- 144 -

ГОДЫ НЕВОЛИ

 

Этап в лагерь смерти

За мной захлопнулись двери вагонзака, я очутился в клетушке-купе. Огляделся: на верхних нарах просторно, но там — уголовники. «А ну, дворяне, дайте-ка место князю!» — решительно сказал я и полез наверх. Навыки общения с ур-

 

- 145 -

каганами преподала мне сама жизнь. Мелкую шпану я вообще не принимал в расчет — она и так меня остерегалась. А с главарями бандитов и воров — «паханами» — я умудрился находить общий язык. На этот раз обошлось и того проще. Залез на нары, гляжу — здешний «хозяин» мается животом, серый весь, лежит, скорчившись. «А ну, братва, — сказал я, — у кого махра — закуривай, а пепел сыпь ему на ладонь». Я подцепил грязную руку «пахана» и раскрыл его пальцы. Так те и сделали — пепел закрыл все линии судьбы. «А теперь, — скомандовал я больному, — втирай пепел в ладонь, а когда ничего не останется это место вылижи». Тот так и сделал. Через час боли пропали, рот «пахана» засверкал радостными «фиксами». В знак благодарности он отвалил мне стопку одежды: тут были плащ, тельняшка, флотские брюки, ботинки и берет. Я тотчас переоделся, а шинелишку, траченную пулями и пропитанную запекшейся кровью, засунул под нижние нары.

Перед Вологдой клетушка стала пустеть, а перед Москвой я и вовсе остался один. «Экая честь», — хмыкал я, когда открывалось окошечко. Большинство охранников были люди незлобивые. Подавая миску с баландой, только поддакивали, мол, и впрямь как на курорт следуешь. Но один, какой-то угрюмый, отозвался зло. «Ничего, — бросил он, — скоро ты по-другому скалиться будешь». «Как это?» — насторожился я. «А как «жмурики» скалятся. Прорвалаг — лагерь смерти. Не слыхал? Теперь увидишь. Уже недолго осталось».

В Москве ко мне подсадили восьмерых малолеток — их везли в Саратовскую детскую колонию. Они были как звереныши, эти потерявшие родителей ребятишки. Тощие, голодные, больные. Едва приносили суточную пайку — 600 граммов хлеба и кусок ржавой селедки, — они тут же, давясь, проглатывали все, а потом корчились от жажды и боли в желудке. Я преподал им урок: «Голова потому и сверху, что она командует желудком, а не наоборот. Разделите пайку на три части, ешьте медленно, экономьте воду. Иначе пропадете». Так они и стали делать, хотя по глазам было видно, давалось такое терпение им нелегко.

В Саратове вместе с пятью десятками новичков меня загнали в тамошнюю тюрьму. Сидели мы в подземном каземате. Жара стояла удушающая. Чтобы зэки там не спек-

 

 

- 146 -

лись, пол заливали на вершок водой. Так мы и сидели в воде, пока не высушивали ее своими телами.

Здесь, в подземелье, произошла грандиозная стычка между «мужиками» и «ворами в законе». Урки, как это случалось не раз, стали наглеть, обирать сокамерников. Мы вскипели и поднялись. Особенно основательно дрались местные крестьяне-волгари, мотавшие десятилетние срока за какие-то мелкие проступки. Если бы не охрана, которая прибежала на крики, уголовников стерли бы в порошок.

И еще чем запомнилась саратовская тюрьма, так это тем, что тут я произвел «ревизию» своей одежды. Шевиотовые брюки и теплое нательное белье променял на более легкие вещи: молескиновые брюки, безрукавку, майку, трусы и тапочки. Заработанное «знахарством» флотское обмундирование, а также плащ и ботинки я упаковал в «сидор».

Из Саратова до Астрахани мы ехали втроем. Моими попутчиками были известный художник Пустовойт и референт председателя ЦИК Украины Петровского, забыл фамилию. Три года они отсидели в тюрьме и теперь радовались, что в лагере будут постоянно видеть небо. О том, что это может быть лагерь смерти — Прорвалаг, они старались не думать.

В Астрахани мы расстались. Меня повезли в местную тюрьму. Это значило, что впереди новый этап. Куда? Все сулило одно — Прорвалаг. Я стал готовиться к худшему: ходили слухи, что из Прорвы живыми не выходят. Но тут оказалось, что к моему прибытию этот лагерь прекратил свое существование. Весь контингент (говорили — семь тысяч бедолаг) вымерли от голода и какой-то эпидемии. Лагерь смерти захлебнулся собственной смертью.

