или забыл? Или нечего вспомнить?

Что на это сказать? Возможно, это старческая прихоть, нежелание мутить чистое озеро детства. Возможно, своеобразный инстинкт самосохранения. Как мои пращуры-староверы держались заветов отчины да дедины, так и я дорожу тем, что постиг в детстве, унаследовав это от своих кровников. Не скажу, что жизнь та была идиллией, тем более — патриархальной пасторалью: там было немало сурового. Но это был мир цельный, ладно скроенный, где если не все, то очень многое зижделось на разуме, на сердечности, на справедливости и честном слове.

Что касается революции, то добрым словом я ее помянуть не могу — кроме бед и лишений она мне ничего не принесла.

Советская власть пришла к нам в деревню зимой 1918 года. Я, конечно, не понимал, что происходит. Но быстро усвоил одно: в нашей Утке появился нехороший человек — это бы милиционер Федор Буслаев.

В горнице на втором этаже у нас висели портреты императора и императрицы. Оправленные в золотистые фигурные рамы, они мне очень нравились. Я мог часами рассматривать их лица, их убранство и одежды. Но когда царя свергли, мои родители — от греха подальше — спрятали эти портреты в чулан. Мне недоставало этих красивых лиц. Однажды я осмелился и вытащил портреты из чулана на поветь. Дверь повети на звоз была открыта. Я стал любоваться этими полотнами и совсем не заметил, как возле меня оказался Федор Буслаев. «Ага, — сказал милиционер, — портреты супостатов. Очень хорошо. Вот сейчас вырежем — будут доказательства». Я не знал, что такое доказательства, но страшно пере-

17

пугался, услышав эти слова. Вырезать такую красоту! Да разве это возможно?!

Наивный мальчонка! Я тогда не знал, что для большевиков не существует слова «нельзя». Тем более, когда им очень хочется. Что там портреты, что там царские образы! Через два-три месяца красные комиссары расстреляли в екатеринбургском подвале всю царскую семью — и царя, и царицу, и всех их детей. Об этом я узнал много позже. А тогда... Тогда я испугался за портреты. Не за себя, не за родителей, не за братьев да сестер, а за портреты. Нельзя, никак нельзя было допустить, чтобы чужой человек испортил эту красоту. Что было мочи я бросился бежать. Я спустился вниз, прибежал на кухню, схватил мутовку — такую рогатинку, которой сбивают масло, — и устремился обратно. Федор Буслаев уже порол первый холст. Он наклонился и был похож на мясника, который свежует еще теплую животину (я хоть был мал, а уже многого нагляделся в деревенской жизни). И когда раздался треск распарываемого холста, я со всего маху обрушил мою рогатую палицу на склоненную милицейскую голову...

После ледохода, наверное, уже в конце мая, а то и в начале июня в нашей деревне появились двое — женщина в кожаной куртке и мужчина с оружием на поясе. (Впоследствии я сделал предположение, что это были ленинский комиссар Михаил Кедров и его «боевая подруга» Ревекка Пластинина, которая самолично расстреливала офицеров). На лугу недалеко от нашего дома были устроены помост и трибуна. О чем говорили приезжие — я не помню. Но помню, что останавливались они в нашем доме, и мама водила меня им показывать, поскольку история с милиционером получила громкую известность. Встретила меня комиссарша вполне дружелюбно. Помню, даже погладила по голове: «Умницей растешь». Но оглядев форменный, типа военного мундирчик, в который матушка облачила меня, нахмурилась: «Больше мальчика не одевайте в это. Мундирчик перешейте в штатское»...

Пребывание комиссарши и ее спутника в нашем доме было кратким. Однако след оставило заметный. Потому что дом стали перестраивать — советская власть решила часть помещений забрать под нужды волисполкома.

После окончания ремонта из Кехты привезли много толстых и тонких конторских книг, их разместили по полкам библиотечного помещения. Это был архив кехотского старосты

18

и накопившееся делопроизводство Кехотского волисполкома. Мы, дети, доставали их с полок и смотрели, а старшие школьники утайкой вырезали чистые листы, ведь бумаги тогда в продаже не было.

Большевики издавна «облюбовали» отцовский дом. Еще за несколько лет до революции в нем, по признанию отца, укрывались бежавшие из ссылки политические. Одним из таких «постояльцев» в 1911 году был А. И. Рыков, впоследствии ленинский нарком, а в 30-е годы — очередная сталинская жертва. К нам в деревню его привезли с Пинеги, причем доставили в коробе, в каком пинежские да емецкие крестьяне возили своекатанные валенки. Какие у отца были взаимоотношения с ними, не знаю. Но советская власть впоследствии не пощадила и его, увидев в нем едва ли не классового врага.

В августе прошел слух, что «красные» побежали. Кто такие «красные», мы, дети, не знали, но видели с уторов, как следовали друг за другом суда, уходившие вверх по реке.

Однажды мы, ребятня, увидели, что от реки лугами идут строем люди с большими черными головами и со стеклянными глазами. Это были солдаты-иностранцы в накомарниках. Сутки-двое они побыли в деревне, потом их пароходом увезли вверх по реке.

Памятна детская моя скорбь, когда похоронили друг за другом братишку Петю и сестренку Аннушку, родившихся в семье следом за мной. Их скосил грипп, по народному «испанка». Я тоже болел этой болезнью, но выжил.

Помню, как осенью же 1918 года появился на свет братишка Ваня. Слышал шлепок бабки Маремьяны, новорожденный закричал.

Запомнил я дядю Ивана в офицерской форме. Золотые погоны, френч с накладными карманами, брюки-галифе, сапоги со шпорами, портупея, оружие, папаха, шинель и поверх башлык. Он был учителем. Белые его мобилизовали. У него была мощная темно-русая волнистая шевелюра. Бедный дядя! Куда укатилась его буйна головушка, срубленная шашкой красного командира? Дядя был ранен, шел с белым флагом впереди своего пулеметного подразделения, чтобы спасти солдат от гибели. Красные его не пощадили.

Человеческая жизнь вообще в России никогда не ценилась, хотя и считалась даром божьим, а в те годы — годы революции и гражданской войны — и подавно.

19

Причем больше всего страдали даже не военные, не супротивные стороны, а мирное население — старики, женщины, дети.

У нашей деревенской общины имелся склад-мангазея, где хранилось зерно. Запасы доводились до такого уровня, чтобы в случае неурожая хлеба хватило всей деревне в течение года. Весной 1920 года в нашу деревню ворвался конный отряд Хаджи Мурата — горца, который служил в красных частях. Конники спешились и, не обращая ни на кого внимания, взломали нашу общую житницу. Бабы деревенские попытались отстоять общинный хлебушко, да конники принялись их лупить плашмя шашками.

Время было суровое и беспощадное. Как там говорил мужик в кинофильме «Чапаев»: «Белые придут — грабят. Красные придут — грабят. Куда бедному крестьянину податься?». Единственным утешением было лишь то, что этой вакханалии когда-нибудь придет конец.

20-е годы

Война закончилась. Это было в 20-м году. Того покоя и надежности в жизни уже не было — Советы гнули свою линию, норовя, как сказал поэт, подчинить «и труд, и собственность, и время земледельца». И все-таки мне повезло — я застал еще остаток общинного уклада, на котором русская земля держалась многие столетия.

На Руси всегда привечали нищих, сирых, обездоленных. Так было заведено и в нашей деревне. Как ни худо было с хлебом в 20-м — 22-м годах (ели хлеб пополам с картофельными очистками), мать всегда пекла один-два каравашка, чтобы подать нищим. Время от времени в селе появлялась странница Секлетея, ее особо старались ублажить, считая, что она колдунья. А обычно к нам под окна приходили старушка по прозвищу Паегуевка и убогая девка по имени Клаша. Им либо подавали хлебца, либо, если наступал наш черед, кормили полным обедом, усаживая за общий стол. Обычаи и порядки, заведенные общиной, — нравились они или не нравились новой власти — соблюдались в те поры свято. А уж что касаемо односельчан, своих соседей — и подавно. Стоило кому-то умереть или тяжело заболеть, община брала на себя заботы о его семье. Помогали заготавливать сено, ко-

20

пать картофель, жать овес и жито. Руководил работами старейшина общины. У власти сельсовета и в мыслях такого не бывало.

С наступлением НЭПа отец мой снова занялся предпринимательством. Решился он на это не сразу. У него несколько лет болела роговица правого глаза. По этой, в частности, причине он одно время оставил свою маслодельню. Но... В семье росло шестеро детей — четыре сына и две дочери. Всех кормить-учить надо. А как, ежели надел земли мал и не дает средств к существованию.

Чтобы возобновить дело, отец взял кредит и получил охранную грамоту от крайисполкома, что его предпринимательство является для советской власти опорным. Кроме того, он обязался давать статистические данные по ведению своего дела, то есть сообщать о затратах, выручке и получаемой прибыли.

Маслодельня вновь заработала. Но семья наша, мы, дети, не катались как сыр в масле. Отнюдь. Были большие налоги. Приходилось много работать. И отцу, и матери, и старшим детям. Я в ту пору пошел в школу и тоже привлекался к труду, к посильной работе. Причем чем дальше, тем больше. Это время именно этим и запомнилось — своей интенсивностью: интенсивностью учебы, постижения мира (я учился охотно и с интересом) и интенсивностью дружного семейного труда.

В десять лет я вовсю косил. Отец справил мне маленькую косу, и я тянулся прокосом, стараясь не отстать от взрослых.

А как мы заготавливали грибы да ягоды! За большим сбором ездили в лес всей семьей. То-то ауканье по лесу каталось! Собранные грузди или волнухи, а в другой раз клюкву и бруснику тащила лошадь — корзины и палагушки ставились на специальные летние лесные санки.

А еще доход семье приносила семга. Чаще других на лов поплавью — стеночной сетью — отец брал меня. Он говорил, что я приношу удачу, со мной бывает самый большой улов. А уж я старался, греб веслами, ворочая тяжелый карбас. Семгу покрепче засаливали для себя, а слабосоленую везли, обернутую пергаментом в ящиках в городские рестораны, ее охотно там брали, расплачиваясь наличностью.

Сбор ягод и грибов, ловля рыбы — больше удовольствие, чем работа. А вот все другие сельские нужды были серьез

21

ным, подчас нелегким трудом, и немалая часть этого труда ложилась на еще не окрепшие детские плечи. С весны до осени утром и вечером бегаешь на поскотину и таскаешь оттуда - ведра с молоком. Идет лошадь с плугом, сзади пацаненок с граблями, его задача — свалить навоз в борозду. Засеяли пашню — подросток верхом на лошади боронит ее. Посиди-ка верхом на лошади упряг, скажем, часа четыре — потом и на скамейку сесть не захочешь! А кто садит картошку в лунку, бегая с корзинкой на руке? Снова подросток. А кто убирает пожню от нанесенного половодьем мусора? Опять он. И так без конца! Не успели очистить луговину — подоспело полотье. Кого наряжают на гряды? Мальчишек и девчонок. Зазвенит сенокос — тут выходят и стар, и мал, а уж подростки трудятся наравне со взрослыми. Кто возит кучи сена к месту, где мечут зарод? Подросток. Кто стоит на зароде, когда его вершат? Подросток. Кто из лывы притаскивает переметы для зарода? Опять он. Жарко, душно. Слепни, овода. Пот градом. Но до чего любо это вспоминать! И жар, и пот, и полуденные купания, и бутылку молока по семейному кру-

22

гу, и запах житника, и дух сыромятной упряжи, и аромат уже подсыхающего сена...

А в августе, ближе к осени, когда подоспеет озимая рожь и яровой ячмень! Подросток и тут на виду. Он возит с поля снопы. Возит на санях, чтобы ни один колос не осыпался: на санях не так трясет. Привезешь возок и вилками по снопику подаешь отцу или матери, а они вешают их на прясла, что стоят возле овина или гумна.

А там осень начнется, картошка поспеет. И опять вся семья в деле. А ребятня один перед одним стараются — кто быстрее наполнит картошкой корзинку. Дымки повсюду стелются, ботву жгут, опалихи пекут. Хорошо! Ноют плечи, жилы звенят от натуги, спина побаливает — а все равно хорошо!

Вспоминаю я те тихие деревенские годы, и сердце слезами обливается. Ну чем плохо была устроена та прежняя вековечная жизнь! Ведь в ней все было соразмерно, разумно и толково. В ней у каждого было свое место, свой интерес. Нет — пришли, стали рушить, ломать старый уклад, вместо него лепить что-то новое, якобы невиданное, да ведь кроме общего барака ничего путного так и не сотворили.

1928 год — первые громы коллективизации. Маслобойка отцовская уже закрыта — власти задушили ее налогами. Отца вовлекают в артель. Наши веялка, сенокосилка и сепаратор переводятся в общее пользование. С нашего подворья на общественный скотный двор уводятся две коровы и лошадь.

Что говорить о людях, когда даже животина чуяла несправедливость! Летом 29-го года коровы все время убегали с артельной фермы на наше подворье. А Воронок... Не могу забыть, как стоял он под окнами, тыкался в забор и жалобно ржал. Я прижимался к нему, гладил его волглые губы, и слезы наши текли в два ручья.

Кончалось мое детство, мое отрочество, моя самая светлая пора. Дом наш, родной очаг, отчий кров был обречен. Оставались считанные месяцы до того дня, когда последний человек из нашего семейства будет вынужден покинуть родные стены. Становилось все очевиднее, что житья здесь пришлые сельсоветчики уже не дадут.

***

Я давно человек городской, но иногда бываю в родных местах. Дом наш частью разобран, частью разворован. Он

23

как символ нашего бедного отечества. Сруб без крыши и пустые глазницы окон.

Сяду, бывает, на чурбачок, посижу, постучу по срубу, где что ни бревно — вековечная лиственница. Мне восемьдесят. Ей два с лишним века. Но зазвенит, отзовется. Никакой в ней старости и трухлявости. О чем она звенит? Что поминает? Нет мне ответа...

ЛУХМАНОВСКАЯ ШКОЛА

23

ЛУХМАНОВСКАЯ ШКОЛА

По стопам деда - шкипера

От рассказов деда-шкипера в отрочестве у меня возникло стремление стать моряком.  

Архангельский морской техникум в 1930 году принимал учащихся на подготовительное отделение. Расчет был такой: в течение 5-6 месяцев учебы освоить программу дисциплин на уровне семи классов второй ступени, в течение полугода пройти групповое морское плавание и с 1 июня 1931 года образовать в техникуме летний поток судоводительского и судомеханического отделений.

После формальной проверки знаний нас с братом Павлом зачислили в состав слушателей с выплатой стипендии 30 рублей в месяц каждому. Я сел за парту в группе «А», а Павел — в группе «В». Группа «В» состояла из юношей, пришедших с различных производств, имеющих образование 4-5 классов (Павел закончил 5 классов).

Мне предоставили общежитие в доме по улице Пролеткульта, 22, где была студенческая столовая морского техникума, а брата поместили в деревянное общежитие во дворе техникума.

С 10 июня 1930 года начались занятия. Летний поток обучения в морских техникумах вошел в историю как Лухмановская школа. (Он внес этот рациональный способ выявить из малообразованной молодежи способных людей).

Алгебру от степеней и корней до уравнений 3-й степени и

24

логарифмов метеором преподнес преподаватель Аполлонов. Геометрию преподавал Сампсонов. Плоскую и сферическую тригонометрию читал Иван Криницкий, физику — Елена Преловская, та учительница, которая меня учила в окружной школе. Химию преподавал Мазюкевич, русский язык вел Иван Автономович Елизаровский, обществоведение — Покидин. Это были самые талантливые преподаватели учебных заведений города Архангельска.

Быстрая форма обучения импонировала складу моего характера, она давала возможность связать воедино математику всех ее родов с физикой и химией. Опытный преподаватель Мазюкевич теоретическую химию сумел связать с товароведением, ведь судоводитель-моряк в своем труде связан с

25

перевозкой товаров морем.

К концу учебы на подготовительном отделении предполагалось групповое плавание. Брата это не касалось, так как он пришел с должности кочегара морского буксира. Для отправки в групповое плавание были созданы две группы.

Поезд на юг

И вот настал день отправки. Руководителем нашей группы (39 человек) был назначен штурман дальнего плавания Федор Петрович Корельский, а во второй группе (42 человека) руководителем был Владимир Сергеевич Тимофеев. Была уже зима, нас к поезду на Левом берегу доставили два грузовика. В кузове мы со своими вещами были набиты как снопы в овине. До Москвы мы вместе с руководителями ехали в отдельном вагоне. Это была моя первая поездка по железной дороге. Первый раз в жизни я вместе с однокашниками прошагал по Москве.

Поезда в то время ходили тише, чем сейчас. До Москвы мы добирались почти двое суток. Из Москвы в Ростов-на-Дону мы приехали на третьи сутки. За пять суток пути ребята изрядно отощали и ремни затягивали на последнее отверстие.

В Ростове-на-Дону мы отдохнули сутки в помещении морского техникума. Здесь нас поставили на суточное горячее довольствие, и мы маленько оклемались. Но впереди был еще один перегон.

На 9-е сутки мы наконец добрались до Баку. Стоял декабрь. Здесь в это время дует холодный северо-восточный ветер, но северянам казалось теплым-тепло.

Руководители приказали облачиться в спецодежду: тельняшку, брюки и рубаху холщовую. Эту спецодежду выдало нам пароходство. Мы стали одноликие, разнообразие было только в обуви и в головных уборах. Экипировка происходила на железнодорожном вокзале Баку. Своя одежда была засунута в рюкзаки.

Наша группа отправилась на судоремонтный завод имени Парижской коммуны, а другая группа последовала на пассажирскую пристань. На заводе нас приняли на пароход «Карл Маркс», а другая группа вечером уже ушла в море на пароходе «Чичерин». Наше судно заканчивало ремонт и через три

26

дня должно было выйти на пассажирскую линию.

В нашей группе из 39 человек было больше судоводителей, поэтому три старшины были выбраны для судоводителей и один — для судомехаников. Администрация судна разместила нас так: для нашего руководителя отвела в первом классе одноместную каюту, для старшин во втором классе — две двухместные каюты, остальные должны были занять одну сторону коек в общем третьем классе и жить во время рейса вместе с пассажирами.

Комсомол и профсоюз решили, что особого положения старшина не должен иметь, поэтому четыре места во втором классе заняли те практиканты, которые вытянули их по жребию. Помню, такими счастливчиками оказались из нас, судоводителей, Ядрихинский и Алеша Смирнов. Но ... Счастье — штука коварная. Ночью вахтенный механик в систему отопления прибавил пару, напор давления вырвал штуцер клапана в каюте, где находились наши практиканты. Вырвавшийся пар сонных ребят ошеломил, они даже забыли, куда положили ключ от двери, запершись изнутри. Их вызволили оттуда, только выломав дверь. Первая ночь принесла нам урок, что судно — это очень опасное место. И не только для работы, но даже для жизни.

Морское крещение

Вскоре судно вышло на торгово-пассажирскую линию Баку—Махачкала—Красноводск—Баку. Нас, практикантов-судоводителей, распределили на вахты: наша группа в 9 человек несла вахту с третьим штурманом, остальные группы по 8 человек — со вторым и старшим штурманами. Мы выполняли все матросские обязанности под контролем двух штатных матросов на каждой вахте. Они фактически были нашими морскими наставниками, учителями. Ежедневно наш руководитель Федор Петрович занимался с нами, преподнося навыки матросских дел. Мы изучали различные устройства на судне, морские навигационные приборы, а главное — овладевали судовой терминологией.

Капитаном на нашем пароходе был пожилой иранец Гусейн Кулиев, старшим штурманом — Карамышев, вторым штурманом — Чернов, а третьим штурманом (уже во втором рейсе) стал наш руководитель Корельский Федор Петрович.

27

Каспийское пароходство (Каспар) выплачивало каждому практиканту 115 рублей в месяц, включая 30 рублей стипендии от техникума, и обеспечивало бесплатным питанием. На каждого была заведена расчетная книжка, два раза выдавали зарплату. Со снабжением в Азербайджане проблем не было. Люди понятия не имели, что такое продуктовая карточка, как у нас в Российской Федерации.

На вахте мне выпадало стоять на руле в течение получаса. Сходить на корму и снять отсчет лага выпадало один раз через двое суток. Каждый день по полчаса доводилось быть впередсмотрящим. Около четырех часов в сутки приходилось выполнять различные судовые работы. Таким был перечень занятий практикантов, кроме учебы, когда судно находилось в рейсе. На стоянках в Баку и Махачкале занимались шлюпочными учениями: ходили на веслах и под парусами. Уделялось время освоению флажкового семафора.

В порту Красноводск все практиканты участвовали в выгрузке и погрузке груза (это был хлопок в кипах и кишмиш в небольших мешках). При стоянках в портах, производилась генеральная мойка всех внутренних помещений судна, велась покраска бортов, мачт, фальшбортов и надстроек. В этих работах участвовали все практиканты.

Я по возрасту был всех моложе, небольшого роста, щупленький. Потому ко мне относились с предупредительной внимательностью все, от матроса до капитана судна.

Первое морское крещение — рейс Баку—Махачкала. Первые шаги на берегу. Единственный раз я почувствовал какую-то неустойчивость, какую-то неуравновешенность в шаге, когда сошел на берег после этого морского перехода. В последующие рейсы, сойдя на берег, я уже не замечал этой неуравновешенности, видимо, мой организм свыкся с уходящей из-под ног палубой.

«Морская болезнь» никого не щадит. Люди по-разному реагируют на качку. Какие мучительные страдания переносили некоторые мои однокашники! Иные из них, пожелавшие стать судоводителем или механиком, испытав мучения «морской болезни», рассчитались и уехали по домам. Романтика для них кончилась. Но Лухманов, столь быстро бросивший нас в море, был прав. Что такое судовой специалист, подверженный «морской болезни»? Это стопроцентный источник аварий, а то и гибели судна. Флот таких не терпит.

28

Их необходимо отсеивать. Что и делалось на морской практике.

На руках у практикантов появились деньги. На что было их тратить, если кормили нас на судне? Братва потянулась к выпивке. Тут свое веское слово сказали профсоюз и комсомол. Коллектив практикантов согласился хранить деньги в общей кассе. Это позволило через три месяца купить всем по форменной фуражке и флотским ботинкам, был сделан заказ для каждого на пошив демисезонного пальто.

В феврале 1931 года «Карл Маркс» из Баку был направлен в рейс на Баутино (форт Шевченко). Придя в рыбацкий поселок Баутино, капитан ошвартовал пароход к деревянной пристани. Предстояло стоять несколько суток. Здесь мы проводили учения, ходили на шлюпке к домику Тараса Шевченко, находящемуся на уступе скалистого берега Тюб-Караганского отрога. И ждали...

Из степи подошло крупное армейское подразделение. Лошадей, орудийные повозки стали грузить в трюм. Изнуренные красноармейцы разместились по твиндекам. Третий класс остался за нами, только пришлось освободить каюты второго класса для больных красноармейцев. Оказалось, что эта воинская часть завершала ликвидацию басмачества в Казахстане и Туркмении.

Мне, как хорошо освоившему паровой кран, доверялось стоять на нем при выгрузке из трюма кишмиша (изюма). Однажды я допустил просчет — задел ношу за карлингс люка. Из штропа вывалилось несколько мешков изюма, и один свалился на матроса Воеводкина. К счастью, тот был богатырского телосложения, мешок отскочил от него как мячик. Обошлось смехом, но мне это стало уроком — отвлекаться на судне опасно.

Покидая Баутино, испытывал грусть и долго смотрел на таявший вдали домик из саманного кирпича. Там жила пятнадцатилетняя девушка Вера — дочь погибшего в море рыбака. Она пробудила первую робкую любовь.

Флотские будни

Матросу Воеводкину явно не везло. Или я, напарник его, был роком. Мы красили борт парохода, сидя в подвесной беседке. То ли он перевесил — а был здоровенный парняга,

29

— то ли ослаб трос, но беседка встала почти вертикально, он не мог удержаться и плюхнулся в воду.

Я как кошка выбрался на палубу и бросил ему конец троса. Тут подоспел и боцман Свиридов. Был подан штормтрап, и незадачливый Воеводкин выбрался на палубу. Он ведь сам крепил свой конец беседки, а нагуливал такой критический вес — тем более!

В Красноводске нам показали здание горисполкома, из которого бежал главарь басмачей, приведенный из тюрьмы под конвоем. Как он бежал — трудно сказать. Но поговаривали, что побег был заранее подготовлен лицами, находящимися у власти. Однажды мы, свободные от вахты, совершили поход на возвышенности за городом. Конечно, до вершин мы не дошли, но поднялись высоко и оттуда долго любовались морской далью.

Наши прогулки по окрестностям были ограничены: в Красноводске парни-туркмены, а в Баку и Махачкале азербайджанцы задирали нас и нередко вступали с нами в драку. Мы знали, что в любом случае мы окажемся в меньшинстве, их вызов не принимали и старались строем уходить на судно — это их несколько останавливало от прямых действий.

Среди нас были подростки с укоренившимися привычками крестьян-скопидомов. Таким был Саша Биричевский, он никак не мог расстаться со своей «корзиной-скрипухой», хотя и приобрел добротный чемодан. Команда решила, что корзину перед подъемом государственного флага торжественно выбросим в море на переходе Махачкала—Красноводск. В пустую корзину была заложена бутылка, а в ней записка такого содержания: «Настоящая корзина-скрипуха принадлежала крестьянскому пареньку с берегов Северной Двины. Он становится мореходом и стал пользоваться пледом. Пароход «Карл Маркс», 1931 год, март месяц, на переходе Махачкала— Красноводск».

Нельзя не упомянуть и еще об одном. Присутствие в общем большом кубрике третьего класса пассажирок вызывало у наших взрослых практикантов известную тягу. За это некоторые расплачивались лазаретным содержанием. Я удивлялся, как можно совершать связь с женщиной, не имея любви к ней. Таких практикантов после лечения отправляли в Архангельск или на родину, чтобы они завершали курс лечения и, конечно же, отчисляли из техникума.

30

В конце апреля — это было в Красноводске — мы уже купались в теплой соленой воде Каспия. Ловили под пристанью крабов, обваривали их в ведре судовым паром и наслаждались нежным питательным мясом.

Мы возвращались в Баку из Красноводска 10 мая. Там нас ожидали сборы в дорогу. Судно в тумане подходило к острову Нарген. Впередсмотрящие — на баке. На мостике тоже впередсмотрящие. Но что увидят они в густой седой пелене, повисшей в воздухе? Все зависело от капитана, держащего рукоять телеграфа и чутко улавливающего какие-то приметы. Вдруг он перевел телеграф на «полный задний ход». Я стоял впередсмотрящим на мостике и ничего не видел впереди. Машины уже работали назад. Но поздно. Из тумана наполз скалистый берег. На какую-то минуту капитан запоздал в отработке назад машиной. Судно тихо выползло на песчаный грунт. Но что удивительно: туман остался позади нас, а перед нами открылся город, амфитеатром раскинувшийся по бухте. Все утопало в ярких бликах солнечного света.

Три колесных буксира легко сняли пароход с мели — он завершил свой рейс у пассажирской пристани Баку. Почти два десятка лет водил суда Гусейн Кулиев без какой-либо аварии, а тут, видать, его подвела интуиция. Посадка судна на мель надломила старика-капитана — он заболел. А еще переживал за посадку судна один великан-пассажир — народный борец Азербайджана. Он вызывался своей силой столкнуть пароход с мели.

Морской воздух, хорошее питания, режим судовой жизни, увлеченность в познании труда моряка, а главное — спартанский образ жизни совершили чудо — мой организм окреп, болезненность слабых легких навсегда была вытеснена.

Домой

После пятимесячной практики на пассажирском пароходе мы оставили его и поехали назад в Архангельск для прохождения курса наук.

Через прикрытую створку окна с верхней полки вагона видна была чарующая природа украинской земли, притаившиеся в балках белые хаты, густая зелень садов. Но поля были пусты. Земля чернела, ждала приложения рук сеятелей,

31

а их не было. Ходили слухи, что по Украине прокатился голод, хлеборобы, целые села и хутора были административно высланы на Север — в тайгу и тундру. «Будут ли зеленеть посевы на этих огромнейших черноземах?»—думали мы, выглядывая в окно. Тревожно было.

В Москве часть практикантов сошла с поезда. Они выдержали срок испытаний, но, видимо, морская специальность их больше не прельщала. Оставшиеся — в основном ребята из Архангельской и Вологодской областей — спешили явиться в техникум, чтобы получить отпускные для побывки в родных местах. Нам давалось для этого десять дней.

20 мая 1931 года я уже был в доме отца и матери. Меня радостно встретили 13-летний братишка Ваня и 10-летняя сестренка Маша. Родители были озабочены. Весь сельскохозяйственный инвентарь — сенокосилку, веялку, сепаратор, а также крытое гумно, скот и лошадь они отдали в колхоз «Всходы». По мере сил оба работали в колхозе, но результатов труда своего не видели. Огорода толкового у нас не было — дом стоял на краю болотины. Что там вырастет? А на трудодни ни картошки, ни капусты не давали. Потому и хмурились мои родители.

Отцу я отдал часть своих сбережений — около 120 рублей, а себе оставил 50. Я был одет, и на приобретение одежды деньги пока не требовались. Тут отец вздохнул: «Павел, Александр и Нина как уехали в город, так и забыли родителей, только ты, сынок, не забываешь».

Забастовка на Бакарице

И вот я снова за партой... В классе судоводительского отделения летнего потока нас осталось 26 человек. Две такие группы отсеялись при учебе в подготовительном отделении и на морской практике.

Из общеобразовательных предметов были обществоведение, русский и английский языки. Последний — уже чисто специальный предмет, ибо это язык торговли, язык моряков всех государств. Навигацию на первом курсе читал Песков Николай Николаевич. Космографию (отдел астрономии) вел Иван Иосифович Криницкий — он же заведующий судоводительским отделением. Английский язык преподавал Масловский. Русский — Сампсонова. Обществоведение — Поки-

32

дин. Лоцию читал Павел Иванович Башмаков. В судоводительском кабинете был по тому времени богатейший набор морских судоводительских приборов, а главное — 17 секций карт на английском языке, охватывающих весь мир. Кроме того, в шкафах хранились лоции всего мира (тоже на английском языке), таблицы приливов и отливов, огни и знаки. И около 90 экземпляров астрономического альманаха — ежегодника за 1916 год. Все книги и карты имели штамп Гайнажской мореходки. На русском языке красовались две лоции Белого и Баренцева морей издания 1903 года под редакцией Вилькицкого.

Морскую практику читал Александр Петрович Рюхин. Учебники были: по астрономии — Шульгина и Матусевича, по навигации — исключительно конспекты преподавателя, по морской практике — сброшюрованные выпуски Васильева. (После я узнал, что это был перевод американской морской практики, применявшейся в их учебных заведениях).

Кстати, на нашем курсе пробовал изучать судоводительские науки Сергей Плотников, будущий народный артист. Однако он сидел за партой недолго, ушел по призыву в армию.

Когда мы уже прошли по плану все дисциплины 1-го курса и готовились идти на морскую практику, по приказу городских властей весь летний набор был отправлен для работы в порт. Нам досталась Бакарица и биржа 4-го лесозавода. Рядом с нами оказались ребята из других учебных заведений Архангельска. «Почему?» — недоумевали мы. Вскоре все объяснилось. Биржи лесозаводов лишились рабочих — это были административно высланные крестьяне со всех концов Российской Федерации. Весь состав был изъят органами НКВД и выдворен за пределы города. Грузя тес или баланы, эти несчастные писали на них письма о произволе, который царит в стране. Заграница узнала об этом, пошел поток дипломатических нот и запросов профсоюзов, которые требовали проверки на местах.

В порту нам пришлось трудиться почти месяц. Работы шли до 1 ноября. С нами вместе работали студенты из московских учебных заведений. Они были посланы на две недели, а застряли уже на четыре. Не выдержав обмана, они забастовали. Волей-неволей поддержали их и мы. Вот тут я впервые познакомился со сталинскими опричниками, с теми,

33

кто способен был против мирных людей пустить в ход оружие. Сперва из бараков вызвали коммунистов, затем нас, комсомольцев. Дали срок, чтобы мы убедили все студенчество выйти на работу. Однако в срок люди не вышли. Вот тогда в бараки ворвались охранники, вытолкали всех наружу и погнали нас под конвоем на биржу.

На траулере «Краб»

1 ноября я сам пошел пешком на Факторию подыскивать себе судно для шестимесячной зимней практики. Таким оказался РТ-5 «Краб», где капитаном был Петр Петрович Кац. Самого капитана я не встретил. Согласие на прием в должность штурманского ученика дал старпом Петр Сергеев. На 4-й версте высокая женщина по фамилии Мухина выписала мне расчетную книжку, а согласие администрации судна оставила у себя. Таков был скорый, вовсе не бюрократический прием моряков на суда.

Вечером 1 ноября я уже находился на судне. Живо занял каюту старпома и стал выполнять обязанности вахтенного штурмана. К полуночи на ночлег стали приползать матросы и кочегары судна, крепко приложившиеся на берегу к спиртному. Мог ли я заснуть, когда на меня свалилась такая ответственность? Так, бодрствуя, я увидел будущего своего капитана — он вышел из каюты в рулевую рубку. Капитан тоже оказался пьян. Трезвым на всем судне был только стармех Владимир Преден. Я был обескуражен! Увы, жизнь оказалась сложнее моих юношеских представлений. Не сразу, но я все-таки понял, что от хорошей жизни моряк не станет пить запоем.

5 ноября после полудня на причале появился сам управляющий Севрыбтрестом Гашев. Он дал указание, чтобы траулер к пяти часам вечера был у Оперного ковша. Стармех стал готовить машину и поднимать пар в котле. Я же пытался поднять капитана — он опять был пьян, и все мои попытки оказались тщетными. «Не горюй, парень, управимся вдвоем»,— утешал меня стармех Владимир Преден. Но я тревожился. Управлять судном самостоятельно мне еще не доводилось. Я только стоял на руле, удерживал судно на курсе и выполнял ту или иную перекладку руля по команде штурмана. А самое главное — как я поведу судно от Фактории до города, не зная фарватера? «Не беспокойся, — успокаивал

34

меня стармех, — я буду с тобой на мостике и буду говорить все, что нужно делать». Так и вышло. Мы совершили этот переход, уткнулись носом в сваи Оперного ковша. Матросы занесли два продольных конца с полубака и один конец через клюз главной палубы. Был сооружен трап-сходня для погрузки продовольствия на рейс. На причале уже стояла грузовая машина.

На борт поднялись старпом и второй помощник капитана — моя смена. Со 2 по 5 ноября, все эти ночи, я нес дежурство на траулере. К этому надо прибавить первый самостоятельный переход рекой. Нервы были на пределе. Похвалы старших не доходили до меня. Единственно, что я хотел тогда, завалиться на койку в каюте и спать, спать, спать...

Наш траулер всего лишь два рейса сделал после прихода из Германии. Это было новенькое, с иголочки, судно. Добротная отделка помещений, комфортная мебель, красивые шторы, прекрасное постельное белье. Все это впечатляло. Но хаос и беспорядок в каютах рядовых был неимоверным! Этот разительный контраст особенно резал глаз.

Я был одет в морскую робу «Дунгри», на ногах — ботинки, на голове - форменная марселька со знаком якоря в ореоле. Это внешне. Но на лицо я был настолько молод, что на судне меня принимали за подростка. Это меня огорчало. Как и всякому пацану, мне хотелось выглядеть личностью, быть солидным человеком. Самый легкий способ показать свою «взрослость» — это взять в зубы папиросу и выцедить — пусть и с отвращением — стакан вина. Я до этого не опустился. От приглашений выпить решительно отказывался. За это однажды удостоился похвалы старого моремана: «Молодец парень,— сказал он, — даже от моей чарки отказался — это похвально. Первого встретил с таким характером».

Но дело было не только в характере. Как я мог пить или спать ночью, когда вахта матросов ненадежна. Да что вахта— капитан был никуда не гож! Как-то ночью я заглянул в его каюту. Он спал. Раздавался пьяный храп, а голова его лежала на плевательнице. Я поморщился, закрыл каюту на ключ, чтобы никто этого безобразия не видел. Но судя по всему, никому до этого уже не было дела...

Передо мною вставал вопрос: неужели и мой организм привыкнет к пьянству, неужели и он будет так же утробно наливаться вином или водкой? Это же жутко! Моряк или

35

рыбак возвращается из каждого рейса истощенный трудом и влиянием моря. После принятия одной чарки он становится совершенно раскисшим. Что этому противопоставить? И вот тут я вспомнил рассказ своего деда. Моряк после рейса, говаривал он, обязан прожить на берегу две бани (срок две недели) и только после этого разрешить себе немного хмельного. Правило верное, а главное здоровое. Почти двести лет тому назад в рыбацкой стране Норвегии с этой целью был введен даже сухой закон. Проницательный король заботился о здоровье своей нации. А почему у нас этим пренебрегают? Нет, все зависит от воли человека. Хочешь оставаться здоровым до глубокой старости — не злоупотребляй. Это нехитрое правило стало законом моей жизни.

Утром меня разбудил старший механик Владимир Преден. Вместе мы пошли на завтрак в кормовой салон. Старший механик, по национальности латыш, осел в Архангельске с первой империалистической войны. В то время он был машинистом на военном судне. Мы как-то быстро с ним сдружились и в одно время несли вахты.

В 8 часов я был на мостике. Судно отходило в море. Им управлял капитан. Но в каком виде! Без головного убора, в рубашке, поверх нее — подтяжки брюк, на босу ногу валеные туфли... Срам! Впрочем командовал Петр Петрович недолго. В районе Соломбалы он юркнул к себе в каюту и больше не появлялся. Других штурманов в рулевой рубке не было. Стоял на руле матрос Скребцов и ждал команды. Делать нечего. Я вышел на верхний мостик и стал вести судно, отдавая команды через переговорную трубу.

Павел Иванович Башмаков учил нас, что в своем родном порту стыдно не знать судоводителю названий створов подходных каналов. Их я знал на память. Нас возили на экскурсию на остров Мудьюг, и попутно мы знакомились с фарватером.

Не знаю, выходил ли капитан на мостик, но я провел судно до Чижовки. Старпом из рубки сказал: «Слезай, теперь мы с капитаном поведем пароход». Моя вахта закончилась, надо было первый раз самостоятельно записать в судовой журнал, как я вел судно, какая осадка, какой груз имеем на борту, какие запасы. На Чижовке в то время рыбацкие суда и каботажные не подвергались досмотру. Не успел я сделать запись в судовом журнале, как... судно оказалось на мели. При пере-

36

ходе с Лапоминских створов на Бакенские оно село на банку «Зевака». С вечера 6 ноября до вечера 9 ноября «Краб» лежал на мели, а экипаж судна, допив все запасы спиртного, наконец пришел в себя.

Стаскивал нас с мели ледокол N 8, а заводить буксирный трос помогал небольшой буксирный пароход «Прилив». Шкипером на «Приливе» оказался мой старый знакомый Федор Буслаев. В прошлом он был сельским милиционером. У нас с ним когда-то произошла стычка: я ему помешал уничтожить портреты царской семьи...

Отрезвевший экипаж «Краба» оказался работящим, дружным и не только споенным, но и спаянным коллективом. Меня на судовом собрании единогласно выбрали председателем судового комитета, решив, что я не растрачу членские взносы и аккуратно сдам в базовый комитет. Капитан Кац подчеркнул, что теперь я представляю власть на судне наравне с ним.

Старпом Сергеев оказался хорошим наставником в судоводительских делах. Однако к промысловым делам он относился с отвращением. Это объяснялось тем, что его практика прошла на торговых судах, он пришел сюда с должности старпома парохода «Трансбалт» — самого большого транспорта в Советском Союзе. Поэтому Сергеев просто мечтал вырваться с тралового флота.

Капитан Кац тоже оказался не только пьяницей. Он научил меня многим хитростям и сноровке в управлении тральщиком при спуске и подъеме трала. Уже через несколько «по-казательных» подъемов и спусков я самостоятельно стал управлять траулером на своей вахте, хотя и числился в штате штурманским учеником. Когда рыба шла завалом, то приходилось работать по 12-14 часов в сутки. Такое мне выдержать было не под силу. Я попросил команду освободить меня от изнурительного труда, ибо еще не окреп после перенесенной болезни легких.

Новый старпом

Когда вернулись с моря в Мурманск, был уже декабрь. Старпом Сергеев был снят с судна. Он письменно признал, что только он повинен в посадке судна на мель. На его место пришел высокий сутулый пожилой человек в штатской одежде. Это был бывший учитель астрономии Гайнажской море

37

ходки, затем вычислитель завода мореходных инструментов в Ленинграде, мобилизованный на флот по решению правительства. Его звали Николай Николаевич Раудсеп.

