- 346 -

§ 2. Дом на Нольной Линии в Ростове

 

Квартира на Нольной; бабушка; восприятие чужих чувств; контакты с Небольсиными; воспитание дикции, памяти, уверенности; заурядное бытие одаренного мальчика

 

Одно из самых четких и бесспорных для меня воспоминаний - это дом на Мольной, в котором мы жили в конце тридцатых годов. Я уж не знаю, когда именно и на каких условиях стала нашей квартира в доме № 5 по Верхненольной линии, но в ней мы жили втроем: я, мать и бабушка. Судя по процитированным в §1 документам, скорее всего, мы поселились там осенью 1935 года, когда мать из школы № 62 перешла в школу № 14. Собственно, была не квартира, а две комнаты общей площадью около 20 метров, одна проходная. Но по тем временам это было богатство, особенно прибавив к ним кухню и коридор, которые были или казались мне тогда громадными. Коридор, если верить моей памяти, тянулся метров на десять. Дом был новопостроенный. По моим воспоминаниям, мы жили на четвертом этаже, но в 1981 году я неожиданно обнаружил, что дом этот -трехэтажный. Попробую разобраться.

К этой поре город Ростов и поселение Нахичевань неразделимо слились. Официально Нахичевань стала титуловаться "Пролетарским районом г.Ростова". Бывшее пшеничное поле, разделявшее их, застроили громоздким уродливым зданием Ростовского драматического театра им.Горького, выполненным в форме ТРАКТОРА - символом эпохи то ли коллективизации, то ли индустриализации. Тогда почему-то думалось, будто бы трактор - это неповторимая особенность социализма, присяга ему на верность. Даже в имена детям давали иногда "Трактор". Ниже от театра построили спуск к Дону; потом его сломали, застроили домишками, и 1981 году заново строили - как бы в первый раз - Великий Спуск к Дону. Что простиралось к северу от театра, к стыду своему, никогда не знал. А вот впритык к нему с восточной стороны посадили сад-парк - "Парк Революции" - с уймой вишневых деревьев; к 1981 году деревья не уцелели, да и сам парк поредел на вид. Нахичевань же с востока тоже шагнула навстречу Ростову. Прежде она была поделена на линии: от Первой до Двадцать Восьмой, где располагался знаменитый нахичеванский базар (собственно ростовский помещается на Буденновском проспекте, но на нем мы бывали редко, в порядке исключения - безумно далеко). Теперь, при застраивании, местные арифметики проделали новую улицу и назвали ее "Нольной линией" - ростовчане не остановились бы и перед "минусовыми линиями", да места уже не оставалось. Собственно, выше улиц Советской она называлась "Верхненольной", а южнее "Нижненольной", как и сами линии четные шли выше, а нечетные - ниже Советской. (Нынешней улицы Каяне тогда не было, ее вырезали из части прежнего парка.) Дома эти строил, кажется, профсоюз водников, они так в народе и звались "домами водников", хотя официальный Дом Водника, где были всякие учреждения, находился несколькими домами южнее нашего двора. Был построен целый двор: дом 5а, дом 5б, дом 5В и дом 5Г. Почему мы, не имевшие никакого отношения к ведомству водников, получили там жилплощадь, - относится, скорее всего, к той мистически-бардачной стороне советской жизни, которая останется тайной за семью печатями для любого советолога, ныне и присно и во веки веков, аминь. Мне всегда казалось, будто бы двор (а в моих сновидениях он является территорией для инсценировок Морфея в изрядной доле его постановок) - строгий

 

- 347 -

прямоугольник, а наш дом "а" стоит торцом к ограде сада. Но в 1981 году я обнаружил, что двор - не прямоугольник, а скошенный параллелограмм, скорее ромб, а дом 5а стоит к саду под углом, небольшим, правда. Ну, тут я готов уступить "очевидным фактам", а свой четвертый этаж - не отдам!

При входе в нашу квартиру мы попадали в длинный темный коридор, почти что сразу налево был вход на чердак. Чердачное помещение находилось на уровне пола квартиры, и сейчас я думаю, что наша квартира, как и примыкавшая к ней квартира Лавровых, была просто выгорожена из чердака. В этом меня убеждает еще то обстоятельство, что окна у Тони -Антонины Васильевны Грабовской - имевшей две изолированные комнатки в той же квартире, что мы, имели перед собой примерно полуметровый карниз. Карниз запомнился мне хорошо из-за всеобщего страха, что я выползу на него, чтобы перелезть к Лавровым. Карниз был гладкий, мне он помнится мраморным, не имел никакой стенки-загородки, так что предназначение его могло быть лишь навесно-зонтичное, а не балконно-прогулочное. Такие карнизы делают под самой крышей, но едва ли под окнами очередного этажа. Итак, войдя в коридор и миновав чердачную дверь (тщательно запираемую из страха перед грабителями; помню ужасающие рассказы о том, как воры просунули в дверь приоткрытой на цепочку двери топор и отрубили руку неосторожной хозяйке квартиры), мы по длинному узкому и скудно освещенному коридору проходим уборную (тоже слева) и входим на поперек стоящую просторную кухню. Справа -вход в комнаты Тони, им предшествует малюсенький тамбур, куда и попадаешь из кухни, сойдя пару ступеней. Сами комнаты крохотные, даже по моим детским воспоминаниям, со скошенным потолком. Налево вход в бабушкину комнату, тоже какие-то ступеньки, но ногами помнится, что вверх. Влево же, но назад - кладовочка. В кухне - громадная плита, но на каком горючем - не помню. Вообще-то топили углем, печки были. В кухне уже есть окно, напротив входа в Тонины комнаты; оно выходит на север, во двор. Одно окно в бабушкиной комнате, в которой, впрочем, жил и я, затем дверь в мамину комнату, тоже в одно окно, тоже на север. У Тони же оба окна выходили на юг. Это одна из причин, почему я часто бывал у нее, грелся на солнышке. Из вещей-мебели ничего не помню, кроме сундука, на котором спал, и в котором, видимо, хранились дедушкины "математические" книги. На одной из стен висела обширная географическая карта, которую любила рассматривать бабушка, а вслед за ней и я. Говорят, по этой карте я самостоятельно выучил географию, причем особенно отлично знал турецкие города - по росту и по расположению Турции внизу.