Меня направили во 2-е отделение Астраханлага. Здесь я снова встретил художника и референта. Они находились в карантинном бараке. Причем как — лежащие пластом. Наевшись с голодухи свежей тарани, которую в лагере варили нечищенной, они отравились. Референт вскоре скончался, а художник едва шевелился.

Неволя учит выживать, быть осторожным, бдительным и иногда для убедительности преподает уроки смерти. Глаза мои тянулись к посудине с варевом, но больше ложки-двух я себе не позволял. Было бы нелепо, избежав лагеря смерти, умереть от собственной безалаберности.

 

- 147 -

Перемена участи

2-е отделение Астраханлага располагалось на правом берегу волжской протоки Малая Болда. Полтора километра в длину, километр в ширину — таковы были его размеры. По периметру лагерь окружал высоченный забор, снаружи и изнутри тянулись ограждения колючей проволоки, по углам стояли сторожевые вышки. Еще пуще была огорожена и укреплена жилая зона. Единственно свободной оставалась береговая черта. Здесь тянулась 150-метровая двухъярусная пристань. Прямо к ней примыкал рыбозавод. Он был рассчитан на обработку и засолку 3 тысяч тонн рыбы. Кроме того, в промзоне находились судоверфь, бондарный цех, сетевязальный цех, мехмастерские, котельная, баня с «вошебойками», контора, дома оперчасти, пропускники. В жилой зоне стояли два барака — мужской и женский. Это были одноэтажные, сложенные из саманных кирпичей строения, остекленные стеклянной банкой. Еще имелись столовая, хлеборезка, кухня, каптерка. Строились клуб и три барака. ГУЛАГ развивался.

За две недели карантина я малость окреп, стал поправляться, хотя ребра еще торчали. Но тут на беду ко мне прицепилась малярия. Меня то трясло от озноба, то бросало в жар. Хотелось пить, губы трескались. Так продолжалось сутки-двое. Потом лихорадка отступала, чтобы через некоторое время снова обрушиться на меня.

Из карантина меня направили на работу. Нарядчик — рыжий детина сунул мне в руку метелку: мети. Я вскинулся: с каких это пор в дворники определяют капитанов? Он — свое. Тогда я его — наметельником. Поднялся шум. Меня потащили к начальнику отделения Нескребе. Оказывается, он наблюдал за этой сценой из окна. Нет худа без добра. Наказания за отказ я не понес, больше того, учитывая мою профессию, меня назначили диспетчером лагерного флота.

Флот у отделения был немалый: три колесных парохода («Красная путина», «Монтажник» и «Менжинский»), три морских плаврыбозавода, десять плашкоутов с чанами в 300 тонн и пять 100-тонных рефрижераторных рыбниц. Все эти суда находились в непрерывном движении. Одни нужно было направить на промысел, предоставив соответствующее обеспечение. Другие — принять у причала и оперативно организовать разгрузку. Ведь у них на борту была свежая рыба —

 

- 148 -

вобла, лещ, сазан, селедка, осетрина, севрюга... Плюс красная икра в бочках. Южное солнце немилосердно. Вся эта продукция требовала оперативной обработки. Хлопот у меня было выше головы. Телефон, за которым я сидел, не умолкал. Подчас обедал даже, не отрываясь от него, благо еду, приличествующую моей должности, доставляли прямо на берег, в диспетчерскую.

Я малость ожил, окреп. 12-часовой рабочий день я проводил почти как вольный человек, даже подчас забывался за работой. Но наступал вечер, и меня вновь уводили за колючую проволоку.

В бараках на нарах ночевать было невозможно — загрызали клопы. Нам разрешили спать под открытым небом. Бросишь на землю чаконную подстилку, натянешь противомоскитный полог, чтоб не донимали комары, и спишь себе без задних ног.

