- 235 -

Жизнь продолжится

 

В те же самые дни ноября 1942 года, когда я мучился неудачами лечения перелома плечевой кости у юноши, меня вызвал в свой кабинет главный врач О. Л. Мебурнутов и попросил взять на себя также корпус № 9, который остался беспризорным. До сих пор в нем вел больных молодой человек из Краснодара, по-видимому, недоучившийся студент-медик или фельдшер. Я видел его всего лини, несколько раз издали и дня три четыре тому назад слышал, как, чем-то раздосадованный, он раздраженно и громко произнес в бараке:

— Все мы быдло, и обращаются с нами, как с быдлом.

Скоро стало известно, что молодой человек исчез.

Мне пришлось согласиться и взвалить на свои плечи двойную ношу. Работал с раннего утра до позднего вечера. Отчасти я был этому рад, так как до завершения срока оставались считанные дни, а при большой занятости они скорее проходили. С утра я начинал обход и выполнение процедур в «своем» корпусе (№ 2), а с обеда переключался на девятый, в котором лежали терапевтические большие.

С большим волнением я ждал 5 декабря. Именно в этот день, в ночь с 4 на 5 декабря 1937 года, пять лет тому назад, я был арестован, и, следовательно, в этот же день должен был закончиться полученный мною пятилетний срок лишения свободы. В бараке знали об этом, и некоторые из заключенных уже пытались заранее поздравлять. Я отмахивался от преждевременных поздравлений («еще неизвестно, как и что будет»), хотя очень хотелось надеяться, что выпустят на волю.

 

- 236 -

Однако в наступивший долгожданный день моим никто и никуда не вызвал. Я старался себя успокоить тем, что первые два дня после ареста меня содержали в камере при милиции (она называется камерой предварительного заключения), а не в тюрьме, и эти дни были не включены в срок. Но и 7 декабря все оставалось по-прежнему. Обитатели барака либо задавали вопросы (не получил ли я извещение о задержке до особого распоряжения?), либо пытались неловко сочувствовать, либо выражали надежду, что просто, по-видимому, задержались с оформлением.

Санитар дизентерийного отделения подошедший ко мне в бараке, дал повод, усомниться в том, что все сочувствуют искренне. Он тихо сказал мне:

— Я слышал, как Карзубый высказывал сочувствие вам в связи с пересидкой. И даже нелестно отзывался об НКВД. Будьте осторожны с этим типом: он стукач.

— Не может быть. — Усомнился я

В это время в барак вошел парень с котелком и посетовал:

— Что-то, б…, сегодня совсем мало дали баланды.

— НКВД добавит. — Бойко съязвил Карзубый, который, будучи дневальным, почти постоянно находился в бараке и вмешивался в любой разговор. Мой же собеседник продолжал:

— Слышали. Он специально провоцирует разговор о властях, чтобы выудить настроения и донести. Этот дурак настолько старается, что сам себя выдает. Большинство же других умнее и действуют так, чтобы не вызвать подозрения. А в целом их немало: стукач есть в каждом бараке, в каждой бригаде.

— Не преувеличиваете ли вы?

— Меня самого опер пытался завербовать, когда

 

- 237 -

я работал дневальным на пересылке Вогвоздино.

Эту пересылку, расположенную, кажется, недалеко от Усть-Выми, я вспомнил в связи с тем, что нас продержали там пару дней во время этапа и я даже успел с помощью жестянки, заточенной о камень, сделать себе ложку, которую затем у меня украли по прибытии на Нефтешахту №1.

— Ну и что вы? — спросил я.

— Отказался: не хотелось быть продажной шкурой. Зато послали мантулить на общие. Ну, всего!

Санитар заковылял к своим нарам: правая нога его не разгибалась в коленном суставе после травмы па лесоповале.