Валентине Васильевне в 1936 году стукнуло уже 60 лет. С 7 сентября 1928 года она ушла на пенсию, получала 22 руб. 83 коп. С декабря 1935 года размер пенсии повысили: 24 руб. 45 коп. Вот о тогдашних ценах:

"К празднику мы с Лелей ходили в очереди, всего было очень много. Сахару достали песку 2 кг, 9 рублей; макарон 10 р. 60 коп.; лапши 7 р. 60 коп.; масла сливочного 2 кг по 32 руб.; топленого 1 кг 47 руб.; постного поллитра 15 руб.; муки 5 кг 35 руб.; картошки 3 кг 32 руб.; колбасы 400 грамм; сельдей 1 кг 35 руб.; винограду 2 кг 12 руб.; яблок 1 кг 8 руб.; ...сегодня купили в первый раз молока 1 литр 1 руб. 88 коп., дают всего очень ограниченно, на базар не ходили два дня".

Это - из письма Валентины Васильевны от ноября 1940 года, но цены не менялись вроде бы между 1936 и 1940 годами. Или обмен денег в 1938 году на них все же повлиял?

 

- 348 -

Где-то в эти же годы врачи диагностировали у нее рак желудка, назначили хирургическое удаление. Я помню уйму разговоров про эту операцию в доме, но самого увоза бабушки в больницу и ее драматического привоза - не помню. Разрезали, обнаружили, что всего лишь язва, что-то вырезали, зашили. Оперировал знаменитый ростовский врач Богораз, родственник народовольца. Может быть, и Ларисы Богораз родственник... Оперировали под местным наркозом, бабушка была в сознании все время - по ее рассказам - давала указания хирургам, что тянуть, где резать, возмущалась, что они не там копаются, и т.д. Она была старенькая, очень старенькая - и в моих воспоминаниях, и на фотокарточках - но все время что-то делала, двигалась, не жалела себя. Низенькая, даже по моим меркам, ибо ниже моей матери, которая, в свою очередь, невысока, и которую я перерос годам к 18-19, она была энергичной. Даже в 65 лет она лопатой ссыпала уголь, сваленный возчиком с телеги перед окошком погреба, в этот погреб. А через несколько месяцев сама вызвалась руководить отрядом молодых девушек по уборке улиц Ростова от трупов. Но я забежал. Тогда никому в голову не приходило, что на улицах Ростова снова, как в 1918 году, появятся немцы. Тогда пели:

"...и на вражьей земле мы врага разгромим, малой кровью, могучим ударом", "любимый город может спать спокойно и видеть сны и зеленеть среди весны", "чтобы наши песни не смолкали, чтоб не знать нам горестных утрат, чтоб спокойно наши дети спали, эти люди - никогда не спят".

Я помню эти песни с детских лет. И рос я в блаженном покое, а самые большие "ужасы", которые со мной приключались, были РАКИ. Да, бабушка принесла с базара полную кошелку живых раков. Куда она сама делась, не знаю, может быть, спустилась за второю, оставленной внизу, ибо двух кошелок ей было не втащить наверх зараз. Наверное, я сам, на манер Пандоры, развязал кошелку от неуемного любопытства. И они поползли. Мы - я и кот Пуц - заметались в страхе. В ползущем на тебя раке - крупные, а я был маленький - есть что-то мистически-жутковатое. Вот ведь сейчас иные фантасты допускают, что членистоногие вообще суть представители инопланетной фауны, несовместимой с млекопитающими, и пр. Нечто в этом роде испытывал я, один в пустой квартире, вырываясь от царапающе-скользких клешней этих интервентов. Впрочем, может быть, мой страх перед раками был порожден частым упоминанием стихов: "...посинел и весь распух. И в разбухнувшее тело раки черные впились". Кажется, я заперся в уборной.

Вообще, я всегда выбегал встречать бабушку, когда она приходила с базара. Замерзшая, с каплей, свисающей с носа, с обеими руками, занятыми тяжелыми кошелками, она торопливо ставила их на пол, запирала за собой дверь, вытирала нос и жалобно поясняла:

— Очень неприлично ходить так, но что же поделаешь - ветер, а руки заняты. Оближешь ее, а она снова выбегает.