Однажды я проснулся от тычка. Было это еще до того, как меня поставили диспетчером. Лица в потемках я не разобрал, но уши мои не заложило. Меня звали в побег. Я слыл в лагере за человека непримиримого, два побега — это не шутка. Теперь манили в третий. Что делать? Отказать? Могут прирезать, придушить. Их пятеро. Пойти в бега? Поймают — считай «вышка». Как поступить? «Спасибо, брат, — шепнул я. — Но у меня мало сил. Прими благословение, удачи. А я — могила, «камень в воду». И для убедительности, что смолчу, не выдам их, приложил, как водится в неволе, его палец к своим губам. Мы пожали друг другу руки, и он уполз... Побег этот удался. Той же ночью они обошли часовых с собаками, перерезали проволочные заграждения, сделали подкоп под частоколом и ушли. Лагерь недосчитался пятерых. А два офицера охраны за этот побег полетели с должностей.

Вообще побеги там случались часто. К этому, думаю, в немалой степени побуждала вольная стихия, что открывалась взору: дельта большой реки, которая вела к морю. Разве можно было, глядя на эту ширь, хотя бы не подумать о побеге. И думали, и придумывали, и бежали. Бывший начальник снабжения армии Наумов и бывший фронтовой офицер Водопьянов были вывезены из рабочей зоны лагерным катером, на котором старшиной служил также заключенный — бывший моряк Платонов. В Яманцево двух беглецов поджидала летающая лодка «Дуглас». Их следы пропали на воде и

 

- 149 -

окончательно растаяли в воздухе. Потом оказалось, что спец по изготовлению документов зэк по фамилии Жога изготовил им поддельные паспорта. Такие же паспорта он изготовил себе и своему напарнику — расконвоированному банщику. Несколько дней банщик прятал Жогу в пропарочных камерах. Потом, переодевшись, они спокойненько вышли из рабочей зоны. А еще один дерзкий побег произошел прямо на моих глазах. К пристани рыбозавода пришвартовался военный речной монитор. Командир корабля вышел на причал, подхватил под руку женщину-заключенную, которая находилась возле цеха рыбозавода, и повел ее к монитору. Охрана в недоумении хлопала глазами. Офицер завел женщину на борт и живо запихнул ее в рубку. Тут, наконец, конвоиры всполошились, однако было уже поздно. Командир монитора сыграл «боевую тревогу», на берег уставились стволы пушек и пулеметов, корабль развернулся и был таков. Все продолжалось не больше пятнадцати-двадцати секунд.

У меня тоже были возможности для «рывка». Особенно тогда, когда стал диспетчером. Но я наложил на эти мысли запрет. Куда бежать? В Иран? В какую-то другую неизвестность? Зачем? Мне надо возвращаться домой — к жене, к дочери, к старикам-родителям. Беглецу власти житья не дадут. Остается терпеливо, хотя суд был неправедным, отбывать срок. Другого не дано.

В сентябре во 2-е отделение пригнали большой этап из Закавказья. На них вскорости напала какая-то болезнь. Мор косил их пачками, не успевали убирать. За месяц от трехсот человек остались в живых единицы.

Я по-прежнему страдал от малярии. Три дня в неделю меня лихорадило — то кидало в жар, то знобило. Потом четыре дня отходил и опять накатывал приступ. Работу диспетчера я не оставлял, в санчасть не обращался. Кроме хинина, мне там ничего предложить не могли, а этого порошка я остерегался — он, по словам знатоков, быстро разрушал внутренние органы. Видя мои страдания, решил взяться за лечение мой постоянный охранник — казах Джумалиев. Однажды он принес фляжку водки и две дольки сазаньей желчи. Налив в кружку 200 граммов спиртного, он раздавил туда желчь и в течение получаса яростно все это перемешивал. Потом процедил содержимое через марлю и сунул мне под нос: «Пей!» Я от отвращения сморщился. «Пей!» Я собрался

 

- 150 -

и все-таки выцедил эту отвратительно пахнущую жижу. Через пять—десять минут началось опьянение. Меня уложили в постель, я забылся. Очнулся от тягучих позывов. Меня стало рвать. В таз шлепнулся липкий плотный сгусток. Мои лекари — Джумалиев и капитан флота Бочаров — довольные переглянулись. С этой «медузой» должна была выйти вся зараза. И действительно, народное снадобье оказалось целительным, малярия ушла, и больше я уже не маялся от этой лихоманки.