«Краб» снова вышел на промысел. Теперь уже я стал наставником. Я учил Николая Николаевича, как спускать и поднимать трал. В свою очередь он меня учил навигации, астрономии. Здесь я натренировал руки и глаз для взятия высоты звезд в тяжелых условиях полярного моря. Астрономических ежегодников тогда еще не было. Николай Николаевич научил меня, как вычислять звездное время в любой день года по Гринвичу. Когда я это освоил, он стал исподволь объяснять мне значение мореходных таблиц.

В рейсе во время штормования носом на волну попал в беду мой однокашник матрос Бахтин. Он чинил сеть. Волна, хлынувшая на палубу, сбила его с ног и загнала между фальшбортом и граксовой бочкой. Мало того, что вал переломил ему ногу, шкеральным ножом он пропорол себе живот. Первую медицинскую помощь Алешке пришлось оказывать мне — никто из старших этого делать не умел, а мы это проходили в техникуме. В аптечке немцы предусмотрели проволочную складную шину. Выправив сломанную ногу, я ее погрузил в эту шину — она была выстлана ватой — и закрыл замки. Затем взялся за рану. Обмыл живот перекисью, кишки заправил и забинтовал имевшимся в аптечке специальным корсетом. Положение у Алешки было серьезное. Необходимо было сразу следовать в порт. Но капитан медлил. Он хотел переправить пострадавшего на попутном траулере. Это значило, что перевозить с борта на борт Алешку пришлось бы на шлюпке. Я возмутился. Ради чего рисковать жизнью человека? Ради нескольких центнеров рыбы? Стоит ли одно другого? В конце концов капитан сдался. Через 7 суток после выхода мы вернулись в порт. Трюмы траулера были пусты. Зато человек остался жив.

Следующий рейс был коротким. Капитан Кац получил новое назначение. На нашем траулере капитаном стал Раудсеп.

В последнем рейсе радио принесло нам весть, что у Новой Земли сел на риф ледокольный пароход «Русанов». К нему был направлен траулер «Касатка» под командованием капитана Луговского. Но пользы от него не было. Он сам разбился о рифы вблизи «Русанова». Когда экипаж «Касатки» был

38

доставлен в порт Мурманск, капитан Луговской бесследно исчез. После выяснилось, что судоводительского образования этот человек не имел, диплом капитана дальнего плавания он купил в Одессе. Чтобы скрыть подлог, он и сбежал из Мурманска. Флот рос, нуждался в кадрах, вот некоторые проходимцы и пользовались сфабрикованными подложными дипломами и занимали командные должности.

При Каце радистом на траулере ходил Павел Ижмяков. Специалист он был никудышный — не мог передавать морзянку и очень медленно ее принимал. Когда стал капитаном Раудсеп, радистом назначили киевлянина Яблоньского. Это был известный в стране коротковолновик. Благодаря его урокам и я освоил радиопеленгование Цып-Наволока, Варде и неплохо определял место судна.

С капитаном Раудсепом

Во второй рейс с капитаном Раудсепом в море пошла его жена Елизавета Михайловна. Это была уникальная женщина. Она была бойцом женского батальона, который в октябрьские дни 1917 года защищал Зимний дворец. А Раудсеп, красный флотский командир, был по другую сторону баррикад — он атаковал этот дворец. Во время схватки юная Елизавета была ранена. Такой и предстала она взору красного моряка: раненой, окровавленной, с искаженным от боли лицом, но юной и прекрасной. Вот уж поистине — любовь не знает преград!

Из-за тяжелого ранения одна нога у Елизаветы Михайловны была короче другой, ходила она, сильно хромая. Она оказалась настолько культурной и обаятельной женщиной, что даже вечно чумазый юнга Шурка Шабалин преображался, когда требовалось что-то делать в каюте капитана.

А Шурка Шабалин — тоже фигура. Благодаря капитану Раудсепу, направившему его в рыбопромысловый техникум, он в конце концов обрел себя. Это тот самый Шабалин, который в Великую Отечественную войну командовал торпедными катерами и стал дважды Героем Советского Союза.

19 января 1932 года при стоянке у второго причала в порту Мурманск нас застал ураган. Он нагнал столько воды, что все причалы затопило. Все суда были сорваны со швар

39

товых и прижаты к сваям вновь строящихся причалов 7-8, 9-10. Только один наш РТ-5 «Краб» устоял на швартовых. Бог ли мне помог или собственная интуиция, но я своевременно отдал распоряжение матросам и тралмейстерам занести оба ваера через клюзы, обнеся за здание рыбообработки. За это меня начальник тралфлота отметил, наградив хорошими болотными сапогами 40 размера.

Вообще скучать на «Крабе» было некогда. Каждый день подкидывал что-то новенькое. И вот еще одно.

Рыбаки научили меня делать из ската чучело черта. Я попробовал. Вывернул у пойманного ската жабры и плавники, засушил. Черт вышел — на славу. Недолго думая, я повесил его на вантах фок-мачты. «Игрушка» сразу привлекла внимание моряков... В ту пору в порт прибыл нарком пищевой промышленности Анастас Иванович Микоян. Он двигался по причалу, окруженный свитой. Тут мой черт и привлек их внимание. Один из клерков угодливо залез на мачту и попытался срезать черта. Я крикнул: «А ну не трогай!» Он мне с вант, мол, надо показать Микояну. «Обойдется твой Микоян, — ответил я. — Это я сам делал. Если он лично попросит, тогда другое дело, хотя еще надо посмотреть». Говорил я громко. Микоян это, видимо, слышал. Я лишь заметил, как сверкнули его черные глаза. Но чертика своего я тогда все-таки отстоял...

Практика подходила к концу. Все задания I курса я выполнил на «отлично» — эту оценку поставил мне капитан Раудсеп, который написал в техникум характеристику. Кроме того, два последних рейса мне платили оклад и пай третьего штурмана.

В последнем рейсе (конец марта — начало апреля) мы ловили рыбу тралом в Мотовском заливе. Хождение вдоль берега от мыса Башенка до губы Эйна мне очень нравилось. Стояла хорошая погода. Отлично ловились крупная треска и палтус.

18 апреля мы с Елизаветой Михайловной поехали в Ленинград. Она очень настаивала, чтобы я продолжал учебу в Ленинградском морском техникуме. По приезде мы ходили с рекомендательным письмом Раудсепа к Дмитрию Лухманову. Через три дня сам начальник техникума Глейзер позвонил Елизавете Михайловне и сказал, что я могу садиться за парту с осени 1932 года на второй курс. Но меня

40

это не устраивало: в Архангельске второй курс начинался с 1 июня. Полгода терять я не собирался.

В Койдокурье

Я вернулся домой, когда после половодья пошли в Койдокурье пароходы. Отношения с властями у отца обострились еще больше. Ему грозили исключением из колхоза. Настроение в семье было тягостное. Чтобы как-то утешить их, я вручил около 500 рублей деньгами. Кроме того, отцу подарил болотные сапоги, матери — платок и на платье, брату Ване — рубашку, сестре Маше — ботинки.

В сельсовете и в колхозе я попросил справку о моем социальном положении. Нехотя, но мне ее дали. В ней значилось, что родители и сам я состоим членами колхоза «Всходы». При этом было добавлено, что мне придется прекратить учебу и вернуться для работы в колхоз, что об этом будет написано специальное письмо в морской техникум.

Мне было 18 лет. Я уже повидал свет. В затхлый деревенский угол, где по милости большевиков все к тому времени пропахло завистью, сутяжничеством и склоками, мне возвращаться не хотелось. Я не мешкая уехал в Архангельск и прямиком направился к новому директору техникума Александру Вавиловичу Григорьеву. Он внимательно меня выслушал и посоветовал сходить в горком комсомола. «Если письмо придет из Койдокурья в техникум, — сказал он,— мы не отпустим тебя с учебы, из тебя выйдет хороший специалист. Но если и горком...»

Дело, однако, обернулось иначе. Моих родителей и всех нас, их детей, вскоре исключили из колхоза. Причина была одна — зависть. Почему это наши родители отправили нас, своих детей, на работу в город, а другие, может быть, более достойные, трудятся по-прежнему на колхозной ниве?! Ну и к этому еще плюсовалось то, что отец до революции занимался предпринимательством — маслодельничал.

Отречься от отца?

Стояло лето. Сижу я на занятиях. С уроков меня вызывает брат Александр. Он закончил ФЗУ на 3-м лесозаводе и в ту пору залечивал обрезанные пилой два пальца на правой руке.

41

Комсомол решил направить его на учебу в Москву в книжный техникум. Но при этом ставил условие — порвать связь с родителями. Он уже был у Трофима Гущина, нашего доброго знакомого. Трофим посоветовал объявить в газете «Волна», что мы, братья Василий и Александр, порываем связь с родителями. Причины были веские. Моего старшего брата Павла исключили из морского техникума. Меня с трудом отстояла дирекция техникума. Поэтому Трофим Гущин и послал Александра ко мне. У Александра оказалось заявление типографской формы. Он объяснил мне, что к чему, и говорит: «Подписывай и не раздумывай. Такое время. Иначе не дадут получить образование». Я глянул на него, но подписывать не стал. «Ладно, — бросил брат, — объявление сдам и так».

Горько сознавать, но объявление то вышло. Оно было напечатано в газете «Волна». И что самое печальное, под ним, наряду с подписью Александра, стояло и мое имя. А ведь я не хотел. Я не мог отречься от своих отца и матери.

Жизнь нас разбросала кого куда. Александру дали направление, и он отправился в Москву учиться профессии книготорговца. Старший брат Павел, исключенный из техникума, уехал работать в Мурманск на рыбозавод. Сестра Нина усердно работала в типографии имени Склепина по коллективному набору рабочих, даже была принята в кандидаты ВКП (б). А я продолжал учебу в техникуме.

С начала второго курса стипендия была 40 рублей, а после я стал получать 60 рублей. Денег хватало. Техникум был передан в Союзрыбу. Теперь столовая два раза в сутки кормила студентов. Платили мы за это 22 рубля в месяц.

Жил я, как уже говорил, в общежитии. Напротив общежития стоял домик. Однажды оттуда послышалась песня. Пела девушка, которая находилась во дворе. Я устремился туда. Девушка оказалась ученицей строительного техникума. Она была на год моложе меня, а звали ее Ниной. Она призналась, что многие недели не спускала глаз с юноши, сидевшего на подоконнике и читавшего учебники. Этим юношей был я.

Мы с Ниной подружились. Ходили в театр, кино, в клубы, но на танцы не ходили. При этом чаще всего молчали. Молчание — не робость двух натур, а скорее некая тайна.

Соседка Нины, таперша кинотеатра «Эдиссон», играла на рояле, а моя девушка пела. Ее голос был настолько привлека-

42

телен — это было редкостное сопрано, — что около домика останавливались люди и подолгу слушали пение моей подружки.

У Нины были явные актерские задатки. Ее тягу к театральному делу я всей душой поддерживал. Осенью 1932 года Нина сообщила, что она зачислена в театральное училище при Архангельском ТЮЗе.

Государственные экзамены

Произошли кое-какие изменения и у меня. Летний поток в морских техникумах не прижился. Техникум решил побыстрее от него освободиться. Второй курс судоводителей и судомехаников был переведен на третий курс, причем сразу, без производственной практики. В техникуме появились преподаватели специальных судоводительских дисциплин — навигации и астрономии. Они передавали нам знания, полученные ими в Ленинградском институте водного транспорта.

Астрономию и навигацию (раздел «Плавание по Дуге Большого Круга») стал вести Иван Федорович Рябоконь. Устройство и теорию корабля — Баландин. Океанографию и метеорологию преподавал наш уважаемый Павел Иванович Баш

43

маков. Теорию и практическую девиацию — Николай Васильевич Вешняков. (В судоводительском кабинете стоял вращающийся макет судна, а на нем — компас. Вот на этом макете каждый из нас и уничтожал девиацию поперечными и продольными магнитами). Радиотехнику и практическую радиосвязь на передачу и прием азбуки Морзе на 60 знаков в минуту преподавал Иконников. (Изменения в плане обучения произошли, но в этой части программа Лухманова выдерживалась. Согласно его замыслу штурман дальнего плавания должен был без штатного радиста вести связь с береговыми станциями). Из электронавигационных приборов в то время имелся один гирокомпас Гидрографического управления как прототип гирокомпаса Сперри. Теорию его нам читал специалист из Военной гидрографии. Обществоведение читал все тот же Покидан. На своих лекциях он высказывал мысли, что современная форма ведения сельского хозяйства, то есть насильственная коллективизация, куда хуже, чем крепостное право при помещиках. Он начал читать обществоведение и на третьем курсе. Но вскоре его отстранили. А дисциплину стал вести преподаватель Архангельской совпартшколы. Он настойчиво вытравлял из нашего сознания те «идеологические изъяны», которые нам давал его предшественник.

Александр Петрович Рюхин вел занятия по морской практике. На всю жизнь запала в сознание его заповедь: работа на морском флоте сопряжена с правами и законами. Во всем следовать букве закона учил нас преподаватель морского права Шмигельский.

Весной 1933 года к государственным экзаменам пришли всего 17 человек. Все, кто отстал, не стали служить морю. Только двое из них, не вернувшихся с практики после первого курса, влились на второй курс, который начался уже осенью 1933 года.

Архангельский морской техникум вновь перешел в ведение Наркомата водного транспорта. Поэтому выпускной курс основного потока после сдачи экзаменов в апреле полностью пополнил рыболовецкий флот. Нас же принимал в свои кадры Морфлот. Об этом мы узнали, когда начали сдавать государственные экзамены. Это было 10 мая. Председателем государственной квалификационной комиссии был капитан Немчинов, членами комиссии — капитан Куршев, заместитель капитана порта Карамышев, представитель пароходства

44

Песков и еще кто-то от парткома. Материал, пройденный по программе, я знал, и экзамен прошел у меня успешно. А всего экзамен на звание штурмана дальнего плавания выдержали 15 человек — Николай Бенедиктов, Алексей Бахтин, Павел Бабуров, Александр Биричевский, Михаил Брагин, Яков Беляков, Павел Быков, Иван Ивицкий, Павел Меньшуткин, Григорий Белов, Михаил Кузнецов, Василий Корельский, Николай Малахов, Александр Пахолков, Иван Кошелев. Двое из нас сдали экзамен лишь на штурмана малого плавания.

19 июня 1933 года. Навигация на море в разгаре. Пароходство ждет нас, новое пополнение. И вот торжественный вечер. Преподаватели, гордясь своими питомцами, желают нам благополучного плавания, счастливой жизни на море. Мне объявлена пятипроцентная броня, дающая право поступить в высшее морское учебное заведение без сдачи экзаменов. Звуки музыки, льющиеся из - под рук маленькой сухощавой женщины, свояченицы норвежского консула, соединили нас с подругами в танце.

В этот вечер казалось, что пройден рубикон — получен образовательный ценз судоводителя, на это выдано Свидетельство, правда, пока без права на управление судном. Но год плавания матросом — и у нас на руках будет рабочий диплом, мы займем должности штурманов. Будущая специальность зависела от нас самих. Мы верили в себя. Но мы не знали, что каждый моряк дальнего плавания как зерно просеивался на веялке системы НКВД и что продвижение по службе — путь тернистый.

Белая ночь с 19 на 20 июня 1933 года навсегда нас разлучила с морским техникумом. Я уходил с Ниной, провожал ее домой. Я нес сверток — ее туфли на высоком каблуке, она шла в башмаках — ходить в туфлях на высоком каблуке по тротуарам Архангельска было невозможно. Мы были молоды. Мне шел 20-й год, ей — 19-й. Но безмятежны мы не были. В общежитии в 2 часа ночи меня ждали два друга Михаил Кузнецов и Павел Быков. По их понятиям этот день должен быть отмечен по-мужски, по-офицерски. Они потащили меня к родственникам Быкова. Там они приложились к водке. Я тоже пил. Но не водку, а крепкий чай. Я от своего не отступал.

Мои друзья в пароходство не торопились. Они планировали месяц-другой отдохнуть у родителей. Я же не мог ехать

45

в деревню. И не только потому, о чем уже рассказывал. Обстоятельства обострились.

Семья в изгнании

Осенью 1932 года, когда встала река, председатель сельсовета (или колхоза) Андриан Грибанов составил акт, что у Павла Корельского изъята ручная корзинка ячменных колосков, якобы насобиранных на колхозных полях.

Оснований к заведению судебного дела было мало (тем более, что акт оказался фиктивным). Грибанов ждал, когда кто-нибудь из старших сыновей приедет к родителям, и вот в этот момент совершить принудительную отправку по разнарядке на лесопункт.

Отцу надо было чем-то жить, и он решил продать свой двор соседнему селу Кехте. Кехтяне заплатили ему 1200 рублей, разобрали двор, по зимней дороге увезли материал к себе на село и стали ставить и оборудовать его под сельский клуб. За 1000 рублей был продан и дом. За отцом осталась часть помещений. Все деньги отец получил сполна.

Этого власти села не могли простить отцу. Они ждали только случая. И случай подвернулся. В село вернулся мой старший брат Павел, почти год после исключения из морского техникума проработавший в Мурманске на рыбозаводе каталем рыбопродукции. Грибанов и секретарь сельсовета явились вооруженными для принудительной отправки отца и брата на лесозаготовки. Брат Павел, видя такой оборот, мешкать не стал.

Запасными дверями он быстро вышел в темные сени и поднялся на чердак. Там было с детства укрытие. Оно находилось под полом балконной остекленной комнаты. Туда он и спрятался.

Около полусуток шел тщательный обыск. Искали и там, где прятался Павел. Но он был настолько сухощавым, что смог опуститься между стеной бревенчатого дома и тесом обшивки.

Отца увели и отправили в Холмогоры. Павел выбрался из укрытия. Мать взяла у него денег, собрала два узла одежды и с моей малолетней сестренкой Марией на первом же пароходе уехала в Архангельск.

В доме остались Павел, который при первой же опасности

46

прятался в укрытие, и младший брат Ваня. Ваня состоял в комсомоле. Это он был виновником отправки отца на лесопункт. Не выдержав нажима и угроз сельской власти, он оговорил отца, что якобы тот утащил колоски с колхозного поля. Ни дать ни взять — Павлик Морозов. Правда, не убежденный, а поневоле.

Однако Павла он не выдал. Трое суток Павел сидел в укрытии, остерегаясь засады, а потом по сигналу брата Вани незаметно ушел косогором и топью на Марьину гору. Оттуда матерой он дошел до Исакогорки и прибыл в областной центр.

Ванюша остался в селе один. Ему надо было закончить 7 классов. Пришлось помыкаться парню, походить от двора к двору с протянутой рукой. Худо было. Не осталось ни родни, ни опоры. Всех разметало кого куда.

Меня направили на ледокольный пароход «Малыгин». Но там я проработал только три недели. Затем меня направили матросом на пароход «Сорока». Судно в летнее время совершало каботажные рейсы, перевозя грузы на Нарьян-Мар, Мурманск, а осенью, зимой и весной совершало рейсы за границу. На нем я мог в кратчайший срок выполнить ценз плавания и получить первый рабочий диплом штурмана малого плавания.

8 июля 1933 года мне выдали мореходную книжку N 32328/126, а паспорт я сдал в Архморторгпорт взамен мореходной книжки. Мореходная книжка на руках у моряка означала, что ему разрешается совершать заграничные плавания в штате экипажа.

ШТУРМАНСКИЕ УНИВЕРСИТЕТЫ

47

ШТУРМАНСКИЕ УНИВЕРСИТЕТЫ

Первые рейсы за границу

... И вот «Сорока» на якоре в Болванской губе. Здесь происходит выгрузка груза на баржи и пароход «Чижа», чтобы уменьшить осадку судна, иначе в порт Нарьян-Мар не зайти. О, боже! Рабсилой здесь служили изможденные заключенные. А среди них я узнал архангельского фотографа Аренсона. Я дважды видел его: в 1929 году осенью, когда он меня фотографировал в своем доме на улице Сенной, и в 1930 году в конце марта, когда он снимал, как тракторами сволакивали позолоченные кресты с куполов Троицкого пятиглавого собора. Я тогда был единственным наблюдателем и дал деру от НКВД, его же взяли под конвой и увели. Какое преступление совершил этот человек — ума не приложу. И вот он заключен в лагерь и сидит уже третий год. Горько!

Придя из рейса на Нарьян-Мар, я отправился к старшей сестре Нине. У нее в общежитии я увидел мать и 12-летнюю сестренку Машу. Вот тут-то я и узнал о полном крушении нашей семьи. Мать уже выплакалась к тому времени, слез у нее не было. Она поведала, что живет в няньках в семье Ивана Заровняева, работающего в морском пароходстве большим начальником. Паспорт она выправила по давнишней справке, выданной сельсоветом еще в 1925 году, ей тогда нужна была медицинская помощь в городе. Квартировала мать с Машей у домовладелицы Киселевой по Новгородскому, 125. Стоило жилье 40 рублей в месяц. Денег у матери не было. Я отдал задаток. А еще договорились, что Киселева пропишет не только мать, но и брата Павла.

48

Когда я уходил осенью в заграничное плавание, то оставил доверенность сестре Нине на получение ежемесячно 60 рублей и 3 рублей «бонами», чтобы мать прекратила работу в няньках. А еще я надеялся, что старшая сестра и старший брат Павел кое-что выделят на содержание матери и малой сестры.

Мы сделали на Нарьян-Мар три рейса и каждый раз везли на палубе три тяжеловесных катера, за выгрузку которых команде платили четыре с половиной тысячи рублей. Таким образом, из 13, 5 тысячи рублей мне, матросу, причиталось 200 рублей. Эти деньги я отдал маме, чтобы она как-то помогла и Ване, оставшемуся в отцовском доме.

В четвертый рейс капитан Антон Георгиевич Хохлин повел «Сороку» в Онегу. Там нас загрузили пиломатериалами. Нам предстояло зайти в Мурманск, пополниться углем и оттуда идти на Англию в порт Вест-Хартлпул.

В Мурманске Антона Георгиевича сменил капитан Виктор Сафронович Вакуленко. Говорили, что у Антона Георги-

49

евича нет визы для загранплавания. Радиста Михаила Клементьева сняли, а на его место пришел Павел Федорович Захаров. Радист же Клементьев был арестован и осужден по навету.

Из Вест-Хартлпула мы взяли на Мурманск груз каучука. В следующий рейс из Мурманска мы везли груз концентрата апатита во Францию (в местечко Тони-Шарант). После выгрузки апатита отправились в Англию, в порты Тальбот и Ливерпуль. Приняв там судостроительную сталь и олово, свинец чушками, пошли в Мурманск.

За эти два рейса я купил на валюту пальто, костюм, ботинки, джемпер и три сорочки. Все это было занесено в арматурную книжку и в Мурманске скреплено таможней. Я мог носить эту одежду и в Советском Союзе, имея при себе арматурную карточку.

Из Мурманска пошли в очередной рейс со шпалами в Англию. Портом назначения был Лондон. Этот рейс стал для меня роковым.

Два счастья на одно несчастье

«12 февраля 1934 года при подходе к Хонигсвогу (Норвегия) матрос Корельский исчез». Такую радиограмму послал в пароходство Захаров за подписью капитана Вакуленко. Что же случилось?

Я действительно исчез. Причем мгновенно. Был и нету! Я шел на вахту. Она начиналась в 20 часов. Из носового матросского кубрика я направился к спардеку, чтобы оттуда подняться в рулевую рубку. И тут на палубу обрушился мощный морской вал, который смахнул меня за борт...

Судно уже шло норвежскими шхерами, на борт были приняты два лоцмана. Все шло по штатному расписанию. Но меня на вахте не было.

В 4 часа утра на вахту заступил третий механик Осадчий. Перед самой вахтой он решил снять с левой лебедки крышку цилиндра, чтобы на вахте заготовить к ней новую прокладку. Для этого ему понадобилось пройти в проем палубного груза, где на стендах стояли грузовые лебедки третьего трюма. Ничего не подозревая, он включил электрическую переноску и тут... обнаружил мое распростертое тело. Прошло восемь часов с того момента, как я пропал. Восемь часов я

50

пролежал без сознания, покалеченный, оглушенный, но все еще подавал признаки жизни. На одно несчастье пришлись две счастливые случайности. Первая та, что море, смахнув меня за борт, снова выбросило на палубу. А вторая — что в тот проем, куда меня забросило, неожиданно наведался третий механик.

Меня занесли в комсоставский салон. Когда несли на руках по проходам, я запомнил странное видение. Из головы, как бы из моего сознания, вздымался белый сноп света. Где-то в салоне этот свет стал медленно вращаться, затем обратился в темную точку, и в этот момент я услышал громкий, оглушающий глас: «Будешь жить!». Такого я никогда более не слышал...

Меня уложили на диван. Третий штурман Василий Александрович Миронов залил правое ухо раствором перекиси водорода, из него сочилась кровь. Мне давали нюхать нашатырный спирт. Дыхание стало глубже, но сердце работало неритмично. Это я передаю со слов тех, кто мне оказывал помощь. Потом временами стало приходить сознание. Помню, жаловался на страшную боль в голове, на сплошной шум в ушах, режущую боль в правом ухе. Что творилось вокруг — я не видел, так как оба глазных яблока затекли кровью. Болели грудь и ноги. После оказалось, что у меня сломаны два ребра, ноги имели ущемленные ушибы о металлические части лебедки, в черепе шла трещина от затылка серпом к правому уху.

Меня отмыли от мазута. Кожа на ладонях была в глубоких ссадинах. Из ладоней извлекли ржавые проволочки троса, видимо, я удерживался за найтовку палубного груза.

51

Пароходы-угольщики всегда заходили в норвежский порт Харстад для пополнения запасов угля. Наш пароход «Сорока» зашел туда тоже. На борт был приглашен врач. Капитан хотел сдать меня в больничный околоток в Лондоне. Но врач заявил, что в Лондон он привезет труп. Так я был водворен в больницу норвежского города Харстада.

Сознание то возвращалось ко мне, то пропадало. Снова я пришел в себя, когда сестры милосердия посадили меня в теплую ванну и щетками стали отмывать мои израненные грязные матросские руки. Потом снова началось забытье. А после все чаще и чаще я стал ощущать тепло койки, прикосновения ласковых рук, горечь лекарств на губах, вкус бульона. Через три или четыре дня я пришел в себя окончательно. Но стоило сделать усилие, хотя бы приподнять голову, сознание пропадало. И все же дело шло на поправку. Молодой организм, получавший уход и лекарства, брал свое. Через неделю мне уже разрешили подниматься. Правда, я был в корсете — чтобы не было движений груди и срастались треснувшие ребра. Стоило сделать шаг — сознание на мгновение отключалось. Но уже лишь на мгновение.

В больничном околотке

На вторую неделю моего пребывания в больнице доктор Юнг спросил моего согласия на трепанацию черепа. Если бы я согласился, он объявил об этом нашему посольству в Христиании. Через три дня я ему ответил, что не согласен и попросил сообщить нашему послу, что я способен морем вернуться в Мурманск. Он этого не сделал. Тогда я попросил, чтобы ко мне прибыл Христиан Холст, снабжавший наши суда углем. Через него моя просьба дошла до консула в столице Норвегии. Вскоре меня пригласили к телефону. Из консульства спросили, могу ли я следовать пассажиром на судне в Мурманск. Я ответил, что могу. Доктор Юнг поморщился. Он объяснил, что в правом ухе «фрекштюреере» — лопнула перепонка. Это значит, что глухота останется на всю жизнь. Зрение вернется, когда рассосется кровоизлияние. А правое ухо уже не вылечить. Но не это самое страшное, продолжал доктор Юнг. Череп — вот где главная беда. Внутри черепа на месте трещины будет нарастать хрящ. Через три, самое позднее через пять лет этот хрящ станет давить на мозг.

52

Диагноз был удручающим, что и говорить. Но даже при таком заключении я не согласился на трепанацию черепа. Не знаю почему, но я верил. Верил в свои силы, верил, что организм победит, что я одолею беду. Единственно, что меня обескураживало, — мне придется бросить море: какой я судоводитель, если слышу на одно ухо.

И еще... В памяти то и дело всплывали таможенные досмотры. При отходе кого-нибудь снимали с судна и на его место тут же привозили человека. При возвращении судна находили, что ты не мог купить такое количество вещей, и приобретенное в складчину порой лишало человека визы. Почему это вспоминалось? Да потому, что за пребывание в зарубежной больнице, за нахождение среди иностранцев моряк тоже лишался на какое-то время визы.

Консул Безруков через Холста передал, что в Харстад зайдет пароход «Ингул» Черноморского пароходства. Он следует балластом в Мурманск, на нем я и отправлюсь. Я обрадовался, но почему-то и загрустил. Ведь так хорошо ко мне относились персонал больницы и больные.

С некоторых пор на прогулках по залу, где встречаются больные для общения, меня стала сопровождать шестнадцатилетняя девушка. Ее звали Джесина Ольсен. Она перенесла операцию аппендицита. Вскоре ее выписали из больницы. А еще через пару дней от нее пришло письмо. Впрочем, дело не в письме, а в том, как оно ко мне поступило, вернее, с кем. В этот день ко мне в палату был допущен молодой — лет 27 — крепкого телосложения мужчина. Он оказался русским, вернее, украинцем. Представился Андреем Ходорко. Он и передал письмо от Джесины Ольсен, написанное на норвежском языке. Дело было после обеда. Я еще был слаб и стал засыпать. Ходорко откланялся и ушел. После сна письмо Джесины мне перевел старик-норвежец, лежавший после операции. Это было обычное письмо молодой девушки, ищущей дальнейшей встречи с юношей. Она просила дать ответ.

На другой день опять появился Андрей Ходорко. Ясно было, что он пришел за ответом. Вот тут и сработала, несмотря на травму головы, моя память. Про Андрея Ходорко мы на комсомольском собрании читали извещение политотдела. В нем говорилось о позорном дезертирстве, измене Родине комсомольца Андрея Ходорко, сбежавшего в Копенгагене с парохода Северного пароходства. «Не ты ли тот Анд-

53

рей Ходорко, что сбежал с нашего судна?» — в упор спросил я. «Да», — кивнул Андрей. Он был словоохотлив и рассказал, что бежал дважды. Летом, уже сбежав, он спас дочь мэра города, она тонула, когда купалась. Об этом спасении было объявлено в газете, а мэр отблагодарил его 100 фунтами. Заметка попалась на глаза консулу Советского Союза. Тот обратился в полицию, чтобы она разыскала беглеца и водворила в посольство. Поиски были недолгими. Андрея вскоре задержали и посадили на рыболовный траулер «Новострой», шедший в Мурманск. Траулер зашел в Харстад для пополнения углем. Ночью Андрей спрыгнул за борт. За ним бросили шлюпку, но он умудрился уйти, обхитрив преследователей. «Вот с тех пор я здесь и живу, — закончил Андрей. — Работаю у крестьянина-рыбака, вожу от него молоко, сметану, сливки в этот больничный околоток». Андрей ждал трехгодичного пребывания в Норвегии, чтобы получить паспорт гражданина Норвегии. «А дальше?», — спросил я. «А дальше ищи ветра в поле — весь мир можно объездить», — ответил Андрей. Я не поверил ему, этому Андрею Ходорко. «А не шпион ли ты? — тихо спросил я. — Не забросили тебя сюда под видом перебежчика? Уж больно ловко ты вывернулся. Да притом два раза. А?». После этого Андрея Ходорко как

54

ветром сдуло. Больше он не появлялся с молочными продуктами в больнице Юнга.

Перед приходом парохода «Ингул» из Христиании приехал сотрудник нашего посольства. Он расплатился за мое содержание в больнице и за лечение. Потом выдал мне 300 норвежских крон для приобретения шерстяного свитера. А доктор ему сказал, что в дорогу для меня надо приготовить апельсины.

Днем 14 марта за мной зашел третий штурман с «Ингула». Мне выдали мореходку, я оделся в выходную одежду — шевиотовый костюм, пальто, свитер, ботинки и кепи, и мы отправились на судно. На «Ингуле» мне предоставили отдельную каюту. В этой каюте стоял для меня ящик апельсинов. Посольство выполнило последнюю рекомендацию доктора Юнга.

Возвращение на родину

17 марта я оказался в Мурманске и был вновь зачислен на пароход «Сорока». Но ненадолго. 26 марта я получил расчет и должен был ехать в Архангельск для продолжения лечения.

В Мурманске я встретил капитана Раудсепа. Он очень просил прийти к нему работать штурманом на РТ-5. Но мне требовалось лечение, не мог же я работать на мостике с ослабленным зрением и потерянным наполовину слухом.

В Архангельск ехал в одном купе с женами комсостава парохода «Сорока». В пути, к их удивлению, я кричал во сне. Они пробовали добудиться, но не могли. Если бы поезд пришел в Архангельск ночью, то меня пришлось бы выносить на носилках. Просыпался я с тяжелой головной болью.

В Архангельске у сестры Нины я встретил родного отца. Горькой была встреча. Мне стыдно было смотреть ему в глаза. Единственно, что меня оправдывало, — объявление об отречении брат Александр подал без моего согласия.

Я остановился в домике у Белявских. Туда мы и пошли с отцом. Отец мне поведал, что его без суда и следствия отправили из Холмогор на лесозаготовки в район станции Тундра.

— Твои сапоги, сынок, спасли меня от холода и сырости, улыбнулся отец. — А еще кошельком были. В них, под стель

55

кой, я хранил немного денег. Я работал осень, зиму. На сплав нас, стариков, не погнали. Сказали: «Живите здесь или уезжайте, куда хотите, но на родину не показывайтесь». Вот деньги в сапогах и пригодились, я взял билет на Архангельск.

А еще отец рассказал, что он тайком пробрался в Койдокурье. Ванюшки в тот момент в доме не было. Отец взял остатки спрятанных денег и с ними вернулся в Архангельск. Паспорт он надеялся выправить на днях. Место на Юросе на опытной земельной станции он уже подыскал.

Доктор Юнг рекомендовал мне ежедневно в качестве лекарства употреблять перед обедом рюмочку коньяка. По случаю встречи мы с отцом приняли по две рюмки. Обед был сытный. Хозяйка приготовила его из закупленных в Торгсине продуктов. Вспомнив о Торгсине, я тут же снабдил отца десятью рублями купонов — на лесосплаве он сдал, ему надо было подкормиться.

В первой декаде апреля я оказался в Москве. Брат Александр жил в общежитии. Я прожил у него несколько дней. А чтобы не стеснять скромный студенческий бюджет, а наоборот, поддержать брата, снабдил его норвежскими кронами. На 3 рубля золотом в Торгсине можно было купить массу отличных продуктов.

С 20 апреля по 18 мая я находился на лечении в ялтинском санатории «Джалита». Путевку выдал базком пароходства. Лечили меня физиотерапевтическими процедурами. Перед обедом, как советовал доктор Юнг, я ежедневно принимал рюмочку коньяка. Коньяк доставал за валюту также в Торгсине.

Когда я вернулся в Архангельск, постоянный шум в голове утих, хотя временами все же врывался, ушная перепонка зарубцевалась, боли в груди притупились, ноги окрепли, стало возвращаться зрение.

Перед назначением я попросил отца отыскать знахарку. Отец это выполнил. Через день я предстал перед знаменитой знахаркой Вальневой. «Чем тебя лечили?» — спросила она. «Электричеством, — ответил я, — а перед обедом принимал коньяк». «Это ты делал правильно, — заключила она, — а электричество зря, паря, делал». «Ну а теперь?» — спросил я. «Купите мне в Торгсине мешок сахару, а я вам дам две четверти настоев, — сказала знахарка. — Одну четверть

56

— после получения мешка сахара, а вторую   осенью, ведь надо найти эту траву».

Снова в море

В тот же день я получил назначение. Мне предстояло ехать в Мурманск и заступить на должность второго штурмана на пассажирский пароходик «Уна». В кармане у меня лежал рабочий диплом штурмана малого плавания. Его мне выдал Архангельский торговый порт.

В Мурманск я прибыл на пассажирском судне «Сосновец». Со мной была четверть целебного снадобья. После я узнал, что это был настой из маральего корня. Четверть хранилась в берестяной упаковке. Время от времени, как советовала знахарка, я открывал ее и принимал снадобье.

Зрение восстановилось на единицу. А вот звук одним ухом я не воспринимал. Поэтому стал себя тренировать. Очень уж не хотелось остаться глухим.

На «Уне» пришлось трудиться на двухсменной вахте штурманов: одни сутки 10 часов, другие — 14 часов. Моим напарником был старпом Корольков.

Пассажирско-почтовую линию судно держало по западному берегу до Вайда-губы — границы с Финляндией. Остановки были такие: Сайда-губа (русское поселение), порт Владимир (русское поселение), Западная Лица (поселение саами-лопарей), Титовка (русское поселение), Озерко (финское поселение), Цып-Наволок (норвежское поселение), Зубовское (русское поселение), Вайда-губа (финское поселение).

Служба на этом судне дала мне богатейшую судоводительскую практику лоцмейстерского характера, то есть плавания вблизи берегов и шхерами.

В то время шел газетный бум в связи с эпопеей «челюскинцев». Все оживленно обсуждали последние новости. Хмурился только капитан «Уны» Федор Васильевич Падорин. У него с капитаном Ворониным (командовал п/х «Челюскин» — прим. ред.), который находился в центре внимания прессы, произошла когда-то стычка. Было это на пароходе «Сосновец». Воронин ходил капитаном, а Федор Васильевич был старпомом. Однажды «Сосновец» выбросило штормом на мель у Черной башни острова Мудьюгский. Кто

57

был виноват и в какой мере — по прошествии стольких лет разобраться трудно. Но Федор Васильевич тогда, в 1934-м, говорил, что решение суда было несправедливым. Второго штурмана лишили судоводительских прав. Федор Васильевич был посажен на три года в тюрьму. А капитан, т. е. Воронин, отделался легким испугом.

Основными пассажирами нашей «Уны» были работники пограничной охраны, солдаты, командиры застав. Иногда с инспекцией наведывались вышестоящие начальники Ленинградского округа, в их петлицах темнели четыре шпалы и ромбы. Других транспортных средств здесь у военных в то время не было.

Вообще с военными мы сталкивались часто. Иногда, к сожалению, и в прямом смысле. Помню случай, когда пассажирский пароход «Соловки» при подходе к каботажной пристани таранил парусную шлюпку военморов. Они вели учения под носом швартующегося судна. Капитана «Соловков» Олонкина сутки держали под арестом. Однако под нажимом торговых моряков отпустили. Военморы поняли, что акватория порта — не место для учений. А вообще-то отношения с военными складывались нормально. У меня были деловые контакты с Головко, Скосоревым. Бывали случаи, когда мы проводили и военные суда по шхерам.

Здоровье мое шло на поправку, настроение тоже. Краснота с белков глаз стала исчезать, зрение восстановилось. Последствий морской качки я не испытывал. Плавание по линии освоил. Якорные стоянки засек по приметным местам берега. В результате капитан стал доверять мне нести самостоятельную вахту. Как было не радоваться этому! Ведь я перенес страшнейшую контузию, потерял слух на правое ухо и все-таки не спасовал, снова вышел в море, да не просто вышел, а в должности штурмана!

В октябре «Уне» предстоял последний пассажирский рейс. Затем судно должно было идти в Архангельск, чтобы там стать на ремонт. В ожидании встречи с родными я купил в порту Владимир два маленьких бочонка маринованной селедочки. Отпустили их по накладной. Я уложил покупку на верхний мостик, закрыл брезентовым чехлом и принайтовил к поручням. В Мурманске, едва мы пришвартовались, на судно явились работники НКВД. Не говоря ни слова, они прошли к месту, где были укрыты два моих бочонка, и

58

откинули брезент. «Чье это?». «Мое», — ответил я. «Документы!». Я подал бумаги. Проверив накладные и квитанции на оплату, энкавэдэшники не говоря ни слова удалились. К чему я вспомнил этот незначительный эпизод? Да к тому, что «стукачество», осведомительство пропитало все поры тогдашней нашей жизни. И морская среда, увы, не была исключением.

В Архангельске на «Уне» пробыл я до 15 декабря 1934 года, причем оставался за старшего штурмана. Затем пароходство направило меня в Мурманск резервным штурманом флота. Заместитель начальника политотдела С. Ф. Эдлинский выписал мне командировочное удостоверение на суда заграничного плавания «Онега», «Красное знамя», «Яков Свердлов» и «Сорока». Цель — провести выборы секретарей судовых ячеек комсомола. К удостоверению прилагался постоянный пропуск, заверенный печатью НКВД. А между тем...

Между тем пароходство получило от Нижнекойдокурского сельсовета справку N 0/316 от 25 ноября 1934 года. В ней отмечалось, что я, Василий Корельский, крестьянин, сын торговца, владельца кулацко-эксплуататорского хозяйства и что выслан с семьей из пределов сельсовета. Я об этом тогда ничего не знал... Но неужели эта грязная бумажонка не дошла до политотдела?