Помню, принесла вишню. Я обрадовался, тянусь. Она угощает меня, а сама приговаривает:

— Видишь, какой вкусный поклевыш!

Я ем, наслаждаюсь и на всю жизнь запоминаю, что "поклевыш" - самый лучший сорт вишни... Да, мое детство полно таких раз навсегда усвоенных ошибочных истин. Я тогда не знал ни вышепроцитированных цен, ни пенсий. Я не знал, что она мучительно считала каждую копейку; вот из ее письма от 25 апреля 1941 года:

 

- 349 -

"...она все покупает дорогое, плохое не берет, масло по 18 руб., а я взяла по 15 руб., картошку 5 руб., а я 3 рубля, и все равно такая же, она потому только дороже берет, что чистая, ровная, красивая".

Так и здесь. Бабушка прекрасно знала, что "поклевыш" бракованный сорт вишни, поклеванный птицами. Приличные люди никогда не покупали его. Но денег на "гладкий, красивый" сорт вишни нет. А Волику нужны фрукты. И вот покупается подешевле, но самой себе и мне заговариваются зубы, что-де разницы никакой нет, "все равно такая же", даже и вкуснее, может быть. Я подтверждаю, что вкусно - и бабушка крепнет в убеждении, что она замечательно выбрала вишню. А откуда я знаю - вкусно или нет? Я другого сорта и не ел тогда, не сравнивал, я не знаю, что и как было у "приличных людей". Точно так же вырос я в убеждении, будто ливерная колбаса - самый вкусный сорт колбас (и это в ту пору, когда изготовлялись только НАСТОЯЩИЕ колбасы - краковская, полтавская - а не суррогаты семидесятых годов). Большинство оценочных суждений я воспринимаю готовыми из уст матери и бабушки, позже учителей, вообще - взрослых, в безграничном почтении к которым я расту. Я и вообще был в некотором смысле идиотом. Вот пример из лет, когда я вдвое старше уже был: мне 13 лет. Едем мы поездом. Я иду в уборную. Там есть унитаз и есть дырка посреди пола для слива воды. Я почему-то решаю, что большой унитаз - "для больших дел", а маленькая дырка - "по-маленькому". И я направляю струю в эту дырочку. Поезд трясется, все качается, струя не попадает, я чувствую себя виноватым (пачкаю), старательно целюсь именно в дырочку и так противоборствую долго-долго. Настолько долго, что запоминаю сцену на всю жизнь. И даже если я ошибаюсь в датировке, было это не в 13 лет, а в 9, все равно идиотизм классный, в хрестоматии годится. Можно утешаться, что он сродни ньютоновскому идиотизму, который в двери проделал два отверстия - большое и маленькое - одно для большой кошки, а другое для маленькой. Да, я могу подобрать себе компанию по вкусу, но дело не в этом, а в том, что самостоятельной сообразительности у меня было негусто. Все я черпал из мнений близких и взрослых.

Но почему же все-таки запомнился мне тогда эпизод с поклевышем? Да потому, что интонация, с которой бабушка восхваляла вкус, была какая-то особенная. Я ничего не понимал, но ОЩУЩАЛ, что интонация - неадекватная. Расхождение между содержанием речей и тоном, чуть ли не плачем, речей, углубляло восприятие, и эпизод западал в память. И лишь много-много лет спустя, когда я поел множество вишен разных сортов, и поторговался вволю за их цену, и прочитал бабушкины письма с жалобой на дороговизну, - меня вдруг осенило: вот откуда шла такая интонация!

Вот другой случай запавших в мою душу непонятных, но интенсивных чувств. Моя мать спешит, тащит меня за руку, и я иду с запинками, потому что тянусь рассмотреть украшения, которыми обвешана улица, а теперь вот коридоры школы, в которую мы вошли. Я знаю, что это ВЫБОРЫ, но что это такое - не знаю. Красные полотнища, портреты я вижу, но они не вызывают у меня никаких особенных эмоций, потому что точно такие же я уже много раз (вчера?) видел. В коридоре же этом я не бывал. Там дальше какая-то ширма-штора, я прижимаюсь к ней мордочкой, руками - приятно на ощупь. Мать что-то делает, бумажки, карандаш, но это наверху, над моей головой, и неинтересно, а вот ткань - небывалое ощущение. И мощным непрерывным потоком льются от моей матери ко мне два равных по силу чувства: радость и страх. Они переливаются и по воздуху, они заполняют все помещение - ГРОМАДНАЯ РАДОСТЬ И ОТЧАЯННЫЙ СТРАХ. Чувства

 

- 350 -

такие порознь я уже испытывал, поэтому безошибочно опознаю их. Причин им я не знаю, но и не ищу, я воспринимаю мир как данность; все, происходящее в нем помимо моей воли, - разумно и должно только так происходить. Поэтому я не спрашиваю мать, отчего сии чувства, но я запоминаю их от НЕАДЕКВАТНОГО СОЧЕТАНИЯ двух таких эмоций. И лишь позже, десятилетия спустя, когда я умел безошибочно датировать первые выборы, в которых принимала участие моя мать вместе со мною - 12 декабря 1937 года, я смог объяснить одну составляющую ее чувств: страх. Страх, царивший в 1937 году, когда уже был арестован бывший председатель совнаркома Рыков, когда волна арестов "троцкистско-зиновьевских и бухаринских двурушников, диверсантов и вредителей" прокатилось уже по головке Ростова205. Про эти месяцы сказано:

"Это было тогда, когда улыбался

Только мертвый, спокойствию рад,

И ненужным привеском болтался

Подле тюрем своих Ленинград.