Разговор разволновал меня. Не служат ли причиной задержки какие-либо доносы? Кажется, я нигде особенно не высказывался, но стукач, если я ему чем-нибудь не угодил, любое слово, любую мысль мог исказить, чтобы выказать свое усердие. А вдруг и этот самый санитар (как я слышал, бывший экономист), слишком откровенно разглагольствующий о стукачах, сам является таковым и завел разговор лишь для того, чтобы выведать мое настроение? Трудно было полностью отбросить и такое предположение. Уже давно повседневная действительность, особенно начиная с тридцатых годов, выработала у многих недоверие к людям, излишнюю подозрительность. По-видимому, и я в определенной степени не был исключением из них. В последующую пару дней, 8 и 9 декабря, мои ожидания и надежды также не оправдались. Выходило, что я пересиживаю уже несколько дней. Настроение было ужасное. Придя с работы в барак, я ложился на нары и пребывал в полной апатии, поднимаясь лишь по команде дневального: «Поверка!»

Я становился в строй. Коменданты сосчитывали

 

- 238 -

нас по головам, вписывали результат на кусок фанеры и удалялись. После этого я снова ложился на нары, чтобы не вставать до подъема. Однако не мог сомкнуть глаз: бодрствующий мозг был полон неотвязных мыслей об обреченности.

В один из этих мрачных дней удивил меня своим неожиданным визитом санитар морга Иван. Вечером он явился к барак, подошел к моим нарам и распахнув свой бушлат, извлек из-под полы и протянул мне закопченный котелок:

— Держи, Виктор.

— Это что, Иван?

— Блины. Овсяные. Нажарил на рыбьем жире.

— Да что ты, Иван, сам ешь!

— Не беспокойся, сам я уже порубал, как следует. Угощаю тебя, не побрезгуй. Бери, пока горячие. Тебе надо поправляться, плохо выглядишь. Я был очень тронут вниманием санитара. С трудом удалось уговорить его разделить трапезу. Мы поочередно погружали руки в котелок и поглощали блины, которые показались очень вкусными.

— Главное, ты не горюй, не падай духом: не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра выпустят.

— Да что-то воля пока не светит. Еще неизвестно, освободят ли.

— На худой конец, главное — не тушуйся. Я в лагере уже не первый срок, но, как видишь, пока жив. — Иван застегивал свой бушлат, собираясь уходить.

Сочувствие мне высказывали старый лекпом, один незнакомый зек, который всегда оставался в бараке тихим и незаметным. Чтобы не испытывать такого внимания к себе, которое лишний раз напоминало о подвешенности моего положения, я вообще перестал заходить в барак, оставался ночевать в боль-

 

- 239 -

ничном корпусе № 9. Жесткая медицинская кушетка и шерстяное одеяло, которые имелись в дежурной комнате, вполне устраивали меня. После завершения работы можно было побыть наедине с собой. Комендант, приходивший в корпус на вечернюю поверку, учитывал меня здесь и не настаивал, чтобы я уходил в барак, тем более что я всегда мог сослаться на необходимость быть ближе к тяжелым больным. Иногда же специально проделывал поздно вечером дополнительный обход палат, чтобы отвлечься от мрачных мыслей.

Временами я утрачивал выдержку и слишком раздраженно и грубо реагировал на мелкие оплошности сестры, санитара.

С каждым днем пересидки нарастала обида. Позади целых пять лет лишений, бесправия, неволи — наказания при отсутствии преступления. Погублены юные мечты и идеалы. Пропали без приложения знания и опыт, накопленные за годы обучении в индустриальном техникуме и позволявшие считать себя без пяти минут горным техником (имелось уже назначение на преддипломную практику на южный Урал, в горнорудный трест «Миасзолото»). Все это пришлось навсегда забыть и бороться за выживание, пробивать путь к новой специальности, очень далекой от прежней. Потрачено много сил, но еще неизвестно, удастся ли мне получить документ на право работать по этой части. И это лишь одна сторона неясной перспективы, профессиональная. Еще больше морально-психологический ущерб.

Родители, вся семья ждут моего сообщения об освобождении. В чем же причина задержки? Узнать об этом в УРЧ (учетно-распределительной части) я не имел возможности. Дело в том, что больница при олп №1 состояла в административном под-

 

- 240 -

чинении у начальника олп № 7, поэтому и мой формуляр находился и УРЧ этого лагпункта. Мне ничего не стоило бы пройтись восемь километров до Ветлосяна, но пропуска для выхода за пределы зоны олп №1 я не имел.