На борту кавасаки

На работу в дельте и в море зачастую направлялись заключенные, не знавшие элементарных правил поведения на воде. Поэтому многие гибли или увечились. Я стал убеждать главного капитана управления Астраханлага Волошина наладить какую-то учебу. Он согласился с моими доводами и вскоре выхлопотал у лагерного начальства небольшие средства. С началом ледостава, когда суда поставили на отстой, начались занятия. Они велись по вечерам до отбоя. Одним из преподавателей стал я. Я давал своим товарищам по несчастью необходимый для выживания минимум шкиперо-судоводительских знаний. Эффект от занятий сказался уже по весне: число несчастных случаев заметно снизилось. Это вдохновило меня. Я продолжил лекционно-преподавательскую деятельность и в следующем сезоне. И потом вел ее все годы заключения. К слову сказать, за преподавание хорошо платили, разумеется, по лагерным меркам. За часовые лекции я получал раза в три больше, чем за 12-часовую работу диспетчера. Кое-что я в итоге мог даже посылать семье.

С открытием навигации 1944 года меня назначили капитаном флота 2-го отделения. Обязанностей и ответственности прибавилось. Но я никогда не чурался настоящей, достойной моих знаний и опыта работы, тем более здесь, в неволе, где работа стала спасением от тоски.

Разумный человек стремится осваивать новое, неведомое. Для меня, судоводителя, новым здесь был район плавания, так называемые Каспийские черни — совокупность мелководных протоков, составляющих дельты Волги и Урала. И хотя плавать мне не доверяли — я по-прежнему ходил под конвоем — я использовал любую возможность, чтобы понять характер днообразования этих мест. Надежных лоций

 

- 151 -

не было — песчаные косы меняют свое расположение под напором речной и встречной морской воды. Но я своим природным наитием, немалым опытом и глазомером сумел-таки понять основные направления песчаных кос и глубоководных желобов в западной и восточной части дельт Волги и Урала.

Наверное, мое желание плавать было столь велико, что Господь смилостивился и вдунул его в уши моих надсмотрщиков. В середине августа 1944 года меня произвели в капитаны небольшого парусно-моторного бота, так называемого кавасаки, построенного по японским обводам. Предназначалось это судно для начальника охраны управления Астраханлага капитана Карпенко. Но самым удивительным было то, что меня, зэка, дважды бежавшего, приговоренного к десяти годам по статье «контрреволюционный саботаж», расконвоировали, вручив мне специальное удостоверение. То есть я мог свободно, без охранника, выйти за лагерные ворота, сесть на трамвай, идущий в Астрахань, и ехать, как предписывалось, для представления в штаб. Этому подивился даже начальник охраны.

И вот я в штабе. Передо мной капитан Карпенко и его начштаба, пожилой офицер, запамятовал фамилию, но помню, что он нес службу в жандармерии еще при Керенском. Мне вручили предписание принимать кавасаки N 4, который стоит на слипе Кировской судоверфи. Когда судно спустят на воду, его надо привести в отделение, набрать команду и готовиться к выходу в море.

Во второй половине сентября я вывел кавасаки в первый рейс. Мотористами у меня были зэки из астраханцев. То ли навыки у них были невелики, то ли двигатель еще не обкатался, но мы больше шли под парусами, благо и грот и кливер стояли хорошо и ветер каспийский ловили исправно.

По возвращении на берег Карпенко мотористов списал, а вместо них через директоров плавзавода подобрал двух пареньков. Это были Петя Кузьмин из Вольска и Миша Воскобойников из приволжского колхоза. Петя сидел по воровской статье, но вором он не был, а Миша попал за «колоски», но звучало это как «хищение социалистической собственности». Хорошие, ладные ребята, они, как и многие, с кем меня сводила судьба, страдали по сути ни за что. Одно утешало при виде их, что в заключении ребята не озлобились,

 

- 152 -

как случалось со многими, не потеряли веру, тянулись к знаниям, к труду. В свое время тот и другой сбежали из «ремеслухи». Но то ли нахватались там, то ли это было от природы, оба оказались талантливыми слесарями. Они так смогли настроить наш двигун «Болиндер», что он заработал как часы. Я нарадоваться не мог. Был доволен и Карпенко.

День Победы застал нас на берегу — мы только что пришли из Гурьева. Ликование было всеобщим. А я сидел в этот день в лагерной тюрьме — туда было предписано засадить всех «контриков». Много я передумал за те сутки. До чего же непрочно мое положение: один росчерк пера — и я уже в каземате. Этак и на этап можно загреметь. Прорвалаг ликвидирован, но есть Караганда, есть Колыма, есть Магадан. Горько было в День Победы, хоть плачь.