 

И когда, обезумев от муки,

Шли уже обреченных полки

И короткую песню разлуки

Паровозные пели гудки".

Так что "страх" понят, рационализирован. А радость почему же? Да потому, что сталинская конституция 1936 года ликвидировала всю КЛАССОВУЮ дискриминацию населения. Раньше лишь рабочие и часть крестьян и совсем отдельные служащие имели право голоса, а теперь - все, без исключения, граждане СССР. Из вузов перестали вычищать по "дореволюционным" основаниям (стали - по "оппозиционным", но матери это не грозило). Она благодаря такому изменению курса правительственного корабля сумела получить диплом, сделалась уважаемым членом общества, теперь вот получила квартиру, впервые в жизни голосует, избирая депутатов в высший орган власти, это она-то, которую все время вычищали, которую даже в комсомол не пускали как классово-чуждую. Как же не ликовать?! И ликование струилось из нее. А мне пришлось прожить большущий кусок жизни, прежде чем я рационализировал воспринятое мною чувство радости.

Так вот, самые фундаментальные мои воспоминания относятся не к событиям, а к чувствам, кем-то испытываемым по поводу событий и воспринимаемым мною, уже, может быть, безотносительно к исходному событию. Я был хорошим рецептором, реципиентом, чувствилищем. С годами я стал более грамотным реципиентом, так что умел не только воспринимать чувства, но и развить их, сформулировать, проанализировать. Не без ошибок, само собой, но об этом позже. Трудно разделить, в какой мере я воспринимал всеобщую радость, в какой мере это была моя собственная естественная радость в связи с Елкой 1 января 1937 года. Это была первая дозволенная властями Елка. Перед этим долгое время Елка воспринималась как атрибут религиозного праздника Рождества Христова, поэтому дети сознательной прослойки Советского

 


205 В 1937 году М.А.Суслов из Комиссии советского контроля при ЦК, где он трудился одним из помощников Н.И.Ежова, посылается на рост именно в Ростовский крайком, где вскоре становится его секретарем (не первым). Впрочем, тут он долго не задерживается.

- 351 -

Союза (в частности, учителей) не имели возможности справлять Елку; это каралось примерно как сейчас крещение учителями своих детей или приведение их в церковь. Но в 1937 году Постышев в предсмертных своих потугах перевел праздник Новогодней Елки из разряда религиозных в категорию советских празднеств (хотя до объявления 1 января выходным днем пройдет еще много десятилетий) и во Дворце Пионеров или Дворце Детей в Ростове для детей учителей-отличников-ударников было устроено грандиозное празднование. Оно было великолепным не только по моим тогдашним восприятиям, но и по объективному своему значению. Сравнить его можно разве лишь с начавшейся тогда же подготовкой к 100-летнему юбилею смерти Пушкина. Двадцать лет назад Пушкина от имени Революции сбрасывали с парохода современности, а Блок перед смертью именно Пушкина звал "помочь в немой борьбе с "дней текущих обманом". Теперь же Пушкин возникал на обложках школьных тетрадей как свой. К елке радостно готовились. В частности, я, уже давно известный среди знакомых матери учителей как ретивый декламатор, учил длиннющую поэму, нарочито к этому Новому Году опубликованную тогдашним ростовским поэтом. Увы, фамилию его не помню, а уже много лет меня тянет перечитать ее. Там звери собрались в лесу справлять Новый год, хлопочут об угощении. Вдруг неожиданно к Зайцу заявляется Медведь, а чем его кормить при разнице во вкусах? И Заяц поясняет: "Меду нет, а есть варенье из морковки - объеденье. Кочерыжки - высший сорт". (Подтекстовый смысл сих разговоров о снабжении дошел до меня очень не скоро, наверное, только в послевоенные годы, когда с этими словами мы с матерью вываривали свеклу вместо отсутствовавшего сахару.) И, пританцовывая, оба пели: "Тим-тим бум-бум, зайчишечка! Тим-тим бум-бум, медведь косой!" Стихи были гладкие, учились легко. А чтение их - "плод полутрудов-полузабав" - вознаграждалось и напряженным восторгом, с каким внимали пяти-с-половиной летнему декламатору такие же по возрасту слушатели, а также бурным поощрением со стороны взрослых, мнение которых для меня было, как сказано, законом. А эти огни - кажется, свечки, а не электрические - а изготовление игрушек - ведь их в продаже не было, все делалось своими руками... Самозабвенное веселье!