Переселившись из барака в больничный корпус, я превратился в отшельника. Поделиться своими горестными мыслями было не с кем. И я почувствовал себя еще более отверженным и одиноким. Медсестра и санитар, испытав мою сердитость и вспыльчивость, избегали лишний раз обращаться ко мне даже по текущим делам. Я переживал, что весьма неделикатно обошелся с вольнонаемной сестрой Надей. Один из больных, истощенный пожилой мужчина, с горечью сказал на обходе:

— Вчера растирание мне не сделали Спина еще больше болит, не могу разогнуться.

— Как? — воскликнул я, круто обернувшись к сестре. — Разве я, Надежда Васильевна, не назначил растирание?

— Назначили.

— Так почему же вы не изволили выполнить?

— У нас растирание кончилось, а аптека объявила санитарный день. Получим сегодня.

— Но вы отвечаете за своевременную выписку лекарств. Я уже не раз русским языком предупреждал, что всегда надо иметь запас, а не доводить до последней капли.

— Извините. Сегодня аптека выдаст, — тихо отвечала Надя, изрядно покраснев. При этом она даже несколько отодвинулась от меня, по-видимому, испугавшись моей разгневанности.

Я тут же спохватился и понял, что поступил в высшей степени бестактно, обругав сестру в присутствии больных и при этом без серьезных оснований. Поэтому, возвратясь в дежурку, поджидал Надю,

 

- 241 -

чтобы извиниться перед ней. Мне было стыдно за свою несдержанность. Вспомнилось, как самому было неприятно переживать грубость. Не только от следователей, нарядчиков, комендантов, блатарей, но иногда и от врачей. Не забылось разъяренное лицо и резкий тон доктора Сереброва, когда я провинился с внутривенным вливанием. Хорошо запомнился резкий упрек профессора Виттенбурга на неудачно принятые роды. Несомненно, что неадекватная реакции старших по службе могла быть обусловлена их плохим настроением в связи с неприятностями, эмоциональными перегрузкамм на фоне серого, безрадостного существования. Вспомнилось и то, как легче стало на душе, когда профессор Виттенбург объяснил причину своего необоснованно резкого выговора, а главное извинился.

Я должен немедленно сделать тоже самое. Но где сестра? У санитара выяснил, что она убежала в аптеку. Вскоре Надя явилась с раскрасневшимся от мороза, еще совсем юным лицом. Я извинился перед ней за свою грубость и попытался объяснить причину своего срыва. Но Надя перебила меня:

— Ничего, ничего. Мне известна причина вашей нервозности. Не надо так переживать, все будет хорошо.

— Спасибо, спасибо. Еще раз прошу прощения за свою непростительную несдержанность.

Слова сестры подействовали на меня успокаивающе. В самом деле, стоит ли так переживать всего лишь недельную пересидку и слишком драматизировать свое положение? Ведь не один же я в такой ситуации. Многие с начала воины пересиживают уже год. И даже более. Например, Сергей Мартынович Сидорук на Ветлосяне. Скромный интеллигентный человек, отбыл свой срок, но в УРЧ ему объявили о задержке освобождения из-под стражи до

 

- 242 -

особого распоряжения. Ему ничего другого не оставалось, как расписаться в том, что он оповещен, и продолжать свою работу статистиком. У меня же еще есть шансы на волю, поскольку мне пока ничего не объявлено.

...Проведены обходы в обоих больничных корпусах. Целый ряд больных вызван в дежурную комнату для подробного обследования. Даны назначения. Сделаны записи в историях болезни. Конечно, краткие записи. Несколько человек выписано из отделений и столько же принято на освободившиеся койки. В воображении встают и чередуются многие лица, исхудавшие, с запавшими щеками и потухшим взглядом, одутловатые, с отечными мешками под глазами, бледные или задубевшие на ветрах и морозах. Бритые и заросшие молодым пушком или седой щетиной, бородатые или усатые, с сухой и чистой кожей или с гнойничками, фурункулами, язвами. Лицо всегда мрачного Селезнева со вздутой наподобие флюса щекой, где, по-видимому, растет злокачественная опухоль. Искаженное возмущением и ненавистью лицо больного Иванова, которому дополнительно к обычному питанию не назначено молоко: «Другим дали, а чем же я хуже? По блату назначаете. Произвол!» А где взять на всех молоко, если на весь корпус отпущено три литра? Бледное, исхудавшее, с почтительной улыбкой лицо пожилого поляка, которому я обещал выписать «млеко» завтра (он заранее благодарил «дзюнкуе бардзо, дзюнкуо бардзо, пан доктор»). Разные только лица. Но все больные в одинаковом застиранном нижнем белье, под одинаковыми вылинявшими шерстяными одеялами, подымающиеся с койки лишь в основном для того, чтобы справить естественные надобности. В этом их общность, однотипность. Все эти