После, когда я вновь вернулся на борт кавасаки, выяснилось, что упек меня в ту темницу не кто-нибудь, а мой непосредственный начальник — капитан Карпенко. Этот человек для меня во многом остался персоной загадочной. Пользуясь своим положением офицера НКВД — полнейшей неподконтрольностью, он совершал какие-то загадочные рейсы в разные концы Каспия: то ли общался с контрабандистами, то ли со своими агентами, то ли — было и такое подозрение — собирал сведения для какой-то западной разведки. Весной 1947 года Карпенко получил новое назначение. Перед отбытием он устроил сослуживцам отвальное. Вызвав к застолью меня, он поднес мне полный граненый стакан водки: «Это тебе за капитанство. Благодаря тебе я полюбил море. Спасибо!»

Женщины в лагере

Как я уже упоминал, женщины в лагере жили в отдельном бараке. Свободно туда было не пройти. Но мужики находили доступ. Впрочем, что значит находили? Процесс этот, тяга эта, как и заведено природой, были обоюдными. А на промысле, на работах это оказывалось и того проще. Складывались почти семейные пары, которые жили теми же самыми страстями, что и вольные. Помню, заключенному Болдыреву оставался месяц до освобождения. По этой или по другой причине его сожительница сошлась с другим. Болдырев, не вынеся измены, зарезал ее. Причем не как-нибудь, а показа

 

- 153 -

тельно — на поверке, перед всем строем. Убийцу-ревнивца судили, дали новый срок, и он вместо дома загремел на новый этап.

Случалось, и нередко, когда женщины-заключенные рожали за колючей проволокой. Отца ребенка, которого женщина объявляла, отправляли в этом случае в другой лагерь. Ребенка оставляли матери, и он оставался при ней до трех лет, а потом его отнимали у нее и передавали в детский приют. Она же продолжала отсиживать свой срок. После войны тем женщинам, которые готовились стать матерями, вышло послабление. На них составляли акт и освобождали из заключения досрочно. По этой причине в среде женщин-заключенных возник прямо-таки ажиотажный спрос на мужиков.

Я остерегался таких случайных связей, благо у меня был серьезный аргумент — малярия. Но со временем, когда окреп, когда болезнь перестала терзать мое тело, греховые мысли стали посещать и меня. Мне было тридцать лет — самый золотой возраст для любви. Увы, моя женушка, которую я любил, была далеко — на другом краю земли. Редкие, подчас скупые весточки из Архангельска будоражили и терзали сердце, порой возбуждали ревность. Природная страсть не находила выхода, сжигая еще не окрепшее тело и угнетая душу. Что было делать?

Однажды, уже осенью 45-го года, ко мне на судно, когда я был один, поднялась женщина. Это была миниатюрная, мне под стать, черноокая казачка. Звали ее Анной. Она была солдатской вдовой. «Год наблюдаю за тобой, — сказала она. — Ты, как и я, томишься. Мы нужны друг другу. Поверь мне». Я молча обнял ее. Так свершилось то, чего я жаждал и чего так остерегался.

Наша связь длилась около двух лет. Я бывал у нее дома, она у меня на судне. Мне было спокойно с ней и хорошо. Однако с самого начала я ей честно сказал, что все мое существо устремлено домой, к семье, к своей любимой жене.

В середине 1947 года у нас с Ниной появилась возможность свидеться. После нескольких лет разлуки, после взаимных упреков, которые, наверное, неизбежны при переписке, это было просто необходимо. Заглянуть в глаза, взять любимого человека за руку, доверить ему все свои мысли и чувства... Я к той поре скопил и переслал домой небольшую сумму денег. Претензий ко мне со стороны лагерного начальства,

 

- 154 -

несмотря на мою «контрреволюционную» статью, не было. И вот летом, в пору цветения и благоухания природы, моя Нина очутилась у меня. Боже! Что это были за счастливые дни! Три недели, которые Нина провела у меня на судне, стали нашим вторым «медовым месяцем». Хотя, конечно, эмоционально это было во сто крат сильнее. Мы и наплакались, и насмеялись, и напелись. Мы честно признались друг другу во всех тайных помыслах и грехах, не укоряя, а утешая один другого. Мы поклялись сохранить нашу любовь, не растратить ее за годы разлуки, которых предстояло еще много.