И тут, сколько мне помнится, впервые в жизни, я испытал эротическое переживание. Один из "дядек", что там были организаторами-затейниками, стал сбивать хоровод и сам пританцовывать, с возгласом "Ос-са!". При этом он пальцы (или один палец?) одной руки ритмично всовывал в кольцо, образованное согнутыми пальцами другой руки. И, глядя на движение его пальцев над головой, я вдруг испытал то, что по словам Томаса Манна переживал Иосиф, когда ощущал движение "трех зверей", охранявших "сад птичницы", - СТЫДА, ВИНЫ И ГЛУМЛИВОГО СМЕХА. Это безошибочное ощущение. Почему? До сих пор я не рационализировал этого эпизода. Возможно, с этими помыслами смотрел пританцовывавший затейник на какую-нибудь молоденькую учительницу, а я "перехватил" его телепатему. Возможно, кто-то из наблюдавших уловил в этом движении пальцев соблазн, неприличие - и его растерянный стыд передался мне. А, может быть, пробудились те эрогенные окончания, которые дремали до того в моих собственных кончиках пальцев, те самые, которые наслаждаются, касаясь женской груди, шерстистой кошкиной спины или чего иного... Не знаю. Но точно знаю, что испытал именно эротическое чувство.

Хмурое, пасмурное ожидание чего-то - другой эпизод. Рядом с нашим домом, непосредственно к югу, стояла церковь. Уже бабушка моя была просвещенной атеисткой, хотя "междометия" вроде "прости-господи",

 

- 352 -

"боже-ты-мой" почти не сходили с ея уст. Про мать и говорить нечего, поэтому церковь нам была ни к чему. Не помню ни разу колокольного ее звона, и никогда не задумывался над ее исповедальной принадлежностью. То ли она уже была закрыта к моменту начала моих воспоминаний, то ли звон был запрещен206. Я вижу толпу в черное одетых женщин, напряженно глядящих в одном направлении, прочь от нашего дома. Меня пронизывают флюиды: "Вот случится нечто несказанно страшное, небывалое". Сам я с любопытством и безо всяких страхов и ожиданий перевожу взгляд, следуя за их взорами, и вижу как (почему-то беззвучно) отделяется стена и падает - медленно-медленно - по направлению к нашему дому. Кирпич-другой долетают до ног женщин. Это взрывают церковь. На этом месте в какие-то рекордно короткие сроки построили школу № 90 - ту самую, в которую я пошел учиться 1 сентября 1938 года, не дождавшись своих 8 лет, положенных по тогдашнему закону. Строили ее, кажется, из тех же церковных кирпичей и, сдается, на прежнем фундаменте. Сейчас там общежитие какого-то техникума или ПТУ.

Разумеется, при таком моем домашнем воспитании никаких трудностей с учебой у меня не возникло, сплошные отлично и похвальные грамоты сопровождали меня по пятый класс неизменно, так что я не могу документально проследить, когда с трехзначной системы оценок "отлично", "удовлетворительно", "неудовлетворительно" перешли на четырехзначную, добавив градацию "хорошо". Помню мистическое чувство "прикосновенности мирам иным", когда в тетрадках, на полях, датируя выполнение задания, вместо 1938, 1939 возникло впервые 1940. Цифра "3" сменилась на "4". НОВОЕ ДЕСЯТИЛЕТИЕ. Ноль этот очень впечатлял. Трепет, предвкушение и опаска - а вдруг ничего не сбудется? Такого смятения в душе я не испытывал, сменяя "4" на "5" или "7" на "8". Оно, наверное, сродни настроению fin du siecle перехода от 1899 к 1900. Еще одно школьное воспоминание, по-настоящему тоже осмысленное мною много позже. В первом классе учительница принесла нам кучу свежих учебников и, почему-то вполголоса, велела вырезать картинки на каких-то страницах. Я уже знал, что это называется "портреты", а не "картинки", конечно, прекрасно умел читать-писать (в отличие от большинства соклассников) и мог прочесть подписи под портретами, но даже если и прочел, то имена расстрелянных Блюхера, Ежова, Косиора, Постышева, Рудзутака и Эйхе мне говорили так же мало, как мало говорят они современному молодому поколению или как будут они ничтожно мало значить для читателя через пятьсот лет - политикой, наипаче фамилиями членов кандидатов Политбюро у нас в доме не интересовались. И хотя я многократно встречал в журнале "Мурзилка" и портрет железного наркома Ежова и восхваление "ежовых рукавиц", вырезание его портрета ни с чем для меня не ассоциировалось. Шепот "Буденный в опале" и снятие со стенки в классе его портрета, а потом водворение его на место уже что-то значило для меня, потому что фамилия "Буденный" четверояко входила в мою жизнь: через существующий в Ростове легендарный Буденновский проспект, на котором некоторые мальчики нашего двора даже побывали; через семейные воспоминания о "буденновцах" с их кружкой (см. §7 гл.2); через радио и стихи тех лет о "красной коннице Буденного", фамилия которого воспринималась почти как через черточку с фамилией Ворошилова; и, наконец, через "личное мое знакомство" с конем Буденного.

 


206 Вспоминаю, с каким изумлением-недоумением слушал я году в 1965 Виктора Шейниса, который возмущался звоном колоколов неподалеку размещенного Спасского собора (а жил он на Моховой): мешает читать и думать.