Ощущение опасности и каких-то грядущих перемен не покидало меня. Но юношеский оптимизм брал свое. Тревоги забывались, отступали. Тем более, что родные мои были рядом. Отец работал. За снятую квартиру я платил квартплату и ежемесячно высылал 60 рублей. Брат Иван жил в городе с матерью, ждал получения паспорта, ему исполнилось 16 лет. Сестра Мария училась в педучилище. А старшие были уже устроены. Худо-бедно семья выкарабкалась из беды, хотя опасность еще подстерегала.

В течение полутора месяцев, что я находился в Архангельске, мы постоянно встречались с Ниной. Наши встречи привели нас к решению, что мы со временем должны пожениться. Я уезжал в Мурманск окрыленный надеждой.

К 26 декабря я завершил поручение политотдела. Выборы секретарей судовых ячеек комсомола я провел на трех

59

судах, кроме «Сороки». Комсомольцы выбрали себе вожаков не из тех лиц, которых намечал политотдел.

На «Субботнике»

С 26 декабря 1934 года я числился вторым штурманом пассажирского судна «Субботник», держащего Западно-Мурманскую линию. Капитаном на нем оказался мой старый знакомый Федор Васильевич Падорин. Он был очень доволен, что судьба опять свела нас. Был рад и я.

На «Субботнике» была трехсменная штурманская вахта. Свободное время давало возможность заочного обучения в ЛИИВТе, и я туда немедля поступил. В то время было просто: вышлешь положенный взнос — и тебе посылают задание, на которое отвечаешь письменной работой. Так зачисляли на заочное отделение в любое высшее учебное заведение, справок о социальном положении не требовалось. Это был единственный способ получить высшее образование всем отверженным по социальному происхождению молодым людям. В свободное от вахты время при стоянке судна в порту я навещал семью капитана Раудсепа. Самого капитана я редко заставал дома, он находился на промысле. Но его жена Ели-

60

завета Михаиловна и их дочь Ирина никуда не отлучались. Ирина, вышедшая замуж за немца, по сути стала соломенной вдовой; Ленинградские власти не разрешили ей выезд в Германию, чтобы соединиться с ее Вилли. Их трехкомнатная «микояновская» квартира в каменном доме по проспекту Сталина всегда была полна народу. Тут собиралась интеллигенция города и спецы рыбной промышленности. У них я встретил инженера-химика Зайцева, он травился из-за безответной любви к Ирине. Встречал психолога Лурье, капитана Мурманского рыбного порта Коваля. Было много и других людей, они проходили как тени. Из сотрапезников самого хозяина запомнил морских капитанов Янсона, Гринфельда, заставал и нашего земляка — капитана Рынцына.

Пить вино мне было нельзя. Даже от одной рюмки отключались тормоза: что делал, что говорил, я уже не помнил. Сказывалась контузия. А еще в моей памяти тлело пророчество доктора Юнга. Жутко было от того, что внутри черепа, может быть, растет хрящ, который будет давить на мозг.

В феврале 1935 года из Германии пришло официальное извещение, что муж Ирины — Вилли Клюплинг разбился на мотоцикле и скончался. Была приложена вырезка из газеты, где объявлялось о трагической смерти. Ирина особенно не переживала. Вилли она, судя по всему, не любила. Мы ходили с ней в ресторан, занимали двухместный столик, заказывали по рюмке коньяка и вазу яблок. Она танцевала с кем-нибудь, а я сидел и что-нибудь читал. У меня был миниатюрный кинжальчик, купленный в Харстаде. Наборная ручка при освещении испускала спектр лучей. Этот кинжальчик я втыкал в верхнее яблоко в вазе...

И вот однажды, когда Ирина увлеченно танцевала, ко мне подошел высокий мужчина. У него была пышная жгуче-черная шевелюра, а лицо выдавало человека, сильно склонного к питию. Он представился Григорием Ермолаевым и просил продать кинжальчик. Мол, в работе главного архитектора Мурманска это просто незаменимая вещь. Григорий занимал правительственный номер в гостинице «Арктика». Возвратилась за столик Ирина. Вскоре мы втроем перекочевали в номер нового знакомого.

Возвращались мы поздно. Я спросил Ирину, верит ли она в судьбу. «Уже нет», — ответила она. И тогда я сказал ей, что судьба открыла ей путь к семейному счастью. Ирина захохо

61

тала. На этом мы расстались. Она ушла домой, а я направился на Каботажную пристань — там стоял «Субботник».

Я не продал, а подарил архитектору свой кинжальчик. При этом добавил, что этот кинжальчик — своеобразный ключик к счастью, что у него будет семья, что про запои он забудет. Так оно и вышло. Ирина подружилась с Григорием Ермолаевым. Дружба переросла в любовь. Впоследствии они поженились.

Зимнее плавание на Мурмане

... Зимнее плавание вдоль берегов и в шхерах на Мурмане (а это буруны, туманы, снегопады) очень тяжелое. Оно сопряжено с риском быть выброшенным прибойной волной, напороться на рифы. Я сделал карту высоких приметных скал, которые при низких туманах видны, они служили ориентиром в определении места.

В январе 1935 года, когда «Субботник» швартовался к пристани, я заметил подростка. Он кого-то жадно искал глазами. Потом увидел меня, замахал руками: «Вася!» и заплакал. Это был мой младший брат Ванюшка.

Горько сложилась его отроческая судьба. Бедовал в селе. Потом мыкался в городе. И вот когда получил паспорт, мать купила ему билет до Мурманска и отправила ко мне. Она рассчитывала, что устрою Ванюшку на работу.

Ванюшка три дня голодовал на железнодорожном вокзале, ожидая прихода моего судна из рейса. И когда перед ним была поставлена тарелка с флотским борщом, стал так наворачивать, что только ложка мелькала.

Пока Ванюшка спал, я сходил в обком комсомола. Рассказал, что приехал брат, что он комсомолец, и просил помочь устроить парня на работу. Мне, а еще больше брату, повезло. На СРЗ рыбной промышленности открывались курсы по подготовке техников-электриков. Набирали с образованием 7 классов. Я не мешкая отдал Ванюшкины документы. В тот же день брат был принят на курсы, ему дали направление на проживание в общежитии, а еще через три дня начались занятия. Четыре часа работы на заводе и четыре часа учебы — таково было обучение ремеслу электрика.

К открытию очередной навигации экипажу «Субботника» предстояло наведаться в Архангельск и занять Канино-

62

Чешскую пассажирскую линию. На нашу линию должен был стать пароход «Уна», который выходил из зимнего ремонта.

Я опять запас два бочонка селедки, купил ящик мясных консервов, приобрел два отреза сукна на пальто. Себе я завел форменное обмундирование: шинель, китель, брюки и флотские ботинки, головным убором была форменная немецкая фуражка с эмблемой торгового моряка. Отличие было в золотистых сплетениях колосьев да в цвете флажка. У нас был красный флажок, у рыбаков — белый, а на его фоне две рыбки. Когда организовался флот Главсевморпути, цвет флажка стал голубым.

И вот я снова в Архангельске. Брат Павел к весне сумел закончить курсы на судоводителя двухсот регистровых тонн и уже работал в пароходстве штурманом на каботажных судах. Сестра Мария продолжала учебу в педагогическом училище, жила с матерью и отцом на оплачиваемой мной квартире. Сестра Нина продолжала работать в типографии, только ее исключили из партии. Волна репрессий докатилась и до нее. Брат Александр получил назначение на работу в Нижне-Удинск после окончания книжного техникума в Москве.

Один бочонок сельди я отдал отцу, другой подарил семье Нины. Отрез на пальто отдал сестре Марии, а второй отрез подарил своей невесте.

В пароходстве функционировал кооператив по строительству жилых домов. Я вступил в этот кооператив и внес единовременно 200 рублей на двухкомнатную квартиру. Она стоила 370 рублей. Въезд в квартиру пообещали к лету 1936 года.

Канино-Чешская линия

Новая навигация. Новая пассажирская линия. Но судно то же самое — пароход «Субботник». Раньше оно принадлежало Соловецкому монастырю и носило название «Святой Трифон». Если на «Уне» было всего 11 спальных мест, то на «Субботнике» были спальные места 2 и 3-го класса. На «Уне» разрешалась перевозка палубных пассажиров. На «Субботнике» — нет, там между становищами были большие переходы, а в морях Севера и в летнее время жары не бывает.

Капитаном на «Субботнике» стал Константин Матвеевич Кожин, старпомом — Вепрев, третьим штурманом пришел мой одноклассник по техникуму Яков Беляков.

63

Канино-Чешская линия оказалась протяженной. Заходы были такие: река Несь, река Шойна, река Индига, река Пеша, река Ома и река Вижас, снова заход в Индигу, и затем — Архангельск. Рейс занимал около двух недель.

Экипаж времени даром не терял. На всех стоянках шла бойкая торговля. Промышленники привозили на судно дичь, рыбу, меха. Шел обмен на табак и спиртное. Особенно охотно моряки производили такой обмен на мех «пыжика», то есть шкурки оленят. Благодаря этому, как теперь говорят, бартеру, семьи моряков были обеспечены рыбой, мясом, головными уборами. У каждого моряка появилась пыжиковая шапка, женам и подругам мы везли чебаки. Но при этом, естественно, моряки не забывали и своих прямых обязанностей. Не было рейса, чтобы мы не выполнили рейсовое задание, а это приносило около 50 процентов добавки к окладу.

Капитан Кожин, как и многие капитаны изрядно пивший, управлением судна занимался мало. Вели пароход штурманы. Он выходил лишь по вызову, когда надо было зайти на барах в реку и ошвартовать судно или поставить на якорь в ревущих от больших приливов и отливов реках.

Через четыре рейса я подал в морскую инспекцию пароходства материал моих навигационных наблюдений. На мой взгляд, в картах была ошибка. «Мыс Бармин, — писал я, — правильно нанесен на карту, но вся Чешская губа около этой точки требует разворота так, чтобы мыс Микулкин сдвинулся в море на 13, 7 мили». Для проверки моих выводов выходил в рейс на «Субботнике» начальник моринспекции пароходства Николай Николаевич Песков. Выводы подтвердились. Вскоре этот материал появился в Извещении мореплавателей за подписью Н. Н. Пескова. Было немного обидно. Но вообще-то я на судьбу не пенял. Плавание по Канино-Чешской линии дало богатейшую практику судовождения, учитывая, что на этом театре морских вод необыкновенные течения.

В заложниках политики

В начале сентября второй механик Калинин, он был секретарем партячейки, проверял состояние комсомольских дел. Комсомольской организации на судне не было, мы, двое комсомольцев, были пристяжными у партячейки. Калинин забрал мой билет и объявил, что политотдел пароходства исключил

64

меня из комсомольской организации за невыполнение поручения.

Политика — это приказ, так объясняет энциклопедия Брокгауза и Ефрона. Значит, политотдел — это приказной отдел. Поручили человеку выбрать в секретари комсомольских ячеек судов угодных им лиц — значит так и надо было делать. А он ослушался и поступил по-своему, вернее, учитывая настроение ребят. Какой вывод? Исполнитель из него не получился. Выходит, надо от него освободиться, тем более, что у него подозрительное социальное происхождение.

Я все понял тогда. Я понял, что мир не имеет глаз, глаза имеет только человек в отдельности. Коллектив не имеет сознания, сознанием обладает лишь индивидуум.

В конце сентября, с ухудшением погоды, «Субботник» запоздал и пришел в Архангельск, когда рабочее время в учреждениях уже истекло. Выручку от продажи билетов я оставил в своей каюте в столе, который закрыл на ключ. Дверь каюты тоже была закрыта на французский замок. Значит, деньги хранились под двойным замком. Они были собраны в пачки. Всего их было 1657 рублей.

Я был свободен от несения дежурства, пошел в театр юных зрителей. Нина была на репетиции. Мы условились, что я зайду за ней около десяти вечера, а пока вернусь на судно.

Я вернулся на судно. И что обнаружил?! Дверь моей каюты была выломана — не иначе орудовали ломом и топором. Ящик, где лежали деньги, валялся на диване, столешница была вывернута ломом.

Я немедля поставил охрану — свободного от вахты матроса, а сам пошел заявить в уголовный розыск, чтобы выслали сотрудника. О случившемся, я, кроме того, доложил капитану порта Отрешкову. Он мигом прибыл на судно, а вскоре появилась группа сотрудников угро. Поиск был недолог, сыскная собака рвалась в каюту радиста Маньковского. Я попросил сотрудника угро вскрыть радиоприемники станции, зная, что туда радисты иногда прячут мелкую контрабанду. И действительно. В одном приемнике обнаружились деньги — на обертках пачек стояли цифры, написанные мной. Маньковский признал, что это те деньги, но больше ничего не говорил. Его увели в угро, а деньги вернули пароходству. Казалось бы, справедливость восторжествовала. Но... Маньковского-то не судили, не привлекли к уголовной ответствен

65

ности. Я это знаю точно, потому что своими глазами видел. Его отпустили, и он тут же куда-то исчез.

Что я понял из всего этого? Я понял, что эта кража была состряпана по замыслу тех самых политорганов, которые властвуют над людьми. Им, видимо, было мало отобрать комсомольский билет, они решили пришить мне какое-нибудь дело, а потом сгноить в лагере...

На пароходе «Субботник» я выполнил ценз плавания на капитана малого плавания и в августе получил диплом. Диплом был написан на специально пропитанной и обрамленной золотистыми виньетками бумаге, лист складывался на четвертушки и был втиснут в толстые, почти квадратной формы голубые корочки.

Авария на «Пролетарии»

С 1 ноября меня перевели на пароход «Пролетарий» на должность второго штурмана. Регистровый тоннаж «Пролетария» был 1122, 9 тонны — в три раза больше, чем общий тоннаж «Уны» и «Субботника». Это было начало служебной лесенки штурмана, получающего практику работы и главное — судовождения. Но уроки первых судов я не забыл. Пусть «Уна» и «Субботник» — суда малого тоннажа, но плавание

66

на них всегда останется в моей памяти. Здесь я становился штурманом. Здесь я впитывал все нюансы единения человека с морской стихией. Здесь я встретил спокойных, твердых, самолюбивых, суровых и в то же время радушных капитанов-поморов. Именно здесь я встретил еще старую школу моряков. Для примера одна деталь. Федор Васильевич Падорин на «Уне» и на «Субботнике» становился только на адмиралтейский якорь. Он был убежден, что только этот якорь — гарантия благополучия. На нем судно от налетевших шквалов не подрейфует. И ничего, что матросам приходится вручную, применяя физическую силу, заваливать этот якорь на палубу, а при спуске вываливать. Целее будут — и они, и судно. А якорь Холла, втягивающийся в клюз, по его приказу был отклепан от якорь-цепи и намертво прикреплен в обоймы фальшборта. Так потом поступал и я. Особенно когда лютовали осенние штормы. Я вставал на адмиралтейский якорь-верп, и он всегда обеспечивал надежность якорной стоянки.

Осень 1935 года была ранней и холодной. На Двине после Октябрьских появился лед. «Пролетарий» был загружен пиломатериалами. Судно взяло бункер на Мосеевом острове и ждало меня, оформлявшего отход у капитана порта.

Третьим помощником капитана шел Георгий Яковлевич Тюков. Это был бывший заместитель начальника пароходства по эксплуатации. Его отстранили от занимаемой должности и, чтобы он где-то трудился, выдали диплом судоводителя на суда не свыше 200 регистровых тонн. Он и попросил капитана Костина, чтобы на оформление отхода тот послал меня.

За время моего отсутствия капитан, старпом Котцов и Тюков крепко выпили. Не успел я зайти на судно, как трап убрали. Тут же заработала машина, начались маневры по отходу.

Положив портфель в свой стол, я обратил внимание, что Тюков спит. Дверь в его каюту была распахнута. Я поднялся на мостик, чтобы доложить капитану о совершенной прописке. Капитана на мостике не оказалось, управлял судном старпом Котцов. Я спросил, где капитан. Он ответил, что пошел отдыхать, перед Чижовкой велел разбудить, а отход доверил ему, старпому. Приближалась моя вахта. Я попросил разрешения спуститься вниз и переодеться в вахтенную одежду. Получив разрешение, я спустился в свою каюту.

Было без десяти минут полночь. И в этот момент произошел удар. Я свалился с ног. Тут же быстро вскочил и бросился на

67

мостик. На руле стоял один матрос. Старпома не было. Телеграф застыл на реверсе «полный задний ход». Машина в этот момент остановилась. Что делать? Нужно было немедленно вызвать капитана — это священная обязанность штурмана. Я послал за ним матроса.

«Пролетарий» стоял во льду как вкопанный. За кормой его виднелись мачты парусника-паровика «Ломоносов». Значит, навал кормой произошел на кормовую рубку «Ломоносова».

Капитан Костин тяжело поднялся на мостик, и мы вместе пошли на корму судна. Палуба полуюта была деформирована, в подзоре кормы порвана обшивка. Шкив левого борта, через который проходила штуртросная цепь, сорван. Это было серьезно. Но... Отключив штуртросную цепь и заведя штуртросные тали (румпель - тали), мы убедились, что сам руль не поврежден.

Потом капитан сходил на «Ломоносов». Там ему сказали, что повреждений на паруснике нет. Удар пришелся в угол кормовой надстройки. Она цела. Корпус, к счастью, не поврежден.

После осмотра наш капитан решил так: с рассветом идти на румпель-талях, управляя таким способом до Мурманска, а там произвести ремонт. К тому времени машинный телеграф исправили, и он начал работать. Капитан отвел судно от пристани и остановил во льду.

Причина аварии выяснилась скоро. Когда старпому потребовался перевод с «полного назад» на «полный вперед», телеграф заело, и он не мог перевести ручку телеграфа. Оказалось, что указатель в машинном телеграфе уперся в медный шуруп, вылезший из циферблата. Он-то и не давал сделать с мостика перевод ручки в машинном телеграфе.

Удрученный случившимся, старпом Котцов опрокинул в себя остатки водки и заснул мертвецким сном. Мне пришлось нести вахту до 8 часов утра. А около 7 часов на борт прибыли начальник политотдела пароходства, начальник эксплуатации Анатолий Иванович Кокотов, прокурор и следователь водного отдела.

Судно было вынуждено встать на аварийный ремонт в завод «Красная кузница», произошла смена старпома и капитана. Старпомом пришел Иван Васильевич Ферман, а капитаном — Савва Иванович Бутаков. Савва Иванович был родным братом того Бутакова, который в 1918 году завел в Дви-

68

ну военные суда интервентов. Потом брат бежал за границу вместе с интервентами, плавал капитаном судна одной иностранной фирмы. В 1927 году он прибыл в Советский Союз и устроился на работу в одном из портов на Черном море, но там был опознан и предстал перед судом. Суд приговорил его к расстрелу. А брат его, Савва Бутаков, весь остаток жизни подвергался всевозможным гонениям. К той поре Савва Бутаков был уже старик. Он довел судно до Мурманска, сдал его капитану Семену Васильевичу Варакину, а сам уехал в Архангельск.

После мы узнали, что Яков Котцов осужден на три года трудовых лагерей. Капитан Костин доказал, что не давал указаний на отход старпому. Он не участвовал в управлении судном, это подтвердил и сам Котцов. Его за пьянство уволили из пароходства, и он стал ходить на промысловых траулерах.

Западня в Корелинской губе

Пароход «Пролетарий» зафрахтовал строительный отдел Северного флота. Мы стали возить строительный материал в Александровск (теперь Полярный), в губу Ваенга. В тот високосный год Кольский залив был покрыт льдом, поэтому пристанью в губе Ваенга служил крепкий припай. Хотя военные и держали все втайне, я понимал, что здесь строится крупная военно-морская база. А еще я сознавал, что мы, моряки, стали первостроителями будущего морского форта. Им стал Североморск.

В последней декаде марта на наше судно было погружено 1100 тонн цемента в бочках, предназначенного к выгрузке в Корелинской губе. Капитан Варакин завел судно со стороны Мотовского залива между матерой и рифами, простиравшимися от трех осушенных островков, и поставил его на якорь против маленькой деревянной пристанишки. Сперва выгрузка шла на кунгасы, а когда условия позволили, то подошли к пристани. На пристань можно было выгружать только из носового трюма. А с усилением ветра и волн в бухте капитан Варакин уводил судно для отстоя в Тюва-губу. Такие отходы от пристани мы сделали дважды. Военное ведомство не одобряло действия капитана, требовало от пароходства не делать отшвартовок от пристани. Мол, волнения в бухте незначи

69

тельные, выгрузку у пристани, по их мнению, можно было производить.

Вернувшись 1 апреля в бухту Корелинскую из Тюва-губы, мы ошвартовали судно к пристани уже кормовым трюмом. Разгружались почти 28 часов. Вечером 2 апреля барометр стал резко падать. Ночью военное ведомство выгрузкой не занималось. Капитан из-за предосторожности отвел судно от пристани и поставил его на рейде бухты на якорь. Почему он не увел «Пролетарий» в укрытие Кольского залива как прежде? Да потому, что из пароходства была получена радиограмма-указание: «В лоции говорится, что сильных убоистых ветров в этом районе в апреле не бывает, по возможности не делайте неоправданных простоев». Кому захочется после такой радиограммы «ходить в записных вредителях»? Вот Варакин и остался в бухте Корелинской.

Утро 3 апреля было тихое, вовсю парило. Снявшись с якоря, капитан хотел подвести судно к пристани. Но... В 7 часов 50 минут обрушился хлопьями снегопад, а следом ворвался штормовой ветер, неся песок с трех мористых островков. Видимость пропала. Капитан приказал встать на два якоря. Правая цепь была вытравлена до 5, а левая до 3 смычек. Судно довольно устойчиво удерживалось на якорях. Но лишь до тех пор, пока мористые островки принимали на себя прибой, а как только они скрылись под водой, волны обрушились на бухту. Бухта превратилась в мощный клокочущий котел. Судно мотало с борта на борт. Капитан затребовал буксир «Северянин», полагая с его помощью выйти из бухты. Одновременно принимались все меры, чтобы удержаться на якорях. Увы! «Северянин» сообщил, что он пытался выйти в море, но волнение настолько огромно, что вернулся обратно. А якоря больше не держали...

Что оставалось делать нам, попавшим по чужой воле в западню? Либо ждать, когда судно выбросит на рифы, либо попытаться спасти его. Капитан выбрал второе. На общем совете командного состава он предложил свой план. Поддержали его все. Только один стармех был против. И все-таки именно он выполнил команду капитана. По приказу капитана стармех открыл клинкеты в переборках, перепускные клапана между отсеками, а потом и кингстоны. Вода хлынула внутрь. Судно стало оседать. Напряжение достигло предела.

На мостике нельзя было глаз открыть, так хлестали ветер,

70

снег и морская вода, ничего не было видно. Работой машины мы удерживали судно по компасу, чтобы оно дрейфовало параллельно деревянной пристанишке. Затопление шло около часа. В 19 часов 40 минут корпус коснулся грунта ахтерштевнем (кормовая часть), покатился по ветру и уперся скулой в пристань. Получилось как нельзя лучше. Машины были остановлены. Старший механик этого только и ждал. Он мигом сорвал пломбы клапанов парового котла и открыл их. В иную пору пар с грохотом вырвался бы наружу. А тут среди рева и грохота непогоды его едва было слышно. Стравили его вовремя. Пар еще выходил из котлов, когда в раскаленные топки стала поступать вода. Опасность взрыва котлов миновала. Мы одолели-таки стихию.

Но на этом наша одиссея не закончилась. Весь экипаж собрался в среднее помещение. Сюда были собраны провиант и вода. После этого водонепроницаемые двери были задраены. Трое суток мы пребывали в плену у моря. Жутко было и тоскливо. На четвертые, когда стихия стала ослабевать, радист Заборский с капитаном Варакиным сумели пробраться в радиорубку и там на энергии, оставшейся в аккумуляторах, передали, что с нами произошло.

Первым в бухту подошел буксирный пароход «Северянин», а вскоре и судно ЭПРОНа со спасательной партией и водоотливными средствами.

Вскоре наш пароход отбуксировали в Мурманск на отстой. Ему предстояло дождаться навигации, а потом уже в Архангельске встать на ремонт.

Началось выяснение причин аварии. Я вел запись в судовом журнале с момента начала шторма и до конца спасательной операции. Запись была объективной, без какой-либо тени предвзятости. Она сыграла важную роль в расследовании аварии и расчете с военным ведомством.

Капитан Варакин был отозван в Москву, в Наркомвод и во Всесоюзную арбитражную комиссию. Больше он на судно не возвращался. Мы с Ферманом остались на аварийном судне вдвоем.

С «волчьим билетом»

С 1934 года я не был в отпуске. Ферман ходатайствовал о предоставлении мне отпуска с приходом в Архангельск. Со

71

гласие отдела кадров было получено. Единственно, что просил Иван Васильевич, чтобы отпуск я полностью не гулял, а вышел на службу, когда истечет половина срока.

С 1 июня 1936 года я был уже в отпуске. Меня встречала Нина. А через месяц, 1 июля, мы сыграли свадьбу.

Нине дали в театре две недели для свадебного путешествия. Мы смогли съездить в село Тарня Шенкурского района, на родину родителей Нины, побывали в Нижнем Койдокурье, на моей родине. По возвращении в Архангельск через день — два оба приступили к работе.

Иван Васильевич Ферман сдал мне судно, получил отпуск и уехал к семье в Ленинград. Больше в Северное пароходство он не вернулся.

Как-то ночью ко мне на квартиру приехал начальник отдела кадров Фарбер. Он приказал мне сходить в один рейс старпомом на пассажирском судне «Мудьюг». «А «Пролетарий»? — спросил я. «Там останутся штурманы». «Хорошо, — сказал я, — только изложите приказ письменно». Я пошел в рейс без приема материальных ценностей, входящих в заве-

72

дование старпома, ибо капитаном вместо заболевшего капитана шел постоянный старпом Струнин. Рейс длился с неделю, по приходе я вновь вернулся на «Пролетарий». Иван Заровняев, заместитель начальника пароходства, настаивал, чтобы я оставался в должности старпома и ремонтировал «Пролетарий», но отдел кадров был против. В ноябре мне было приказано сдать «Пролетарий» капитану Якову Соболеву, а самому идти старпомом на пароход «Ястреб».

«Ястреб» держал Восточно-Мурманскую пассажирскую линию. Я с моим слухом не мог принять это назначение, поэтому отказался выполнять распоряжение. За отказ от назначения, как правило, следует дисциплинарное взыскание. Так случилось и со мной. Через неделю меня вызвали в пароходство и вручили направление старпомом на пароход «Мудьюг», а кроме того, объявили под расписку строгий выговор за невыполнение первого распоряжения администрации. Я расписался, но назначение принять отказался и попросил увольнение.

Обидно было, что меня, командира, принимают за какого-то послушного раба и даже не хотят выяснить причины отказа. Мне стали угрожать возбуждением уголовного дела. Я принес от врачей заключение, что по слуху я не пригоден занимать штурманскую должность. Несмотря на это, отдел кадров уволил меня по статье трудового законодательства как систематически нарушающего трудовую дисциплину. По сути это был «волчий билет», в течение шести месяцев по нему нельзя было найти работу. Мало того, мне выдали на руки трудовой листок, и в нем я увидел запись о моем социальном происхождении, занесенную по подложной справке сельсовета. Это был типичный случай подлости чиновной власти — той власти, которая не ведает о человеческой психологии и не знает норм нравственности.

Я стал известным на флоте неплохим штурманом, имел диплом капитана малого плавания. Но гражданином, оказывается, был неполноценным, поскольку имел сомнительное, по большевистским меркам, социальное происхождение да вдобавок независимый характер.

Штурманские университеты я прошел, а жизненные мои университеты только начинались, и какие в них еще предстояли испытания, я, конечно, не знал.

Шли суровые тридцатые годы.

ПЕРВЫЕ АРКТИЧЕСКИЕ ТРАССЫ

73

ПЕРВЫЕ АРКТИЧЕСКИЕ ТРАССЫ

На «Ленине»

Получив в пароходстве полный расчет, я временно «сошел на берег». В кармане было 1200 рублей — немалая по тем временам сумма. Нина моя работала, она считалась ведущей артисткой в Театре юного зрителя. Крыша над головой у нас имелась — родители жены с радушием отвели нам комнатку в своей скромной квартирке. Так что с определением нового места службы можно было не торопиться. Благо выбор в Архангельске в ту пору был: флота Севморпути, военного порта, военной гидрографии, гидрографии Севморпути, Ленгосморпушнины, Рыбтреста...

Новый, 1937 год, уволившись, я встречал безработным. Мореходная книжка заменяла мне и удостоверение личности, и удостоверение о прохождении службы. При этом плавание на каждом судне подтверждалось подписями и печатями не только капитана судна, но и капитана порта.

Именно по такому документу 15 января 1937 года меня и приняли на службу в Главсевморпуть, где предложили должность младшего помощника на ледоколе «Ленин», который зимовал в порту. Здесь я должен был временно заменить Андрея Федоровича Пинежанинова, который уходил учиться в морской техникум (на вечернее отделение).

Капитан ледокола Адольф Казимирович Печуро в эти дни находился в Москве, откуда вернулся с наградой — орденом Ленина.

Надо сказать, раньше ледоколом командовал Н. К. Эгге — известный полярный капитан, участник Карских экспедиций, спасения экспедиции У. Нобиле в 1928 году. Но вот уже пятый год он где-то пропадал. Говорили, что он спился, опустился на дно...

О капитане А. К. Печуро у меня сложилось такое впечатление. Человек хладнокровный, уверенный, он молниеносно угадывал любые «настроения» своего судна, особенно во льдах, в сложной, критической обстановке капитан чувствовал ледокол как живой организм. А вот с людьми у него такого контакта, увы, не было. С подчиненными он зачастую

74

обращался резко, даже жестко, если не жестоко. Главная причина, думаю, коренилась в характере: капитан был профессионалом и прежде всего ценил в человеке профессионализм. У меня с ним, кстати, сложились ровные, деловые отношения. Но еще на него, видимо, влияли семейные обстоятельства. Он ушел от первой жены и женился на молодой особе, которая служила на ледоколе судовым врачом. А что такое женщина на судне, да еще жена главного чина, да еще молодая, да еще своеобразного нрава, полагаю, объяснять не надо...

До середины марта ледокол стоял у Красной пристани. С берегом нас связывал телефон. Во время моих вахт, которые чередовались через двое суток на третьи, мы с Ниной часто переговаривались. А по вечерам в такие дни она приходила на судно ночевать. Какие это были чудесные вечера! Целыми часами мы просиживали в кают-компании, где стояла пианола — такой музыкальный инструмент, — и слушали классическую музыку. Вокруг нас стали собираться молодые люди из числа командного состава, наши ровесники. Мы говорили о жизни, пели и, конечно, играли. К весне мы с Ниной отлично освоили игру на пианоле.

75

Экипаж ледокола поддерживал шефские связи, или, как тогда говорили, «держал смычку» с коллективом Архангельского театра. Актеры были частыми гостями на судне. Наша кают-компания располагала к доверительным встречам: стены ее были отделаны ценными породами дерева, имелось редкое оборудование, старинная мебель, пианола — все это внешне очень напоминало артистические салоны Петербурга.

В труппе Архангельского театра в то время выступали бывшие актеры императорского театра — Бестужев, Свирский, Белов, Медведева... Их, узников Соловецкого концлагеря, по личной просьбе А. М. Горького освободили, но определили на жительство в Архангельск, где на месте Троицкого собора уже воздвигали здание театра. Так вот, эти актеры и нарекли наш областной Большим театром. Они так в шутку и приговаривали: «Работаем в провинции, но в Большом театре».

Во второй половине марта начался мой первый рейс на «Ленине». Сломав лед на Северной Двине, мы вышли в Белое море и направились в Мурманск. В это время проводилась первая советская воздушная экспедиция с высадкой на Северном полюсе, и наш «Ленин» оставили в незамерзающем порту Мурманске дежурным ледоколом: в случае возможной аварии или иных осложнений мы должны были двигаться на помощь либо к Земле Франца-Иосифа, либо к Новой Земле. Однако экспедиция та завершилась успешно, и мы вернулись в Архангельск.

Путь, помню, оказался нелегким. На Березовом баре наш ледокол буквально увяз в «ледовой вате» — мы встретили перемычку льда, которая смерзлась не только на всю глубину до самого дна, но и на всю ширину судоходного канала.

10 апреля «Ленин» начал весеннюю ледокольную навигацию в Архангельском порту. Ледоход был сильным. Тысячи кубометров не сплавленного за прошлый год леса, что был заготовлен и заморожен в запанях и на притоках Двины, вынесло тогда в Белое море. Бревна тащило несколько суток. На ледокол прибыли секретари Архангельского обкома ВКП (б). С нашего борта они в бессилии наблюдали впечатляющую картину социалистической бесхозяйственности.

Но вот Двина очистилась, и ледокол направили в Кронштадт, чтобы там, в доке провести его ремонт. В тот рейс я

76

уже не пошел, поскольку не имел визы на заграничное плавание (идти нужно было вокруг Северной Европы). В таком же положении оказался и старпом Хипагин Александр Иванович, сын бывшего Кольского купца I гильдии. Так что «списался» с ледокола не я один.

Спецрейс на борту «Садко»

Без работы я оставался недолго. Уже 20 мая меня приняли младшим штурманом на ледокольный пароход «Садко». Не без помощи его капитана Хромцова Николая Ивановича: он уходил в отпуск и, прослышав, что я безработный, затребовал меня на судно.

Вторым штурманом на «Садко» служил Константин Сергеевич Бадигин. Незадолго до этого он женился. Мы оба были молодоженами, и это нас быстро сблизило.

21 мая поступило сообщение, что научно-исследовательская экспедиция во главе с И. Д. Папаниным высажена на дрейфующий лед. Самолеты, которые обеспечивали ее, необходимо переправить в Москву, но на базе лыжных шасси это сделать невозможно, нужна замена на колесные. Вот эта задача — доставка колесных шасси — и была поручена нашему экипажу.

Для проведения спецрейса Архангельск — Амдерма капитаном ледокола был назначен Артур Карлович Бурке. На борт судна прибыл начальник спецрейса Борис Григорьевич Чухновский. Началась бункеровка угля, приемка продовольствия, а затем погрузка авиационного бензина.

Тут произошел случай, который едва для меня не кончился бедой. На период погрузки 180 бочек бензина капитан во избежание опасности приказал переправить на берег всех жен моряков, которые прибыли на проводы. Одна из женщин при переходе с ледокола на катер оступилась на трапе и сорвалась в воду. Течение живо увлекло ее под днище катера. Мешкать было нельзя. С борта ледокола я прыгнул на корму катера, слава Богу, удачно. У среза транца катера увидел вихор спутанных всплывших волос, тотчас ухватил их и потащил утопленницу наверх. Не стану рассказывать все подробности — женщину удалось спасти. Но каково же было мое удивление, когда вскоре, уже на берегу, эта особа принялась меня охаивать. Она договорилась до того, что именно я был при

77

чиной ее падения. На борт по ее навету прибыл начальник политотдела, который намеревался тотчас снять меня с судна. Хорошо, вмешался А. К. Бурке. Капитан все расставил на свои места, подчеркнув, что именно штурман Корельский, рискуя жизнью, спас эту «полоротую гражданку».

10 июня мы вышли из Архангельска и направились на Амдерму. В трюмах у нас были бочки с авиабензином и колесные шасси для самолетов, которые возвращались после завершения воздушной экспедиции на Северный полюс.

На рейде Амдермы мы стояли несколько дней. Трое суток на борту «Садко» отдыхали участники воздушной экспедиции, а среди них руководители — О. Ю. Шмидт, М. И. Шевелев, летчики, знаменитые московские журналисты — Михаил Кольцов, Илья Эренбург. Был и наш, архангельский фотокорреспондент Калестин Коробицын.

Запомнилось мне, как на банкете (его устроили на нашем пароходе) летчики делились своими впечатлениями о посадке в Амдерме. Дело в том, что весна 1937 года в Арктике оказалась необычно теплой — снег быстро согнало, а самолеты, что шли с полюса, были оснащены лыжными шасси. Как садиться, если снега нет?! Тогда начальник амдерминского рудника И. А. Белозерский распорядился, чтобы несколько тысяч заключенных (основной контингент рудника) свозили и сносили оставшийся снег из ложбин на аэродром.

Работа была адская!.. А чтобы обозначить летчикам посадочную полосу, Белозерский приказал по обе ее стороны лечь

78

заключенным. Летчики же с высоты поначалу приняли этих лежащих людей за камни-валуны. Запомнил я, как на банкете они поднимали тосты за... находчивость и смелость начальника рудника. И еще— как при этом потемнели глаза у Михаила Кольцова, а Отто Юльевич Шмидт поднялся из-за стола и ушел в свою каюту.

В Амдерме на самолеты «поставили колеса», и вскоре они улетели на юг. Мы же отправились в так называемый «сверхранний» рейс на Землю Франца-Иосифа. Туда предстояло доставить авиабензин для самолета-разведчика Ильи Павловича Мазурука, который обеспечивал ту воздушную экспедицию на Северный полюс. В его экипаж незадолго до этого перевели пилота Павла Георгиевича Головина. Мазурук был хоть и дальним, но родственником С. А. Бергавинова — одного из репрессированных руководителей Севморпути, и, конечно, НКВД не могло допустить, чтобы командиром самолета-разведчика для первой полюсной дрейфующей станции оказался человек, хоть как-то связанный с «врагом народа».

Медленно, но упорно «Садко» пробивался к острову Рудольфа — конечной точке нашего маршрута. Местами приходилось взрывать лед. Местами шли по полой воде, ориентируясь на разведанные И. П. Мазурука, который то и дело вылетал на поиск разводий. Все это время я не выпускал из рук основной штурманский инструмент — Платовский секстан, который был моей собственностью. Я вел астрономические наблюдения даже тогда, когда не нес вахту. Это стало привычкой. Не то чтобы я не доверял старшим коллегам, хотя надо сказать, что они нередко допускали в своих обязанностях небрежности. Уважая флотскую дисциплину, я в то же время не тянулся перед авторитетами и стремился во всем следовать «своим курсом». В том рейсе это с уважением отметил капитан А. К. Бурке, признавший мои выводы по поводу возникновения некоторых природных явлений, в частности водоразделов.

Наконец наш ледокол достиг бухты Теплиц. Началась выгрузка бочек с бензином. Б. Г. Чухновский был доволен — все шло по плану.

И. П. Мазурук опробовал новую взлетную площадку. Здесь, на острове Рудольфа, она была короткая, точно трамплин. После пары пробных полетов летчик пригласил в воздух нас, членов экипажа. Среди тех, кого он удостоил вниманием, был и я. Какая величественная красота открылась с высоты моему взору! Гряда заснеженных островов, зеленовато-серая гладь моря, искристые льдины. Такое я видел впервые и потому глядел во все глаза.

В СОСТАВЕ 3‑й ВЫСОКОШИРОТНОЙ

79

В СОСТАВЕ 3-й ВЫСОКОШИРОТНОЙ...

Подготовка экспедиции

Спецрейс был завершен. «Садко» благополучно вернулся в Архангельск. На пристани меня встречала жена. Я обнял ее, обнял бережно — ведь мы ждали первенца. Потекли дни отдыха. В доме тестя и тещи я чувствовал себя хорошо и спокойно, тем более что рядом была Нина. Мы гуляли по городу, ходили в театры и кино. Но отдых был недолгим. Экипаж «Садко» уже ждало новое задание — ледокольный пароход включили в состав 3-й советской высокоширотной экспедиции. Организовывал и проводил ее Арктический институт.

Капитаном вновь шел вернувшийся из отпуска Николай Иванович Хромцов, старпомом — Эрнст Германович Румке, вторым штурманом — Константин Сергеевич Бадигин. Научную экспедицию возглавлял Рудольф Лазаревич Самойлович, его заместителем был Владимир Юльевич Визе.

Кроме навигационного запаса продовольствия и обмундирования, на борт мы приняли еще и трехгодичный запас: это делалось на случай непредвиденной зимовки во льдах. Для проведения глубоководных замеров на «Садко» установили специальную лебедку с 5-километровым тросом. Перед самым отходом на кормовые ростры был поставлен самолет АН-25. На борт погрузили 16 голов рогатого скота и 18 ездовых собак.

Я ведал запасами судового белья, спецодежды для экипажа, нательного белья, шерстяных свитеров, шерстяных шарфов, полушубков, валенок. Половина экипажа получила полный меховой комплект из собачьих шкур: чебак, куртка, брю-

80

ки и липты и рукавицы.

В среднем помещении две каюты без освещения были превращены в вещевой склад, только кожаная обувь хранилась в боцманской кладовке, чтобы не создавать запах в жилых помещениях.