 

- 243 -

мужчины именуются общим словом «больные».

В историях болезни разные фамилии, разный возраст, но и много общего. У большинства из больных примерно одинаковые статьи: либо статья 58 (с разными пунктами), либо приравниваемые к ней формулировки, определенные Особым совещанием, тройкой НКВД: КРД (контрреволюционная деятельность), КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность), АСА (антисоветская агитация), ПШ (подозрение в шпионаже) и прочие. Не очень различаются и сроки. У многих больных одинаковые и диагнозы — алиментарная дистрофия той или иной степени, препеллагра, пеллагра.

В гражданских больницах «паспортная» часть истории болезни (на первой странице) имеет графу: фамилии родственников и их адрес, чтобы в случае ухудшения состояния больного или его смерти знать, кого известить, здесь такой графы не требуется: ни родственников, ни близких не ставят в известность.

Черты прежних профессий и мест работы, привычек, еще четко различавшиеся в тюрьме, в лагере стирались, тем более в больнице.

Мысленно обозреваю многочисленные встречи за прошедшие пять лет со дня ареста. В тюрьме каждый заключенный, в отличие от находящихся теперь на больничной койке, имел свою индивидуальность. Вызвать бы сейчас на поверку и посмотреть, кто они сейчас, если живы, как выглядят. В первую очередь интересно было бы встретиться со студентами нашего техникума Павлом Матвеевым, Леонидом Морозовым, Владимиром Ивановым и Платоном Лаптевым, привлеченными по групповому делу. Выбрался ли из состоянии доходяги Матвеев, где сейчас В. Иванов, который должен быть освобожден два года назад, так

 

- 244 -

как его срок был сокращен с пяти до трех лет?

Какова судьба обитателей первой тюремной камеры: немца, не знавшего по-русски ни одного слова, чернявого мужчины в галифе, напугавшего меня словом «конвейер» (носит ли он теперь эти модные галифе или они достались какому либо нарядчику?); бывшего заведующего отделом обкома партии Хюппенена, писавшего большую жалобу; старосты камеры, раздававшего утрами по спичечному коробку сахарного песка?

Где сейчас солдаты Хренов и Володя из другой камеры? Они мне запомнились как близкие по возрасту. Хренов, архангельский мужиковатый парень, ходил в море рыбачить. Согласно его словам, во время службы в армии он чем-то не угодил командиру, резко высказался, как не положено. Получил срок по какой то статье, и о бывшем солдатском его звании напоминала лишь полинялая помятая гимнастерка с распахнутым воротом, без ремня. Он хорошо знал названия всех частей корабля, оснастку парусников. Возможно, он окончил мореходку. С его слов в тюрьме я без конца записывал в мелкие «тетрадочки» из папиросной бумаги названия разных частей судов и их оснастки. Ранее я встречал эти названия в романах Жюля Верна, хотелось узнать их смысл. Хренов (его звали, кажется, Мишей) охотно делился своими знаниями.

Володя… Этого солдата я вспоминаю не иначе как за работой в качестве нелегального парикмахера тюремной камеры. Низкого роста, в солдатских галифе, он почти все время кого-то брил. Единственное лезвие безопасной бритвы было прикреплено к палочке, Володя его часто правил, и оно служило многократно. Вечерами же он так тщательно прятал его, что ни при одном шмоне его не обна-

 

- 245 -

руживали. Володя иногда выполнял и «стрижку» волос, но не ножницами (откуда их взять?), а выжигая спичками прядь за прядью.