- 353 -

Дружба сестер крепла с годами, несмотря на то, что жизнь разметала их в разные стороны. Вероника перебралась в Москву, в комнату на Мерзляковском переулке. В той же квартире жила Женя, когда бывала в Москве, юридически, кажется, даже принадлежала квартира Андрею Небольсину. Часто Женя приезжала в Ростов, а еще чаще присылала своих детей. Помню, еще когда она жила на Чукотке, на погранзаставе, ее тамошние друзья, семейство Скориков, уехало оттуда и провело снами на даче в Приморском (на полдороге между Ростовом и Таганрогом) целое лето. Петр Яковлевич Скорик позже стал языковедом-юристом, кем он был тогда, я не знал, мне было довольно, что он - друг дяди Андрея; говорили, что он даже его родственник, так что их дети доводились мне вроде бы троюродными братьями. Его жена, тетя Нина, Нина Дмитриевна, учительница, с сыном Марком207 и дочерью Нелей были чудесными дачными компаньонами. Там же была Наташа, дочь Жени. И в подарок Небольсины прислали нам пресс-папье, сделанное из моржового клыка. Оно у меня до сих пор сохранилось. И есть совместная фотография нас всех в море, где все четверо детей голые, а из взрослых - моя мать и тетя Нина. Контакты с Небольсиными были не односторонними, мы также ездили к Жене в Москву. И раз угодили на майские праздники. Тогда Женя - или даже сам Андрей случился тут? - добыла нам строго лимитированные пропуска на трибуны Красной Площади на парад. Счастью моему предела не было. Но запомнил я не лица вождей - Сталин, Ежов, Молотов, Ворошилов - а один лишь белый бантик на ноге (бабке?) коня Буденного, принимавшего парад. Ни о чем другом по возвращении в Ростов я разговаривать не мог, других впечатлений не вынес.

Еще помню приезд мой с матерью к Небольсиным в Одессу. Было это как-то связано с недавно состоявшимся у меня удалением гланд и то ли можно было есть сколько угодно мороженого, то ли оно категорически запрещалось. Наташе же Небольсиной (моложе меня на год), наоборот, по части мороженого было предписано прямо противоположное. Но мы бегали по улицам вдвоем, я был старше, само собой получилось, что она ослушалась. Дома дядя Андрей тут же снял ремень и повлек ее пороть. Помню, нас с матерью это несколько шокировало. Не сама по себе порка - мать не отказывалась от этого традиционного и весьма надежного средства общения208. Но маловажность проступка или ПУБЛИЧНОСТЬ наказания, что

 


207 Позже она перечеркнула в метрике имя "Марк" и вписала "Борис", пояснив, что "Марка за еврея принимают". Исправление в метрике осталось ничем не заверенным, и так он и живет до сих пор по имени "Борис". Моя мать по этому поводу пожимала плечами: "Имя Борис еще больше еврейское".

208 Мне кажется, что родители, исключающие порку из средств семейного диалога, возлагают на ребенка непосильное душевное бремя. Словами объясненный запрет постичь ребенку - трудно. Еще не сформировалась система терминов, к терминам не привязаны моторные реакции, восприятие мира, свои желания, аксиологическая система ценностей. Чаще всего слова скользят по поверхности, "а Васька слушает да ест". Либо же родитель находит жгучие, пронизывающие слова - а глаголом можно ранить необветренную душу посильнее-побольнее, чем ремнем. Непоротые дети чаще вырастают невротиками, надорвавшимися от чересчур ранней перегрузки "второй сигнальной системы". А потом тяжелее страдают от жизни, не ограничивающейся в своем лупцевании одними изящно-проникновенными словесами.

- 354 -

ли. По-моему, у нас в семье было заведено не то что порку, но и всякое вообще наказание, даже простое изъявление неудовольствия откладывать до ухода с глаз долой посторонних. Это, так сказать, наше личное вполне дело. Припоминаю одну свирепую порку, заданную мне матерью. Связано с выездом на дачу, кажется, в упомянутую Приморку, летом. Она заготовила чемодан, все уложила, заперла, приготовила веревки, чтобы обвязать перед выездом на вокзал, который на западной стороне, до него добираться через весь город и занимало по тем временам часа полтора с неопределенностью стояния трамвая перед переездом. Я оставался в доме один, играл, в игре заметил "новую игрушку" - чемодан, пожелал вскрыть его, ключей то ли не было, то ли я не умел ими пользоваться, я приспособил гвоздик, стал ковыряться, намертво сломал замок, перепугался, затаился: авось не заметит. Но прибежавши с работы наскоро перед поездом, ей потребовалось что-то сунуть в чемодан дополнительно (она была забывчива), схватила ключ, толкнулась, он не лезет, она бросила взгляд на меня, я в рев. Вся ее ярость от опоздания на поезд, от сорвавшейся поездки, от лопнувшего отдыха - все это почувствовал я, когда она полосовала меня этими самыми веревками для обвязки чемодана. И, конечно, было это "педагогически правильней", чем кабы она стала мне словами объяснять, чего она лишилась из-за моего неумелого любопытства! Потом пришлось вызывать слесаря, чтобы отпереть чемодан - мужской-то руки в доме не было, даже у соседки Тони. Всю жизнь потом, имея дело с чемоданными запорами, я вспоминаю ту порку. Странно, что не помню больше ни одной порки, хотя убежден, что бывали и еще.