25 июля 1937 года. Верхне-Мурманская пристань. Лоцман на борту — Александр Матвеевич Пустошный, тот самый Пустошный, который весной 1914 года был спутником Георгия Седова, отважившегося пробиться на Северный полюс.

На штаг-карнаке реет «отходной флаг».

Перед самым отходом грузятся туши скота, только что забитого на бойне и освежеванного, — это признак полной готовности судна к отходу. Над парной говядиной, уложенной на кормовой палубе, создано водяное орошение, чтобы на мясо не села ни одна муха. С выходом в море эти туши вздергиваются на ванты мачт и принайтовываются. Чистый морской воздух не портит свежую говядину, она на ветерке подсушивается и завяливается. Так моряки, идущие в арктические моря, сохраняют свежее мясо.

Последние минуты перед отходом. Я штурман, мое место на мостике. Между делом бросаю короткие взгляды на пристань. Там толпа родственников и друзей. Моя Нина, придерживая руками живот, стоит в стороне. Машу рукой. «Бедная моя девочка! Как-то тебе будет без меня?» Нина в ответ взмахивает косынкой.

И еще одна мысль не дает покоя. Впереди Чижовка. Мне, сыну «нэпмана», надо еще преодолеть пограничный контроль. На всякий случай в каюте стоит собранный чемодан. А вдруг?..

Курс — норд

«Садко» пересекал Баренцево море и приближался к Новой Земле. Вахты штурманской службы отнимали 9 часов, выполнение дел помощника капитана по навигационной части и хозяйству судна занимало ежедневно 1 час. Плюс сон, застолье. Таким образом, каждые сутки у меня выпадало часов пять свободного времени. Я читал, благо в экспедиции оказалась богатая классикой библиотека. А еще вел географические наблюдения и размышлял.

В Баренцево море приходит теплый Гольфстрим. Куда

81

он уходит? Может быть, натыкаясь на преграду в виде Новой Земли, уходит в глубины Северного Ледовитого океана? Мы знаем лишь поверхностные течения, но этому поверхностному течению должно существовать глубинное противотечение. Не может быть, что в Мировом океане на всю его глубину шло течение в одну сторону.

Ломоносов оставил нам идею о великой северной полынье на параллели 78-80 градусов. Пусть ее не оказалось, но зато на этих параллелях были обнаружены архипелаги островов, преграждающие дрейф льдов. Это и есть талант провидца. Вот бы и мне обрести такой.

Арктика дает о себе знать — все облачились в робу советского полярника: ватная фуфайка, ватные брюки, шарф, шапка-ушанка с матерчатым верхом, искусственным мехом. На ноги обували добротные ботинки или простые сапоги с шерстяными портянками. Впрочем, стужи мы не боимся. На полярный холод у нас есть меховая одежда и валенки.

В Карское море вошли через Маточкин Шар. Почти не встретив льда, миновали его. У Диксона сделали небольшую остановку. Сходили вверх по Енисею до Гольчихи и набрали в реке пресной воды. Затем с бывшего испанского парохода «Эльна-II» приняли в свои бункера уголь.

До пролива Вилькицкого в море наблюдали большое скопление льда. Наш ледокольный пароход обязали взять под проводку транспорты «Беломорканал», «Ванцетти», «Искра» и «Сура».

Двигались медленно. В районе острова Скотт-Гансена и полуострова Михайлова лед пошел особенно тяжелый — 8—9 баллов. Чтобы провести разведку по курсу следования, решили использовать самолет АН-25, который прозвали «летающей лодкой». Меня направили на нее в качестве штурмана. Пилотировал АН-25 летчик по фамилии Портнов.

Я выдавал летчику курс, продолжительность полета, держал связь с «Садко» — с прекрасным специалистом радистом Иваном Нутрихиным — и еще вручную подкачивал помпой топливо в расходный бак. В воздухе мы пробыли около трех часов и благополучно сели в очень узкую полынью. По завершении полета была ясная картина ледовой обстановки: если двигаться дальше на восток, лучше «прижиматься» к берегу, т. к. там лед послабее, а все пространство на севере от нашего маршрута закрывали многолетние ледовые поля. Это

82

опасный путь, он изобилует каменистыми банками, но выбора не было. И капитан решился.

10 августа мы встретили ледокол «Ермак». Состоялась передача на его борт самолета АН-25, его экипажа и запасов горючего. Начальник экспедиции Р. Л. Самойлович был доволен, а все члены экспедиции повеселели: наконец-то нас освободили от проводки судов и мы могли заниматься своим рейсовым заданием.

У острова Русский «Садко» попал в сильное сжатие и начал дрейфовать вместе со льдами на восток пролива Вилькицкого. Так в «объятиях Арктики» миновали самую северную точку Евразии — мыс Челюскина. Скорость нашего дрейфа составляла 0, 9 — 1, 0 мили в час.

В этом дрейфе развернулась работа всех научных направлений. Мы, штурманы и гидрографы, определяли каждый час скорость и направление дрейфа. В процессе общей работы произошло сближение с сотрудниками экспедиции, и лич

83

но для меня иные из них стали добрыми товарищами.

На 118 меридиане, уже в море Лаптевых, ледокольный пароход оказался на чистой воде. Тогда руководители экспедиции решили направить «Садко» на север и произвести так называемый гидрологический разрез. С каждым днем глубина под килем парохода возрастала. 16 августа зафиксировали 65 метров, через 35 миль — уже 805 (пришлось воспользоваться специальной лебедкой), а 18 августа вблизи границы нового ледового массива — 2381 метр. Сопоставив все данные исследований, пришли к выводу — свал больших глубин в море Лаптевых по 118 меридиану начинался с 77 градуса северной широты. Это было океанографическое открытие... Надо ли говорить, какую я, молодой штурман, испытывал гордость!

Открытия и находки

В конце второй декады августа мы зашли в бухту Тикси, пополнили там запасы угля, пресной воды, а затем двинулись к острову Котельный — одной из главных целей 3-й высокоширотной экспедиции.

Дело в том, что именно этот район долгое время был объектом пристального внимания и ожесточенных споров географов, полярников и... писателей-фантастов. Они предполагали, что именно здесь находится Земля Санникова. Видимость была очень плохая и, опасаясь сесть на мель (район был совершенно «белым пятном» на картах), ходили средним ходом, приспустив якорь. В результате установили, что здесь глубины небольшие, характерные для моря Лаптевых.

Когда проходили предполагаемое место Земли Санникова (норд-норд-вест от Котельного), на мостике находились с биноклями в руках Н. И. Евгенов, руководитель гидрографов, и руководитель геологической группы М. М. Ермолаев, им хотелось первыми обнаружить Землю Санникова. Увы, чуда не произошло. Загадочной земли не было. По крайней мере, в этом районе. Однако я для себя открытие сделал. И помог мне в этом Н. И. Евгенов.

Николаю Ивановичу было в эту пору за пятьдесят. За его плечами остались тысячи полярных миль. Достаточно сказать, что он участвовал в качестве офицера в знаменитой экспедиции Б. А. Вилькицкого, совершенной в 1912—1914 годах

84

на «Вайгаче». Николай Иванович рассказывал мне о тогдашних открытиях и находках. От него я узнал о деятельности молодого тогда офицера - гидрографа А. В. Колчака. Оказалось, что карта моря Лаптевых, особенно привязка островов, была выполнена по трудам именно этого человека. И именно этот человек вместе с группой матросов разыскал следы экспедиции Толля. Как же несправедливо отнеслась к Колчаку новая власть, думал я. Она не только расстреляла его как своего злейшего врага, но и попыталась вычеркнуть его имя из отечественной истории, словно это не он прославил русскую науку.

Наш путь лежал к архипелагу Де-Лонга. Приблизились к нему со стороны острова Беннетта — это было на моей вахте — и бросили якорь в полумиле от берега. Решили высадиться. Спустили спасательный вельбот. Места в нем заняли ученые — Самойлович (начальник экспедиции), Визе, Евгенов, Жонголович, Ермолаев, Горбунов, Лактионов, Елтышева, студент Буйницкий, капитан «Садко» Хромцов... Я и еще трое матросов управляли шлюпкой.

Едва мы приблизились к безлюдному берегу, навстречу вельботу двинулось огромное стадо моржей. Здесь у них была лежка. Вода буквально кипела вокруг этой живой и плотной массы, и, надо сказать, мы испугались — моржи запросто могли опрокинуть нашу шлюпку. К счастью, все обошлось и мы высадились на берег.

И здесь нас ожидала находка. Мы обнаружили гурий, поставленный здесь еще участниками русской экспедиции 1913—1915 гг. на ледокольных пароходах «Таймыр» и «Вайгач» под командованием Б. А. Вилькицкого. До них в этом же месте, как свидетельствовала оставленная записка, побывал еще и А. В. Колчак, искавший в 1903-м исчезнувшего Э. В. Толля и двух его товарищей. Мы водрузили Государственный флаг СССР, как бы окончательно утвердив права нашей страны на этот остров.

На острове оставили студента Буйницкого и матроса Щелина. Они должны были вести здесь геодезическую съемку и астрономические наблюдения. Сами же благополучно вернулись на «Садко», который вскоре направился к острову Генриетты...

Морских карт архипелага Де-Лонга в ту пору еще не существовало. Образно говоря, это место Мирового океана яв-

85

лялось «белым пятном». Поэтому для плавания в этом районе нам пришлось пользоваться тем малым, что имели — в рейс мы взяли книгу трудов экспедиции Де-Лонга (ее выпустило издание «Академкнига»). Там были опубликованы контуры островов, нанесенные еще в 1881 году. Их-то мы и перенесли на свой штурманский планшет...

25 августа обошли остров Генриетты и решили, что наилучшим местом для обоснования научной станции является склон между мысами Денбар и Беннетта: берег здесь «облицован» снежно-прессованным обливом. Мы сделали промер глубин. Он показал, что судно может безопасно швартоваться к такому припаю... Вскоре стали под разгрузку. Чтобы дело спорилось, придумали специальное устройство — применив блоки и тросы, «заставили» одни сани подыматься с грузом в гору, тогда как порожние опускались к судну... Строители сразу же принялись собирать жилой дом с радиорубкой, амбар и баню...

Очень спешили, и не обошлось без неприятностей. Во-первых, во время выгрузки 3-й механик Розов лишился конечных фаланг на трех пальцах руки — они попали под трос на турачке работающей лебедки... Потом под угрозой оказались уже жизни многих... Масса свежепрессованного припая между мысами неожиданно треснула и «подсела». Сразу же возникла так называемая вертикальная волна. Она резко накренила пароход, и произошел его навал бортом на припай. В результате разом были сломаны все палубные леера.

Работы остановили, отошли от берега и затем стали обследовать припай, потому что опасались новых трещин. Заложили несколько аммоналовых шашек и взорвали— убедились, что последующих обвалов не произойдет... Только после этого пароход вновь подвели к припаю и возобновили разгрузку.

Во время стоянки судна под выгрузкой и строительства построек научные сотрудники занимались наблюдениями: рекогносцировкой побережья, изучением биосферы, астрономическими наблюдениями для опорного пункта на острове. Они, в частности, определили точное место новой советской станции на острове Генриетты — 77°07' северной широты и 15°60' восточной долготы.

Некоторые сотрудники из группы В. Ю. Визе заболели, поэтому начальник экспедиции Р. Л. Самойлович предложил

86

мне по совместительству стать наблюдателем по метеорологии. Рекомендовал меня сам капитан. Николай Иванович Хромцов знал, что мои штурманские обязанности от этого не пострадают. А польза от такого совместительства будет и для экспедиции, и для меня. Причем не только моральная: договор с Арктическим институтом сулил весьма существенную материальную прибавку.

Наступил день 5 сентября. Мы уходили в море. Попрощались с зимовщиками, сфотографировались с ними на память... В самый последний момент передали полярникам с борта парохода куль соли из собственных судовых запасов. Оказалось, что начальник зимовки (по основной профессии он был журналистом) забыл включить соль в список провианта!

В тот же день на «Садко» мы обошли остров Жаннетты, сделали промеры глубин. Там же, на острове, водрузили флаг СССР и сложили каменный гурий... При этом профессор Р. Л. Самойлович произнес речь, торжественно объявив, что советские люди впервые ступили на этот необитаемый остров.

Ничто не ускользало от меня, чем занимались научные сотрудники. Я жаждал знать все. Я вникал в их наблюдения и материалы различных проб, читал книги, изучал лоции, решал задачи по наблюдениям светил, чтобы знать место судна. То, что видел, зарисовывал. Четко, без предвзятости записывал на своей вахте в судовой журнал, вел метеорологические наблюдения. Причем нелишне напомнить, что я был глух на правое ухо, но никто об этом даже не догадывался.

А путь наш продолжался. Мы вернулись к острову Беннетта и приняли обратно на борт Буйницкого и Щелина. Следующим был остров Жохова, а за ним — остров Фаддеевский. На нем работали два астронома, которых ранее высадили с борта ледокольного парохода «Георгий Седов». Забирать же их пришлось нам, чтобы спустя некоторое время, уже в море, передать на «Седова».

13 сентября пришли в заполярный якутский порт Тикси. За топливом. Здесь уже бункеровались транспорты «Беломорканал», «Ванцетти», «Искра», «Кингисепп», «Молотов» и ледокольный пароход «Малыгин». Стали в очередь за ними, а пока было время, сходили еще в дельту реки Лены — там пополнились пресной водой.

Тикси запомнился еще тем, что на борту нашего «Садко»

87

профессор Р. Л. Самойлович встретился со знаменитым полярным исследователем Питером Фрейхтом. В свое время он путешествовал по Гренландии и на переходе обморозил ногу. Чтобы не развилась гангрена, этот мужественный датчанин сам... ампутировал себе ногу! Теперь же он оказался на Советском Севере в качестве иностранного туриста...

Начались осенние штормы, в Арктике особенно опасные. Мы приняли сигнал бедствия от экипажа гидрографического судна «Хронометр». Его выбросило на мель. «Садко» отправился на помощь и снял его команду. В знак благодарности спасенные, уже в Тикси, подарили экипажу нашего парохода четырехмесячного белого медвежонка по кличке Машка.

В ледовом плену

С моря стали поступать тревожные радиограммы... Караван транспортов с ледоколом «Ленин» затерло льдами в проливе Вилькицкого и он начал дрейф в восточном направлении... Ввиду непроходимости ледокольному пароходу «Малыгин» и транспортам под его проводкой приказано следовать на восток...

Мы по-прежнему стояли в Тикси под погрузкой топлива. К 25 сентября приняли всего 200 тонн, когда требовалось 800...

Все это время на суда и ледоколы из управления Севморпути поступали распоряжения за подписью некоего Задорова. Никто не знал такого руководителя, и сразу же возникли вопросы: где Крастин — прежний начальник морского управления? Где сам Отто Юльевич Шмидт?

Между тем, на «Садко» поступила новая депеша — взять под проводку транспорт «Кузнецкстрой», который с большим трудом пробивался в Тикси из Хатанги. Двинулись навстречу и помогли ему дойти до пролива Лаптева. Снова команда — идти на выручку ледокольному пароходу «Георгий Седов», он застрял во льдах, когда пытался пробиться к проливу Вилькицкого. Повернули на запад. Новая радиограмма от неведомого начальника Задорова: «С востока идет ледокол «Красин» для оказания помощи «Ленину», «Садко», «Георгию Седову» и «Малыгину», участвовать в проводке совместно с линейными ледоколами»...

13 октября к нам действительно подошел «Красин» вместе

88

с «Малыгиным», который возвращался от Медвежьих островов Восточно-Сибирского моря. С ледокола на три наших ледокольных парохода было передано по 40 тонн угля, хотя, надо сказать, сам «Красин» в нем тоже очень нуждался.

Дальше события развивались так. Ледокол «Красин» (капитан М. П. Белоусов) не смог пробиться к «Ленину». Более того — истратил все запасы угля и вынужден был идти в Хатангский залив, чтобы там стать на зимний отстой и попытаться «добыть» себе уголь. В районе Нордвика и бухты Кожевникова в ту пору имелись угольные копи.

Поступило распоряжение следовать на восток. Мы в очередной раз повернули в обратном направлении, но лед уже стал настолько крепким, сжатым, что пройти мы смогли только до острова Бельковского в море Лаптевых.

Впоследствии стало известно, чем объяснялись эти разноречивые команды из центра, по воле которого ледоколы и транспорты сначала как бы метались из конца в конец Арктики, а затем вынуждены были зазимовать на трассе Севморпути... С весны 1937 года многие сотрудники Центрального управления Главсевморпути стали жертвами репрессий. На смену им пришли новые люди, которые не знали ни реальных условий заполярной навигации, ни природных капризов Арктики. К тому же они уверовали, что Северный морской путь — уже достаточно освоенная трасса. Хотя могли ли они перечить уже ходячему партийному лозунгу — «Северный морской путь большевиками превращен в нормально действующую транспортную магистраль»!

Начало зимовки

Дрейф трех наших ледокольных пароходов начался 23 октября 1937 года. Впоследствии выяснилось, что помимо них на различных участках Северного морского пути оказались зажатыми практически все ледокольные силы страны, а также ряд других кораблей и судов.

Подготовку к долгой арктической зиме мы начали с того, что подсчитали свои угольные и продовольственные запасы. На «Садко», как я уже говорил, был взят трехгодичный запас провианта из расчета 76 человек экспедиции, а вот на «Георгии Седове» имелся лишь навигационный, к тому же уже значительно израсходованный. Нам, естественно, пришлось по-

89

делиться так, чтобы топлива и продовольствия хватило на всех. В целом, по нашим подсчетам, 217 человек с трех ледокольных пароходов обеспечивались питанием вплоть до июля 1938 года.

С углем было сложнее. Решили погасить паровые котлы наших судов и остатки топлива расходовать только на камбузах и в печках-буржуйках, отапливающих общие судовые помещения. Из той же экономии угля банный день решили проводить один раз в месяц. Электрическое освещение отключили, а там, где оно требовалось, поставили керосиновые лампы и лампады.

Трудности с отоплением мы ощутили сразу же. Каютная система помещений не была приспособлена для обогрева печками-буржуйками. Нам пришлось переселяться: рядовой состав экспедиции разместили в твиндечном отсеке кормового трюма, где соорудили нары, столы и скамейки, а командному составу достались каюты в средней части парохода. Правда, средний ярус кают в твиндеке пришлось разобрать,

90

а у бортовых кают еще и снять двери. В образовавшемся пространстве установили печки-буржуйки, от них железные трубы протянулись на всю длину помещений, выходя вертикально наружу у переборок. Между печками под трубами установили столы и скамейки. Когда буржуйки топились, было еще тепло, но спать командирам приходилось все же в сырых холодных каютах, забравшись в спальные мешки. В твиндечном отсеке — у рядовых — было сносно тепло и не так сыро.

Ежедневно заготовляли лед. Его кусками укладывали в так называемые тирки. Две недели лед «проветривался», затем его растапливали и получали пресную воду.

Еще в самом начале приготовлений из нашего «лагеря трех пароходов» в Москву отправили радиограмму с предложением вывезти лишних людей с дрейфующих судов на Большую землю. Вскоре пришел ответ — решение об эвакуации принято на правительственном уровне... Но дело это оказалось не таким уж скорым, как поначалу предполагали. Ожидание помощи растянулось на месяцы.

Жизнь во льдах

Чтобы в свободное от вахт время занять людей, на судах были организованы различные учебные курсы. В том числе штурманские. Меня определили читать курс английского языка. Но основным «довеском» к моим штурманским обязанностям стали... гидролого-метеорологические исследования. Дело в том, что в рейсе на «Садко» эти работы выполняла Мария Сергеевна Хромцова — жена нашего капитана. Затем она ушла в декретный отпуск, и продолжить ее наблюдения предложили мне. По заключенному договору с Арктическим НИИ мне определили жалованье — 180 рублей в месяц. Я нес 8-часовую штурманскую вахту и в то же время через каждые два часа ходил на прорубь, измерял глубину и дрейф судна во льду, вернее вместе со льдом, направление и скорость, каждые четыре часа брал метеорологические элементы.

Из мужчин, находившихся на «Садко», по комплекции (рост и вес) я был самым тщедушным. Самым габаритным и тяжелым человеком был старший механик Матвей Матвеевич Матвеев. Врач Б.А.Угаров постоянно проводил освидетельствование нашего здоровья. Мое здоровье у него значилось на самом

91

низком уровне, как он выражался, на низшем уровне тонуса жизни. Но сам я чувствовал себя сносно и переносил холод, сырость и однообразие питания с оптимизмом, унынию не предавался.

В чем я черпал тогда силы? В постоянной работе и смене занятий. Утром перед завтраком — обязательная разминка, пробежка вокруг судна. (Как оживлялась наша медведица Машка, когда мы утром выходили на физическую зарядку! Она стороной шла вокруг судна следом за людьми и тоже как бы заряжалась силой и бодростью). Когда я нес дежурство, исполняя штурманские обязанности по судну и в то же время наблюдая за метеорологическими элементами, я был в постоянном движении и поиске. А после 8-часовой вахты возникали работы по исполнению хозяйственных дед. Ведь одежда и обувь изнашивались, их необходимо было чинить или заменять новой. Этих обязанностей с меня никто не снимал. Наоборот. В условиях вынужденной зимовки их значение удвоилось, если не утроилось. Варежки, меховые и матерчатые рукавицы чинили сами владельцы. Это было твердым правилом. Если хочешь сохранить руки от мороза, держи все виды рукавиц в порядке. А вот починкой одежды и обуви ведал я. Помогали мне в этом деле мастера-ремонтники Решетников и Матвеев. Люди добросовестные и отзывчивые, они трудились не покладая рук.

Работа, постоянные хлопоты и обязанности отвлекали меня от невеселых мыслей, от тоски по дому, по любимой жене. Ну, а еще, конечно, весточки с Большой земли. В конце ноября я получил радиограмму. Жена сообщала, что родила, родился сын, назвали Леонидом. А еще, что чувствуют они себя — жена и младенец — хорошо. Как тут было не радоваться!

В декабре в ареале стоянки судов начались сжатия льдов. Выйдешь ночью для производства наблюдений у проруби в ледяном домике и слышишь какофонию низких и высоких звуков, происходящих от крошения наползающих друг да друга громадных массивов льда. А тут еще посвисты ветра и шипение поземки, мерцание сполохов. И красиво, и жутко, и удивительно!

Новый, 1938 год

Рацион питания становился все скуднее. Наш завхоз Соколов, растягивая запасы, все чаще отпускал на камбуз заве-

92

домо неходовые продукты: крупы, муку, горох, сельдь, сушеный лук, которого оказалось с избытком. Но накануне Нового года он расщедрился. В полночь каждый зимовщик поднял бокал-чарку легкого спиртного напитка, была хорошо сервирована закуска. Было кофе и вдоволь печенья. После встречи Нового года люди разошлись на отдых. А мне выпало заступать на вахту.

Ночь выдалась тревожная. С 4 часов началось сжатие льда, я объявил подрывной группе выйти на лед с левого борта. Вал сжатия — в 15—18 метрах, к кормовой части судна ледяной вал еще ближе. В 4 часа 20 минут по ту сторону вала и по другую начались взрывы аммонала.

В работу вступили капитан Хромцов и старпом Румке. Они выбирали места для лунок под заряды. Кстати, чтобы сделать в толстом льду основательную лунку, нужны большое умение, сила и сноровка. Быстрее всех орудовал пешней Геннадий Николаевич Малыгин, родом из Коиды, потомственный помор-зверобой.

В 5 часов утра пришли тревожные вести с ледокольного парохода «Георгий Седов»: просили оказать помощь людьми для обеспечения взрывов. Старпом выделил несколько человек из экипажа и экспедиционных сотрудников, а капитан назначил старшим аварийной группы 2-го штурмана К.С.Бадигина.

В 6 часов сжатие кончилось. Вал у кормы нашего судна остановился в 9 метрах, а на середине до вала было 14 метров.

Итоги этой первой ночи 1938 года были плачевны. На «Георгии Седове» ледовым сжатием повредило руль. Давление оказалось настолько велико, что образовались так называемые «подсовы» — когда льдины набивались под днище корабля. Пароход, получалось, как бы лежал на ледяном острове.

Примерно в эти же дни мы получили трагическое известие из района зимовки ледокола «Ленин». Там не выдержал сжатия транспорт «Рабочий». Судно раздавило, и оно вместе с грузом пошло на дно. К счастью, всех людей из экипажа удалось спасти.

После этого Москва, оцепеневшая от репрессий и перетряски кадров, наконец-то зашевелилась. В первой декаде января, т.е. спустя три месяца после начала ледового плена, мы

93

услышали радиосообщение о дрейфующем караване ледокольных пароходов. Этим полупризнанием руководство страны объявило народу о свершившемся факте. Разумеется, о своей недальновидной политике, о безграмотности и головотяпстве правительство не проронило ни слова.

Следом пошли указания от ведомств. Из Главсевморпути сообщили, что к нам снаряжаются три четырехмоторных самолета для вывозки людей. Предписывалось оставить минимум специалистов на каждом судне, способных с помощью линейного ледокола вывести суда до ближайшего порта, а на зимовке вести научные наблюдения. Управление полярной авиации предложило срочно готовить ледовый аэродром.

Январь прошел в приготовлении и организации людей, одежды, инструмента для работ по сооружению аэродрома. С 1 февраля началась расчистка торосов.

Приступая к сооружению аэродрома, мы рассчитывали на прием тяжелых четырехмоторных самолетов, и посадочная площадка на льдине имела размеры 1200 х 600 метров. Начальником строительства аэродрома назначили К.С.Бадигина — второго штурмана нашего парохода «Садко.» На зимовке из всех штурманов Константин Сергеевич был наименее обременен обязанностями. Комендантом аэродрома стал научный сотрудник из экспедиции на пароходе «Георгий Седов» С. А. Янченко. На строительстве было занято все свободное «население» нашего лагеря из трех судов — экипажи, младшие научные сотрудники и студенты гидрографического института, которые осенью 1937- го на «Седове» проходили практику.

Суда наши стояли на относительно небольшом расстоянии друг от друга, и зимовщики «проложили дороги» между пароходами. Первое время по ним ходили без опаски, однако затем зачастили белые медведи. Тогда пешеходов пришлось сопровождать «вооруженной охране» — кто-нибудь из зимовщиков брал с собой карабин. Точно так же, под охраной, ходили и все те, кто вел научные наблюдения — в тот же ледяной домик, где была оборудована майна для замера глубин и взятия проб воды.

Наша полугодовая медведица Машка (подарок экипажа гидрографического судна «Хронометр») заметно выросла и временами начинала вести себя агрессивно. Однажды я прошел в ледяной домик, чтобы провести очередной замер. Едва

94

успел подвесить счетчик-блок на кран-балку, как медведица ввалилась следом за мной и попыталась напасть. Матрос Капелов, вооружившись топором, забрался на крышу домика и стал кричать, пытаясь отогнать зверя. Я же, оказавшись один на один с медведицей, вынужден был защищаться... ручкой от гидрологической лебедки. Я изловчился и сунул ее в пасть зверя и столкнул его в прорубь. Затем, воспользовавшись этим, выбежал на улицу и залез на крышу домика. Медведица через какое-то время тоже выскочила из него и побежала на судно, где у нее под румпелем руля было устроено лежбище. Только тогда я почувствовал боль и кровь на лице. Врач Угаров оказал мне помощь.

Забегая вперед, скажу, что впоследствии, уже перед самой эвакуацией лагеря, Машку пришлось-таки пристрелить.

Наблюдение за дрейфом трех наших пароходов мы вели втроем: гидрограф экспедиции A.A. Кухарский, студент гидрографического института В.Х.Буйницкий и я. С начала наших наблюдений и по 2 марта 1938 года суда увлекало на север (на 3 градуса 04 минуты) и восток ( 20 градусов 41 минуту). Затем «лагерь трех» неуклонно «двигался» в северозападном направлении. Погода в те дни стояла морозная. Временами ртутный столбик опускался до -40 градусов. При нашем скудеющем рационе, при обветшавшей одежде и обуви выдержать такую стужу было непросто.

Меж тем наступило 15 февраля — замечательный день арктической природы. В этот день кончается полярная ночь и впервые после «зимней спячки» появляется солнце. В то утро я устроился в «ласточкином гнезде» на фок-мачте. Ветер и мороз слепили меня, но я упорно вглядывался в бордовый мрак. Чудо произошло внезапно. Я сморгнул и вдруг увидел святящуюся точку. Она как бы вращалась. Еще миг — и глазам предстал сегмент солнца. Это был маленький раскаленный уголек. Но до чего же радостно было его увидеть!

Эвакуация

Накануне эвакуации в нашем караване произошли некоторые должностные перемены. Они коснулись и меня. К.С.Бадигина назначили капитаном ледокольного парохода «Георгий Седов» вместо Д.И.Швецова, человека старого и больного. А меня перевели на его место. Приказом капитана

95

Н.И.Хромцова я был возведен в должность 2-го штурмана, о чем 20 марта 1938 года была сделана соответствующая запись в мореходной книжке. Незадолго до этого мне исполнилось 24 года.

3 апреля с Большой земли прилетели сразу три четырехмоторных самолета. Их пилотировали летчики А.Д.Алексеев, П.Г.Головин и Ю.К.Орлов. Первым на посадку пошел Орлов и тут же повредил лыжное шасси самолета. Точнее сказать, одна из лыж надломилась на уступе трамплина. Трамплин этот был искусственным, его сделали наши строители аэродрома, что называется, на глазок. Они знали, что трамплин на взлетной полосе должен быть, а как правильно соорудить его, никто не ведал — специалистов среди нас не было. Поэтому летчики пожурили зимовщиков и посоветовали устроить аэродром в другом месте. Вокруг наших судов, как им было видно с высоты, имелись ровные участки льда, вполне пригодные для старта и посадки самолетов. Тем более, как выяснилось, аэродромом не обязательно могла быть широкая полоса, лишь бы длина ее составляла свыше 1500 метров.

Вместе с летчиками прибыл представитель из Москвы Н.М. Пегов. Он заявил буквально следующее:

— В первую очередь вывозим руководителей экспедиции и помполитов, потому что они потеряли... доверие партии и правительства.

Первыми рейсами действительно отправили их, вместе с больными и женщинами, всего 22 человека.

Следующий рейс состоялся 18 апреля. Два самолета приняли 83 человека. На судах стало безлюдно. Капитаны сняли режим экономии. Завхоз Соколов на ужин широким жестом выставил консервы куриного филе. То-то мы попировали! Капитан до последнего дня держал меня на ночном дежурстве, полагая, что я замечу все ненормальное, происходящее в арктической природе. Он хорошо помнил ту новогоднюю ночь. Своевременно предпринятые взрывы по моей инициативе отвлекли, приостановили наступавший вал льда, и наше судно не раздавило.

Я был готов к вылету в любой момент. В рюкзаке лежали основные личные вещи: две пары белья, летний китель и брюки, кожаные флотские ботинки и плащ. В рюкзак вместился и кожаный портфель с документами: ведомости начисления зарплаты по 1 апреля, подписанные капитаном, ведомости по

96

спецодежде, донесение капитана о работе судна с начала выхода из Архангельска по 1 апреля, документы о ледовом происшествии с транспортом «Кузнецкстрой», расчетные, книжки, паспорта, копии приказов о движении личного состава за время рейса и зимовки, две плитки шоколада. Сам я был одет в суконный китель и такие же брюки, кожаные сапоги, обутые на носок и шерстяную портянку, сапоги размером 39, легкие для ходьбы. Поверх кителя и шерстяных брюк была меховая одежда — куртка и брюки из собачьего меха, на голове — пыжиковый чебак, на руках — меховые с кожаным верхом перчатки. Шерстяные перчатки и фуражка летняя форменная, легкий шлем покоились также в рюкзаке.

26 апреля после обеда радист Нутрихин сообщил о вылете двух самолетов. Последняя партия людей с судов потянулась к аэродрому.

Я же взял в руки секстан. Обсервованная широта 80 градусов 00, 1 минуты северная, долгота счислимая 147 градусов 34, 0 минуты восточная. Это последнее мое определение места дрейфа ледокольных судов «Садко», «Малыгин» и «Седов».

К самолету меня провожал капитан «Садко» Николай Иванович Хромцов. В ту пору ему шел 36-й год, он был еще молод, но страдал какой-то желудочной болезнью, которая в условиях ледового плена сильно обострилась. Жгучие боли в животе сгибали его в буквальном смысле пополам. Однако об эвакуации его не было и речи — по распоряжению правительства мой капитан назначался флагманом дрейфующих ледокольных судов. Жалко мне было Хромцова — не то слово. На прощание мы с ним обнялись. Я с трудом сдерживал слезы.

Воздушный путь оказался нелегким. Нам даже пришлось сделать вынужденную посадку в 14 километрах от полярной станции на острове Котельном. Из 79 человек пятидесяти пришлось идти пешком к зимовью, так как по липкому, мокрому снегу перегруженные самолеты не могли взлететь.

Добрались до станции, где полярники приютили всех нас на сутки и обеспечили питанием. Помню, начальником зимовки был В.И.Соколов, радистом А.П.Бабич, а каюром якут Горохов.

А еще помню один разговор. Летчик П.Г. Головин, командир самолета Н-170, на котором мы летели, поделился со мной, что перед вылетом из Москвы их, первых летчиков,

97

вызвал на прием сам Сталин. «На прощание с нами он промолвил, что надеется на то, что мы не улетим в Америку», так говорил П.Г. Головин.

На другой день снова посадка в самолет, и приземлились мы уже на Большой земле в Тикси.

Оказавшись в этом отдаленном заполярном поселке, стали решать, как быть дальше, ведь вместе с людьми, также вывезенными из районов зимовок других судов, нас уже было свыше 200 человек. Поселить их и главное — обеспечить питанием у зимовщиков Тикси возможности не было. В связи с этим подали телеграмму в адрес С.В.Косиора — председателя Комиссии советского контроля, С.А. Бергавинова — начальника политуправления Главсевморпути и О.Ю.Шмидта — начальника Главсевморпути. Мы предлагали безотлагательно вывезти людей из поселка речными судами сразу же после ледохода на Лене. Телеграмму подписали начальник порта Тикси Дицкали, второй штурман «Малыгина» Губенский, старший помощник капитана «Георгия Седова» Духовской, от научных сотрудников экспедиции — Блохин, а от экипажа «Садко» — я.

В ответ на нашу телеграмму из Москвы пришло правительственное распоряжение произвести отправку людей с севера следующим образом. До Якутска — на барже под проводкой буксира «Партизан Щетинкин», из Якутска до Киренска — пассажирским пароходом «И. Сталин», от Киренска до Иркутска — гидросамолетами типа «Дуглас», от Иркутска до места найма каждого — поездами...

Так или иначе нам приходилось зимовать в Тикси и ждать навигации, которая в низовьях Лены начинается, как правило, во второй половине июня.

Я коротал время за чтением. В семье капитана парохода «Темп», с которым познакомился, оказалась небольшая библиотека. Я получил на руки три тома исследовательских материалов о творчестве Шекспира. В течение двух месяцев с увлечением изучал этот труд.

А еще я наведывался в гости к супругам Орловым. Жена нашего кочегара П.Д.Орлова — Мария при перелете на Большую землю разродилась. Теперь с новорожденной дочкой они жили в некоем подобии избушки—рубленой рубке баржи, поднятой на берег. Супруги Орловы частенько приглашали меня на пельмени из оленины.

98

Ну, и коль речь зашла о еде, уместно вспоминать еще одно кушанье, которое я отведал в Тикси — это строганина из рыб муксун и нельма. Мороженая строганина, сдобренная пряным соусом, просто тает во рту. Страсть как вкусно! Особенно для человека, который длительное время вынужден был поститься.

В конце июня ледоход миновал. 26 числа мы, 170 человек, тронулись пешком в сторону залива Неелова. Предполагалось, что в течение суток туда подадут баржу. Увы, голодные, под проливным дождем мы прождали трое суток, пока наконец 29 июня буксирный пароход «Щетинкин» не подвел под погрузку два плашкоута.

Плаванье к верховьям величественной Лены произвело на меня яркое впечатление. Это были дни, когда мы все были просто очарованы красотой Сибири, и дни речного путешествия запомнились гораздо больше, нежели весь остальной путь на самолетах до Иркутска, переезд на экспрессах до Архангельска. И, признаться, в дороге мы отдохнули от тяжелой зимовки лучше, чем в санаториях, куда нам предоставили путевки...

На реке Витим, притоке Лены, стоит город золотопромышленников Бодайбо. В ту пору там работал мой брат Александр, получивший после окончания техникума назначение заведовать тут книжной торговлей. Здесь же, в Бодайбо, подальше от беды, которая ходила кругами возле нашего семейства, осели мои настрадавшиеся отец и матушка. Так хотелось их увидеть, обнять. Но я остерегся. Мой визит мог навредить им. Поэтому единственно, на что я решился — это подать весточку. Прямо с борта парохода «Сталин», на котором мы поднимались вверх по течению, отбил радиограмму: «Сложившимися обстоятельствами проезжаю пароходом устье Витима до Киренска зпт там самолетом Иркутск далее поездом Москва—Архангельск.» Это было все, что я мог в ту пору сделать.

В Иркутске нам отвели хорошую гостиницу. Городские власти сообщили, что для героев Заполярья будут выделены три отдельных вагона, чтобы мы спокойно в своей компании могли доехать до Москвы. Увы! В последний момент, когда близилась отправка, произошел странный сбой. Нам предложили приобретать билеты на общих основаниях. Мы, старшие групп, переглянулись. По телефону - вертушке началь

99

ника железной дороги тотчас же связались с Москвой. В ответ раздалась площадная брань Лазаря Кагановича, в ту пору наркома путей сообщения:

— Люди должны знать, кто в нашей стране хозяин!

Мы опешили. Ну и ну! Неужели все дело в той радиограмме, которую мы послали: «Благодарим за заботу...» и так далее? Или главная причина — адресат?! Мы радировали председателю Комиссии советского контроля Косиору, начальнику Главсевморпути Шмидту, начальнику политуправления Главсевморпути Бергавинову. А, выходит, надо было только ... Самому.

Окончательно смысл и происхождение фразы Кагановича я понял позже, когда был уже в Москве в гостях у Артура Карловича Бурке.

За то время, которое мы пребывали во льдах и Тикси, в высшем руководстве государства произошли большие изменения. Мы же, будучи в прямом и переносном смысле оторванными от страны, о них ничего не знали, и в наших телеграммах продолжали обращаться к прежним руководителям государства и Севморпути. Меж тем, уже не было в Главсевморпути Отто Юльевича Шмидта. Сгущались тучи над Косиором. Не слышно было о Бергавинове. Не поступало вестей о начальниках наших экспедиций. Странно все это казалось и непонятно.

ГОДЫ ТРЕВОГ И ЛИШЕНИЙ

99

ГОДЫ ТРЕВОГ И ЛИШЕНИЙ

Тихая осень

2 августа 1938 года часть моряков с «Садко» вернулась в Архангельск. В этой группе, включая меня — старшего, было тридцать человек. Остальные добирались самостоятельно или ...под конвоем.

Радость встречи с семьей омрачилась двумя печальными известиями. Первенец, о котором мне радировали на льдину,

100

умер при родах — с радиограммой явно поспешили. Кроме того, по весне бесследно пропал отец жены — ушел на охоту и не вернулся...

16 августа мне предоставили отпуск. Он составил 138 дней — четыре с лишним месяца. Домой я принес «мешок» денег. К этому приплюсовалась изрядная сумма, полученная в Арктическом институте. Так что мы с женой почувствовали себя богачами и положили на сберкнижку 16 тысяч рублей — солидное по тем временам состояние. К тому же мы принарядились, накупили обновок. Я приобрел в подарок жене наручные часы. Купил с рук у моряка загранплавания, поскольку в магазинах часов не водилось.

К слову сказать, в Ленинграде, куда надо было ехать за расчетом, я свиделся с П.П.Ширшовым — директором Арктического института. От него узнал о репрессиях среди советских полярников, слухи, что арестован Р.Л.Самойлович, подтвердились.

18 сентября мы с Ниной, получив две бесплатные путевки, выехали на Черноморское побережье... Дом отдыха Ермоловское располагался между Сочи и Гаграми. Потекли неспешные тихие дни.

Конец сентября выдался там теплым, однако, ночи были прохладные. А какие они темные, эти ночи, оказались! Я просто диву давался. Если бы такой же кромешной была полярная полугодовая ночь, мы там, на зимовке, наверное, все ослепли бы. Сравнения приходили невольно, воспоминания вспыхивали в сознании как сполохи.

Там, на Черном море, я узнал из газет, что ледокольные пароходы «Садко» и «Малыгин» ледоколу «Ермак» удалось вывести на чистую воду. Суда после этого даже включились в ледовые операции. Осенью их ждали в Архангельске. А вот «Георгия Седова» так и не удалось освободить из «объятий» студеного океана. Пароход продолжал лежать в дрейфе. На его борту оставили пятнадцать добровольцев из числа экипажа. Рассчитывали на «Седове» повторить дрейф нансеновского «Фрама»...