Анна видела мою Нину в те дни. Она поняла несбыточность своих надежд и смирилась с моим отступничеством. Связь наша прекратилась, но мы остались с ней добрыми друзьями.

Яхта на фоне колючей проволоки

В начале апреля 1946 года, когда рыболовецкие бригады вышли ловить рыбу ставными неводами, на побережье обрушился жестокий шторм. Суда с зэками разбросало. Большинство вскоре обнаружили, но две наливные рыбницы куда-то запропастились. На розыск пропавших отправился на нашем кавасаки начальник штаба охраны — тот самый пожилой капитан, который служил в жандармерии при Керенском. В этот рейс он захватил с собой три каких-то тома. Я полюбопытствовал. Оказалось, что этот трехтомник посвящен развитию тюремного дела в России и стал едва ли не первым трудом, который был удостоен Сталинской премии. Я тогда не удержался — хмыкнул. Демократическое социалистическое государство, как широковещательно называла сталинский режим партийная пресса, тюрьма и главная премия страны — это было символично. Но бывший жандармский офицер пропустил мою «контрреволюционную» реплику мимо ушей — он был человек добродушный.

Пропавших мы искали долго. Одну рыбницу обнаружили затопленной против Новинской банки. Число зэков сошлось со списочным составом, но все они были мертвы. Спасаясь на мачтах, они обвязались и, как на крестах, застыли. Похоронили их по-морскому, обвязав цепями. Другую рыбницу обнаружили в бухте Баутино, там все были целы.

Кстати в Баутино произошла примечательная встреча. Я

 

- 155 -

повстречал свою первую робкую юношескую любовь. Шестнадцать лет назад, когда мы проходили здесь практику, это была милая пятнадцатилетняя девушка. Теперь, увы — передо мной предстала высохшая, изможденная какой-то болезнью женщина. Время беспощадно. Но еще беспощадней бывают человеческие судьбы. Полтора десятка лет назад мы — два юных робких создания. А теперь — один зэк, другая стоит на краю могилы.

С началом лета 1947 года, когда капитан Карпенко отбыл по новому назначению, я перешел в непосредственное распоряжение начальника управления Астраханлага полковника Житомирского. Он назначил меня капитаном своего флагманского судна. Это была красавица-яхта с парусным вооружением и японским двигателем «Куббото». В списке, чтобы, видимо, не привлекать внимания высших чинов, она числилась как моторыбница N 18. На судне имелась роскошная каюта, которой пользовался начальник, она состояла из трех помещений, отделанных красным деревом. В экипаж яхты входили восемь человек. Радист, старший механик и повар были вольнонаемными. Два рулевых, два моториста и я, капитан, — зэками. Дабы не смущать зэковской робой именитых гостей, которых Житомирский подчас принимал на яхте, меня облачили в форму военно-морского офицера, только погон не было.

У судьбы странные завихрения. Первый рейс на этом судне я совершил не куда-нибудь, а в Прорвалаг — тот самый лагерь смерти, куда меня с Севера наладили околевать. Лагерь, как я уже поминал, к той поре самоликвидировался. Теперь, спустя несколько лет, начальство Астраханлага решило продать его строения Казахстану и для того направило туда целое представительство. В том рейсе в меня вселился какой-то бес. То ли взбудораженная память погоняла, то ли сердце, которое радовалось жизни, но я гнал яхту по самым непроходимым ерикам. Рулевой Егорычев, местный гурьевский мореход, только головой качал.

Из рейсов того времени запомнились еще два. В обоих на борту яхты находился бывший маршал Кулик, разжалованный Сталиным, теперь он возглавлял НКВД Астраханской области. Сопровождаемый Житомирским, Кулик инспектировал прибрежные калмыцкие села. После депортации калмыков здесь стали поселять приезжих. Но житья этим заве-

 

- 156 -

зенным новоселам тут не было. То и дело вырезались целые семьи. На обезглавленных трупах переселенцев находили листовки: «Земля эта вечно будет принадлежать калмыкам». Я сам держал такую в руках.