Был случай, тоже с дачей. Мать на всех наварила штук 30 яиц вкрутую, а перед отъездом обнаружила, что я их поел. Она не столько рассердилась, сколько изумилась: неужто я так голоден? Столько - смог съесть! Куда влезло? А я их умял "в задумчивости", не заметив ни числа, ни вкуса. Наказания не было, и расстройства желудка тоже. Первые свои полвека я прожил, не зная, что такое расстройство желудка, что бы ни съел. Ни одного воспоминания несправедливого наказания с этих лет у меня не сохранилось. Помню - не в связи ли с чемоданом? - мне был выделен будильник, дабы я его ломал, чинил, обучался. Вроде бы ничего не вышло, и бабушка прозвала меня Мастер-Ломастер.

Мать внимательно следила за тем, за чем указывала следить тогдашняя педагогическая наука. Заметив трудности с выговариванием "р", она повела меня к логопеду (или как они тогда назывались?). Научила. Именно в Одессе я р-р-раскатисто оглушал родственников свежеполучившимся у меня звуком. Для выработки дикции она подсовывала мне стихи - нормальные детские тех лет, а не из дореволюционных и даже не двадцатых годов "Чтецов-декламаторов" - и я охотно их заучивал, декламировал с выражением. С самых малых лет попав на эстраду, я не стеснялся публики, публичного выражения, при всем почтительнейшем внимании к старшим. Это тоже позже мне весьма сгодилось. Заучивание стихов великолепно тренировало и развивало память - инструмент, без которого в интеллектуальной деятельности и вообще ни в одном ремесле мастерства достичь нельзя. Существует идиотская концепция образования: дескать, ничего не надобно зубрить, не надо механически заучивать наизусть, ученик должен ПОНИМАТЬ то, что учит, а не "механически запоминать". Не говоря про то, что в жизни

 

- 355 -

страшно много непонятного даже умудренным старцам и смешно пытаться учить детей жизни так, чтобы дети ее "понимали", даже то, что доступно рациональному и дискурсивному объяснению, не витает в безвоздушном пространстве только тогда, когда в памяти накоплен достаточный запас иррациональных и бессвязных сведений. ТОГДА "объясняющая мысль" увязывает как молния какую-то группу разрозненных фактов единым "понятно!" А при отсутствии этого набора не разрозненных по полочкам сведений, как они пребывают в натуре, никакие объяснения ничего не дают, они пусты. Заучивание наизусть стихов сначала, а потом и прозы создавало эту коллекцию сведений о жизни. Правда, учился я запоминать СЛОВА, СЛОВЕСНЫЕ ФОРМУЛИРОВКИ, никто никогда не учил меня наблюдать БЕССЛОВЕСНЫЕ ЯВЛЕНИЯ и умению переводить их в слова.

Оно, конечно, эстрадность и вундеркиндство порождали тщеславие, самомнение, самовлюбленность. Мать с этими вредными проявлениями боролась; не помню, как в этом возрасте, расскажу в своем по хронологии месте, где помню ее приемы. Ну, если ребенок в 6 лет прочел "Дон Кихота", то что он оттуда может перенять? Естественно, я сделал деревянный меч, картонный щит, да иногда брал у бабушки медный тазик (ой, какое варенье в нем варивалось!) под шлем и отправлялся рубить мечом траву, высоко и густо росшую в нашем дворе. Взмах - и катятся отрубленные головы врагов! Другой, третий. А я - герой и всехний победитель. И - этого я не помню, но моя мать часто напоминала мне о моем хвастовстве позже - в 1940 году я записываю (именно ЗАПИСЫВАЮ, не довольствуясь устным изъявлением) предсказание:

— Через десять лет обо мне будет знать весь мир!

Для тщеславного мальчика, избалованного всеобщим вниманием и совершенно справедливой констатацией: "Как хорошо читает!" "Как прекрасно пишет!" "Как много стихотворений наизусть помнит!" - банальная похвальба. Не совсем банально, что мать этого мальчика запоминает и напоминает ему о несбывшемся пророчестве для воспитания скромности. Но если взглянуть "с планеты Альдебаран", то что произошло десять лет спустя? В 1949 году я совершил свой шаг, свой самостоятельный поступок, вопреки матери, отцу, всему окружению - ушел из комсомола, как то описано в §5 гл.1. В результате я сделался на некоторое время словно фокусом, сосредоточившим чаяния моего и смежных поколений. И, в конце концов (если это - конец), я в 1984 году попал персонажем в прозвучавший на весь мир телефильм "Андрей Сахаров", а еще раньше - попал в автобиографическую книгу самого Сахарова как лицо, судьба которого была одним из поворотных пунктов самого А.Д.Сахарова. Не был ли я очень восприимчивым реципиентом будущего, только косноязычным, как все медиумы-пророки? Ибо ведь что в точной формулировке выражают слова: "Будет знать весь мир"?