В Архангельск мы с Ниной вернулись в середине октября. Начался театральный сезон, она приступила к работе в ТЮЗе. А мы с тещей Анной Степановной и младшей сестрой Нины — Марусей отправились в Холмогоры. Дело в том, что в тех местах спустя почти полгода было обнаружено тело Федора

101

Мосеевича. Следствие определило, что он был убит во время весенней тяги. Но случайно или намеренно — установить не удалось. Везти в Архангельск останки уже не представлялось возможным, похоронили тестя на холмогорском кладбище. Нина в похоронах не участвовала — она снова готовилась стать матерью, и мы, остерегаясь за ее здоровье, отговорили от поездки.

На обратном пути в Архангельск я сошел на пристани Банево, чтобы навестить родные места. Я понимал, что ничего хорошего там меня не ждет — только печаль да разруха, но ноги сами несли меня в Нижнее Койдокурье.

Увы, все так и оказалось. Мой родной дом, где прошло детство, стал чужим. В верхнем этаже его ютились казанские татары — несколько административно высланных семей, в нижнем — разместилась лавка по продаже водки и вина — «казенка». Флигель разбирали и использовали на дрова. Двора и гумна не стало, остались два погреба, баня и овин. Я обошел окрестности, поднялся на горку Бобач. Здесь стояла ветряная мельница Егора Истомина. Из-за невыносимых налогов этот последний деревенский единоличник сошел с ума и утопился.

Посидел я на взгорке, с грустью оглядывая окрестности, потом поднялся и напрямик через увядшие луга пошел в сторону деревни Чевакино. Там в десяти верстах находилась пароходная пристань, я как раз поспел на «макарку»...

На мостике ледокола «Ленин»

В конце ноября в Архангельск вернулся ледокол «Ленин». Привел судно старпом А.И.Хипагин. Командира А.К. Печуро арестовали на Диксоне, самолетом доставили в Архангельск и, по слухам, содержали во внутренней тюрьме. Он был не первым и, судя по всему, не последним, кого ожидало наказание за вынужденную зимовку. Партийные бонзы в Москве жаждали крови.

Мне предложили на «Ленине» должность 3-го штурмана. Я посоветовался с женой, которая была в ту пору в положении, и согласился: по крайней мере до весны, пока ледокол находится в Архангельске, мы останемся вместе. А там видно будет...

9 декабря 1938 года я приступил к работе. Меньше чем

102

через месяц командир ледокола К.Е.Кучерин перевел меня в должность 2-го штурмана. А по весне, к слову сказать, я стал старпомом.

В ту пору повсеместно шло «закручивание гаек». С 1 января 1939 года законодательством была введена обязательная «Трудовая книжка». Повсюду, даже во флоте, внедрялся номерной учет выхода на работу. До начала рабочего дня трудящийся был обязан повесить на проходной свой табельный номер. В 8 часов ящик закрывался. Нарушители трудовой дисциплины привлекались к уголовной ответственности: за опоздание даже на 20 минут вычитались в течение года 20 процентов зарплаты, за прогул давали год принудительных работ. Но самым страшным были, конечно, политические репрессии, обвинения в саботаже и диверсиях. Слова «враг народа» стали кровавым клеймом. Этого страшились больше всего.

Мы, штурманы, весь декабрь на своих суточных дежурствах снимали копии с судовых журналов ледокола «Ленин» за 1937 год — их затребовало следствие по делу капитана А.К.Печуро. Переписывая эти страницы, я невольно вспоминал ледовый плен на «Садко», а еще задумывался о своей судьбе. Какие новые доносы осели на меня в политотделе флота? Что выскажут обо мне те, с кем работал и кто сейчас под следствием? Что в конце концов меня ждет? Тревога усугублялась еще и тем, что у ряда штурманов, которые вернулись с той долгой вынужденной зимовки, взяли подписку о невыезде...

Ледокол «Ленин» стоял вторым корпусом у Красной пристани вмерзший в лед. Первым корпусом стояла железная баржа с углем, который предназначался для наших котлов. На ледоколе шел профилактический ремонт всех систем, вспомогательных механизмов и главных двигателей.

В конце зимы газета «Правда Севера» опубликовала решение суда. А.К.Печуро, бывший капитан ледокола «Ленин», под началом которого сравнительно недавно работал и я, осужден на 10 лет как враг народа. А вот штурманы его, И.А.Кузьменко и Ф.М.Пустошный, проходившие свидетелями по делу, получили повышение: в эти дни они подали заявления о приеме в ряды ВКП (б).

Началась ледокольная кампания — очистка акватории порта. Горячая работа отвлекала от невеселых дум, понуж

103

дая сосредоточиваться только на своих обязанностях. Я старался не допустить ни малейшей промашки.

Самое ценное для судоводителя — это хороший глазомер. Развит глазомер — тогда в твоей зрительной памяти все элементы по управлению судном будут читаться как «Отче наш». У меня с глазомером с первых моих рейсов проблем не было.

Ледокольная благополучно завершилась. Экипаж «Ленина» стал готовиться к переходу на Балтику — в Кронштадте предстоял доковый ремонт. Но у меня заграничной визы не было, и я вынужден был остаться на берегу.

Впрочем, все получилось как нельзя лучше. С 19 мая я находился в отгулах. Тут подошло моей Нине время рожать. Я проводил ее в родильный дом. А 28 мая мне сообщили, что супруга родила. Роды прошли нормально. У нас появилась дочка. То-то было радости!

Береговая служба

1 июня я приступил к несению службы «морского чиновника» — занял должность инженера по эксплуатации флота в морагентстве Архангельского территориального управления Главсевморпути.

Старшим инженером по эксплуатации здесь был Мерзлютин, сын купца I гильдии. Их семейное дело было ликвидировано в 1918 году, отца красные расстреляли. Но из памяти горожан это честное имя они долго не могли вытравить. Дело в том, что фамилия купца была выложена цветным кирпичом на фасаде торгового здания. И как большевики ее ни закрашивали, ни забеливали — она все равно проступала.

Мерзлютин, прежде служивший в морском пароходстве, знал меня и потому сразу поручил едва ли не самый ответственный участок — составление каргопланов по завозке грузов в Арктику. А в помощь мне для обсчета кубатуры выделил резервного штурмана В.И.Дерябина. Работали мы с Валентином быстро. Расчет по двенадцати судам выполнили за полмесяца. Но ... Тут оказалось, что нет порядка на складах. Встал к причалу пароход «Герцен», чтобы взять на борт груз на Новую Землю, а кладовщики не могут его найти: когда принимали этот груз от железнодорожников, по халатности не промаркировали его. Что тут началось! Суда простаивают. Навигационное время уходит. Грузы неизвестно где. Ка-

104

питаны потрясают кулаками. Кладовщики разводят руками, пожимают плечами. Паника... Тревога, как и следовало ожидать, докатилась до Москвы. Из Главсевморпути прибыл специальный представитель по фамилии Логунов. Он был наделен большими полномочиями. Начальника участка Бакарица Семена Киселева отстранили от работы. На причале появились красноармейцы и заключенные. Они занялись перевалкой и маркировкой грузов. К этой работе были привлечены и мы, моряки: те, кому не выдавали виз, — капитаны Штумф, Койвунен, А. Корельский, Янсон и я. В те жаркие дни я появлялся дома на два-три часа и снова уезжал на свой участок. В неразберихе сваленного за зиму груза мне удалось обнаружить некую систему. Я довольно быстро находил искомое, попутно маркируя остальные грузы. Мой подход к делу не ускользнул от внимания московского инспектора. Логунов предложил мне работу в центральном отделе эксплуатации в Москве. Я поблагодарил, но прямого ответа не дал. Не мое это было дело — возиться с бумагами. А еще я хорошо помнил, какая тяжелая атмосфера сложилась в Москве.

10 июля, когда работа на моем участке подходила к концу, мне, видимо, по рекомендации Логунова поручили одно весьма сложное дело. На пароходе «Сталинград», когда он уже был полностью загружен, решили разместить еще и 2 тонны динамита. На этот счет из Москвы в Архангельск пришла специальная депеша. Стали думать, как поступить. Создали комиссию при капитане порта, куда вошел и я. Представители НКВД предлагали разместить динамит в пустых цистернах цилиндрической формы, которые уже были размещены на палубе «Сталинграда». Я возразил, поскольку, на мой взгляд, это было не практично и даже опасно: ящики со взрывчаткой в этом случае невозможно было закрепить и при бортовой качке они могли сместиться. Мое предложение было таким — с люка 3-го трюма временно снять ящики с овощами и на их месте из бруса соорудить нечто вроде контейнера. Там и разместить груз динамита. А уже на него поставить ящики с овощами.

Предложение мое не понравилось представителям НКВД: они не допускали мысли, что кто-то мог возражать им, причем доказывая их некомпетентность. Меня арестовали, это произошло прямо на борту «Сталинграда». На катере увезли

105

в Архангельск и затем отправили в здание НКВД на Павлиновке.

Капитан «Сталинграда» Л.К.Шарбаронов, который принял именно мой способ загрузки динамита, тотчас же связался с руководством морагентства. Чтобы вызволить человека из застенков НКВД, требовались колоссальные усилия — кто туда попадал, чаще всего уже не выходил, а отправлялся по этапу или, того хуже, ставился к стенке. За меня вступилось все руководство морагентства, к делу подключили политотдел. Два старых товарища — капитан ледокольного парохода «Садко» Н.Н.Иванов и его дублер Э.Г.Румке дали мне превосходные профессиональные характеристики, а еще поручились за меня как члены партии. И меня ... выпустили.

Капитан НКВД Солдатов, который арестовывал меня и по милости которого я почти сутки провел в застенке, выписывая пропуск, скривил улыбку:

—Повезло тебе, Корельский, что нашлись сильные защитники. А не то гнил бы ты в лагере за свой норов...

Снова на «Садко»

Береговая служба, к счастью для меня, закончилась. С 14 июля я был назначен старшим помощником капитана «Садко».

Экипаж ледокольного парохода готовился к гидрографическим работам в Карском море. Начальником экспедиции был назначен И.М.Калиткин. Ученые должны были исследовать район островов Скотт-Гансена и полуострова Михайлова. На двух островах надлежало установить станции подачи радиосигналов. Они работали «в паре» с корабельной приемно-радиодальномерной аппаратурой, которая устанавливалась на нашем «Садко», а также с эхолотом системы Хьюза. Станции сообщали точное местонахождение судна, а эхолот — точную глубину моря под килем. В целом ставилась задача составить подробную морскую карту упомянутого района Севморпути.

В назначенный район «Садко» прибыл по графику. Ученые не мешкая начали исследования. Планы промеров глубин были настолько большими, что ледокольному пароходу предстояло ходить по «белым» пятнам — неисследованным местам — не иначе как полным ходом. Оценив это, я еще до

106

выхода в рейс объявил письменно, что на моей самостоятельной вахте судно будет следовать только «умеренным» ходом и даже с приспущенной якорной цепью. Я хорошо помнил, какой «шлейф» компромата тянется за мной, и предупреждал любую возможную ошибку. А то, что на моей вахте происходило недовыполнение промеренных миль, меня не смущало. Я согласовал этот «минус» с начальником экспедиции. Как показали дальнейшие события, моя тактика оправдалась. Но об этом позже. А пока... Пока о первых наблюдениях.

Большинство моряков на «Садко» меня знали. Это облегчало мои должностные задачи. Не надо было доказывать, тем более подтверждать, что я, такой молодой — моложе многих в экипаже— занимаю не чье-либо, а свое место. Все знали, что я требовательный, что не терплю нерадивых и лодырей, но никогда не проявляю к подчиненным неуважения или спеси. Сложнее отношения складывались с капитаном.

Николай Николаевич Иванов, в числе других вызволявший меня из лап НКВД, дал мне отличную характеристику. Он знал меня по совместному рейсу на Землю Франца-Иосифа — тогда, в 1937 году, он служил на «Садко» старпомом. Я, естественно, был благодарен ему. Но чем дольше продолжалось наше нынешнее плавание, тем я больше изумлялся, как Н. Н. Иванов изменился за три минувших года. Он проявлял высокомерие. В судовые дела входил наскоком, зачастую давая необдуманные указания. Эти указания сам же и отменял, убеждаясь, что все дела на судне уже продуманы старпомом и находятся в стадии исполнения рядовыми специалистами. Но самым несносным в поведении капитана было то, что он ежедневно прикладывался к спиртному, а это мешало ему быть вдумчивым и перспективно мыслящим судоводителем.

На девятые сутки рейса в кормовой надстройке возник пожар. Там находился щит зарядки аккумуляторов для радиодальномерной станции. Впоследствии выяснилось, что причиной загорания стала вольтова дуга.

Я выскочил на палубу по сигналу пожарной тревоги. Пламенем были объяты все четыре кормовые каюты. Моим глазам предстали два языка пламени, вырывающиеся из раструбов вентиляционных каналов кормовых помещений. Между

107

этими двумя раструбами лежали шесть бочек бензина, крепко принайтовленные. Судно малым ходом легло на курс против ветра. Я тотчас приказал подать две струи воды в оба вытяжных вентилятора. Пламя было сбито, повалил черный дым. Выяснил, что людей в кормовых палубных помещениях нет. Приказал стармеху отключить электропитание. Были подведены еще два рукава, подающие воду. Струи направили в отверстия иллюминаторов. Работой четырех стволов пламя было сбито и подавлено. Только тогда открыли входные двери, в проемы пустили пар, и пожар был окончательно ликвидирован.

Инженер Сперанский долго сокрушался, что его детище радиодальномерная станция полностью обуглилась и вышла из строя. Но кто в этом был виноват? Сами же радиооператоры, оставившие аккумуляторы без присмотра.

Казалось бы, теперь, когда на борту не стало радиодальномерной техники, скорость движения судна на галсах промера можно сократить. В обстановке «движения судна по белому пятну» это рекомендует морская практика. Увы, капитан Иванов был самонадеян. Он даже в журнал судовой записал, чтобы промер производили полным ходом. Лично я этому приказу не подчинялся: на своей вахте следовал малым ходом с приспущенным якорем. Но третьему помощнику капитана Федосееву и второму штурману Савельеву приходилось уступать. Они несли вахту под наблюдением: один — самого капитана, другой—дублера капитана. И беда не замедлила. На четвертый день после пожара на вахте второго штурмана Савельева «Садко» с полного хода с грохотом, содроганием, скрежетом корпуса вылетел на каменистый риф-банку. Случилось то, что должно было случиться.

Обмер показал, что судно лежит на довольно ровном каменистом плато от носа до середины кормового трюма, потеря осадки составляет 25 сантиметров. Чтобы всплыть, необходимо выбросить по крайней мере 200 тонн каменного угля из носового трюма и поперечного бункера.

Капитан сообщил о посадке судна на риф начальнику Главсевморпути И.Д.Папанину. По распоряжению Папанина, который находился у острова Тыртова на ледоколе «Сталин», к нам был направлен ледокол «Ермак». Тем временем капитан Иванов отдал приказ выбрасывать уголь, к приходу «Ермака» за борт было выброшено 180 тонн угля.

108

С помощью «Ермака» «Садко» с банки сошел. Повреждения днища оказались незначительными. Однако ясно было, что судно должно встать на аварийный ремонт.

Перед отправлением в порт И.Д.Папанин распорядился, чтобы «Садко» подошел к ледоколу «Сталин». При швартовке к борту флагмана капитан Н.Н.Иванов и тут допустил просчет. Не рассчитав скорость «Садко», он пронесся мимо борта «Сталина». Пришлось делать повторный заход. Возможно, не столько та досадная авария, сколько эта неудачная швартовка побудила И.Д.Папанина принять решение. Он тут же отстранил Н.Н.Иванова от обязанностей капитана. В море такой приказ мог обернуться самыми непредсказуемыми последствиями. Все, кто считал себя вправе высказаться, постарались напомнить об этом. Свое мнение выразил и я. Горячность И.Д.Папанина утихла. Н.Н. Иванов остался на капитанском мостике. Правда, продолжалось это недолго. Осенью он оказался под следствием — Папанин аварии не простил. А капитаном «Садко» 26 ноября 1939 года назначили меня.

109

Ремонт в Мурманске

На пути в Мурманск мы узнали по радио, что Советский Союз объявил войну Финляндии. Особо это событие не обсуждали, но невольно подобрались и насупились.

В Мурманске «Садко» поставили в плавдок. Сняли обшивку. Обнаружили тысячи отверстий от выбитых заклепок. Однако скорого ремонта не вышло.

Военным в связи с финской войной срочно потребовался плавдок. Там они намечали готовить подлодки Северного флота для выходов в море. Однако Арктическое пароходство и Регистр СССР возражали, ибо в таком случае приходилось спускать на воду наш пароход с «дырявой обшивкой». Что было делать?

В середине декабря наше судно, стоящее в доке, посетил командующий Северным флотом В.П. Дрозд. Он не скрывал своей озабоченности. Док ему был нужен для подъема подводных лодок, которые в боях за Петсамо напоролись на глубинные бомбы.

— Можно ли, — спросил командующий, — вывести «Садко» из плавучего дока? И что бы вы, как капитан, для этого предприняли?

Я вилять не стал. Интересы государственные были важнее интересов ведомственных.

— Забил бы чопами все заклепочные отверстия во втором днище, — сказал я. — На судно пригласил бы партию ЭПРОНа с двумя японскими насосами типа «Магирус», это на случай течи. Задействовал бы свои насосы. И начал бы спуск...

— И это все? — изумился военмор.

— Да, — уверенно ответил я.

И тут он выложил акт специальной технической комиссии, состоящей из представителей пароходства и инспекции Регистра. В нем было заключение, что спуск «Садко» из дока на воду невозможен: корпус от неравномерности весовых нагрузок может переломиться.

— Технический вздор, — сказал я, — а скорее всего —1 ведомственная уловка.

— Спасибо, капитан, — сказал командующий, пожимая мне руку. — Давайте действовать.

Местный бондарный завод и военные мастерские изготовили для нас множество деревянных пробок-чопов. Север-

110

ный флот направил своих моряков, которые вместе с рабочими «закупорили» отверстия в корпусе нашего парохода. В док прибыли и специалисты ЭПРОНа.

Закончили дело с пробками и провели пробное всплытие в доке. Проверяли водотечность в течение четырех часов. Все оказалось надежно. Только после этого пароход поставили к строящемуся причалу завода в Росте.

Я всегда шел навстречу военным морякам, зная, какие трудности, особенно в зимнее время, они терпят. По просьбе командиров двух ремонтировавшихся подводных лодок я предоставил твиндечное помещение кормового трюма «Садко» под жилье рядового состава. Военморы это помещение очистили, загрунтовали, окрасили белилами, занесли походные койки. Здесь стало светло, тепло и уютно. А в ту лютую зиму это ой как было важно.

И еще один факт из взаимоотношений с военным ведомством. По правилам плавания по Кольскому заливу торговые суда в любых случаях обязаны были уступать дорогу судну под военным флагом. Такая привилегия военным создавала трудности плавания торговым судам. Для упорядочения движения я обратился в портовое ведомство с предложением. Оно заключалось в том, чтобы судоходную ширину колеи Кольского залива разделить створной линией. По восточной половине залива от берега до линии створ суда следуют на выход в море, а по западной половине от берега до линии створ — в порт. Эта идея привилась, а когда появился локатор, то такое движение обеспечивало безопасность судоходства и в туман.

Семейные хлопоты

В марте я ушел в отпуск. А с 25 апреля находился в Сочи, отдыхая по путевке в санатории имени Кремля. Война с Финляндией к тому времени закончилась, но эхо тех событий никак не проходило. В Сочи оказалось полно калек. У большинства были обморожены ноги и руки.

Невольно напрашивался вопрос: отчего так бездарно действовали военачальники и партийное руководство, посылая солдат в бой в кожаной обуви? Ведь стояла лютая зима. Неужели нельзя было обратиться к народному опыту? Раньше ямщики по зимнему тракту ходили за возами по 50 верст, но

111

не в сапогах и даже не в валенках, а в специально катанных войлочных туфлях, пришитых к суконному толстому голенищу и покрытых холщевиной. Не было возможности снабдить красноармейцев чем-то подобным — тогда следовало отложить операцию, дождаться тепла. Зачем людей-то было гробить? Увы, в очередной раз проявились черствость и равнодушие партийных вождей. Им плевать было на человеческую судьбу. Люди для них всегда были просто массой.

В конце мая я возвратился к жене и дочке. 28 мая Ирочке исполнился годик. Она уже бойко ходила, лепетала первые слова: мама, папа, баба. А еще —«дбруа», это значило молоко.

В Архангельске меня ждали известия о родне. Брата Александра перевели управляющим книготорговли в Иркутск. Туда вместе с ним переехали родители. Но отец там не задержался, а решил вернуться в родные места. Устроившись в Архангельске на лесобиржу имени Молотова, он вызвал к себе мать. На двоих им выделили комнатку в добротном бараке. Помещение было теплое, зарплаты конюха на скромные запросы двух пожилых людей хватало, и они были вполне довольны.

По весне из Мурманска в Архангельск приехал брат Иван. Он остановился у родителей. На руках у него было приписное свидетельство: ему предстояло идти в армию. Иван меня сильно огорчил. Он пил. Но пил не так, как пьют, куражась перед отправкой на службу призывники, а запойно.

Мы вчетвером — я, жена, дочка и теща — жили в ту пору в отдельной квартире. Она состояла из комнаты площадью 24 квадратных метра и просторной кухни с большой русской печью. Сюда на именины дочурки собралась почти вся моя родня: отец с мамой, старшая сестра Нина, которая была частой гостьей и доброй помощницей для моей жены, брат Иван, к этому дню подгадал даже брат Александр, который наведывался в Москву к своей невесте. Не хватало только брата Павла (он находился в плавании) и сестры Маруси (она учительствовала в Подосиновце).

Слава Богу, все мои сродники были живы и здоровы, если не считать запойного Ивана. Единственно, что меня огорчало, это разлука с матушкой. Александр, который в ближайшие дни собирался жениться, уговорил ее вернуться в Иркутск: семье в перспективе требовалась нянька.

Встреча наша была недолгой и, несмотря на маленькое

112

семейное торжество, в общем-то грустной. Родители постарели. Мы, птенцы, выросли и разлетелись. Но самое печальное было в том, что нас лишили дома —родового гнезда.

Мысль о своем гнезде, своем доме в те дни как-то особенно остро завладела всем моим существом. Это желание усугублялось тем, что партийные органы постоянно чинили препятствия: мне, прирожденному моряку, предстояло явно и до срока осесть на берегу. И дом, свой дом, мог стать пусть слабой, но все-таки крепостью.

Я принялся за поиски. Вскоре одно предложение показалось заманчивым. Это был одноэтажный дом по улице Энгельса, ныне, как и до революции, Воскресенской. Состоял он из двух половин, в каждой по три комнаты и кухне. Одному такие хоромы было не осилить: стоил дом 36 тысяч рублей. Но на двоих—в самый раз. Стал не мешкая искать компаньона. Вскоре нашел. Войти в долю пожелал Д.В.Скрылев, работник угольного синдиката острова Шпицберген. Мы ударили по рукам, заключили договор с хозяевами и 22 июля 1940 года стали домовладельцами.

История с «Якутией»

Я работал диспетчером морагентства. Оклад меня устраивал. Времени свободного было хоть отбавляй: сутки отдежуришь, двое дома. Но все же мне, моряку, казалось рано оседать на берегу.

В августе после продолжительной переписки чиновников меня допустили к судну. Это было строящееся на судоверфи Севморпути гидрографическое судно «Якутия». С 1 сентября в должности старпома я приступил к работе.

Первое, что я увидел, поднявшись на стапель, это дубовый корпус. Обводы он имел не обтекаемые, не округлые, а напоминал плоскодонную лайбу. Я был озадачен. Оказалось, что «Якутия» строится по чертежам норвежского судна «Фрам», на котором Амундсен ходил в Антарктику. Ознакомившись со всем набором, я пришел к заключению, что такой тип корпуса не пригоден для дрейфа в арктических льдах, как это планировалось. Свои выводы я направил в Ленинград в Гидрографическую службу Главсевморпути, а копию переслал в Главсевморпуть на имя А.К.Бурке.

Командный состав на «Якутии» был в основном уком

113

плектован, не хватало только капитана. Меж тем пришло время спускать корпус на воду. За дело взялся я. Спуск производился боком в речку Маймаксу. В тот момент я находился на палубе.

Потом были предварительные ходовые испытания, мы выходили в море. Потом «Якутию» поставили в Соломбалку для достройки. И наконец в середине октября на палубу ступил капитан. Я малость удивился. Этим новоприбывшим оказался Вологдин, который, будучи капитаном гидрографического судна «Хронометр», посадил его на мель, и мы на «Садко» его спасали.

Возможно, это памятные и неприятные для него обстоятельства, а скорее всего обоюдная разница во взглядах на жизнь и на службу, но наши отношения с Вологдиным с первых же дней не заладились. Началось с малого: я поддержал членов экипажа, которые жаловались, что капитан зачислил на судовое довольствие свою жену, ущемляя интересы коллектива. А закончилось все многочисленными выговорами в мой адрес и кляузами, которыми Вологдин закидал инстанции.

Я пытался объясниться, подав рапорт на имя начальника Новоземельского гидроотдела. Но все оказалось тщетно. Со мной не считались. И дело было не в Вологдине. Причина крылась в том, что я позволил себе высказать нелицеприятную оценку проекту «Якутии». Чиновники, дававшие «добро» на строительство этой лайбы, всполошились. Правда, тем более обнародованная, могла сказаться на их карьере. Спасение в этих случаях одно—убрать человека, который говорит правду. Меня уволили.

Я пытался опротестовать это решение, обратившись в профсоюз. Но это ни к чему не привело. Более того, мое положение усугубилось. Меня пригласили в спецотдел Севморпути, предупредив, чтобы я захватил военный билет. Догадаться о цели приглашения было несложно. Они хотели забрать вклейку под литером «В», которая освобождала от мобилизации в случае войны. Лишив этой льготы, военкомат вполне мог направить меня как сына кулака, не проходившего действительной службы, в трудовую армию. Это было равносильно заключению в лагерь.

Положение оказалось отчаянным. Капитан НКВД Солдатов, наверное, потирал руки. На мое счастье, Севморпу-

114

ти срочно потребовался судоводитель для перегона из Молотовска в Мурманск паровой шаланды «Двинская - 2». Выхода не было, я, конечно, согласился.

То, что происходило в те дни со мной, от родных я утаивал. Об этом не догадывался никто: ни отец, который активно занимался обустройством нового дома; ни сестра Маша, которая в декабре вышла замуж и вместе с мужем у нас гостила; ни даже Нина, моя жена. Хотелось довериться, но я скрепя сердце держался.

Караван из Ягринлага

Накануне нового, 1941 года в порту Молотовск готовился караван судов: замснаряды «Двина» и «Онега» и паровая шаланда «Двинская - 2». Все они находились в ведении Ягринлага.

В те дни я вплотную приблизился к царству ГУЛАГа, всем своим существом, всей шкурой почувствовав леденящее дыхание этого студеного архипелага. Это знобящее душу ощущение усугубляла лютая зима. Птицы замерзали на лету.

Колонны заключенных черными потоками стекались к ягринскому мосту. Их было так много, что на тот берег они перетекали несколько часов. Если не успеешь миновать мост до семи утра, жди часа три, пока на остров не перейдут все колонны.

Январские морозы сковали бухту полуметровым льдом. Без посторонней помощи земснарядам и шаланде было невозможно выйти даже из порта, не говоря уже о том, чтобы двигаться в море. Для проводки каравана в Молотовск прибыл ледокол «Ленин». Капитан «Ленина» Н.М.Николаев отдал распоряжение следовать за ним. Мы вышли за ледоколом из порта и остановились у береговой кромки острова Ягры.

Отход был назначен на 19 января. Перед тем как тронуться в путь мы, четыре капитана — Николаев, Кучерин, Ушаков и я, — а также начальник спецпроводки Сергиевский собрались возле борта ледокола на совет. Загибая пальцы, еще раз перечислили, какими средствами располагаем на случай «ЧП»: пластыри, цемент, различные материалы для заделки пробоин и трещин, айс-бимсы, дизельные насосы... Предусмотрели, кажется, все, что в ту пору имелось. Оста

115

валось уповать на погоду, собственную сметку и мастерство. Капитан ледокола внимательно оглядел нас, своих ведомых, и объявил порядок следования: «Первым пойдет земснаряд «Онега», вторым — «Двина», шаланда «Двинская -2» будет замыкающей». Номер, который выпал мне, был, безусловно, самым трудным — лед на лютом морозе мгновенно схватывается, чуть промедлишь — и застрял. Поручая замыкать караван, капитан «Ленина», видимо, полагался на мою разворотливость и проворность.

Наша ледовая планерка неожиданно была нарушена. К припаю верхом на лошадях подскакали энкавэдэшники — чины охраны Ягринлага. Они были в подпитии и вели себя по-хамски. Взнузданные ими лошади били копытами, осыпая нас ледяным крошевом. Но того острее язвили слова, которые бросали эти люди. «Угробите суда — попадете сюда», — скалились они, показывая на бараки, что виднелись возле дюн. Мои коллеги молчали — держать язык за зубами стало в те годы правилом. Однако я был молод, подчас горяч и на сей раз не выдержал: «У вас свои дела, у нас — свои. Нам считать мили, вам — своих подопечных. Посеете — с вас же взыщется». От этих слов у энкавэдэшников аж челюсти отвисли, до того они привыкли к безропотности и послушанию. Дальнейшее было непредсказуемо — они могли взвиться, обрушить на нас плети, выхватить наганы — у пьяных все могло статься. По счастью, среди них оказался один потрезвее. Он решительно махнул рукой — «Айда до дому», и они ускакали. Мои напарники застыли в оцепенении. А начальник спецпроводки судов Сергиевский покачал головой: «Ну ты, молодой человек, и жох. Не иначе, батенька, гипнозом обладаешь. Ишь, как их сдуло...»

Путь сквозь ледяное поле длился больше суток. Я два раза вызывал ледокол, чтобы околоть наросты. Хуже всех шел земснаряд «Двина», он то и дело застревал в русле и от сжатия льдов получил-таки пробоину.

21 января мы вышли на чистую воду. Капитан «Ленина», пожелав счастливого плавания, оставил нас. Дальше караван двинулся без сопровождения. Но тут свалилась новая неприятность. Началась качка, и заключенные, не привычные к ней да к тому же изможденные лагерными условиями, свалились от морской болезни. Возникла прямая опасность остановки машин—некому стало держать в котле пар.

116

Тут уж было не до церемоний. Вохровцы кинулись выяснять, нет ли среди зэков симулянтов. Таковых не оказалось, но кое-кто из них все же держался на ногах—четверо из палубной команды, один — из машинной. Пусть небольшая, но это все-таки была сила. Вот так мы и шли—два судоводителя да два механика, работавшие по сменам, плюс пять державшихся на ногах заключенных, тоже работавших по очереди. У меня смены не было. Я стоял все вахты до губы Териберка.

Здесь, перед входом в Кольский залив, все суда встали на якорь. Мы малость отдохнули. У заключенных утихла морская болезнь. Можно было двигаться дальше. Головное судно взяло военного лоцмана. На мачтах ниже топовых огней зажглись вертикальные световые сигналы: два зеленых и посередине красный. Это означало, что идут не чужестранцы, а свои.

В Кольском заливе стоял густой туман. Начальник проводки дал указание лечь в дрейф. Мне топтаться на месте не хотелось, я решил рискнуть и повел шаланду в тумане, благо временами сквозь пелену проступали дальние сопки. Переход прошел благополучно. Я ошвартовал судно у причала судоремонтного завода в Росте, где когда-то ставил ледокольный пароход «Садко». Мои спутники, «Двина» и «Онега», зашли в порт аж через трое суток.

Надежды и ожидания

25 января я отправился из Мурманска в Архангельск. В вагоне встретился с капитаном А.К. Печуро. Его освободили из заключения. Адольф Казимирович добился-таки приема у М.И.Калинина. Тот дал распоряжение оплатить по среднему заработку все то время, пока Печуро находился под стражей. Правда, не смог ничем помочь в восстановлении доброго имени: капитан настаивал на публикации заметки о том, что он оправдан и не является «врагом народа». Суммы, которые ему полагались, А.К.Печуро получил сполна в пароходстве, а от назначения на судно отказался.

К слову, в Мурманске и мне предлагали новые назначения, но я их тоже не принял. Того, как со мной поступили в свое время в Мурманском пароходстве, я не мог простить.

117

Меж тем неопределенность моего положения не закончилась. Перегон шаланды был лишь паузой, отсрочкой. После рейса снова наступила неизвестность. Ясно было, что на ледоколах, тем более в зимнее время, мне места не дадут. Предстояло что-то искать. И по приезде в Архангельск я через день-другой направился по флотским конторам.

Начальник службы военной гидрографии Побат, который знал меня в бытность капитаном «Садко», предложил мне должность капитана маленького моторно-парусного бота ГО-10. Ничего другого у него не было. Надо ли говорить, как мне, судоводителю с дипломом штурмана дальнего плавания, капитану, имеющему опыт работы в высоких широтах, было горько. Но я вынужден был согласиться. Тут давали довольно приличный оклад, а главное - привилегии на получение продовольствия. Ведь с продуктами в ту пору становилось все хуже и хуже, а ртов в моей семье становилось все больше. Вернулась из Иркутска матушка, надо было подсоблять теще, сестре Нине, росла дочка...

В порыве откровенности я рассказал Побату о своих мытарствах. Он посочувствовал, попытался даже добиться моего зачисления на военную службу, что давало дополнительные права и привилегии. Но в военкомате, тесно связанном с НКВД, документы завернули. То же самое произошло с запросом капитана Хромцова, который пытался затребовать меня старпомом к себе на ледокол «Ленин». При встрече Николай Иванович поделился, что за этот запрос ему «намылили шею» в трех инстанциях. Меня обложили запретными флажками, как волка.

Скрепя сердце я проработал в военной гидрографии до середины июня. С началом морской навигации уволился, надеясь попасть на одно из судов, идущих в Арктику. Полностью надежды мои не оправдались. Но в торговом порту, куда я обратился, мне все-таки повезло. Там начальником спецотдела работал Николай Грачев, с которым мы вместе учились в морском техникуме. Несмотря на циркулярный запрет, он на свой страх и риск предложило мне должность старпома на ледоколе N 8. 18 июня 1941 года я сдал в отдел кадров торгового порта документы. А через несколько дней началась война.

ВОЕННОЕ ЛИХОЛЕТЬЕ

118

ВОЕННОЕ ЛИХОЛЕТЬЕ

На минных полях

Война всех застала врасплох — и наших горе-вождей, которые грозились закидать врага шапками, и наших военачальников, которые собирались воевать на вражеской территории, и, конечно, нас — простых граждан.

Наша семья, несмотря на гонения и лишения, к той поре более или менее обустроилась, хотя разбросало нас кого куда. Маша с мужем жила в Брянске; Александр с женой — в Иркутске; Иван, который служил действительную, писал из Красноярска; Павел ходил на судах Мурманска; мы с сестрой Ниной и наши родители осели в Архангельске.

Родители жили со мной, в моем доме. У нас царили лад и взаимопонимание. Отец — он в ту пору устроился швейцаром в ресторан «Север» — все свободное время отдавал обустройству дома. Это был для него образ нашего старого утраченного гнезда, и отец даже помолодел, обихаживая его. Матушка хлопотала по хозяйству, нянчилась с внучкой. Жена Нина по-прежнему работала в ТЮЗе. Миниатюрная, юная, она играла подростков, у нее было амплуа травести. О ней хорошо отзывались в газетах. Даже у меня к середине года появилась некая определенность,  я получил новое, достойное моего опыта и знаний назначение. А покуда, коротая время до вызова, работал по дому, возился с дочуркой, ухаживал за огородом, который мы развели. И вдруг война...

На следующий день после объявления войны, то есть 23 июня, меня вызвали нарочным в порт. В 8 часов утра я был на борту ледокола №8. Так для меня начался новый этап жизни.

Первый рейс, уже в военных условиях, мы совершили в Сороку, ныне Беломорск. Под строжайшим секретом нам выдали координаты минных полей. Правда, в особом отделе Архангельского порта пояснили: на нашем маршруте минные поля еще не установлены.

Вел ледокол N 8 капитан А. М. Бахтин — мой однокашник по морскому техникуму. В Сороку прошли мелководной

119

Жижгинской салмой, чтобы миновать заграждения. Обратно же вели на буксире трехпалубную плавмастерскую. Следовали рекомендованными курсами, обходя минные поля.

Там, в Сороке, нам повезло. Капитан договорился с местными властями, и экипажу ледокола подкинули продуктов. Все 39 человек получили двухнедельный паек, в который входили мясные консервы, сушеные картофель и лук, крупы и макароны. Это было ох как кстати. В Архангельске с первого дня войны с полок магазинов смели все съестное, хотя ассортимент был и без того скудный.

В Архангельске плавмастерскую поставили к причалу военно-морской базы в Соломбале. После этого А. М. Бахтина мобилизовали в группу военных лоцманов. Капитаном на ледокол пришел А. М. Кулаков. Судно отправилось в судоремонтный завод «Красная кузница». Там в затоне «Собачья дыра» нам предстояло вооружаться. Дело в том, что ледокол N 8 перешел в военное ведомство. Он стал первой боевой единицей вновь создаваемого отряда Беломорской военной флотилии. А командовать этим подразделением был назначен мой старый сослуживец К. С. Бадигин. (Ему в отличие от многих морских командиров, участвовавших в 3-й высокоширотной экспедиции, повезло: его за дрейф на «Георгии Седове» удостоили звания Героя Советского Союза). На мачте ледокола, который получил литер ЛД-8, взвился военно-морской флаг. На палубе установили 45-мм пушку, внизу оборудовали артиллерийский погреб и кубрик для орудийной при-

120

слуги — старшины и четырех матросов. Вскоре мы сходили в море и провели пробные стрельбы. Грохот от пушки стоял оглушительный. «Не подобьет ежели, — хмыкали в экипаже, — так хоть, может, напугает».

В конце июля ледокол N 8 взял на буксир трехпалубную плавучую мастерскую. Было приказано доставить ее на военную базу Иоканьга. В этот рейс с нами вышли три сторожевых корабля. Предосторожность была нелишней — в наших северных местах стали пиратствовать немецкие субмарины. От их торпед уже гибли суда.

Белое море мы, не меняя ордера, пересекли без происшествий. А вот на выходе из него, уже на подходе к Лумбовским островам, впередсмотрящий обнаружил несущуюся на нас торпеду. По счастью, она была пущена издалека — подлодка не могла приблизиться вплотную. Мы уверенно вышли из ее циркуляции. Сторожевики принялись сбрасывать глубинные бомбы. Из Иоканьги на вызов подлетели четыре торпедных катера. За дальнейшее можно было не опасаться. Но чтобы не искушать судьбу, я предложил капитану уйти под берег. Эти места мне были хорошо знакомы. Когда-то меж камнями Лумбовских гряд и Святоносского маяка я водил пассажирские суда. А. М. Кулаков доверился мне, и мы без происшествий достигли места назначения.

Плавмастерскую на рейде Иоканьги взяли «под уздцы» катера, отбуксировав ее в речку Гремиху, а нам было приказано встать на якорь до особого распоряжения. Наше ожидание тянулось три дня. За это время бухта Иоканьга шесть раз подвергалась налетам немецкой авиации. Бомбы стервятников «Люфтваффе» взорвались на танкере «Фрунзе», возникли пожары на других судах. Хорошо, мы с капитаном выбрали удачную якорную стоянку — корпус ледокола сливался с контуром безлюдного острова Зеленый. А то бы тоже не миновали беды.

Чего мы, спрашивается, ждали, подвергаясь опасности? Сопровождения. В обратный путь нас не выпускали в одиночку, точно в этой бухте было безопасней. В конце концов сопровождения не нашлось, и нас отпустили.

Переход в Архангельск прошел без происшествий, если не считать плавающей мины — «рогатой смерти», с которой мы вовремя разминулись. А прибыв в порт, узнали, что 20 августа в Кандалакшском заливе погиб на минах пароход «По

121

морье». На нем везли партию призывников.

Говорят, судьба — от судьбы не денешься. Может быть. Только у нас на Руси нередко судьба отождествляется с чьим-нибудь головотяпством.