«Закручивание гаек»

Летом 1948 года полковника Житомирского перевели в центральный аппарат ГУЛАГа. А на его место — вот уж прихоти судьбы! — назначили А. В. Смирнова, бывшего начальника Молотовской промышленной ИТК, из которой я дважды бежал. Теперь он был в звании капитана НКВД. В первом же рейсе, когда Житомирский показывал новому начальнику хозяйство, Смирнов припер меня к борту и опалил перегаром: «Что, бегунок, не ждал?!» Я сдержался, понимая, что плетью обуха не перешибешь, перенес все оскорбления и угрозы и тем самым как бы обезоружил его. Он ушел — водки было море, — но у меня сердце упало: такой загонит куда Макар телят не гонял, никакие прежние заслуги не помогут.

Вышло почти так, как я и предчувствовал, только в чем-то еще хуже. Загонять далеко Смирнов меня не стал. Ему доставляло удовольствие держать меня возле, чтобы было кого изводить и над кем измываться. Сначала он ополовинил мое жалованье, потом ограничил мое время, усилил контроль и режим. Его возрастающая агрессивность усугублялась прогрессирующим алкоголизмом. Он пьянствовал сутки напролет и в период запоев был злобен и опасен.

Однако у меня выбора не было. Мне оставалось одно — по-прежнему добросовестно выполнять свои обязанности и не допускать аварий. Других возможностей доказать свою нужность я не имел.

За четыре года вождения судов по черням Северного Каспия я обрел изрядный опыт и прослыл каспомором, как звали здесь опытных судоводителей. Сведя воедино навигационные наблюдения, я создал нечто вроде руководства для плавания судов с осадкой до двух метров. Этот труд я передал капитану Астраханского морского рыбного порта Черчинцеву, а тот направил его в Военную гидрографию.

Режим, созданный мне моим непосредственным начальником Смирновым, совпал с усилением режима в целом по ГУЛАГу.

 

- 157 -

«Золотые» послепобедные времена заканчивались, началось «закручивание гаек». Жена — она к этой поре работала в Архангельском театре кукол — хотела переехать на жительство в Астрахань. А что я ей мог ответить, коли каждый день грозил какими-то потрясениями и непредвиденными поворотами!

4 июня 49-го года меня под конвоем доставили в изолятор — лагерную тюрьму. Я провалялся там, не ведая причин, трое суток. На четвертый день нас, три десятка душ, загнали на моторыбницу и повезли. Оказалось, в 3-е отделение Астраханлага. У всех у нас были статьи, которые не подлежали расконвоированию. «Порядок» навела очередная, более крутая прокурорская проверка.

В этой группе я встретил своих коллег — моряков. Одним был капитан дальнего плавания Тузлаков, другим — капитан колесного парохода Сихарулидзе. Нас всех отправили на сельхозработы. Полмесяца я выдержал на этих знойных, пыльных полях, но потом мои нервы и легкие сдали, и я попал в больницу. Организм, привычный к прохладе, к морскому, пусть и стылому, ветру, не мог выдержать степного климата. Саднило в груди, донимал кашель. Но того больше маялась душа, которая просилась на морской простор.

Тот год был тягостным и печальным. В августе Нина сообщила, что скончался мой отец, это случилось сразу после Пасхи. Я оплакал батюшку и запереживал за маму. Бедная матушка, что тебе выпало за последние годы! Один сын в лагере. Другой, Иван, погиб на Курской дуге. А теперь отец... Что нас всех ждет впереди? Свидимся ли? Обнимемся ли? Кто знает?

И швец, и жнец...

Зиму с 49-го на 50-й год я находился в 3-м отделении Астраханлага, ходил под конвоем и работал на судоверфи. Моей задачей были сметы для постройки нового судна. Требовалось обсчитать, сколько нужно рабочей силы, материалов и денег. Ночевал я в жилой зоне барака «контриков». Уркаганов тут не водилось, народ в бараке обитал солидный, умный, основательный. Особенно я сошелся с инженером Здановичем и капитаном Тузлаковым. Мы сообща обсуждали идею полярного судна. Это должен был быть не ледокол, а

 

- 158 -

ледолом. За зиму мы выполнили проект, собираясь вскорости отправить его в Министерство морского флота. Но по весне меня отправили в командировку, и моей подписи на тех чертежах не оказалось. Проект в ММФ отклонили. Однако впоследствии я узнал, что на Сормовской верфи был построен речной ледолом и что он успешно прошел ходовые испытания.