Как давно все это было! Всего лишь пять лет, а кажется, прошла целая вечность. Промелькнул огромный поток лиц, событий, большинство из них осталось мало замеченными, а потом и забытыми. После суда в течение трех месяцев меня почему-то часто переселяли из одной камеры в другую. Однажды меня поместили в огромную камеру, где на нарах, под ними и возле копошилось много людей. Все это напоминало муравейник. Здесь я пребывал около двух недель, но запомнилось лишь одно лицо: чудаковатого пожилого мужчины, скорее старика. Который из-за своей рассеянности и странностей почему-то напоминал мне Жака Нагенеля из романа Жюля Верна «Дети капитана Гранта». Он много повидал, рассказывал о разных местах. Кто-то сказал, что он доктор географических наук. Над ним часто подшучивали, и один из заключенных даже сочинил остроту:

В ожиданье кислых щей

Доктор Штромберг ищет вшей.

Однажды меня перевели в спецкорпус. Это был низкий одноэтажный домик, стоявший посреди тюремного двора. В нем было несколько камер. В камере, куда меня привели, в отличие от других тюремных камер, стояли не нары, а железные койки. Никто не спал на полу. Всего было более десятка коек, мне отвели угловую. Все койки были заняты. Но из всех обитателей камеры в моей памяти остались только двое. Один из них, здоровый мужчина средних лет. Запомнился потому, что его часто брали мыть полы в коридоре и туалете, за что он получал повышенную порцию баланды. Другой мужчина, пожилой, среднего роста, занимал кой-

 

- 246 -

ку в дальнем углу, по диагонали от меня. Он часто тихо и мирно беседовал с соседом, держался спокойно, с достоинством и чем-то вызывал у меня симпатию. Однажды сосед по койке спросил меня, указывая взглядом в противоположный угол:

— А знаешь, кто он?

— Кто?

— Хейкконен. Секретарь КарЦИКа. Во время кронштадтского мятежа он возглавлял штурм одного из фортов крепости.

Когда нас выводили всем составом камеры на двадцатиминутную прогулку по тюремному двору и мы кружили по нему, шагая друг за другом, я обратил внимание на военную выправку Хейкконена, который шагал четко, молодо, гордо подняв голову.

Очень разные люди населяли камеру, ставшую моим последним пристанищем в период полугодового пребывании в тюрьме. Помещение было небольшое, в нем было размещено около полутора десятков заключенных. Из мебели имелся лишь один табурет, все спали вповалку на полу, на тощих постелях с какой-то трухой. А так как поверхность пола не вмещала площади всех спин, то приходилось спать на боку, перевертываясь по команде с одного бока на другой.

Неунывающим характером отличался заместитель наркома земледелия Карелии (уже бывший) Ф. К. Тароев. То был высокий молодой мужчина могучего сложения родом из деревни Мунозеро, в гимнастерке и брюках защитного цвета, внешне простоватый. Он однажды исполнил неприличные частушки. Правда, было видно, что он пел не из желания посмаковать «неприличность». А для того, чтобы развеселить товарищей по несчастью, отвлечь их от мрачных мыслей. Все уже имели солидные

 

- 247 -

сроки, а надежд на то, что жалобы и заявления о пересмотре дела принесут результат, было мало. И все же еще надеялись. И иногда не напрасно. Веселя камеру, не мог знать Ф. К. Тароев о том, что оставались считанные дни до того, когда в результате доследования по его делу он будет признан невиновным.

Часто можно было также слышать пение одного инженера-строителя. Это были арии из опер, оперетт, романсы. «В горах цветет миндаль, с акаций пух слетает…» — пел он тихо, очень грустно, для себя, весь уйдя в свои думы. Также очень минорно, но душевно он исполнял песню индийского гостя из оперы «Садко» Римского-Корсакова и другие вещи.

Из обитателей камеры иногда пел также молодой красивый агроном, осужденный, как мне сказали, по делам Олонецкой равнины («вредительство», послужившее причиной неудачи ее освоения. Это были, видимо, студенческие частушки:

Если водку пьют без меры, цим-ля-ля.

Сразу видно — землемеры, цим-ля-ля.