«Рогатая смерть», которая встретилась на пути нашего ледокола, была случайной. Сильные течения и штормы нередко срывали мины с минрепов, и те оказывались на морских дорогах и фарватерах. На таких блуждающих страшилищах подорвалось несколько наших судов. Так случилось с СКР-70 и РТ-8. Но то, что стряслось с «Поморьем», — это чистой воды рассейская безалаберность. К августу 1941-го судоходство на Белом море уже велось по правилам военного времени: корабли ходили только рекомендованными курсами, все пассажирские линии закрыли, осуществлялись контроль и охрана. Капитан «Поморья», видимо, имел уведомление от особого отдела о том, что минное поле на выходе из Кандалакшского залива еще только предполагается поставить. Связи же у «Поморья» с минными заградителями не было, и те, пока пароход шел привычным курсом от становища к становищу, «задействовали» минное поле, не ведая, что на него напорется свой же пароход. Погиб экипаж, погибли, не доехав до фронта, молодые ребята, которые едва простились с близкими...

Тяжелый тыл

Население Архангельска бедствовало. Люди часами выстаивали в очередях, чтобы купить пайку хлеба. По талонам можно было пообедать только в той столовой, к которой «прикреплен». Да и что это был за обед — слезы: пустая баланда с рыбными костишками.

Наша семья испытывала лишения, как и все. Одно спасало — моя довольно высокая зарплата и военное обеспечение. Я благодарил судьбу, что нахожусь на флотском довольствии и могу привозить домой кое-какие продукты. Вдобавок я не курил, и мой пайковый табак родня меняла на провизию.

В самом конце августа, когда пришли первые союзные транспорты с продовольствием, на какое-то время повальный голод в Архангельске отступил. Но голодная смерть все равно косила людей, не щадя ни старого, ни малого.

Весь август и сентябрь наш ледокол работал в порту, кан-

122

туя транспорты. В последних числах сентября мы ходили на взморье. Там приняли с английского сторожевого корабля людей миссии лорда Бивербрука и нашего посла Майского. Они прибыли на крейсере «Лондон». Крашеный в камуфляж корабль стоял у мыса Куйский.

Ноябрь 41-го выдался студеным. Вообще морозы в тот год ударили рано. Двина покрылась сплошным нарастающим льдом. Наш ледокол работал на переправе. Однажды на борт поднялся нарком ВМФ Н. Г. Кузнецов. До Левого берега его провожал первый секретарь обкома ВКП (б) Г. П. Огородников. Нарком стоял на мостике, и я спросил его о том, что тревожило:

— В Белом море сильные течения. Появилось множество блуждающих мин. Знают ли об этом в штабах?

— У вас во флотилии теперь новый командующий, — ответил нарком.—Он наведет порядок.

Слова наркома вскоре подтвердились. Контр-адмирала М. Долинина сменил вице-адмирал Г. Степанов. В составе флотилии появилось специальное подразделение, которое обезвреживало блуждающие мины.

Всю осень и зиму ледоколы - номерники круглосуточно занимались проводкой транспортов по реке, помогали ставить к причалам и отводить их после выгрузки на рейд, обеспечивали военные корабли, выводили даже подводную лодку.

Помню встречу и разговор с корреспондентом «Красной Звезда» Константином Симоновым, он расспрашивал меня о перспективах выхода в море транспорта «Севзаплес».

Но четче всего в памяти застряли эпизоды страшной трагедии, которая разыгралась на наших глазах. Поздней осенью из Кеми и Кандалакши вышли несколько пароходов, на которых возвращались в Архангельск наши земляки, мобилизованные на оборонные работы Карельского фронта. Их было несколько тысяч человек. Перед отправкой домой им выдали немного продовольствия, рассчитывая доставить в порт через сутки — двое. Но ударили морозы, пароходы буквально у порога дома застряли во льдах. Подать сигнал о случившемся капитаны опасались — а ну как радиограмму перехватят немецкие летчики. Меж тем люди на пароходах так оголодали, что начали умирать.

Пароход «Сакко» стоял у острова Мудьюг, когда мы по-

123

везли туда хлеб. Лед был очень тяжелым, и наш ледокол к транспорту пробивался «атаками». Мы видели, как часть людей с парохода решили добираться до Архангельска самостоятельно — они не хотели умирать в бездействии в сырых холодных трюмах транспорта. Для многих этот путь оказался последним: люди погибали, замерзали от изнурения и голода.

Чтобы вызволить пароход «Сакко», требовались усилия линейного ледокола. Когда мы подошли к нему, застали страшную картину — люди умирали на глазах, тела покойников складывали поленницей на люке 4-го трюма. Около полусотни человек сошли с ума. Мы взяли их на свой борт, чтобы доставить на Экономию.

Среди тех, кто околевал на «Сакко», я обнаружил свою родную сестру Нину. Не мешкая ни минуты, я перетащил ее к себе на судно, как мог переодел, обогрел и покормил. Жутко было представить, что она могла оказаться в том штабеле окоченевших тел.

Смерть в те дни, как ворон, ходила кругами. Шли похоронки с фронта, умирали от голода соседи. И хотя наше семейство Бог пока миловал, положение тоже обострилось до предела. Наш ледокол вывели из состава военно-морских сил и отменили воинское довольствие. Что после этого я мог привезти домой, когда, работая сутками, жил на полуголодном пайке? 27 января 1942 года я вырвался на именины жены. Боже мой, моя Нина, моя маленькая девочка от недоедания обезножила. Она во всем отказывала себе, стараясь поддержать дочурку. К счастью, в тот день я приехал с гостинцами. Руководство Архморторгпорта, к которому теперь был приписан ледокол N 8, командировало меня за картошкой в Орлецы. Поручение это я выполнил — доставил в Архангельск два «студебеккера» клубней. Причем, несмотря на стужу, не поморозил их, укрыв брезентами и старыми полушубками. Один мешок картошки я приобрел для семьи. А еще привез домой немного говядины. Вот эта пища, видимо, и подняла мою женушку на ноги. Однако тревога не отступала. А что-то будет с женой и дочкой дальше?

В Молотовске

В январе грузопоток ленд-лиза переключили на Молотовский порт. Наш ледокол до весны работал там, обеспечи-

124

вая проводку иностранных судов.

С довоенным Молотовском у меня были связаны не слишком приятные воспоминания. Еще в декабре 1940-го, во время перегона шаланды «Двинская-2» в Мурманск, я видел условия подневольного труда заключенных Ягринлага. Вспомнился и еще один, более ранний эпизод. В декабре 1936 года начальник молотовской стройки рослый, могучий И. Т. Кирилкин отбирал среди кандидатов специалиста на должность капитана флота. Тогда он остановил свой выбор на таком же высоком и крепком капитане А. О. Дубинине. Впоследствии, я знаю, Александр Осипович не выдержал и года работы в «лагерном флоте».

Разгрузкой иностранных судов занимались красноармейцы и краснофлотцы. А постройку причалов вели заключенные. В тяжелых условиях приполярной зимы эти изможденные от голода и каторжного труда люди забивали мощные сваи, окрепляли связки свай бугелями, укладывали ряжи, монтировали настил.

В те дни я стал свидетелем страшной сцены. Двое заключенных от свай причала поползли по льду к борту англий

125

ского парохода, с которого юнга или кок выбросили помои. Один из охранников вскинул винтовку и застрелил этих несчастных прямо на глазах у многих, в том числе уполномоченного наркома обороны И. Д. Папанина — он находился на причале.

Те жестокие времена высвечивали человеческую суть ярче рентгена. Кто-то делился подчас даже с чужим человеком последней горбушкой. А кто-то, пользуясь служебным положением, наживал на людском бедствии капитал. Именно эта причина побудила меня по весне расстаться с Архморторгпортом — тамошнее начальство почти открыто занималось подлогами продовольственных документов и хищениями.

Снова под военным флагом

3 июня 1942 года я сдал свой военный билет в отдел плавсредств Беломорской военной флотилии — это подразделение предоставило мне должность капитана морского буксира МБ-10.

Принимал я судно в сухом доке «Красной кузницы». Рабочие докрашивали внутренние помещения, испытывали отсеки на водотечность. Экипаж к той поре был сформирован. Не хватало только боцмана. Я предложил на эту должность старого сослуживца Никанора Корконосова — он в ту пору пропадал с голода. Пустовала на буксире рубка радиста. Но по штатам военного времени радист не полагался. В целях безопасности передатчик был отключен, работали лишь приемники. Экипаж МБ-10 составляли в основном мужчины. Однако вскоре появились на борту две женщины — повариха и буфетчица. Повариха оказалась местной, а буфетчица — ленинградка. Это была ошеломляющей красоты женщина, чудом вырвавшаяся из блокады.

Первый рейс МБ-10 совершил из Лапоминки в Поной, доставив в распоряжение тамошнего берегового укрепленного сектора артиллерийский щит. Командир БУСа, подполковник, был видный из себя мужчина. В блокадном Ленинграде у него погибла вся семья. Он пребывал в печали. Но, видать, такова человеческая природа, что в период смертельной опасности, какую принесла война, постоянного душевного и физического напряжения, сердце человеческое особенно тянется к жизни. Командир увидел нашу буфетчицу и влюбился.

126

Наш буксир в те дни ходил по точкам береговой обороны, где стояли артиллерийские батареи, в частности на мыс Воронов и остров Моржовец. Маршрут определял командир БУСа, в ведении которого мы находились. Но у подполковника в те дни сердце было явно не в ладу с рассудком. Он больше внимания уделял нашей красавице, нежели делу. Естественно, и у нее работа не заладилась. Ее настрадавшееся женское сердце не могло не откликнуться на страстный зов одинокого мужского сердца. Что тут было поделать!

Со стороны, конечно, это было не ко времени — война, тяжелые фронтовые сводки и... любовь. Но по-человечески все было понятно. Ведь соловьи не выбирают время — они поют и тогда, когда свистят пули.

В конце концов все образовалось — наши влюбленные поженились. Экипаж буксира окончательно лишился буфетчицы, а подполковник-артиллерист обрел супругу. С борта нашего судна она в Поное перебралась в его командирское жилье. И потом в знак признательности, что я, ее непосредственный начальник, не очень докучал в тот период служебными требованиями и даже как бы потворствовал, эта чудная женщина еще долго через своего мужа передавала гостинцы для моей жены и дочки.

В то лето экипаж МБ-10 выполнял самые разные работы. В одном рейсе возили артистов, которые выступали в дальних береговых подразделениях. Потом буксировали артиллерийский щит, по которому велась пристрелка из дальнобойных орудий. В дневное время это было почти безопасно. Но ночью снаряды нередко ложились возле самого буксира, военный корректировщик, находившийся у нас на борту, едва успевал давать по рации поправки. А однажды мы перебрасывали из Архангельска в Нарьян-Мар группу хорошо вооруженных крепких парней. Это были бойцы подразделения по борьбе со шпионами и диверсантами. Они направлялись в районе острова Колгуев, на побережье Сенгейского пролива. Там в последние дни были замечены немецкие лазутчики.

В августе 42-го Архангельск подвергся массированным бомбардировкам. Очередной заход буксира в порт выпал как раз на эти дни. Мы на себе испытали страшную силу фугасок.

Из военного порта я ехал домой на трамвае. Моим попутчиком был Борис Вешняков, капитан танкера «Фрунзе». Год

127

назад на рейде Иоканьги это судно на наших глазах горело — в него попала бомба. Борис тогда чудом остался жив. Мы ехали, обсуждая текущие дела. Я сошел на улице Энгельса, он поехал дальше до своей остановки на улице Володарского. Вдруг завыли сирены. Я едва добежал до своего дома, как донесся рев самолетов, а затем вой падающей бомбы. Я ткнулся ничком под стену. Совсем близко раздался глухой взрыв, посыпались стекла. Где-то вдали бухали зенитки, но того громче — взрывы. Налет длился недолго, но жертв было много. Только в ближних к нашему домах погибли два человека. Я уж не говорю о разрушениях. А на другой день выяснилось, что под бомбу попал и Борис Вешняков. Уцелел при бомбежке в Иоканьге, Гибель настигла на пороге родного дома. Или и впрямь от судьбы не уйдешь?!

В сентябре наш буксир ходил из Поноя в Архангельск за углем. В районе Мудьюга мы оказались одновременно с судами очередного союзного конвоя. Тут появились вражеские бомбардировщики. Они шли волна за волной. Бомбы рвались на большом пространстве, но, по счастью, падали мимо. Прицельному бомбометанию мешала зенитная батарея, расположенная на Мудьюге. На наш буксир прямых атак не было. «Ширококостный», короткий МБ-10 немецкие летчики, видимо, принимали за створный буй.

После бункеровки МБ-10 предстояло следовать на Мурманское побережье в распоряжение отдела плавсредств Северного флота. Но случилось непредвиденное — нас срочно послали в район Мезенского залива.

Роковой рейс

Лето 42-го в Архангельске было жарким — немецкая авиация постоянно бомбила город. Флотское начальство, остерегаясь за судьбу своих семей, эвакуировало их в более безопасное место — в Мезень, а ближе к ледоставу решило возвратить в Архангельск. С этой целью в Мезень подали баржу МБ-118. Ее трюмы загрузили 150 тоннами овощей, там же на борту разместили и пассажиров — всего 67 человек. Операцией руководил начальник отдела плавучих средств Беломорской военной флотилии интендант 2-го ранга Васильев.

К несчастью, все пошло наперекосяк. Сначала баржу с людьми затерло молодым льдом в устье Мезени, и она дрей-

128

фовала более 10 суток. Вызволять ее ходили три морских буксира, но из-за мелководья они до баржи не добрались. Наш МБ-10 стал четвертым буксиром, направленным для помощи.

Выручили тогда речные мелкосидящие катера — они подвели баржу к нашему борту. Произошло это 28 октября в 17 часов 20 минут на линии знака Рябинов и маяка Земляничный. Изголодавшихся, замерзших женщин и детей мы кое-как разместили по кубрикам.

Можно было двигаться, но у меня возникли опасения: во время отливов баржа множество раз ложилась на неровный грунт, корпус ее мог получить повреждения — особенно цементные ящики, если таковые были. Шкипер Лыков заверил меня, что их в корпусе не было и корпус водотечности не имеет. Тем не менее я решил стоять на якоре до полуночи, чтобы удостовериться в этом. И еще потребовал, чтобы команда баржи — 2 человека и охрана — 3 краснофлотца на время буксировки до Поноя перешли на буксир. Это мое распоряжение начальник отдела Васильев отменил, что имело тяжелые последствия...

В полночь мы убедились, что вода в корпусе действительно не прибывает. 29 октября в 2 часа снялись с якоря и двинулись к Поною. За кормой МБ-10 на 150-метровом буксире тянул баржу. На ней оставались пять человек. О том, что относительно их Васильев отменил мое распоряжение, я записал в судовом журнале, но потребовал от оставшихся на МБ-118: если появится течь, сигнальте факелами.

С трех часов ночи до самого вечера я находился на мостике, упреждая возможные ЧП. К вечеру усталость стала невыносимой. Я в бессчетный раз окинул море. Баржа тилипалась за кормой. Было пасмурно, но маловетрено. Ничто не предвещало непогоды. Вахту нес штурман Ангаров. Я предупредил, чтобы меня подняли на подходе к Поною, и спустился к себе в каюту. Было это в 18 часов.

Разбудил меня сигнальный свисток. Часы показывали 20 часов 25 минут. Буксир изрядно качало. Штурман Федоров — он заступил в 20.00 — вызывал меня на мостик. Из сумбура слов я ничего не разобрал, но понял одно: что-то стряслось. Спал я одетый, потому рванул мигом. Наверху крепко штормило. «Баржа!» — кричал на ветер вахтенный. В редких облаках мерцала луна, но на море стояла мгла. По законам

129

военного времени требовалось соблюдать светомаскировку. Однако сейчас было не до того. Нарушая запрет, я приказал врубить прожектор. Баржи за кормой не было...

Первый миг осознания непоправимого... Я зажмурил глаза, сжал кулаки и не мешкая объявил аврал. Машина работала на полных оборотах. Однако наше судно не двигалось — затонувшая баржа, которая по-прежнему находилась на буксире, стала для нас мертвым якорем. Диплот показывал глубину 30 саженей. Случилось это в точке с координатами — 66 градусов 52 минуты северной широты и 41 градус 37 минут восточной долготы.

Около часа мы пытались сдвинуть баржу с грунта и вытащить ее на мелководье. Тщетно — груз был неподъемным. Наконец по моей команде буксирный трос отдали с гака, а на его конце закрепили буйреп с якорной бочкой. Так было обозначено место трагедии.

Все время, пока мы рыскали в ареале, я мучительно вспоминал лица тех пятерых, которые оставались на барже. Не в силах справиться со спазмами, которые стискивали горло, я впервые в жизни попросил закурить. Мне скрутили цигарку. Я жадно затянулся, опалив жаром махры легкие, но ни разу не поперхнулся, пока не выжег самокрутку до конца.

«Что же произошло? — без конца билось в воспаленном мозгу. — Почему баржа затонула?» Версий возникало несколько. Первая — неисправность. Возможно, вопреки заверениям на барже были цементные ящики, их раскачало, и они постепенно перестали держать воду. Эту ситуацию могла усугубить халатность. Шкиперу Лыкову было поручено следить за состоянием баржи, но кому охота в такую непогоду торчать снаружи. Вполне возможно, что до самой роковой минуты он сидел вместе с другими в кубрике... Вторая версия — блуждающая мина. Таких «сорвавшихся с цепи» рогатых чудовищ на морских дорогах в ту пору встречалось немало... Наконец, третья версия — таран. Баржу вполне могли пропороть форштевнем военный корабль или какое-нибудь гражданское судно. Ходили-то все по законам военного времени впотьмах, даже топовые огни не зажигали.

Правда, вторые две версии расходились с показаниями штурмана Федорова и матроса Кашутина, который был обязан следить за баржей. Они в один голос заявляли, что мо-

130

мент затопления баржи видели своими глазами. А Федоров как штурман записал это в судовой журнал. Однако у меня на счет их показаний сразу же возникли сомнения. Я выскочил на палубу на третьей минуте, если вести отсчет по записи вахтенного штурмана. В тот момент было уже темно. А водяная пыль, поднятая штормом, оказалась такой плотной, что плохо было видно даже вблизи, а не то что за 150 метров, где на буксире рыскала баржа. В этой коловерти немудрено было прозевать и встречное судно, и даже взрыв...

Шторм к полуночи достиг силы урагана. Температура опустилась до—8 градусов, началось обледенение. Едва ли кто-то в этих условиях мог выжить, окажись за бортом. Но мы упорно продолжали обследовать место аварии, до рези в глазах вглядываясь в бушующее море.

В утрах наш буксир бросил якорь на рейде Поноя. Я завалился спать и, несмотря на болтанку, проспал десять часов. Потом уже днем самолично с помощью прожектора передал на берег световым Морзе известие о катастрофе. На борт прибыло командование и представитель военной прокуратуры Понойского БУСа. Были произведены необходимые формальности и дознания.

Через сутки, когда шторм стал стихать, наш буксир взял курс на Архангельск. Проходя мимо парохода «Канин», я заметил, что форштевень судна обтянут пластырем. На рейд Поноя он встал часа за три до нашего прибытия...

В Архангельске экипаж МБ-10 провел несколько суток. Лично у меня отдых не ладился. Рядом были жена и дочурка, но меня угнетали невеселые думы: что будет со мной, что станет с ними?

Потом был еще один рейс. Сначала в становище Трех Островов мы доставили порожнюю баржу. Затем пошли на Соловки, где предстояло взять груженую... Я постоянно ловил себя на мысли, что все куда-то спешу. На Соловках, не дожидаясь катера, который бы вывел баржу из дока, сделал это сам, хотя осадка буксира не позволяла. Уже перед Мудьюгом повел буксир с баржей нехоженым путем, поскольку фарватер был «закупорен» застрявшим ледоколом. Чем объяснялась эта спешка — не знаю. То ли спешил что-то доказать, то ли просто надышаться волей... Пока, наконец, не оказался под арестом.

131

Нечаянное свидание

В Архангельскую тюрьму я брел в сопровождении двух краснофлотцев. Передний нес винтовку на ремне, задний упирался штыком в мою спину. Меня душили гнев и обида: ни следствия, ни простейшего разбирательства — и сразу за решетку. Но того больше обуревал стыд. Каково мне, моряку, уже заслуженному капитану, было шагать под конвоем!

Дорога к тюрьме шла неподалеку от моего дома. Я предложил конвоирам привернуть: «Только проститься, братцы!» Краснофлотцы были сильно утомлены и согласились. Сначала они, видимо, рассчитывали передохнуть, но когда расслабились, когда батюшка выставил выпивку, решили остаться до утра. Так судьба неожиданно подарила мне краткосрочный отпуск.

Нины дома не оказалось, она была занята на спектакле. За ней бросилась матушка. Отец на вышке, так мы называли пристройку, обихаживал моих конвоиров. Я остался с дочуркой. Меня трясло. Я прижимал Ирочку к сердцу. Из груди рвались рыдания. «Что с тобой будет, моя ненаглядная? Дождешься ли ты своего несчастного папку?» От озноба плечи ходили ходуном. Лихорадка не отпускала. Вместе с дочуркой я забрался на печку.

Потом прилетела Нина. Она только что отыграла спектакль, исполняя роль очередного подростка. Там все окончилось хорошо. Иначе в советских пьесах не могло быть. А теперь она вернулась в реальную жизнь, где судьба ей уготовала драму, у которой не может быть счастливого финала. И что же? Стала заламывать руки, стенать? Нет. Видя мое состояние — а я, по всей видимости, находился в шоке, в жуткой прострации — женушка принялась меня обнимать, оглаживать, успокаивать, увещевать, поить каплями. В этом маленьком сердце было столько любви, веры и надежды, что я постепенно оттаял, вышел из оцепенения, ожил. Всю ночь мы с Ниной не смыкали глаз, напутствуя и заклиная друг друга на долгую разлуку. Впереди зияла неизвестность.

Тюремная «прописка»

И вот — тюрьма. Здесь я впервые узнал, что такое «шмон». Обыскали, раздели догола, лезли в рот, в уши, в задний про-

132

ход. Стал одеваться — нет ни ремня, ни пуговиц. «Где?» Ответ: «Не положено!»

Один из надзирателей оказался моим знакомым — это был бывший начальник канцелярии морского техникума. Он дал кушак, чтобы подпоясаться, а еще, как бы оправдываясь, шепнул, что пошел сюда работать, чтобы не умереть с голоду самому и семье. Вернули мне вещи и продукты. Махорка из пачки уже высыпана на клочок бумаги, банка мясных консервов вскрыта, а содержимое вывалено в какую-то грязную глиняную плошку. Запихал одежку в мешок, плошку взял в руку и пошел следом за надзирателем. Отворилась дверь камеры. Лязг и скрежет дверных запоров резанули слух. Внутри тусклый свет, от параши зловоние. Тычок в спину — я внутри. Спертый воздух. Заключенные — битком... В первый момент они показались мне мертвецами. Но нет. Едва в отчаянии швырнул в парашу споротые капитанские шевроны, кто-то вмиг подобрал их.

Табак, который я принес в камеру, стал «пропуском» на нижние нары. Я лег, стал уже засыпать, как почуял, что чья-то рука вытащила мою плошку. Я вскинулся. Чужим мяском решил поживиться урка. Я рассвирепел. Вырвал у него плошку и вмазал ему в грудь сапогом. Он полетел вверх тормашками и распластался возле параши. Больше на мою собственность никто не посягал.

На следующий день состоялся допрос в военном порту. Юный следователь по фамилии Любарский провел формальное дознание и предъявил «свидетельства» моих земляков. В этих похожих, писаных как под диктовку листочках повторялась слово в слово одна формулировка: «Корельский В. П. — сын кулака, бывшего маслодела-предпринимателя». То есть, другими словами, социально чуждый элемент, способный на любые козни. Я пожал плечами: «Если бы мой отец был кулаком, он подлежал бы административному выселению, но этого не было — семья состояла в колхозе, а затем, продав дом, уехала». Встретив первое несогласие, Любарский перешел к угрозам. «Одного капитана Корельского мы расстреляли, — он имел в виду А. Г. Корельского, капитана «Садко», репрессированного в конце 1941 года, — а второго капитана Корельского сгноим в лагере». Тут я смолчал — я был в их власти, что я мог сказать?!

Из камеры предварительного заключения меня перевели в

133

следственную. На окнах здесь были установлены «ежовские намордники» — щелевые раструбы в небо. У меня сняли отпечатки пальцев, сделали опись портрета, сфотографировали. Фиолетовая тушь-краска не отмывалась, и на следующем допросе следователь Любарский, увидев мои пальцы, ехидно поздравил меня с «тюремной пропиской».

На очной ставке мои земляки, пряча глаза, не подтвердили первоначальной формулировки. Они заявили, что семья Корельских состояла в колхозе «Всходы», затем они продали дом и уехали в город. Только после этого их стали прозывать «кулаками». Уловка следователя не удалась.

«Мертвые туши»

Следствие шло галопом. Главное обвинение против меня сводилось к одному: почему я производил буксировку баржи во время шторма? Я возражал: шторм начался почти через полсуток после того, как мы отправились в путь. Об этом есть записи в судовом журнале. Но мои доводы не воспринимались.

Причины аварии изучала экспертная комиссия. В ее составе оказался капитан Кулаков. Это был тот самый Кулаков, который, будучи капитаном ледокола N 8, производил махинации с продовольственной документацией. Я выразил недоверие, попытался отклонить его кандидатуру. Тщетно.

Вызывал недоумение и сам стиль работы экспертов. Они делали выводы на основании только документов следствия. Ни со мной, ни с членами экипажа они не встречались. Потому заключение их выглядело шаблонным: «Был шторм и сильное волнение, баржа или переломилась, или опрокинулась, или набрала в корпус воды».

Через несколько дней мне подали документы следствия. Я ознакомился с ними, но подписывать, как настаивал Любарский, отказался. Там совершенно отсутствовали мои предположения. Баржа могла подорваться на мине, ее могли протаранить судно или подводная лодка, наконец просто потечь, не выдержав перегрузок. Требовался водолазный осмотр — только тогда можно было установить причину ее гибели. Увы, мне и на этот раз было отказано в законном праве.

8 и 11 декабря 1942 года состоялся военный трибунал. Характер обвинения меня как капитана не изменился: почему

134

повел баржу в шторм? Штурману Федорову вменялось в вину то, что он не вызвал меня на мостик, приняв вахту. Начальнику отдела плавсредств Беломорской флотилии Васильеву предстояло отвечать за то, почему он отменил мои требования, когда я настаивал, чтобы все люди с баржи перешли на борт буксира.

Доказательств прямой вины экипажа в гибели МБ-118 у следствия не было. Существовали только предположения, гипотезы, не более. Я по-прежнему настаивал на водолазном осмотре, но трибунал отклонил это требование.

Сидя на скамье подсудимых, я вслушивался в речи обвинителя, экспертов, в реплики председателя трибунала и все больше убеждался, что они не ищут истину. Здесь главная цель — судебный результат. Ведь если бы они искали истину, то рассматривали бы факты со всех сторон. А тут факты не только не оценивались — иные из них, фигурировавшие в самом начале следствия, непонятно почему исчезали. И те, которые предъявлял я, и те, которые поминались другими. Например, с какого-то судна оповестили командира Иоканьгского ОВРА капитана 1 ранга А. И. Дианова о терпящей бедствие барже. 30, 31 октября и 1 ноября он посылал сторожевик «Нептун». Начались поиски уже с 0 часов 30 октября. Об этом в трибунале ничего не говорилось, словно и вовсе не существовало такого факта... Зато неведомо откуда появился как факт новый груз. На барже находилось 150 тонн овощей. Это соответствовало действительности. Однако неожиданно, словно из воздуха, возникла еще одна цифра — 70 туш говядины. Я пытался возражать, настаивал на документальной проверке, все еще, хоть и слабо, надеясь на справедливость, но мой протест отклонили. Наивный! Не мертвые души пятерых погибших на барже людей определяли ход следствия и решения трибунала, а эти «мертвые туши», видимо, разворованные, которые начальству позарез требовалось списать. Вот в чем было дело.

На втором заседании трибунала председатель зачитал приговор. Мне дали срок — 8 лет трудовых лагерей по ст. 59 п. III, Федорову — шесть, а Васильев отделался двумя годами условно, хотя именно на его совести были жизни тех пятерых погибших.

По совету защитника, Нина подала кассационную жалобу. Я надеялся, что приговор пересмотрят, отчаянно просился на фронт: какой смысл околевать в лагере, если можно с оружием в руках разить врага?! Увы, мое ходатайство отклонили, и через сутки я уже оказался на этапе.

УЗНИК ЯГРИНЛАГА

135

УЗНИК ЯГРИНЛАГА

В Молотовской колонии.

Середина декабря. Раннее утро приполярных широт. Лютая стужа. На дворе потемки. Из тюрьмы, из всех ее пазух, клетушек и камер выводят заключенных. Тюремный двор едва освещен. Тускло посверкивают ощеренные штыки. Рвутся с поводков овчарки. На вышках по периметру застыли на изготовку часовые.

Нас восемьсот душ. Идет перекличка по сопроводительным делам, затем двойной пересчет. Наконец отворяют ворота. По счету начальника конвоя выходим пятерками наружу, нас тут же ставят на колени в снег. Вывод всей колонны длится не меньше часа. Все это время мы стоим на коленях. Наконец трогаемся. Идем в сторону Двины. Выходим на лед. Под лютым ветром пересекаем реку, но на подходе к Левому берегу нас опять обрушивают на колени. По колонне шепоток: «Кто-то сбежал...» Догадка проста — только что прибыл утренний поезд, из него вытек людской поток, сноровистому да шустрому рвануть да смешаться с толпой было раз плюнуть. А мы... А мы стой на коленях, ожидая неведомо чего на студеном ветру. Час, другой, третий.

Господи! Два года назад я такое наблюдал со стороны, когда ждал очереди, чтобы пересечь Ягринский мост, теперь — изнутри...

Начать движение снова долго не могли — многие заключенные были плохо одеты и на 25-градусном морозе окоченели. Их собирали в отдельные группы, которые охранялись дополнительным конвоем.

В левобережной пересылочной зоне нас пересчитали и распределили по 300 человек в загоны — квадратные простран-

136

ства под небом, огороженные со всех сторон колючей сеткой. Затем снова перекличка по сопроводительным делам и, наконец — барак, где мы улеглись в темноте на нары как снопы на гумне.

На следующее утро нам выдали по 600 граммов черного с мякиной хлеба. Снова пересчеты и потом повели к товарным вагонам. Перед посадкой — еще один пересчет по сопроводительным делам... Наконец состав тронулся. Разнеслась весть — в Молотовск.

Наш этап стал первым подразделением вновь образованной Молотовской промышленной исправительной колонии. Заключенные здесь должны были работать на авиабомбовом производстве. Под жилую зону нам отвели пересылочную зону Ягринлага, в которой находились три барака, столовая с кухней, барак санчасти, хлеборезка, штрафной изолятор и вахта. Все эти постройки были огорожены сплошным высоким забором, наверху — колючая проволока, по углам — сторожевые вышки.

В каждом бараке так называемый «красный угол» был уже занят уголовниками. Их хотели отправить в режимные лагеря, но на время войны такие этапы приостановили. Мы, новички, стали их жертвами. Ночью, когда мы спали, они «ставили на кон» чью-либо облюбованную одежду. Проигравший будил ее владельца и под угрозой ножа или удавки заставлял отдать.

Утром на разводе раздался вопрос: «Кто возьмется организовать такелажную бригаду?» Вызвался я, но при этом поставил условие, чтобы нам для охраны своего скарба разрешили оставить в бараке пять-шесть крепких мужиков. Обязанности начальника колонии временно исполнял И.И. Кузнецов, бывший начальник отдела снабжения областного НКВД, который находился под следствием. Иван Иванович согласился, и я увел свою бригаду на работу.

За 12-часовой рабочий день мы затащили в цех и поставили на фундаменты два токарных и два фрезерных станка. Уже работал литейный цех, материал в вагонетках подавался к нам, в механический. Здесь обтачивались корпуса и стабилизаторы бомб. После этого металл проходил закалку в термическом цехе, покраску в лакокрасочном, и уже потом бомбы направлялись в сборочный...

С работы мы вернулись затемно. Наши пожитки, по

137

счастью, оказались на месте. Однако мужики, которые оставались для охраны, впредь отказались караулить. Им пришлось выдержать несколько наскоков уголовников, которые кидались на них с ножами. Узнав это, я обратился к И.И.Кузнецову. Он выслушал меня и тут же предложил для наших вещей временную каптерку.

Затем меня назначили диспетчером термического цеха и перевели жить в так называемую «итээровскую» выгородку барака. Здесь я встретил нескольких своих знакомых. Начальником санчасти работала Зоя Кузнецова, моя однокашница по учебе в окружной архангельской школе. Поваром для заключенных был Румянцев — бывший шкипер грязеотвозной шаланды «Двинская-2», которую я зимой 1940-41 г. перегонял из Молотовска в Мурманск. Да и сам начальник колонии А.В.Смирнов видел меня до войны, когда приходил в морской техникум навестить своего брата Павла, где мы с ним учились. Все эти знакомства давали мне кое-какие послабления: лишний черпак баланды от повара, порошок или мазь от начальника санчасти, жилая выгородка от начальника колонии. Но в целом мое положение ничем не отличалось от положения прочих зэков. Голод, холод, постоянное недосыпание—это я испытывал как и все. А еще, как и все, страдал от уголовников. С этими подонками нужно было всегда держаться начеку. Едва не в первый день чья-то грязная рука потащила у меня со стола пайку хлеба. Я перехватил ее в последний момент, а потом с разворота выплеснул в лицо вора горячую баланду. И еще был один момент, когда я рассвирепел. Урки в очередной раз собирались поживиться бригадным хлебом. Я воспротивился. Ко мне направился матерый громила. Он уже замахнулся, готовясь обрушить свой волосатый, весь в татуировках кулак мне под сердце. Но я опередил его. Стремительно прыгнув, я ребром ладони саданул бандита по горлу. А когда он рухнул, разорвал ему кадык. С того дня уркаганы больше не трогали меня, остерегаясь вступать со мной в открытый поединок. Однако я понимал, что это до поры. Рано или поздно они подстерегут меня. Заточка под ребра, железяка на голову — и поминай, как звали.

Все это — голод, от которого иные из лагерных доходяг опускались до состояния животных; стужа, которая пронизывала до самых костей; волчьи взгляды бандюг — все это

138

мучило и угнетало. Но лично меня больше всего терзала несправедливость, которая загнала в неволю.

За десять дней из нашего этапа околело несколько десятков человек. К неминуемому концу приближался и я. Что было делать? Смирившись, ожидать смерти? Нет, моя душа, моя кровь противились. Я решил бежать.

Первый побег

Было это 25 декабря. К нам в термический цех привезли обед. Мы с новым начальником Александровым ели вместе. Ему, вольнонаемному, тоже перепадало с зэковского стола. Я сразу обратил внимание на то, что мы с Александровым внешне очень похожи. И лицом, и сложением. В голове мгновенно каким-то радостным светом пронеслась мысль: воспользоваться сходством и выйти на волю через проходную! Желание глотнуть свободы, воздуха нормального человеческого бытия всецело завладело мной. Я бросился в каптерку. Переодеться было делом минуты. Черные флотские брюки, новые валенки, поверх кителя бобриковое полупальто с бельковым воротником, меховая шапка с кожаным верхом, меховые флотские рукавицы — я снова стал похож на капитана. Это придало уверенности. К вахте я направился твердым шагом. Охранник встретил меня спокойно. Гипноз ли, которым, как считалось во флотской среде, обладает мой взгляд, или внешнее преображение тому причиной, но стрелок меня не остановил, я вышел за ворота.

От глотка свободы закружилась голова. Я едва не споткнулся, но, кое-как пересилив себя, двинулся вперед.

В тот день на меня не иначе снизошла Божья милость. Отошел от вахты—вижу едут две конные упряжки. В одной — бородатый помор (я его сразу «батей» окрестил), а во второй никого нет.

«Подвезешь, батя?» —«А далече ли путь держишь?» Я ответил — в Чуб-Наволок, «батя» говорит, что едет в Тойнокурье. Значит, по пути. «Полезай».

Завалился я в сани, извлек из кармана коробку «Золотого руна». Этот табак у меня появился утром. Когда шли под конвоем на работу, мимо на повозке из Архангельска проезжал штурман Губенский. Мы с ним одно время учились в мореходке. Он-то и бросил мне коробку прямо в руки.

139

Такого ароматного табачка «батя», видать, отродясь не куривал. Только качал головой да жмурился. Однако при всем при том голова у него не закружилась, дыханье от благодарности, как говорится, не сперло. Не успели выкурить по цигарке, как «батя» вдруг говорит: «Я буду приворачивать к свояку — кормить лошадей, так чтоб не терять время, ты бы шагал пешком до вокзала, а там садился бы на «дежурку». Вижу, у мужика сомнения. Он продолжает: «Есть или нет у тебя документы? А то у монастыря проверку учиняют...» Я ему отвечаю: «Спасибо за совет, но мне надо навестить Егора Латухина в Чуб-Наволоке». Нет, вижу, все равно у мужика подозрения остались. В том ничего удивительного не было—жили-то по сути среди заключенных, в каждом незнакомце беглеца видели. А за его поимку еще и вознаграждение полагалось.

Подъехали к дому шурина. Тот вышел навстречу и сразу ко мне: «А ты, Василий Павлович, как тут оказался?» Вот еще счастливое совпадение — хозяина дома я знал (он был охранником заключенных на шаланде «Двинская-2», которую мы перегоняли в Мурманск). Я тут же в адрес мужика-возницы: «Слышь, батя, шурин-то твой меня признал, а ты что же?..» Гляжу, вроде мужик успокоился. Тут и хозяйка вышла, мол, заходите, обогрейтесь. Я попону на спину лошади накинул, удила вывел, охапку душистого сена бросил — обязанности извозчика я хорошо знал.

Зашли в дом. Снял капитанский китель, остался в свитере. Поели и разморенные теплом уснули на лавках.

Часа через четыре снова тронулись в путь. Мороз крепчал, и холод стал донимать. Стали время от времени шагать рядом с саням, чтобы согреться ходьбой. «Батя» вдруг говорит: «Ложись на задний воз и закройся попоной— проверка на дороге будет. Я скажу, что ты мой племянник—у нас в колхозе документов век не бывало». И действительно, спящего «племянника» не потревожили.

Наконец въехали во двор «бати». Сани оставили во дворе, а лошадей он отвел на колхозную конюшню. Когда он вернулся, я уже хлебал кашу-водяняшу, запивая ее молоком. Такая пища с голодухи показалась мне манной небесной.

Наступила ночь. В кухне чадила лампада. Я спал на русской печи, а «батя» с женой в комнате под теплым оде-

140

ялом. Мороз стал еще сильнее. Слышно было, как трещали стены дома.

Спал я чутко. Слышал, как «батя» выходил в сени. Что-то мне показалось неладным. Я живо оделся и впотьмах выскользнул наружу. У стены избы наткнулся на лыжи. Никогда чужого не брал, но тут пришлось. Да простится мне этот грех. Встал на лыжи, двинулся рекой верх. Этим путем я должен был выйти на Кегостров, там жил брат моей тещи — Павловский... Большей частью шел проторенной дорогой, иногда, срезая путь, сворачивал на целину, пока наконец не достиг цели.

Старики Павловские меня приняли. Накормили цельным козьим молоком с житником. Лыжи я оставил и попросил зарыть в снегу, чтобы не оставлять улик.

Широкая натоптанная тропа от Кегострова до города привела меня наконец домой—на улицу Энгельса, 52... Жена Нина открыла дверь и остолбенела: она только что выпроводила сыщиков. Те обязали ее донести властям города, если я объявлюсь. Судьба еще раз улыбнулась мне, ведь те двое от крыльца направились двором на Новгородский проспект, а я шел через калитку с улицы Энгельса. Так мы и разминулись.

Ночь с 26 на 27 декабря я провел в семье. Днем приводил себя в божеский вид: мылся в большой ванне, сменил белье, вместо флотских брюк и кителя надел двубортный шерстяной костюм. Не стал менять бобриковое пальто и мехокожаную шапку-ушанку, но сменил перчатки-краги на шерстяные рукавицы.

С наступлением темноты мы с Ниной отправились по адресу на улицу Сталинских ударников. Там жил преподаватель пединститута по фамилии Чирцов. Этот адрес мне шепнул его компаньон по фамилии Коваль. Мы с ним валялись на нарах в Архангельской тюрьме. Я тогда искренне поделился с ним своими горестями, он тоже проникся ко мне доверием и на прощание сказал: «В случае чего, ступай туда. Скажи, мол, от Коваля. Проси не меньше десяти тысяч. Он много мне, сука, должен...»