Весной 50-го года начальник 3-го отделения Ларионов включил меня в бригаду рыбаков. Местом постановки ставного невода был определен Новинский «банк». Я исходил эти места вдоль и поперек и знал все мели и глубины. Потому инициативу постановки и определение направлений сетей взял на себя. Работа на тонях была адская. От кузбасслака, которым пропитывали сети, чтобы они преждевременно не гнили, воспалялись глаза. От рыбной слизи покрывались язвами и кровоточили руки. Ошпаришь кипятком — одна зарубцуется, но тут рядом нарывает другая. Единственным утешением было то, что наши невода давали двойной план добычи.

Прошел март, апрель. В мае меня опять затребовал к себе Смирнов. Флагманское судно вышло из капитального ремонта, он пораскинул мозгами и заключил, что лучшего капитана, чем Корельский, ему не найти. Ради этого Смирнов добился расконвоирования. Он был благодушен в тот день, Смирнов. Даже шутил. Но я-то знал, что это до поры. Начнется запой, и он опять будет терзать меня своими выходками. Однако ради моря, ради того, чтобы дышать этим простором, я, кажется, готов был терпеть даже оскорбления.

Последние годы заключения запомнились постоянной нервотрепкой. Меня то сдавали под охрану, то снова расконвоировали, то кидали в лагерный изолятор, то снова освобождали. Навигацию 50-го года я проплавал на флагманской яхте. Весной 51-го под конвоем водил рефрижераторную рыбницу. Лето провел в зоне. Осенью назначили капитаном по наблюдению за строительством судов на верфи. И только на последний год лагерей выпала некая стабильность.

По весне 1952 года меня назначили капитаном моторыбницы N 27. На ней находился командир дивизиона охраны и два стрелка. Усиление конвоя объяснялось тем, что отряд сейнеров направлялся на лов в глубоководные районы Каспия, т. е. далеко от берега. К тому же сам лов производился толь-

 

- 159 -

ко ночью: осваивался новый способ добычи кильки «на свет».

Всю весеннюю и осеннюю путину наши суда базировались в бухте Баутино. 24 сейнера, 5 трехсоттонных плашкоутов, плавмастерская и моторыбница N 27 — вот такие у нас были средства. Заключенные хорошо заработали за этот сезон, мне тоже полагался пай от этой добычи.

Осень в том году грянула рано. К октябрьским праздникам отряд сейнеров вернулся в отделение и стал на зимовку. До моего освобождения оставалось четыре месяца. Это был самый мучительный период. Нервы натянулись как струны. От Нины в эти месяцы шли тягостные, унылые письма. Она так настрадалась от ожидания, что уже почти разуверилась в нашей встрече.

И вот наступил последний день — 19 февраля 1953 года. От звонка до звонка минуло десять лет. Какие чувства в тот день испытывал я, может понять только тот, кто сам долго томился в неволе. Словами это все равно не передашь.

Зону я покинул после обеда, приняв последний черпак лагерной баланды. В конторе отделения сдал обходной лист, мне вручили справку об освобождении и — боже мой! — диплом капитана дальнего плавания и мореходную книжку, которые были отобраны после побега. Именно они оберегали меня как нужного ГУЛАГу специалиста от разных этапов и перемещений. Я прижал их к груди, казалось, это был пропуск в прежнюю жизнь, так обрадовался, что документы не затерялись. Тут выяснилось, что с расчетом придется подождать — денег в кассе нет. Больше того, донеслось предупреждение, что иные ожидают расчета по нескольку дней. «Подожду — откликнулся я. — Больше ждал».

Наступил вечер. Раздался удар в рельсу. Бригады возвращались с работы в жилую зону. Ворота открыли, но зэки на пересчет не шли. Охрана всполошилась, на вышках расчехлили пулеметы. В контору вбежал начальник охраны. «В чем дело? Почему держите Корельского? Не видите, отделение бузит? Проститься с ним хотят! Выгоняйте его за ворота!» Деньги тотчас же нашлись. Я вышел из зоны. Бригады зэков стояли как на смотру. «Прощай, Палыч!» «Благодарим за морскую науку, капитан!» «Спасибо за уроки флотские!» «Будь здоров, Василий!» «Погуляй там, браток, за нас!» Начальник отделения Ларионов, тучный мужчина, с трудом поспевал за мной. «Ну и ну, Корельский, первый раз вижу, чтобы так провожали...» А я шел, кивая своим товарищам, и слезы стояли на глазах: «Спасибо, братцы!» «Не поминайте лихом!» «Простите, если что было не так!..»