 

Куски под ногтем чернозема, цим-ля-ля.

Сразу видно агронома, цим-ля-ля.

 

Сапоги что элеватор, цим-ля-ля.

Сразу видно — мелиоратор, цим-ля-ля.

Юркий молодой человек с усиками, ленинградец с упоением вспоминал былые веселые похождения. Сыпал названиями театров — «Мариинка», «Александрийка». Но особенно часто оперировал словами «выпивончик» и «закусончик». Свою маленькую цигейковую шапочку в форме низкого котелка, выходя на прогулку, он надевал с особым шиком, слегка вперед и набок.

 

- 248 -

Староста камеры по фамилии, кажется, Гельман был человеком очень осведомленным в тюремной жизни. По каким-то неведомым приметам этот молодой мужчина мог вдруг предсказать, что сегодня будет шмон (обыск). И это подтверждалось. А однажды он объявил, что на днях нас отправят в этап. Он же информировал камеру о движении по улице. Камера находилась на третьем этаже. Окно, естественно, имело мощную железную решетку. Кроме того, снаружи оно было прикрыто щитом, который был поставлен так, что был виден лишь кусочек неба. Но доски щита рассохлись, и сквозь щелку можно было рассмотреть полоску улицы. Староста подносил к окну табурет, который обычно стоял под чайником у дверей, становился на него, смотрел сквозь щель «намордника» и объявлял:

— Идет красавица. Слышите, как четко стучат по булыжной мостовой ее каблучки? Ушла. Идет финн. Надо же, еще ходят финны!

В таком духе он сообщал притихшей камере скупые данные об уличных событиях, фантазируя, привирая, стараясь острить.

Угрюмый молчаливый мужчина средних лет, уже побывавший в лагере и посаженный «по новой», распорол серый замызганный постельник, лезвием безопасной бритвы выкроил из него брюки. Из наволочки он надергал ниток и старательно работал иглой: готовился к отправке в лагерь.

Однажды надзиратель приказал готовиться в баню.

— Староста был прав, погонят в этап. — Сказал мне угрюмый, натягивая на себя сшитые брюки. Затем, пододвинув ко мне старое рыжее шерстяное одеяло, посоветовал: «Отрежь кусок, пригодится на обмотки к кордовым ботинкам».

Я не знал, что такое кордовые ботинки, но

 

- 249 -

отрезал полосу шириной с две ладони. Угрюмый мужчина одобрительно посмотрел и добавил:

— Будут выводить, намотай на шею, как шарф. Кружки будут отбирать, а без нее на этапе гиблое дело. Привяжи свою кружку в подсередник. Это самое надежное место: зажмешь между ногами, и не найдут.

— Спасибо за советы.

— Многое надо знать, а то пропадешь.

Вспоминаются многие другие люди. В тюрьме они были разными, в этапе тоже, в лагере же внешние различия постепенно стирались. На них были одинаковые бушлаты или телогрейки, ватные шаровары или летние штаны, кордовые ботинки. По одежде часто отличались лишь «придурки». Оба нарядчика на Ветлосяне, как Валька Зенков, так и Лева, выходили на развод в «москвичках», сшитых из солдатских шинелей. Они с властным видом стояли возле выстраивающейся на разводе у вахты бушлатной рабсилы. Заложив руки в косые боковые карманы, оттопырив локти в стороны. Покрикивали.

В больничном корпусе тишина. Закрывшись одеялами, лежат на койках больные. Кто-то из них давно спит. Кто-то погружен в воспоминания, в мысли о семье и своем будущем. Мне тоже не спится.

Почему-то вспомнился интеллигентный мужчина, которому на Ветлосяне точно в день окончании его пятилетнего срока объявили об освобождении, и на завтра он намечал отъезд. Все его поздравляли с тем, что он уже на воле.

— Еще сутки до выхода за зону, а в сутках двадцать четыре часа, а в каждом часе шестьдесят минут, в каждой же минуте шестьдесят ударов сердца, и каждый из них может быть

 

- 250 -

последним, — так реагировал на поздравления этот счастливчик. Его называли философом. Но знаю, действительно ли он был таковым или его просто так прозвали за подобные философствования.