Чирцов вопросов не задавал. Без слов, как я просил, выдал две тысячи. 1200 рублей я вручил Нине, ожидавшей меня на морозе, а 800 рублей оставил себе. У меня была думка переждать несколько дней, а потом сесть на поезд и махнуть на Каспий. Это было вполне реально, поскольку докумен-

141

ты— диплом капитана дальнего плавания и мореходная книжка —у меня сохранились. Здесь же на улице мы с Ниной распрощались. Она со слезами на глазах пошла домой. Я поехал трамваем в Соломбалу, там в первой деревне жил мой старший брат Павел. У брата я скрывался до 29 декабря.

Утром 29 числа уехал на лесозавод N 25 к старшей сестре Нины—Лидии Федоровне. Ее муж Аруев Михаил Александрович работал на гидролизном заводе и был кандидатом в члены ВКП (б). Завидев у себя дома беглеца, он запричитал, кинулся укорять меня, стыдить—дескать, как можно идти против советских законов. Мои доводы, что власти учинили неправый суд, до него не доходили. Поняв это, я умолк и завалился спать. Утром, поднявшись, я решил уйти с этой квартиры. Однако прежде чем окончательно собраться, надумал сбегать в парикмахерскую. Там побрил голову, чтобы как-то изменить внешность. Вернулся за вещами — на квартире меня уже ждали.

Напротив тюрьмы, на нечетной стороне улицы Пролеткульта, стоял небольшой барак. Туда меня и привели, заставили раздеться догола, а потом втолкнули в темную неотапливаемую каморку.

В этом ледяном склепе я провел предновогоднюю ночь. Главное, что я твердил себе: «Не спи!» Без конца ходил — два шага туда, два обратно и повторял: «Не спи! Не спи!» Меня знобило, трясло, колотило. Но это давало и надежду. Раз колотит — значит, организм борется, сопротивляется, живет...

Утром лязгнул замок. Мои охранники выпучили глаза:

«Надо же— живой!» Я шагнул на свет и в коридоре упал. Смутно помню, как меня одевали, что-то говорили. Я плохо слышал, того меньше—видел, одни тени да свет. Потом меня забросили в кузов грузовика, куда-то повезли. Послышались паровозные гудки, лязг колес. Меня затащили в вагон. Кто-то из попутчиков сунул в рот папиросу. Я понемногу стал приходить в себя. Наконец дошло, что я в вагоне «дежурки» и везут меня в Молотовск.

Второй побег

На новый 1943-й год охранники Молотовской ИТК (исправительно-трудовой колонии) водворили меня в ШИЗО

142

(штрафной изолятор), а проще - в лагерную тюрьму. Оперативная часть колонии начала следствие по факту моего побега. Однако на допросы меня не вызывали. Очевидно, потому, что все свидетельства были налицо: бежал из колонии, взят в городе на пятые сутки, имеется протокол обнаружения беглеца, акт приемки его администрацией колонии, прилагаются мореходная книжка и диплом капитана дальнего плавания.

Меня, как и других узников, морили нещадно. За 48 суток мне «предоставили» 19 полулитровых черпаков баланды и 48 паек хлеба по 300 граммов. Вес мой при росте 155 сантиметров уменьшился едва ли не до двух пудов, т.е. 32 килограммов. К общему истощению добавилась гнойная язва на левой ноге, повыше щиколотки. Медик Зоя Кузнецова через своего мужа (он был начальником лагерной тюрьмы) передавала для меня кусочки тюленьего жира. Благодаря их помощи язва не расползлась, стала подсыхать.

19 февраля меня повезли в Архангельский НКВД. Выдали обрезанную солдатскую шинель с кровяными подтеками, сказав, что мое бобриковое пальто «потеряли». Лишился я и флотской зимней фуражки— ехал в арестантском треухе. Свитер, брюки, валенки были при мне, в камере.

На углу улиц Карла Либкнехта и Павлина Виноградова в здании-развалюхе на втором этаже заседала «тройка» Архангельского НКВД. Приговор был такой: десять лет лагерей по статье 58-14 (с поглощением восьми лег прежнего срока) плюс лишение прав на три года после освобождения. Из зэка-бытовика меня таким образом перевели в зэка-политика, или, как называлось в лагере, контрика.

После объявление нового приговора меня снова бросили в изолятор колонии. Там я пробыл две недели, пока не вмешалась прокурорская проверка. Когда меня перевели в жилую зону, я настолько ослаб, что с трудом забрался на второй ярус нар. Состояние мое было столь плачевным, что лагерные врачи освободили меня от работы и предоставили две недели «отдыха». Все «отдыхающие» подразделялись на две группы—ПОК и ОК. ПОК—это производственный отдыхающий контингент, a OK—просто отдыхающий контингент. В первую группу входили доходяги, которых требовалось получше кормить, а во вторую—уже дистрофики, покорно ожидающие своего смертного часа.

После «отдыха» меня определили в хозяйственную

143

бригаду—таскать дрова на лагерную кухню. По обочинам железной дороги валялось много бревен. Мы собирали их и тащили где на телеге, где на санях в зону. За хорошие дрова от повара Румянцева перепадал лишний черпак баланды.

В начале апреля бригаду повели на территорию завода № 402 и поручили опасную работу—чистить от снега крышу механического цеха. Мы стояли на «ребрах» кровельного каркаса остекленной крыши и сбрасывали снег. Неожиданно оторвавшийся снежный пласт лавиной пошел вниз и увлек с собой одного из заключенных. Человек разбился. Мы спустились с крыши, нас выстроили вдоль стены цехового корпуса. Перед нами лежал наш погибший товарищ.

Решение еще раз бежать пришло мгновенно—я прыгнул в окно цеха и оказался внутри здания на земляном полу. За работающими станками стояли токари и фрезеровщики— такие же заключенные, как и я. Они видели меня. Я приложил палец к губам—дал им знак не подымать шума, и они меня «не заметили».

Вышел из цеха и в одежде лагерника направился к причалам. Там стоял ледорез «Федор Литке». На его палубе я увидел старого знакомого—радиста Ивана Нутрихина (в свое время мы с ним ходили на ледокольном пароходе «Садко»), Вместе с ним мы прошли в каюту, и там я признался, что бежал. Впрочем, знающему человеку и так было все понятно: изможденное лицо, затрапезная роба... К тому же, когда мы шли по палубе, разнеслись винтовочные выстрелы - верный признак, что поднята тревога.

Нутрихин помочь мне ничем не мог, но доложил о случившемся капитану С.В.Гудину. Мы с Сергеем Васильевичем были хорошо знакомы. Капитан действовал решительно и смело. По его распоряжению моя одежда была тотчас сожжена в топке. На корабле я помылся, подстригся, оделся во все флотское. Чтобы не подводить Сергея Васильевича, я ушел с ледореза и направился в затон на Яграх. Здесь поднялся на борт земснаряда «Амур». В каюте меня принял земляк Иван Светоносов. С ним договорились, что после смены он проводит меня на вокзал. Увы, до «дежурки» я не дошел. На полпути к вокзалу меня поджидала засада. Два стрелка с карабинами скомандовали: «Руки вверх!» Я подчинился, но при этом плюнул в сторону земляка: «Тварь продажная!» Никакого битья-насилия со стороны охраны не было. Деревенские му-

144

жики, они только сокрушенно качали головами: «Который раз бежишь! Смерти ищешь?! Пристрелят ить как собаку!» «В том-то и дело, граждане конвоиры, что я не собака»,—ответил я.

Опять бросили меня в штрафной изолятор, на сей раз в земляной погреб. Ни пола, ни нар там не было. На дне лежала кучка прелой соломы. Стоял смрад, было холодно и сыро. Баланду подавали в мятом котелке, который соскальзывал по проволоке. Как я там не околел, до сих пор не пойму. Две недели в крысиной норе и рядом с крысами. Чуть задремлешь — они шасть на тебя, того и гляди отхватят нос или уши.

Из этого подземелья меня вытянул какой-то тюремный надзор. По распоряжению врача отправили в ПОК— производственный отдыхающий контингент. От Зои Кузнецовой узнал, что судить меня за второй побег не будут, ведь я находился «в бегах» меньше суток и был взят своей же охраной.

И действительно, наказание свелось к тому, что у меня отобрали флотское обмундирование и выдали лагерную одежду «десятого срока носки».

Вскоре удалось свидеться со своей семьей. Запомнились слова жены: «Десять лет — большой срок. Выдержишь ли?» Прощание вышло горестным. Мать, как могла, утешала: «Не мучайся судьбиной. Мужайся. Твой организм выдержит все муки и несчастья. Семью твою сохраним, дочь вырастим».

Наступил май. Однажды рано утром меня поднял нарядчик. Конвой довел меня до железнодорожной станции и сдал охранникам вагонзака. Куда предстояло ехать—я не знал. Зато знал, что я один из последних оставшихся в живых из нашего декабрьского этапа.

ГОДЫ НЕВОЛИ

144

ГОДЫ НЕВОЛИ

Этап в лагерь смерти

За мной захлопнулись двери вагонзака, я очутился в клетушке-купе. Огляделся: на верхних нарах просторно, но там — уголовники. «А ну, дворяне, дайте-ка место князю!» — решительно сказал я и полез наверх. Навыки общения с ур-

145

каганами преподала мне сама жизнь. Мелкую шпану я вообще не принимал в расчет — она и так меня остерегалась. А с главарями бандитов и воров — «паханами» — я умудрился находить общий язык. На этот раз обошлось и того проще. Залез на нары, гляжу — здешний «хозяин» мается животом, серый весь, лежит, скорчившись. «А ну, братва, — сказал я, — у кого махра — закуривай, а пепел сыпь ему на ладонь». Я подцепил грязную руку «пахана» и раскрыл его пальцы. Так те и сделали — пепел закрыл все линии судьбы. «А теперь, — скомандовал я больному, — втирай пепел в ладонь, а когда ничего не останется это место вылижи». Тот так и сделал. Через час боли пропали, рот «пахана» засверкал радостными «фиксами». В знак благодарности он отвалил мне стопку одежды: тут были плащ, тельняшка, флотские брюки, ботинки и берет. Я тотчас переоделся, а шинелишку, траченную пулями и пропитанную запекшейся кровью, засунул под нижние нары.

Перед Вологдой клетушка стала пустеть, а перед Москвой я и вовсе остался один. «Экая честь», — хмыкал я, когда открывалось окошечко. Большинство охранников были люди незлобивые. Подавая миску с баландой, только поддакивали, мол, и впрямь как на курорт следуешь. Но один, какой-то угрюмый, отозвался зло. «Ничего, — бросил он, — скоро ты по-другому скалиться будешь». «Как это?» — насторожился я. «А как «жмурики» скалятся. Прорвалаг — лагерь смерти. Не слыхал? Теперь увидишь. Уже недолго осталось».

В Москве ко мне подсадили восьмерых малолеток — их везли в Саратовскую детскую колонию. Они были как звереныши, эти потерявшие родителей ребятишки. Тощие, голодные, больные. Едва приносили суточную пайку — 600 граммов хлеба и кусок ржавой селедки, — они тут же, давясь, проглатывали все, а потом корчились от жажды и боли в желудке. Я преподал им урок: «Голова потому и сверху, что она командует желудком, а не наоборот. Разделите пайку на три части, ешьте медленно, экономьте воду. Иначе пропадете». Так они и стали делать, хотя по глазам было видно, давалось такое терпение им нелегко.

В Саратове вместе с пятью десятками новичков меня загнали в тамошнюю тюрьму. Сидели мы в подземном каземате. Жара стояла удушающая. Чтобы зэки там не спек-

146

лись, пол заливали на вершок водой. Так мы и сидели в воде, пока не высушивали ее своими телами.

Здесь, в подземелье, произошла грандиозная стычка между «мужиками» и «ворами в законе». Урки, как это случалось не раз, стали наглеть, обирать сокамерников. Мы вскипели и поднялись. Особенно основательно дрались местные крестьяне-волгари, мотавшие десятилетние срока за какие-то мелкие проступки. Если бы не охрана, которая прибежала на крики, уголовников стерли бы в порошок.

И еще чем запомнилась саратовская тюрьма, так это тем, что тут я произвел «ревизию» своей одежды. Шевиотовые брюки и теплое нательное белье променял на более легкие вещи: молескиновые брюки, безрукавку, майку, трусы и тапочки. Заработанное «знахарством» флотское обмундирование, а также плащ и ботинки я упаковал в «сидор».

Из Саратова до Астрахани мы ехали втроем. Моими попутчиками были известный художник Пустовойт и референт председателя ЦИК Украины Петровского, забыл фамилию. Три года они отсидели в тюрьме и теперь радовались, что в лагере будут постоянно видеть небо. О том, что это может быть лагерь смерти — Прорвалаг, они старались не думать.

В Астрахани мы расстались. Меня повезли в местную тюрьму. Это значило, что впереди новый этап. Куда? Все сулило одно — Прорвалаг. Я стал готовиться к худшему: ходили слухи, что из Прорвы живыми не выходят. Но тут оказалось, что к моему прибытию этот лагерь прекратил свое существование. Весь контингент (говорили — семь тысяч бедолаг) вымерли от голода и какой-то эпидемии. Лагерь смерти захлебнулся собственной смертью.

Меня направили во 2-е отделение Астраханлага. Здесь я снова встретил художника и референта. Они находились в карантинном бараке. Причем как — лежащие пластом. Наевшись с голодухи свежей тарани, которую в лагере варили нечищенной, они отравились. Референт вскоре скончался, а художник едва шевелился.

Неволя учит выживать, быть осторожным, бдительным и иногда для убедительности преподает уроки смерти. Глаза мои тянулись к посудине с варевом, но больше ложки-двух я себе не позволял. Было бы нелепо, избежав лагеря смерти, умереть от собственной безалаберности.

147

Перемена участи

2-е отделение Астраханлага располагалось на правом берегу волжской протоки Малая Болда. Полтора километра в длину, километр в ширину — таковы были его размеры. По периметру лагерь окружал высоченный забор, снаружи и изнутри тянулись ограждения колючей проволоки, по углам стояли сторожевые вышки. Еще пуще была огорожена и укреплена жилая зона. Единственно свободной оставалась береговая черта. Здесь тянулась 150-метровая двухъярусная пристань. Прямо к ней примыкал рыбозавод. Он был рассчитан на обработку и засолку 3 тысяч тонн рыбы. Кроме того, в промзоне находились судоверфь, бондарный цех, сетевязальный цех, мехмастерские, котельная, баня с «вошебойками», контора, дома оперчасти, пропускники. В жилой зоне стояли два барака — мужской и женский. Это были одноэтажные, сложенные из саманных кирпичей строения, остекленные стеклянной банкой. Еще имелись столовая, хлеборезка, кухня, каптерка. Строились клуб и три барака. ГУЛАГ развивался.

За две недели карантина я малость окреп, стал поправляться, хотя ребра еще торчали. Но тут на беду ко мне прицепилась малярия. Меня то трясло от озноба, то бросало в жар. Хотелось пить, губы трескались. Так продолжалось сутки-двое. Потом лихорадка отступала, чтобы через некоторое время снова обрушиться на меня.

Из карантина меня направили на работу. Нарядчик — рыжий детина сунул мне в руку метелку: мети. Я вскинулся: с каких это пор в дворники определяют капитанов? Он — свое. Тогда я его — наметельником. Поднялся шум. Меня потащили к начальнику отделения Нескребе. Оказывается, он наблюдал за этой сценой из окна. Нет худа без добра. Наказания за отказ я не понес, больше того, учитывая мою профессию, меня назначили диспетчером лагерного флота.

Флот у отделения был немалый: три колесных парохода («Красная путина», «Монтажник» и «Менжинский»), три морских плаврыбозавода, десять плашкоутов с чанами в 300 тонн и пять 100-тонных рефрижераторных рыбниц. Все эти суда находились в непрерывном движении. Одни нужно было направить на промысел, предоставив соответствующее обеспечение. Другие — принять у причала и оперативно организовать разгрузку. Ведь у них на борту была свежая рыба —

148

вобла, лещ, сазан, селедка, осетрина, севрюга... Плюс красная икра в бочках. Южное солнце немилосердно. Вся эта продукция требовала оперативной обработки. Хлопот у меня было выше головы. Телефон, за которым я сидел, не умолкал. Подчас обедал даже, не отрываясь от него, благо еду, приличествующую моей должности, доставляли прямо на берег, в диспетчерскую.

Я малость ожил, окреп. 12-часовой рабочий день я проводил почти как вольный человек, даже подчас забывался за работой. Но наступал вечер, и меня вновь уводили за колючую проволоку.

В бараках на нарах ночевать было невозможно — загрызали клопы. Нам разрешили спать под открытым небом. Бросишь на землю чаконную подстилку, натянешь противомоскитный полог, чтоб не донимали комары, и спишь себе без задних ног.

Однажды я проснулся от тычка. Было это еще до того, как меня поставили диспетчером. Лица в потемках я не разобрал, но уши мои не заложило. Меня звали в побег. Я слыл в лагере за человека непримиримого, два побега — это не шутка. Теперь манили в третий. Что делать? Отказать? Могут прирезать, придушить. Их пятеро. Пойти в бега? Поймают — считай «вышка». Как поступить? «Спасибо, брат, — шепнул я. — Но у меня мало сил. Прими благословение, удачи. А я — могила, «камень в воду». И для убедительности, что смолчу, не выдам их, приложил, как водится в неволе, его палец к своим губам. Мы пожали друг другу руки, и он уполз... Побег этот удался. Той же ночью они обошли часовых с собаками, перерезали проволочные заграждения, сделали подкоп под частоколом и ушли. Лагерь недосчитался пятерых. А два офицера охраны за этот побег полетели с должностей.

Вообще побеги там случались часто. К этому, думаю, в немалой степени побуждала вольная стихия, что открывалась взору: дельта большой реки, которая вела к морю. Разве можно было, глядя на эту ширь, хотя бы не подумать о побеге. И думали, и придумывали, и бежали. Бывший начальник снабжения армии Наумов и бывший фронтовой офицер Водопьянов были вывезены из рабочей зоны лагерным катером, на котором старшиной служил также заключенный — бывший моряк Платонов. В Яманцево двух беглецов поджидала летающая лодка «Дуглас». Их следы пропали на воде и

149

окончательно растаяли в воздухе. Потом оказалось, что спец по изготовлению документов зэк по фамилии Жога изготовил им поддельные паспорта. Такие же паспорта он изготовил себе и своему напарнику — расконвоированному банщику. Несколько дней банщик прятал Жогу в пропарочных камерах. Потом, переодевшись, они спокойненько вышли из рабочей зоны. А еще один дерзкий побег произошел прямо на моих глазах. К пристани рыбозавода пришвартовался военный речной монитор. Командир корабля вышел на причал, подхватил под руку женщину-заключенную, которая находилась возле цеха рыбозавода, и повел ее к монитору. Охрана в недоумении хлопала глазами. Офицер завел женщину на борт и живо запихнул ее в рубку. Тут, наконец, конвоиры всполошились, однако было уже поздно. Командир монитора сыграл «боевую тревогу», на берег уставились стволы пушек и пулеметов, корабль развернулся и был таков. Все продолжалось не больше пятнадцати-двадцати секунд.

У меня тоже были возможности для «рывка». Особенно тогда, когда стал диспетчером. Но я наложил на эти мысли запрет. Куда бежать? В Иран? В какую-то другую неизвестность? Зачем? Мне надо возвращаться домой — к жене, к дочери, к старикам-родителям. Беглецу власти житья не дадут. Остается терпеливо, хотя суд был неправедным, отбывать срок. Другого не дано.

В сентябре во 2-е отделение пригнали большой этап из Закавказья. На них вскорости напала какая-то болезнь. Мор косил их пачками, не успевали убирать. За месяц от трехсот человек остались в живых единицы.

Я по-прежнему страдал от малярии. Три дня в неделю меня лихорадило — то кидало в жар, то знобило. Потом четыре дня отходил и опять накатывал приступ. Работу диспетчера я не оставлял, в санчасть не обращался. Кроме хинина, мне там ничего предложить не могли, а этого порошка я остерегался — он, по словам знатоков, быстро разрушал внутренние органы. Видя мои страдания, решил взяться за лечение мой постоянный охранник — казах Джумалиев. Однажды он принес фляжку водки и две дольки сазаньей желчи. Налив в кружку 200 граммов спиртного, он раздавил туда желчь и в течение получаса яростно все это перемешивал. Потом процедил содержимое через марлю и сунул мне под нос: «Пей!» Я от отвращения сморщился. «Пей!» Я собрался

150

и все-таки выцедил эту отвратительно пахнущую жижу. Через пять—десять минут началось опьянение. Меня уложили в постель, я забылся. Очнулся от тягучих позывов. Меня стало рвать. В таз шлепнулся липкий плотный сгусток. Мои лекари — Джумалиев и капитан флота Бочаров — довольные переглянулись. С этой «медузой» должна была выйти вся зараза. И действительно, народное снадобье оказалось целительным, малярия ушла, и больше я уже не маялся от этой лихоманки.

На борту кавасаки

На работу в дельте и в море зачастую направлялись заключенные, не знавшие элементарных правил поведения на воде. Поэтому многие гибли или увечились. Я стал убеждать главного капитана управления Астраханлага Волошина наладить какую-то учебу. Он согласился с моими доводами и вскоре выхлопотал у лагерного начальства небольшие средства. С началом ледостава, когда суда поставили на отстой, начались занятия. Они велись по вечерам до отбоя. Одним из преподавателей стал я. Я давал своим товарищам по несчастью необходимый для выживания минимум шкиперо-судоводительских знаний. Эффект от занятий сказался уже по весне: число несчастных случаев заметно снизилось. Это вдохновило меня. Я продолжил лекционно-преподавательскую деятельность и в следующем сезоне. И потом вел ее все годы заключения. К слову сказать, за преподавание хорошо платили, разумеется, по лагерным меркам. За часовые лекции я получал раза в три больше, чем за 12-часовую работу диспетчера. Кое-что я в итоге мог даже посылать семье.

С открытием навигации 1944 года меня назначили капитаном флота 2-го отделения. Обязанностей и ответственности прибавилось. Но я никогда не чурался настоящей, достойной моих знаний и опыта работы, тем более здесь, в неволе, где работа стала спасением от тоски.

Разумный человек стремится осваивать новое, неведомое. Для меня, судоводителя, новым здесь был район плавания, так называемые Каспийские черни — совокупность мелководных протоков, составляющих дельты Волги и Урала. И хотя плавать мне не доверяли — я по-прежнему ходил под конвоем — я использовал любую возможность, чтобы понять характер днообразования этих мест. Надежных лоций

151

не было — песчаные косы меняют свое расположение под напором речной и встречной морской воды. Но я своим природным наитием, немалым опытом и глазомером сумел-таки понять основные направления песчаных кос и глубоководных желобов в западной и восточной части дельт Волги и Урала.

Наверное, мое желание плавать было столь велико, что Господь смилостивился и вдунул его в уши моих надсмотрщиков. В середине августа 1944 года меня произвели в капитаны небольшого парусно-моторного бота, так называемого кавасаки, построенного по японским обводам. Предназначалось это судно для начальника охраны управления Астраханлага капитана Карпенко. Но самым удивительным было то, что меня, зэка, дважды бежавшего, приговоренного к десяти годам по статье «контрреволюционный саботаж», расконвоировали, вручив мне специальное удостоверение. То есть я мог свободно, без охранника, выйти за лагерные ворота, сесть на трамвай, идущий в Астрахань, и ехать, как предписывалось, для представления в штаб. Этому подивился даже начальник охраны.

И вот я в штабе. Передо мной капитан Карпенко и его начштаба, пожилой офицер, запамятовал фамилию, но помню, что он нес службу в жандармерии еще при Керенском. Мне вручили предписание принимать кавасаки N 4, который стоит на слипе Кировской судоверфи. Когда судно спустят на воду, его надо привести в отделение, набрать команду и готовиться к выходу в море.

Во второй половине сентября я вывел кавасаки в первый рейс. Мотористами у меня были зэки из астраханцев. То ли навыки у них были невелики, то ли двигатель еще не обкатался, но мы больше шли под парусами, благо и грот и кливер стояли хорошо и ветер каспийский ловили исправно.

По возвращении на берег Карпенко мотористов списал, а вместо них через директоров плавзавода подобрал двух пареньков. Это были Петя Кузьмин из Вольска и Миша Воскобойников из приволжского колхоза. Петя сидел по воровской статье, но вором он не был, а Миша попал за «колоски», но звучало это как «хищение социалистической собственности». Хорошие, ладные ребята, они, как и многие, с кем меня сводила судьба, страдали по сути ни за что. Одно утешало при виде их, что в заключении ребята не озлобились,

152

как случалось со многими, не потеряли веру, тянулись к знаниям, к труду. В свое время тот и другой сбежали из «ремеслухи». Но то ли нахватались там, то ли это было от природы, оба оказались талантливыми слесарями. Они так смогли настроить наш двигун «Болиндер», что он заработал как часы. Я нарадоваться не мог. Был доволен и Карпенко.

День Победы застал нас на берегу — мы только что пришли из Гурьева. Ликование было всеобщим. А я сидел в этот день в лагерной тюрьме — туда было предписано засадить всех «контриков». Много я передумал за те сутки. До чего же непрочно мое положение: один росчерк пера — и я уже в каземате. Этак и на этап можно загреметь. Прорвалаг ликвидирован, но есть Караганда, есть Колыма, есть Магадан. Горько было в День Победы, хоть плачь.

После, когда я вновь вернулся на борт кавасаки, выяснилось, что упек меня в ту темницу не кто-нибудь, а мой непосредственный начальник — капитан Карпенко. Этот человек для меня во многом остался персоной загадочной. Пользуясь своим положением офицера НКВД — полнейшей неподконтрольностью, он совершал какие-то загадочные рейсы в разные концы Каспия: то ли общался с контрабандистами, то ли со своими агентами, то ли — было и такое подозрение — собирал сведения для какой-то западной разведки. Весной 1947 года Карпенко получил новое назначение. Перед отбытием он устроил сослуживцам отвальное. Вызвав к застолью меня, он поднес мне полный граненый стакан водки: «Это тебе за капитанство. Благодаря тебе я полюбил море. Спасибо!»

Женщины в лагере

Как я уже упоминал, женщины в лагере жили в отдельном бараке. Свободно туда было не пройти. Но мужики находили доступ. Впрочем, что значит находили? Процесс этот, тяга эта, как и заведено природой, были обоюдными. А на промысле, на работах это оказывалось и того проще. Складывались почти семейные пары, которые жили теми же самыми страстями, что и вольные. Помню, заключенному Болдыреву оставался месяц до освобождения. По этой или по другой причине его сожительница сошлась с другим. Болдырев, не вынеся измены, зарезал ее. Причем не как-нибудь, а показа

153

тельно — на поверке, перед всем строем. Убийцу-ревнивца судили, дали новый срок, и он вместо дома загремел на новый этап.

Случалось, и нередко, когда женщины-заключенные рожали за колючей проволокой. Отца ребенка, которого женщина объявляла, отправляли в этом случае в другой лагерь. Ребенка оставляли матери, и он оставался при ней до трех лет, а потом его отнимали у нее и передавали в детский приют. Она же продолжала отсиживать свой срок. После войны тем женщинам, которые готовились стать матерями, вышло послабление. На них составляли акт и освобождали из заключения досрочно. По этой причине в среде женщин-заключенных возник прямо-таки ажиотажный спрос на мужиков.

Я остерегался таких случайных связей, благо у меня был серьезный аргумент — малярия. Но со временем, когда окреп, когда болезнь перестала терзать мое тело, греховые мысли стали посещать и меня. Мне было тридцать лет — самый золотой возраст для любви. Увы, моя женушка, которую я любил, была далеко — на другом краю земли. Редкие, подчас скупые весточки из Архангельска будоражили и терзали сердце, порой возбуждали ревность. Природная страсть не находила выхода, сжигая еще не окрепшее тело и угнетая душу. Что было делать?

Однажды, уже осенью 45-го года, ко мне на судно, когда я был один, поднялась женщина. Это была миниатюрная, мне под стать, черноокая казачка. Звали ее Анной. Она была солдатской вдовой. «Год наблюдаю за тобой, — сказала она. — Ты, как и я, томишься. Мы нужны друг другу. Поверь мне». Я молча обнял ее. Так свершилось то, чего я жаждал и чего так остерегался.

Наша связь длилась около двух лет. Я бывал у нее дома, она у меня на судне. Мне было спокойно с ней и хорошо. Однако с самого начала я ей честно сказал, что все мое существо устремлено домой, к семье, к своей любимой жене.

В середине 1947 года у нас с Ниной появилась возможность свидеться. После нескольких лет разлуки, после взаимных упреков, которые, наверное, неизбежны при переписке, это было просто необходимо. Заглянуть в глаза, взять любимого человека за руку, доверить ему все свои мысли и чувства... Я к той поре скопил и переслал домой небольшую сумму денег. Претензий ко мне со стороны лагерного начальства,

154

несмотря на мою «контрреволюционную» статью, не было. И вот летом, в пору цветения и благоухания природы, моя Нина очутилась у меня. Боже! Что это были за счастливые дни! Три недели, которые Нина провела у меня на судне, стали нашим вторым «медовым месяцем». Хотя, конечно, эмоционально это было во сто крат сильнее. Мы и наплакались, и насмеялись, и напелись. Мы честно признались друг другу во всех тайных помыслах и грехах, не укоряя, а утешая один другого. Мы поклялись сохранить нашу любовь, не растратить ее за годы разлуки, которых предстояло еще много.

Анна видела мою Нину в те дни. Она поняла несбыточность своих надежд и смирилась с моим отступничеством. Связь наша прекратилась, но мы остались с ней добрыми друзьями.

Яхта на фоне колючей проволоки

В начале апреля 1946 года, когда рыболовецкие бригады вышли ловить рыбу ставными неводами, на побережье обрушился жестокий шторм. Суда с зэками разбросало. Большинство вскоре обнаружили, но две наливные рыбницы куда-то запропастились. На розыск пропавших отправился на нашем кавасаки начальник штаба охраны — тот самый пожилой капитан, который служил в жандармерии при Керенском. В этот рейс он захватил с собой три каких-то тома. Я полюбопытствовал. Оказалось, что этот трехтомник посвящен развитию тюремного дела в России и стал едва ли не первым трудом, который был удостоен Сталинской премии. Я тогда не удержался — хмыкнул. Демократическое социалистическое государство, как широковещательно называла сталинский режим партийная пресса, тюрьма и главная премия страны — это было символично. Но бывший жандармский офицер пропустил мою «контрреволюционную» реплику мимо ушей — он был человек добродушный.

Пропавших мы искали долго. Одну рыбницу обнаружили затопленной против Новинской банки. Число зэков сошлось со списочным составом, но все они были мертвы. Спасаясь на мачтах, они обвязались и, как на крестах, застыли. Похоронили их по-морскому, обвязав цепями. Другую рыбницу обнаружили в бухте Баутино, там все были целы.

Кстати в Баутино произошла примечательная встреча. Я

155

повстречал свою первую робкую юношескую любовь. Шестнадцать лет назад, когда мы проходили здесь практику, это была милая пятнадцатилетняя девушка. Теперь, увы — передо мной предстала высохшая, изможденная какой-то болезнью женщина. Время беспощадно. Но еще беспощадней бывают человеческие судьбы. Полтора десятка лет назад мы — два юных робких создания. А теперь — один зэк, другая стоит на краю могилы.

С началом лета 1947 года, когда капитан Карпенко отбыл по новому назначению, я перешел в непосредственное распоряжение начальника управления Астраханлага полковника Житомирского. Он назначил меня капитаном своего флагманского судна. Это была красавица-яхта с парусным вооружением и японским двигателем «Куббото». В списке, чтобы, видимо, не привлекать внимания высших чинов, она числилась как моторыбница N 18. На судне имелась роскошная каюта, которой пользовался начальник, она состояла из трех помещений, отделанных красным деревом. В экипаж яхты входили восемь человек. Радист, старший механик и повар были вольнонаемными. Два рулевых, два моториста и я, капитан, — зэками. Дабы не смущать зэковской робой именитых гостей, которых Житомирский подчас принимал на яхте, меня облачили в форму военно-морского офицера, только погон не было.

У судьбы странные завихрения. Первый рейс на этом судне я совершил не куда-нибудь, а в Прорвалаг — тот самый лагерь смерти, куда меня с Севера наладили околевать. Лагерь, как я уже поминал, к той поре самоликвидировался. Теперь, спустя несколько лет, начальство Астраханлага решило продать его строения Казахстану и для того направило туда целое представительство. В том рейсе в меня вселился какой-то бес. То ли взбудораженная память погоняла, то ли сердце, которое радовалось жизни, но я гнал яхту по самым непроходимым ерикам. Рулевой Егорычев, местный гурьевский мореход, только головой качал.

Из рейсов того времени запомнились еще два. В обоих на борту яхты находился бывший маршал Кулик, разжалованный Сталиным, теперь он возглавлял НКВД Астраханской области. Сопровождаемый Житомирским, Кулик инспектировал прибрежные калмыцкие села. После депортации калмыков здесь стали поселять приезжих. Но житья этим заве-

156

зенным новоселам тут не было. То и дело вырезались целые семьи. На обезглавленных трупах переселенцев находили листовки: «Земля эта вечно будет принадлежать калмыкам». Я сам держал такую в руках.

«Закручивание гаек»

Летом 1948 года полковника Житомирского перевели в центральный аппарат ГУЛАГа. А на его место — вот уж прихоти судьбы! — назначили А. В. Смирнова, бывшего начальника Молотовской промышленной ИТК, из которой я дважды бежал. Теперь он был в звании капитана НКВД. В первом же рейсе, когда Житомирский показывал новому начальнику хозяйство, Смирнов припер меня к борту и опалил перегаром: «Что, бегунок, не ждал?!» Я сдержался, понимая, что плетью обуха не перешибешь, перенес все оскорбления и угрозы и тем самым как бы обезоружил его. Он ушел — водки было море, — но у меня сердце упало: такой загонит куда Макар телят не гонял, никакие прежние заслуги не помогут.

Вышло почти так, как я и предчувствовал, только в чем-то еще хуже. Загонять далеко Смирнов меня не стал. Ему доставляло удовольствие держать меня возле, чтобы было кого изводить и над кем измываться. Сначала он ополовинил мое жалованье, потом ограничил мое время, усилил контроль и режим. Его возрастающая агрессивность усугублялась прогрессирующим алкоголизмом. Он пьянствовал сутки напролет и в период запоев был злобен и опасен.

Однако у меня выбора не было. Мне оставалось одно — по-прежнему добросовестно выполнять свои обязанности и не допускать аварий. Других возможностей доказать свою нужность я не имел.

За четыре года вождения судов по черням Северного Каспия я обрел изрядный опыт и прослыл каспомором, как звали здесь опытных судоводителей. Сведя воедино навигационные наблюдения, я создал нечто вроде руководства для плавания судов с осадкой до двух метров. Этот труд я передал капитану Астраханского морского рыбного порта Черчинцеву, а тот направил его в Военную гидрографию.

Режим, созданный мне моим непосредственным начальником Смирновым, совпал с усилением режима в целом по ГУЛАГу.

157

«Золотые» послепобедные времена заканчивались, началось «закручивание гаек». Жена — она к этой поре работала в Архангельском театре кукол — хотела переехать на жительство в Астрахань. А что я ей мог ответить, коли каждый день грозил какими-то потрясениями и непредвиденными поворотами!

4 июня 49-го года меня под конвоем доставили в изолятор — лагерную тюрьму. Я провалялся там, не ведая причин, трое суток. На четвертый день нас, три десятка душ, загнали на моторыбницу и повезли. Оказалось, в 3-е отделение Астраханлага. У всех у нас были статьи, которые не подлежали расконвоированию. «Порядок» навела очередная, более крутая прокурорская проверка.

В этой группе я встретил своих коллег — моряков. Одним был капитан дальнего плавания Тузлаков, другим — капитан колесного парохода Сихарулидзе. Нас всех отправили на сельхозработы. Полмесяца я выдержал на этих знойных, пыльных полях, но потом мои нервы и легкие сдали, и я попал в больницу. Организм, привычный к прохладе, к морскому, пусть и стылому, ветру, не мог выдержать степного климата. Саднило в груди, донимал кашель. Но того больше маялась душа, которая просилась на морской простор.

Тот год был тягостным и печальным. В августе Нина сообщила, что скончался мой отец, это случилось сразу после Пасхи. Я оплакал батюшку и запереживал за маму. Бедная матушка, что тебе выпало за последние годы! Один сын в лагере. Другой, Иван, погиб на Курской дуге. А теперь отец... Что нас всех ждет впереди? Свидимся ли? Обнимемся ли? Кто знает?

И швец, и жнец...

Зиму с 49-го на 50-й год я находился в 3-м отделении Астраханлага, ходил под конвоем и работал на судоверфи. Моей задачей были сметы для постройки нового судна. Требовалось обсчитать, сколько нужно рабочей силы, материалов и денег. Ночевал я в жилой зоне барака «контриков». Уркаганов тут не водилось, народ в бараке обитал солидный, умный, основательный. Особенно я сошелся с инженером Здановичем и капитаном Тузлаковым. Мы сообща обсуждали идею полярного судна. Это должен был быть не ледокол, а

158

ледолом. За зиму мы выполнили проект, собираясь вскорости отправить его в Министерство морского флота. Но по весне меня отправили в командировку, и моей подписи на тех чертежах не оказалось. Проект в ММФ отклонили. Однако впоследствии я узнал, что на Сормовской верфи был построен речной ледолом и что он успешно прошел ходовые испытания.

Весной 50-го года начальник 3-го отделения Ларионов включил меня в бригаду рыбаков. Местом постановки ставного невода был определен Новинский «банк». Я исходил эти места вдоль и поперек и знал все мели и глубины. Потому инициативу постановки и определение направлений сетей взял на себя. Работа на тонях была адская. От кузбасслака, которым пропитывали сети, чтобы они преждевременно не гнили, воспалялись глаза. От рыбной слизи покрывались язвами и кровоточили руки. Ошпаришь кипятком — одна зарубцуется, но тут рядом нарывает другая. Единственным утешением было то, что наши невода давали двойной план добычи.

Прошел март, апрель. В мае меня опять затребовал к себе Смирнов. Флагманское судно вышло из капитального ремонта, он пораскинул мозгами и заключил, что лучшего капитана, чем Корельский, ему не найти. Ради этого Смирнов добился расконвоирования. Он был благодушен в тот день, Смирнов. Даже шутил. Но я-то знал, что это до поры. Начнется запой, и он опять будет терзать меня своими выходками. Однако ради моря, ради того, чтобы дышать этим простором, я, кажется, готов был терпеть даже оскорбления.

Последние годы заключения запомнились постоянной нервотрепкой. Меня то сдавали под охрану, то снова расконвоировали, то кидали в лагерный изолятор, то снова освобождали. Навигацию 50-го года я проплавал на флагманской яхте. Весной 51-го под конвоем водил рефрижераторную рыбницу. Лето провел в зоне. Осенью назначили капитаном по наблюдению за строительством судов на верфи. И только на последний год лагерей выпала некая стабильность.

По весне 1952 года меня назначили капитаном моторыбницы N 27. На ней находился командир дивизиона охраны и два стрелка. Усиление конвоя объяснялось тем, что отряд сейнеров направлялся на лов в глубоководные районы Каспия, т. е. далеко от берега. К тому же сам лов производился толь-

159

ко ночью: осваивался новый способ добычи кильки «на свет».

Всю весеннюю и осеннюю путину наши суда базировались в бухте Баутино. 24 сейнера, 5 трехсоттонных плашкоутов, плавмастерская и моторыбница N 27 — вот такие у нас были средства. Заключенные хорошо заработали за этот сезон, мне тоже полагался пай от этой добычи.

Осень в том году грянула рано. К октябрьским праздникам отряд сейнеров вернулся в отделение и стал на зимовку. До моего освобождения оставалось четыре месяца. Это был самый мучительный период. Нервы натянулись как струны. От Нины в эти месяцы шли тягостные, унылые письма. Она так настрадалась от ожидания, что уже почти разуверилась в нашей встрече.

И вот наступил последний день — 19 февраля 1953 года. От звонка до звонка минуло десять лет. Какие чувства в тот день испытывал я, может понять только тот, кто сам долго томился в неволе. Словами это все равно не передашь.

Зону я покинул после обеда, приняв последний черпак лагерной баланды. В конторе отделения сдал обходной лист, мне вручили справку об освобождении и — боже мой! — диплом капитана дальнего плавания и мореходную книжку, которые были отобраны после побега. Именно они оберегали меня как нужного ГУЛАГу специалиста от разных этапов и перемещений. Я прижал их к груди, казалось, это был пропуск в прежнюю жизнь, так обрадовался, что документы не затерялись. Тут выяснилось, что с расчетом придется подождать — денег в кассе нет. Больше того, донеслось предупреждение, что иные ожидают расчета по нескольку дней. «Подожду — откликнулся я. — Больше ждал».