Приучила меня мать вести дневник - этот учет, анализ и напоминание поступков. Увы, этим плодом ее воспитания мне не довелось попользоваться: все пропали. Слава ГБ!

Очень сгодилась мне в жизни такая наука, преподанная бабушкой и матерью: если у тебя имеется кусок черствого хлеба и кусочек шоколада, то сначала полагается съесть черствый хлеб, а лишь на закуску - сладкое. В этой максиме она ссылалась на своего папочку. Научила меня не плакаться на внешние обстоятельства, а винить в неудачах самого себя. Другая любимая присказка матери: "Бачили очи, що купували, теперь ижте аж повылазьте!"

Жизнь моя текла не только в стенах нашей квартиры. Во дворе меня знали, любили и ссорились. То мы тайком срезаем вишневые ветки -

 

- 356 -

делать из них свистки. То старательно, часами, проверяем, как свертываются листки мимозы. То - в нарушение всех запретов - скатываемся на задницах по широким мраморным перилам театра. То покупаем на как-то (еще безгрешно!) добытые гроши мороженое там же, напротив театра; впрочем, самое вкусное мороженое делала сама бабушка в собственной мороженице, выдавливая из своей вафельницы. То я изобличен в какой-то хлюзде, и меня весь двор торжественно в наказание обносит верхом на палке. То мы играем в прятки, растекаясь по многочисленным и сквозным подъездам домов, то играем в штандер. Игра, возня, телесные касания, запахи - вот текст моего дворового детства. То я у Дины Серлин, жившей на втором этаже нашей же лестницы - гораздо более широкой, нежели строят сейчас. Ее учат играть на пианино (рояли? фортепьяно?), она прекрасно умеет - по моему разумению - и берется учить меня. Кажется, даже обучила меня выстукивать "чижик-пыжик", но дальше дело не пошло. А вот мы с нею забираемся в предоконный выем подвального этажа и, присевши, чтобы нас не увидали со двора, спускаем друг другу штанишки - посмотреть, что там у нее-него. Курьезно, что от этого осмотра у меня не осталось эротических восприятий, скорее ощущение "академического исследования". В июле 1941 года ее отец ушел добровольцем на фронт, а осенью 1942 году немцы депортировали Дину со всем ее семейством. Довезли ли до Освенцима или примитивнее по дороге убили в душегубках, но никто - в том числе и отец - домой не вернулся. Я не стал бы спорить с психоаналитиком, если бы тот вычислил, что все мои последующие в жизни влюбленности восходили к памяти этой семилетней девочки.

Помню, мы втроем - я, Наташка и бабушка - стоим в очереди за хлебом. Рано-рано приходилось занимать очередь, а стоять надо было поелику возможно большему числу лиц, так как в "одни руки" давалось чего-то совсем немного. И хлеб не всегда бывал. Зато это блаженство от мягкого, теплого белого хлеба, когда несешь его и украдкой отщипываешь корочку за корочкой - вот уже один мякиш остался. Надо мной смеялись, вроде бы даже ругали, но как-то так, что сквозь упреки старших я скорее ощущал восхищение, так что от этой привычки я не избавился. Помню крики:

— Точу ножи-ножницы! - И я сбегал посмотреть на искры, срывающиеся с точильного круга. Серые ремни точильщика привораживали, но и пугали. В них словно воплощалось то неведомо страшное, что таилось за словами: УЛИЦА, ЦЫГАНЕ, БАНДИТЫ. Но искры и вращение колеса - манили, влекли.

Мечтал я, когда вырасту, стать милиционером-регулировщиком в белых перчатках. Восхищался эспаньолками и героем-танкистом из фильма "Парень из нашего города". Восхищался Чапаевым и из кино о нем вынес убеждение, что натирание паркетных полов - самый что ни на есть безошибочный признак эксплуататоров. Читал в "Мурзилке" о героическом пограничном псе Джульбарсе, о роскошной кукле с открывающимися глазами и со вшитыми в ее чрево шпионскими донесениями. О собаке, у которой шпионы вместо одного глаза вставили фотоаппарат и пустили бегать по аэродрому (или полигону?), дабы отснять места, куда самим не пробраться. Все это укладывалось в моей голове именно так, как планировали редакторы журнала. Даже тени критики или сомнения не возникало. В этом отличие моего тогдашнего восприятия от восприятия рано сформировавшегося Эрнста Орловского. Он в моем возрасте уже читал газеты, запоминал имена и формулировки и обращал внимание на противоречия, когда вчерашние формулировки сменялись сегодняшними

 

- 357 -

когда вожди попадали в разряд врагов. А после того, как арестовали его мать - секретного сотрудника НКВД и автора книжек по географии - его восприятие политической фразеологии сделалось болезненно отточенным и стало вызывать постоянный отпор со стороны его отца. У меня никаких таких конфликтов не было даже в зародыше.

Так заурядно и безмятежно катилось мое детство, как у многих не хуже меня одаренных - а я вроде бы убедительно показал, что генофонд у меня был благоприятный и специфический - моих сверстников в нашей незаурядной стране в те уникальные годы. Не будь этой уникальности - не повернулась бы моя жизнь так, как она повернулась в 1940 году, когда я кончал второй класс.