Мое сверхсрочно заключение продолжалось девять суток, томительных, с угасающей надеждой, с погружениями в тупое безразличие. Лишь 4 декабря 1942 года мне было полуофициально объявлено об освобождении, и велено на завтрашнее утро быть готовым для следования в УРЧ на Ветлосян, где хранились наши формуляры.

Я решил ни с кем не прощаться, пока не получу официального документа об освобождении из-под стражи, надеясь еще побывать на лагпункте, тем более что с начала войны большинство освобожденных оставляли на поселение при лагере. С большим волнением я шел в УРЧ в сопровождении коменданта. Хотя он подтвердил, что ведет меня для оформления освобождения из заключения, мне как будто не верилось, хотелось скорее взять в руки документ.

Наконец предо мной знакомый и чем-то даже родной Ветлосян. В УРЧ мне объявляют об освобождении из-под стражи, поздравляют и вручают справку.

В полученном документе сообщается время и место моего рождения, кем, за что и на какой срок был осужден, и далее:

«…Ввиду отбытия основной меры наказания он, Самсонов, на основании директивы НКВД СССР и прокуратуры СССР № 85 от 29/IV— 42 г. Из Ухто-Ижемского исправительно-трудового лагеря освобожден 4 декабря 1942 г. С прикреплением к производству Ухтижемлага НКВД до конца войны.

 

- 251 -

Видом на жительство служить не может. При утере не возобновляется.

Начальник Управления Ухтпжемлага (Гаврилин)

Начальник ОУРЗ УИЛ НКВД (Педер)»

Подписи начальников были скреплены круглой гербовой печатью, а слева от нее тут же сделан четкий отпечаток моего пальца.

На обратной стороне справки было напечатано:

«Следует в распоряжение начальника олп № 7».

Итак, выжил. Переквалифицировался на медицинского работника. В значительной мере это и спасло. Не только спасло, но и дало возможность полюбить новую профессию. Это было бы невозможно

 

- 252 -

без участия добрых людей, учителей. Низкий им поклон. Большинства из них уже не стало, но сердечную благодарность им мне хотелось бы зафиксировать в строках этих воспоминаний.

Пришла желанная, хотя и весьма ограниченная свобода! То, что она ограниченная, это понятно: я отбыл лишь основную меру наказания, впереди еще три года лишения прав. И хотя «справка видом на жительство служить не может», она дает мне право свободного проживания и хождения в пределах Ухты и района лагеря. Я оставлен на прежней работе, «в распоряжении начальника олп № 7». Мне пояснили, что завтра я должен явиться в ту же больницу, где работал до сих нор. К главному врачу О. А. Мебурнутову, и он конкретно скажет, чем я буду заниматься.

Хотя работа среди заключенных, притом не просто заключенных, а больных, доставляет много тягостных впечатлений, но после работы я могу отвлечься книгами, ухтинским театром с его сильным актерским составом, встречами с молодежью. В целом, однако, перспектива рисуется неопределенной: прикреплен к производству лагеря до конца войны. Почему я «прикреплен»? Отчасти я находил ответ в том, что производство лагеря выдавало важную оборонную продукцию — нефть и нефтепродукты. Отчасти в том, что при своей высокой близорукости я был признан годным лишь к нестроевой службе. Но имело значение, по-видимому, и недоверие, и это огорчало.

Когда же мне доведется увидеться с родителями, братом Николаем, сестрами Валентиной и Антониной, со всеми родными? Вот бы махнуть к ним в Сибирь, в Хакассию, однако, как говорится, рад бы в рай, да грехи не пускают.

И все же радость большая. Главное, что выжил.

 

- 253 -

Может быть, все еще впереди… Все изменится.

Еще раз можно повторить, что свет не без добрых людей. Сколько раз они выручали меня в лагере, поддерживали в трудные минуты, давали полезные советы. Вот и сегодня я не возвращаюсь ночевать в зону. Добрая душа, вольнонаемная медсестра Надя из корпуса № 9 предложила место для ночлега в своем жилище в поселке Ухта.

Жизнь продолжается, и можно уже с надеждой сказать: жизнь продолжится!