Наступил вечер. Раздался удар в рельсу. Бригады возвращались с работы в жилую зону. Ворота открыли, но зэки на пересчет не шли. Охрана всполошилась, на вышках расчехлили пулеметы. В контору вбежал начальник охраны. «В чем дело? Почему держите Корельского? Не видите, отделение бузит? Проститься с ним хотят! Выгоняйте его за ворота!» Деньги тотчас же нашлись. Я вышел из зоны. Бригады зэков стояли как на смотру. «Прощай, Палыч!» «Благодарим за морскую науку, капитан!» «Спасибо за уроки флотские!» «Будь здоров, Василий!» «Погуляй там, браток, за нас!» Начальник отделения Ларионов, тучный мужчина, с трудом поспевал за мной. «Ну и ну, Корельский, первый раз вижу, чтобы так провожали...» А я шел, кивая своим товарищам, и слезы стояли на глазах: «Спасибо, братцы!» «Не поминайте лихом!» «Простите, если что было не так!..»

ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЖИЗНИ

160

ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЖИЗНИ

Стылая весна 53-го...

27 февраля 1953 года. Левый берег Северной Двины. Легкий морозец. Сумеречный свет утренней зари. На перроне меня встречают три самые дорогие женщины: мать, жена и дочь. Мы обнимаемся, на глазах слезы. Слезы радости и печали. Мы больше молчим, чем говорим, только заглядываем друг другу в глаза. Мать без сына состарилась. Жена прождала все свои лучшие годы. Дочь из крохотной девчушки превратилась без отца в девушку. Мы улыбаемся, плачем и молчим. Десять лет разлуки. Десять лет отобранной жизни. За что?

Руководство Астраханлага не раз предлагало мне подать прошение о помиловании. К этому оно готово было присовокупить положительную характеристику и ходатайство об освобождении. Но всякий раз я отказывался. Суд надо мной был неправым. Свой протест против несправедливости я подтвердил двумя побегами. Достойно ли было отступать от своих убеждений? Даже во имя этих трех женщин?!

И вот я дома. Увы, в распоряжении семьи только одна комната да клетушка на вышке. Две комнаты, чтобы свести концы с концами, моя жена сдает квартирантам. Ну ладно, в тесноте, да не в обиде. У мамы напечены шаньги, какие я любил с детства, напарено молоко. Съедаю все за милую душу. Потом мы с женой идем в баню — это знаменитые бани на Успенской улице. Хорошо запаренный веничек сдирает мой лагерный пот. Духовитое земляничное мыло не чета лагерной карболке, щекочет ноздри, облагораживает тело. Мы глядим друг на друга, не отводя глаз. Мы уже не те — звонкоголосая девушка и застенчивый юноша, какими были двадцать

161

лет назад. Сеть морщинок под глазами, скорбные складочки у рта. Но мы еще не так стары, нам всего по тридцать девять. Еще не угас пыл, еще звонко бьются сердца и любовь, к которой примешалась горечь разлуки, стала, кажется, еще слаще. Господи, сколько мы ждали этого дня...

К моему приезду женушка умудрилась справить мне обновки. Я облачился в новое, с отвращением засунув лагерные одежки в мусорный ящик.

Дома нас ждал уже накрытый стол. Матушка выставила наваристые щи, отличное жаркое и бутылочку водки. К спиртному я не притронулся. А на домашнюю еду набросился — ни щей, ни мяса я давно уже не едал.

Три дня продолжался праздник возвращения. Я отходил душой и телом, упиваясь любовью, заботой и вниманием, которыми окружили меня мои женщины. Когда жена уходила на репетицию или спектакль, а дочка в школу, я сидел с матушкой — о чем мы только с ней не переговорили. Когда возвращалась из школы Иринка, я тянулся к ней — с дочкой труднее всего было «наводить мосты», ведь когда меня арестовали, она была совсем маленькой. А потом появлялась жена, и мы сидели вчетвером, строя планы и обсуждая будущее.

А на четвертый день все рухнуло. Я пошел в контору Главсевморпути, чтобы устроиться на работу. Там встретил нескольких капитанов, старых товарищей. С Э.Г.Румке мы даже обнялись и расцеловались. Мне предоставили место на ледокольном пароходе «Монткальм». Для оформления требовалась только прописка. Я отправился за этим в отделение милиции. А там глянули на мой паспорт — номер начинается с трех нулей — и резанули: «У вас на три года поражение в правах. Надлежит селиться не ближе сто первого километра от Архангельска. Дайте подписку, что в двадцать четыре часа покинете город».

Я был смят, унижен, подавлен. За что? Неужели я мало настрадался? Неужели мало настрадалась моя семья? А потом вспыхнула ненависть. Проклятое государство! Проклятые законы! Проклятые правители! Сколько же вы, паразиты, будете измываться над народом во имя ваших выморочных идей! Должен же этому прийти конец!

Дом после моего возвращения погрузился в траур. Тихо стало, как в склепе. Или это глухота навалилась, захлестнув и второе ухо?..

162

В сумерках, сидя без огня, мы собрались на семейный совет. Вопрос был один: что делать? Ехать куда-то на побережье, где есть суда, промысел, — в Шойну, Мезень, Индигу, Пешу — это значит скитаться по становищам, не иметь теплого угла, три года обитать в тесных промозглых каютках, в лучшем случае — в бараке. А я и без того намаялся по лагерям. К тому же заработки там не ахти какие. И я, и моя семья будем обречены на нищенское существование. Баланда лагерная сменится пустой похлебкой на воле. А я, как глава семейства, не мог этого допустить. И тогда я решил так: возвратиться в Астрахань, устроиться на приличную флотскую должность, а потом выписать туда семью. Продадут дом, подыщем там какой-нибудь, обустроимся. Раз родная земля не принимает — будем искать место на стороне.

2 марта, меньше чем через неделю после радостной встречи, я прощался со своими близкими. Радио передавало медицинские сводки о состоянии здоровья Сталина. Настроение было подавленное. Что будет с нами? Что будет со страной? В этом удрученном состоянии мы и простились.

Смерть Сталина застала меня в Москве. Запомнилась плаксивая речь Молотова и заносчивое выступление Берии. У Спасской башни Кремля появился ящик для жалоб и обращений граждан к правительству. Говорили, что уже начала работать комиссия Маленкова. Я посоветовался с братом Александром, у которого остановился, и написал заявление на имя Ворошилова, он был тогда Председателем Верховного Совета. Тональность письма, по мнению брата, была резковатая, но выражений я особенно не выбирал — такое у меня в те дни было настроение.

7 марта я отбыл в Астрахань. Там я был принят капитаном буксира «Рыбачий» — нанялся лишь на время перехода судна из ремонта на рыбозавод. 11 мая 1953 года я был зачислен капитаном судна «Исследователь» Каспийского филиала ВНИИРО. Экипаж обслуживал станции института, раскинутые по берегам Каспия, а также вел контрольный облов рыбы. Кстати, право на прописку в Астрахани мне дал сам начальник НКВД Кулик — он помнил меня по рейсам в калмыцкие села.

Работа у меня на новом месте ладилась, я неплохо зарабатывал, часть денег каждый месяц посылал домой. Со мной считались ученые-ихтиологи. Мои предложения по совершен-

163

ствованию работы судна находили отклик. Больше того, летом пришел запрос из Москвы. О новом капитане прослышали в Академии наук. Меня приглашали в качестве судоводителя в морскую геологическую экспедицию Института геологии АН СССР. Это, конечно, было заманчиво, но клеймо на моих документах не позволяло мне принимать такие предложения. К тому же все мое существо тянулось на родину, где без меня томились три любящих сердца.

И вот осенью свершилось долгожданное. 5 сентября 1953 года военная коллегия Верховного суда СССР пересмотрела мое дело и политическую 58-ю статью заменила на бытовую 82-ю Уголовного кодекса РСФСР, установив наказание в три года без поражения в гражданских правах. Документы по реабилитации давали возможность мне получить паспорт без ограничений, его мне выдали в четвертом отделении милиции Астрахани. Отработав навигацию, я во второй половине ноября вернулся в Архангельск. Через пару дней сходил в отделение милиции, и мне поставили штамп о прописке. Наконец-то партийно-тюремный аппарат смилостивился, соизволил-таки разрешить мне проживать на свой родине. На родине, где веками жили мои пращуры, не ведавшие, что в

164

XX веке их потомков с головой накроет страшная красная чума.

Выбираю тралфлот

С устройством на работу больших проблем не возникло. Руководители флотских предприятий знали меня — морского капитана — и предлагали работу на ледоколах Главсевморпути, на транспортах Севморпароходства и на рыболовных траулерах «Севрыбы». Ледокол, транспорт — приняв эти суда, надо было выходить в море, а это означало опять не видеть семью, которая ждала меня десять лет.

Выбор РТ «Мудьюжанин» Архангельского тралового флота, стоявшего в ремонте, был не случайным — полгода, зимнее время, я мог жить с семьей. Фактория, ковш судоремонтного завода стали мне родными.

В то время начальником Архангельского тралового флота был Н.З.Веселков, его заместителями по флоту — В.П.Качук, по хозяйственным и снабженческим делам — М.С.Галанин, главным инженером — И.А.Аншуков, механико-судовой службой ведал А.И.Маслобородов. Моим непосредственным руководителем был главный капитан В.Ф. Безбородов.

С В.Ф.Безбородовым у нас наладились деловые отношения, оба до войны водили суда в морях Арктики, так что понимали друг друга с полуслова.

14 января 1954 года я справлял свое сорокалетие. Собрались самые близкие люди. Сбылась наша с женой мечта: 1953-й стал последним годом нашей разлуки.

На судоремонте в палубную команду входили добытчики, а также консервщик и салогрей. По сложившейся традиции они вели себя обособленно, замыкаясь в кругу своих заведовании, и не желали участвовать в общесудовых работах. Пришлось и их приобщать к общему делу, например мы все на своих плечах таскали шлюпки. Автокранов в то время не было, а отремонтированные шлюпки (это варварство!) перемещали трактором, при этом им наносились повреждения и с них сдиралась краска.

За зиму на мою должность приходили два капитана, они болели, и, чтобы снова сесть на бюллетень, им требовалось поработать хотя бы с неделю. Это пример отношения ко мне

165

как к второстепенной личности, то есть бывшему лагернику.

Весной, когда Двина очистилась ото льда, я повел «Мудьюжанина» на ходовые испытания. После этого сдал траулер капитану С.М.Мошкову — мне, видимо, не доверяли выход за рубеж.

Мне предложили на выбор два должности — капитана буксира «Шквал» и морского инспектора. Я выбрал последнюю и таким образом навсегда отказался быть капитаном морских судов. Мне определили отряд из двенадцати траулеров. Другой отряд инспектировал А.Я.Максимов. Разделение шло по типу построек: отечественные и итальянской — достались мне, шведской — моему напарнику.

К моему приходу в штат управления флота пристройка к основному зданию была готова, служба главного капитана получила отдельный кабинет, а до этого моринспекторы довольствовались столом в бухгалтерии. Были созданы условия для проверки знаний у судоводителей, появились необходимые карты и пособия, инструменты, навигационные и астрономические приборы.

Нижний этаж сдвоенного здания занимали отдел кадров (начальник И.Г.Каркавцев), редакция «Рыбака Севера» (редактор A.M. Энтин) и политотдел (начальник Д.А. Подоплекин).

Оформление прихода с моря и выхода на промысел наши траулеры производили в морском торговом порту. Технический надзор и оформление документов на годность судов к плаванию совершала инспекция Регистра СССР. Уже вводились требования к оборудованию и снабжению судов по нормам, установленным Конвенцией охраны и спасания человеческой жизни на море от 1948 года.

Год 1954-й был богат на различного рода происшествия. Летом у угольного причала Мосеева острова затонул и лег на мель РТ-115 «Мезень». В верхнем ярусе кают оставались два человека, они спаслись, сидя на верхних койках, и могли дышать в образовавшемся воздушном пространстве. Их вызволили, вырезав обшивку полубака. И все-таки была жертва — кто-то из посторонних спал на диване в столовой, был в сильном опьянении, погиб, так и не очнувшись.

Ошибка команды состояла в том, что во время бунке-

166

ровки начали набирать воду из реки, наблюдение за ее приемом не велось, в результате вода поступила в трюмы. Эта авария показала, что у моряков отсутствовала выучка замеров в балластных отсеках при наборе воды, недобросовестно несли вахту матрос и штурман. Транспортный суд приговорил старшего штурмана Н.Мирцевича к трем годам лишения свободы с содержанием в трудовых исправительных лагерях. Понесли порицание морской инспектор А.Я. Максимов и главный капитан В.Ф. Безбородов.

Передаю опыт молодым

Флот набирал силы: поступили новые траулеры шведской постройки, приходили новые кадры. Однако на штурманские должности приходилось назначать судоводителей, имеющих документы для плавания на судах до 200 регистровых тонн, не было специалистов, имеющих дипломы штурманов и капитанов дальнего плавания, как требовал того Кодекс торгового плавания по регистровому тоннажу морского траулера.

Мореходная школа на Фактории выпускала штурманов малого плавания, морской рыбопромышленный техникум — штурманов дальнего плавания, но они не обеспечивали потребностей растущего флота в судоводительских и судотехнических кадрах. Ускоренная подготовка штурманов и механиков обеспечивалась школой усовершенствования командного состава флота, которая размещалась по улице Попова в бывшем особняке норвежского консульства.

Меня привлекали читать лекции по морским дисциплинам: в мореходной школе преподавал лоцию, в техникуме — морскую практику и использование радиолокации в судовождении. Кроме того, я вел и другие дисциплины — эксплуатацию морских судов, Правила технической эксплуатации и Устав службы. Мне нравилось преподавать, я с удовольствием сегодня отмечаю, что многие мои ученики — ныне капитаны, начальники служб, флотских подразделений и даже руководящих органов — помнят мои уроки.

Между тем, у нас, морских инспекторов, были обычные будни. В Маймаксанском рукаве был утоплен буксир «Евпатория», его борт пропорол «Ледокол-6». Решением аварийной комиссии морского торгового порта все убытки от

167

столкновения были возложены на управление тралового флота, так как виновником был назван буксир «Шквал», который перед столкновением обогнал ледокол, пройдя вблизи его левого борта. Мы доказали в арбитражной морской комиссии, что согласие на обгон было дано с разрешения «Ледокола-6». Дело в том, что резкий разворот последнего судна поперек реки произошел от приближения яйцевидной формы корпуса к бровке канала. Убытки были возложены на морской торговый порт. Мы также указали, что раздельные сигналы — один короткий и два коротких — на обгон судов, утвержденные обязательными правилами по Архангельскому морскому порту, противоречат Международным правилам предупреждения столкновения судов. В результате тому пришлось исправлять свои ошибки. Как бы в отместку, порт отказался оформлять приход с моря и выход из порта наших промысловых судов.

Открытие навигации 1955 года ознаменовалось тем, что начал действовать портовый надзор, подчиненный Мурманскому рыбному порту. Первым его начальником стал Ф.С. Баранов. С этого времени стали появляться мои материалы в газете «Рыбак Севера», в которых я рассказывал о специфике работы экипажей промысловых судов. Статья «За безаварийную работу флота» была помещена в «Промысловом журнале» за этот же год.

Осенью 1956 года на должность главного капитана был назначен Н.В.Меньшиков, демобилизованный из военно-морского флота, капитан третьего ранга. Он двумя годами раньше меня окончил морской техникум, получил образовательный ценз штурмана. Николай Владимирович часто болел, готовился к операции на желудке, поэтому мне приходилось подменять его.

Старший морской инспектор (к этому времени я занимал эту должность) в первую очередь отвечает за людей. Во многом отношения с судоводителями построены на доверии к ним. В тот год я поручился за капитана дальнего плавания Г., чтобы его приняли в тралфлот на должность капитана береговой подменной команды. Он страдал запоем, по этой причине его увольняли со многих работ. К моему удивлению, на радость семье, он поборол эту страсть и даже доработал до пенсии и с большим уважением относился ко мне.

168

В должности главного капитана

В 1957 году с образованием совнархоза промысловое предприятие «Морзверпром» было ликвидировано, и оно влилось в управление Архангельского тралового флота. К нам поступило 20 зверобойных шхун и 2 логера. Из Швеции перестали поступать бортовые траулеры, последним из этой серии был РТ «Волга», затем пришли четыре траулера финской постройки, а в последующие годы — с польских верфей.

Тралфлот набирал силы. Приходили новые кадры. Каждое судно нужно было принять от перегонной команды, освоить, и это делали люди — капитаны, которые сначала изучались мною, а затем рекомендовались начальнику флота для утверждения. Капитанов в то время было около полусотни, в основном молодые люди. Старых же, а значит более опытных, было немного. Среди них А. Соснин, К. Нецветаев, А. Разулевич, А. Пятков, С. Ларионов, А. Зарубин, А. Шильников, С. Копытов.

Со второй половины 1957 года и начала 1958-го траулеры перестали выполнять плановую рыбодобычу. Руководство области посчитало, что со сменой начальника управления Архтралфлота улучшится добыча рыбы в море. Н.З.Веселкова заменил Н.В.Меньшиков. Меня вновь назначили и.о. главного капитана. Это было уже во второй половине года. Никон Зосимович стал капитаном РТ «Петропавловск».

На совещании хозяйственного актива рыбной промышленности области новый начальник выступил с докладом о работе Архангельского тралового флота. Новиков — тогдашний секретарь обкома КПСС, Воронов — председатель совнархоза — в буквальном смысле напустились на докладчика, произнесшего фразу: «Пора подумать о передаче промыслового флота Мурманскому тралфлоту, поскольку наш оказался банкротом. Один главк — «Севрыба», он и обеспечит Архангельскую область рыбой, посылая в летнюю пору тральщики на разгрузку, а зимнюю потребность в рыбопродукции можно обеспечить за счет железной дороги. Все это сулит в государственном значении большую выгоду».

Меньшиков обладал довольно крепкой, устойчивой памятью, руководя многогранным, сложным флотским хозяйством. Сознательным, усердным, добросовестным работникам в его подчинении трудилось легко. Доставалось верхо-

169

глядам, простым извозчикам (капитанам траулеров), пришедшим в порт без плана, хвастунам — руководитель флота ловил их на невыполнении задания и наказывал.

С приходом в отдел кадров В.К.Трофименко изменилось отношение к подбору и расстановке судоводителей, шло визирование рыбаков — флот выходил в Мировой океан. Наши шхуны добывали тюленя в просторах моря между островом Ян-Майен и Гренландией, другие шхуны ловили белуху в Карском море, которое к тому времени стало строго секретным из-за проводимых на Новой Земле ядерных взрывов. Тральщики-угольщики переоснащались под жидкое топливо, в результате значительно увеличилась продолжительность рейсов, суда уходили к берегам иностранных государств. Молодые инженеры Мальвинский, Веселков, Варакин, Чащин и другие активно включились в модернизацию флота.

Здравый подход при добыче рыбы и промысле морского зверя заставлял архангельские суда в зимнее время базироваться в Мурманске. Из Мурманска и снаряжались зверобойные экспедиции в Гренландское и Белое моря, арендовался при этом ледокол. Без ледоколов слабосильные шхуны попадали в «ледовые колоба» и дрейфовали по воле ветров и течений. Освобождение от ледового плена проходило весной и, как правило, с нулевыми производственными результатами. Траулеры же зимой работали ритмично, привозя и сдавая сырье на рыбозавод в Мурманске.

В связи с базированием Архангельского тралового флота в Мурманске мне приходилось часто бывать в этом городе, причем командировки длились по 45-60 суток.

В Мурманске меня, главного капитана, обязывали в туманную погоду выводить наши траулеры в море, если таковые не были оснащены радиолокаторами. Выводил же суда буксирный пароход, оснащенный навигационными приборами. По выходе из Кольского залива я с борта траулера переходил на борт буксира и возвращался в порт. Такая проводка по Кольскому заливу в тумане вошла в историю под названием «Клотик» (правила радиосвязи).

К 1958 году все архангельские траулеры были оснащены радиолокаторами и электрорадионавигационными приборами. Одновременно на Фактории строилось кирпичное здание электрорадионавигационной камеры и камеры морских карт и пособий. Большая заслуга в этом специалистов —Желобо-

170

ва, Толоконина, Завальского и Галушина. Это вооружение приборами входило в компетенцию службы главного капитана.

Вскоре на баланс тралового флота поступила плавбаза «Архангельск», позволяющая снабжать суда в море. Ее капитаном стал Н.С.Коряковский.

На должность главного капитана пришел Р., мы учились вместе в морском техникуме. Однако, проработав около трех месяцев, Р. вынужден был уйти, некоторое время он побыл в резерве, а затем сменил Николая Степановича.

Пригласили на должность главного капитана специалиста из Северного морского пароходства, он заверил приказ о назначении Р. и через две недели уволился по причине своей неспособности вести дело.

Должность главного капитана предложили мне. В беседах с руководством управления и политотдела мне предложили вступить в КПСС — это требовалось для вступления в новое качество.

Пошел 1959 год. В стране начали ликвидировать совнархозы и одновременно упразднять политотделы. Начальник политотдела Д.А.Подоплекин перешел в заместители начальника тралфлота по хозяйственным и снабженческим вопросам.

Возвратившись из отпуска, я занялся расследованием аварии — столкновения плавбазы «Архангельск» с транспортом «Иван Москвин» Балтийского пароходства во время тумана. Оба судна использовали информацию радиолокатора, и, сближаясь, плавбаза уклонилась вправо, подставив свой левый борт идущему транспорту, но фактически, как показал курсограф, транспорт уклонялся медленно влево. Решение было таково: все убытки от аварии разделить поровну.

Траловый флот мужал за счет поступления траулеров польской постройки, счет судов перевалил за сорок. Штат службы главного капитана состоял из старшего и трех морских инспекторов. Зверобойные шхуны и вспомогательный флот курировал И.Н. Малыгин, по отрядам траулеров — Д.Д. Деревнин, И.А. Антуфьев и Л.А. Селиванов.

Интересно, что за моей службой и преподаванием морских дисциплин в учебных заведениях внимательно следили: когда ликвидировался политотдел, меня пригласил Д.А. Подоплекин и при мне сжег пачку доносов на меня, сказав при этом, что это все по мою душу и чтобы я вел себя паинькой.

171

Это был ретивый коммунист-большевик, со своими, присущими этой категории людей принципами. Но слепым он не был. Он видел во мне честного, добросовестного, открытого человека и проявил доброту по отношению ко мне, не дав ходу всем этим грязным бумагам.

60-е годы...

Авария с «Архангельском» рикошетом коснулась меня: главным капитаном пришел Н.И.Кравченко, молодой специалист, а я был назначен старшим морским инспектором.

В октябре 1960 года на флот прибыл с польских верфей последний бортовик — РТ-278 «Гурьев». Затем в Архангельск стали поступать траулеры кормового траления. Первый БМРТ принял Н.З.Веселков, производственный рефрижератор «Ломоносов» — капитан И.Е.Латухин. Любопытная история произошла с награждением Никона Зосимовича: один из капитанов, посчитавший, что ловит лучше его, написал жалобу в Политбюро ЦК КПСС, мол, обошли. Жалобу не стали разбирать, в сердцах он подал заявление о переходе в другую организацию.

Вскоре меня вновь назначили и.о. главного капитана. Как оказалось, опять ненадолго. В Мурманске капитан нашего РТ-85 «С.Орджоникидзе» написал рапорт, в котором сообщал о том, что в правом борту против траловой дуги имеется пробоина. Осмотрев корпус, я посчитал, что траулер надо поставить в ремонт, и записал об этом в журнал технического осмотра. Заместитель начальника по флоту М.И.Новиков приказал аннулировать эту запись и отправить бортовик на промысел. Такое нефлотское решение не заставило меня подчиниться. Тогда подключили начальника Архангельского территориально-производственного управления рыбной промышленности А.С.Цапко, который находился в Мурманске в командировке. И его приказ я не выполнил. Технический надзор Мурманской инспекции Регистра подтвердил правильность моих решений, судно встало в ремонт. И что же делают вышестоящие начальники? Они упраздняют в тралфлоте должность главного капитана, возложив его обязанности на заместителя начальника по флоту.

В министерстве, прознав про такие действия руководства флота, заставили его восстановить меня в должности, прав-

172

да, с приставкой и.о. Пробел был длиной в два месяца.

В 1960 году был установлен полный запрет на бой тюленя зверобойными судами в Белом море, разрешалась его добыча в небольшом количестве Рыбакколхозсоюзу. С тех пор колхозники ведут промысел с помощью вертолетов.

Если шхуны финской постройки использовались круглогодично — летом на облове сельди, а зимой в Гренландском море на добыче тюленя, то датской — простаивали круглый год: в Белом — существовал запрет, в Карском — суда нельзя было использовать по техническим причинам — изношенность корпусов.

Эксперты Минрыбхоза считали нецелесообразным ремонтировать дубовые корпуса шхун. Рекомендовалось их сжигать. И что удивительно, министерство обязывало главк «Севрыба» принять на баланс шхуну с парусным вооружением под названием «Хета», у которой дубовый корпус имел значительные повреждения. Назначение этого судна — перевозка грузов. «Конечным пунктом» выбрали Архтралфлот. Мне как члену приемочной комиссии пришлось отметить нецелесообразность данного решения. И все-таки «Хета» была принята руководством тралового флота. Она была поставлена на яму между СРЗ-1 и лесозаводом N 2, высилась зимой и летом, демонстрируя свои три мачты.

Шхуны отечественной постройки «Астра», «Сивуч» и «Лысун» из-за полной изношенности и сгнившей древесины были сожжены. Оставалась шхуна «Тювяк», ее использовали в качестве склада различной утвари в Мурманске. Во время ее буксировки РТ «Дмитровым» буксир-ваер лопнул и шхуну внесло в несудоходный пролив между Иоканьгскими островами, перебросило через камни, и «Тювяк» оказался в бухте. Была и жертва: волна, обрушившаяся на палубу шхуны, слизнула за борт старшего механика, он погиб.

Летом 1961 года тралфлот снарядил в дальний поход рефрижераторный транспорт «Ломоносов». По приходе его на Кубу судно подарили тамошним рыбакам. Возвратившемуся затем капитану Латухину бессрочно закрыли визу — ему приписали разглашение государственной тайны: под корпусом «Ломоносова» шла на Кубу наша подводная лодка.

Примерно в это время случилась история, долго остававшаяся под грифом «секретно». РТ «Тобольск» под командованием В.Е.Сковородько подобрал в море американского лет-

173

чика, его самолет-шпион сбили ракетами. На секретность происшествия денег не жалели. Траулер содержался на военно-морской базе, с каждого члена экипажа бралась подписка о неразглашении, моряков, работавших в этом рейсе, отсылали в дома отдыха. Капитану Сковородько предложили более высокую должность. Об этой истории он рассказал мне спустя двадцать лет на пристани в Мисхоре.

Весной 1959 года и.о. начальника портпункта Мурманского морского рыбного порта назначили моего брата Павла. Мы с ним понимали, что случись серьезная авария с траулером, кое-кто мог сляпать дело, привязав ему родственную связь со мной—бывшим зэком. Получилось бы, что один главный капитан попустительствовал своему родственнику и т.д. Павел отказался, подав соответствующий рапорт, и работал далее дежурным портовым надзирателем. Такое было время.

В эту пору произошло знаменательное для нашей семьи событие. Дочь Ира вышла замуж. Муж ее Лева окончил Архангельский техникум связи. Они познакомились в селе Макаровское Няндомского района, где каждый по своей специальности начали работать. Вскоре у них родилась дочь, назвали ее Мариной. Чтобы продолжить образование, молодая семья переехала в Архангельск. Поселились, само собой, у нас. Прибавилось хлопот моей престарелой матушке, хотя она охотно нянчилась с правнучкой. Меньше стало времени для отдыха и досуга у нас с женой. Но самое главное неудобство заключалось в том, что было тесно. Мы все крутились на небольшом пятачке.

Вот ведь парадокс какой. Я официально считался владельцем половины дома. Но две комнаты — большую переднюю и еще одну — много лет занимали квартиранты. Это напоминало известную сказку о лисе и зайце, только с поправками. У зайца была избушка лубяная, а у лисы вообще никакой. Поселилась, упросив зайца, а назад—ни в какую. Так и у нас. Выселить квартиросъемщиков не позволял закон, хотя я был домовладельцем. Дохода от них по сути не было: они платили по тому же тарифу, что и квартиросъемщики государственных квартир. Что было делать? Обратился в суд: теперь в семье было шесть душ. Отвоевал сначала переднюю, а когда стал отстаивать вторую комнату, мои бесцеремонные квартиранты наконец-то сами съехали. После этого мы сделали

174

ремонт и зажили большой семьей в мире и согласии. Матушка возилась с маленькой правнучкой. Дочка поступила в мединститут, зять стал работать инженером в управлении связи. Мы с женой трудились на прежних местах: она — в театре кукол, я — морским инспектором.

Что мне вспоминается из служебных дел того периода? Дважды на акватории Фактории проводились дноуглубительные работы. Были углублены до 5, 6 метра поперечный канал и до 6 метров — у причалов NN 5, 6, 9, 10. Причалы NN 7, 8 существовали еще при рыбопромышленнике Беззубикове и были рассчитаны для швартовки небольших судов. Сейчас здесь обрабатываются баржи и речные суда. Всего пять причалов принимали траулеры под выгрузку рыбопродукции и погрузку снабжения для рейса. Судоремонтный завод имел два причала по наружной стороне Двины и два — в ковше. Эксплуатируемые и ремонтирующиеся суда становились в несколько корпусов у каждого причала. Я неоднократно подавал рапорты о недопустимости подобного положения дел. В случае ветра «моряны» штормового порядка могло случиться непоправимое. Однажды на одном таком рапорте появилась игривая надпись: «Не трусь, Корельский, большевикам подвластна и природа». Мер, конечно, никаких не приняли.

И вот настало 2 июня 1962 года. Около тринадцати часов на Архангельск прорвался ураганный ветер — замеры показали около 42 метров в секунду. Сорванные возле лесозавода N 3 плоты понесло вверх по реке. На Фактории эта масса бревен была выброшена на палубы траулеров. Ни один из траулеров не был сорван со швартовых, однако стихия выбросила на берег зверобойные шхуны «Нерпа» и «Морж», логер «Гага» и парусник «Хета». С Соломбальского рейда ураган бросил шхуну «Пингвин» за свайные укрепления берега. Как оказалось впоследствии, ураган был вызван наземным ядерным или водородным взрывом.

В должности морского инспектора

Парторганизация управления тралфлота, согласовав свою инициативу с парткомом, дала поручительство и приняла меня кандидатом в члены КПСС. Таким образом совершился акт реабилитации «контрреволюционной персоны». Узнав об

175

этом, Севгосрыбфлотинспекция стала прочить меня на должность морского инспектора. Мне предлагали курировать Белое море, юго-восточную часть Баренцева и Карскую губу в Карском море. В апреле 1963 года я принял дела у П.П.Замятина, уходившего на пенсию, дела главного капитана сдал морскому инспектору И.Н.Малыгину. В то время тралфлотовское судовое хозяйство состояло из 55 траулеров кормового траления, 20 зверобойных шхун, 12 средних рыболовных траулеров, 3 логеров, 1 плавбазы, 1 рефрижераторного транспорта, 1 БМРТ, 1 парусника, 1 лихтера и 10 различного типа вспомогательных судов, всего 105 вымпелов.

Я, как морской инспектор по Архангельскому району, непосредственно был подчинен начальнику Севгосрыбфлотинспекции Б.И.Кулагину, находящемуся в Мурманске. В банке для меня открыли счет для получения зарплаты и денег на другие расходы.

В первую же неделю моей работы в новой должности я известил всех руководителей флотских рыбопромысловых и обрабатывающих предприятий о своем назначении. Моей обязанностью был контроль за соблюдением всех действующих законоположений, приказов, постановлений Министерства рыбного хозяйства СССР в части содержания, эксплуатации и ведения промысла в море судами рыбной промышленности. Кроме того, на мне лежала обязанность расследования аварийных случаев и аварий с судами флота предприятия. Подопечным был и портовый надзор в Архангельске, в Нарь-ян-Маре и на Соловках, ежегодно проверял их работу, выезжая на место. Мой кабинет располагался в управлении рыбной промышленности Архангельской области по Петроградскому проспекту, 84.

Ежедневная живая работа с людьми в тралфлоте сменилась на кабинетную. На работу стал ходить пешком по Новгородскому проспекту, это занимало 15-20 минут, тогда как до Фактории требовалось полтора часа. Время было насыщено работой в инспекции, чтением лекций в учебных морских заведениях, а когда в них проходил выпуск специалистов, то участвовал в квалификационных экзаменационных комиссиях. В феврале 64-го угасла моя матушка — ей было восемьдесят два года. Жизнь ей выпала нелегкая, но были и минуты светлой радости. На старости довелось понянчить правнучку.

В 1965 году поздней осенью во время шторма и обледене-

176

ния в Чешской губе был выброшен на берег ПТС-138. Гибели людей не было, но с небольшим суденышком пришлось распрощаться ввиду разрушения корпуса. Таким судам с ограниченной мореходностью разрешалось быть в море только до 15 октября. Архангельский порт выпустил его 20 октября, и это знало руководство управления рыбной промышленности. В результате были наказаны его начальник И.А. Антуфьев и заместитель начальника областного управления по флоту П.Н. Копытов. Эти двое решили опорочить меня, сочинив и послав бумагу не куда-нибудь, а прямо в Министерство рыбного хозяйства. Последовала проверка, но, как говорится, ни один волос не упал с моей головы. Это была последняя попытка моих недоброжелателей облить меня грязью. И я спокойно и творчески продолжал работать.

Последний период трудовой биографии

Новая должность почти автоматически освободила меня от рутинных обязанностей секретаря первички. Появилось время, и свое внимание я сосредоточил на том, что меня при-

177

влекало с 37-го года — определение и прогнозирование сдвигов погоды. Этим я занимался в полярных широтах, этим пытался заниматься, находясь в Астраханлаге, это стало предметом моих размышлений и расчетов на протяжении всех последующих лет.

На земном шаре существуют области огромных масштабов, где изонефа (одинаковая облачность) разом разряжается или, наоборот, сгущается, преграждая доступ солнцу и обуславливая режим температур. В наших краях одновременный процесс смены погоды происходит по линии Новая Земля — Мезенский залив и далее — Белорусское Полесье. Этой смене подвергаются огромные территории — на востоке вплоть до Байдарацкой губы, на западе — Мурманская область, Карелия, часть Прибалтики. А зависит этот процесс, как я заметил еще в первые годы мореходства, от расположения нижних и верхних планет относительно радианта Земля—Солнце. Прогноз погоды, который я составил на 1965 год, в целом оправдался. Это меня вдохновило. Я рискнул послать свои выкладки в Гидрометцентр СССР. Однако ответ оттуда пришел отрицательный. Ученые мужи не желали

178

верить, что «кухня» земной погоды находится в межпланетном пространстве.

В эту пору наша семья повысила свой общеобразовательный уровень. Дочка Ира окончила мединститут и получила диплом врача-стоматолога. А я между делом окончил философский факультет общественного университета. Занятия философией обогащали мои исследования межпланетных связей и причин погодных изменений. Свои новые выкладки, а также трактат о новом миропонимании я послал в Академию наук СССР, причем адресовал их самому президенту Келдышу. Увы, времена, похоже, не изменились. Околоземное пространство уже бороздили космические корабли, а во взглядах власть имущих по-прежнему царило средневековье. Чем иначе объяснить тот факт, что мои труды там приняли в штыки, окрестив их, точно в средние века, ересью. Главный аргумент сводился к одному — этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. Я понимал, что новые взгляды всегда подвергаются остракизму. В былые времена ослушников сжигали на кострах. Правда, с тех пор минуло пять столетий. Однако оказалось, что инквизиция сохранилась и на исходе XX века. Только теперь она стала изощреннее. Ни огнем, ни железом меня не пытали. Но по указке Москвы подвергли обстоятельному психическому обследованию. Многочисленные анализы, проверки, которые тянулись несколько недель, и, наконец, специальный консилиум из семи наморщенных от натуги лбов. Вот какую унизительную проверку устроили мне инквизиторы новой социалистической формации. И что же? Что они выкопали? А ничего! Мой мозг был здоровее, чем все их серое вещество вместе взятое. А мой дух витал в недоступных им космических эмпиреях.

В эти поры по служебной необходимости я часто выходил на промысловых судах в районы лова, инспектируя безопасность мореплавания и рыбодобычи. Я тщательно следил за тем, чтобы капитаны траулеров выполняли все необходимые для благополучного плавания инструкции и циркуляры. Даже в ущерб производственным показателям. Человеческая жизнь, здоровье человека не сравнимы ни с какими сверхплановыми тоннами. В своих требованиях я был непреклонен. А когда выпадали свободные минуты, выходил на палубу или, если штормило, выглядывал в иллюминатор и обращал свой взор к небу. Ученые мужи упорно отвергали мои расчеты, прогно-

179

зы и наблюдения. Но я, анализируя всю совокупность составляющих, еще и еще раз убеждался, что динамика атмосферы Земли целиком зависит от того, что происходит в космосе.

Для меня это были очень плодотворные годы. Я добросовестно выполнял свои непосредственные обязанности, продолжая трудиться районным инспектором. Читал лекции в морских учебных заведениях, принимал в них экзамены. Печатал навигационные статьи. Это, так сказать, входило в круг профессиональных интересов. А еще вел расчеты сдвигов погоды, которые, правда, не находили внимания в центре, но их стали заказывать архангельские метеорологи. Вел переписку с Академией наук, упорно отстаивая свои взгляды на природу мироздания, постоянно обращался в Астрономическое общество...

Глухота чиновников от науки меня, конечно, удручала. Однако я не привык отступать. И в том, что касалось определения погоды, видел прямой экономический эффект. В ответ на очередной отказ Гидрометслужбы я писал: «... вопрос состоит не в оценке совершенства предлагаемого метода прогнозирования погоды на длительный период, чем до сих пор не обладает сама служба погоды, а в том, что подмеченные мной закономерности в возникновении циклонов и антициклонов, а также землетрясений на Земле во взаимосвязи материальных космических носителей требуют наблюдения, углубления и развития. Я призываю ученых к сотрудничеству со мной в творческом осмыслении подмеченных в природе закономерностей...» Увы, они упорно игнорировали мои доводы. Доходило до смешного. Комитет по открытиям в науке 8 сентября 1972 года признал, что предсказанная мною погода и ожидаемые землетрясения за первый квартал полностью подтвердились. Однако при этом добавил, что предоставленный материал не соответствует требованиям научного открытия.

Ну что тут было делать! Я, конечно, возмущался, гневался, огорчался, дивился непробиваемости официальных научных сфер, однако от своего не отступал. Продолжал делать прогнозы, вести наблюдения за небесной сферой. А параллельно размышлял над тем, над чем века и тысячелетия бились философы. Читая Зенона, Перменида, Сенеку, Гегеля, Маха и других ученых мужей прошлого, приходил к заключению, что не вижу стройной картины мироздания, не нахо-

180

жу полного ответа на возникающие вопросы бытия. Вот почему я стал формулировать свое представление о насущном, назвав свои мысли как «новое миропонимание». Эта работа приводится в конце книги. Останавливаться на ней не стану. Скажу только, что, создавая ее, я ощутил упоение от открывающихся мне колоссальных вершин и бездн. Творить эту рукопись оказалось мучительно, но это было то, что называют подлинным счастьем.

Жизнь продолжается (Вместо заключения)

В январе 1974 года мне исполнилось 60 лет. Я вышел на пенсию. Было немного грустно — позади остались юность, молодость, годы интенсивной работы. Но в то же время я испытывал удовлетворение. У меня растут внуки и правнуки. После меня остались ученики, которые со временем выросли в хороших специалистов, а иные занимают ответственные должности. После меня осталось немало профессиональных новаций, которые внедрены в производство...

Для иных уход на покой — это время подведения итогов, перемена образа жизни, а то и мыслей. А в моей судьбе после выхода на пенсию началась едва ли не самая плодотворная творческая полоса. На протяжении всех дальнейших лет я вел дневниковые записи, следил за атмосферными явлениями, писал воспоминания, приводил в порядок предания нашего рода, занимался историческими поисками, интенсивно читал философские трактаты... Предварительным итогом минувших лет стала эта книга.

А жизнь продолжается. Человек живет до тех пор, покуда в нем теплится любопытство, покуда не угас интерес к поискам и открытиям. Я, родившийся в начале века, впервые шагнувший за порог отчего дома в Нижнем Койдокурье на заре его, к концу века не утратил стремления к постижению Божьего мира. В этом вижу залог своего здоровья и долголетия. Продли же, Господи, дни мои и дай досыта надивиться чуду земной и звездной жизни, которое создано Твоим Промыслом!