- 41 -

Глава шестая

В ГИМНАЗИИ

(1903—1905)

Итак, готовиться я стал с Мишей Марченко. Мы с ним учились вместе в приходской школе, а затем в уездном училище. Это был способный юноша, с большими знаниями, первый ученик седьмого класса, поднаторевший в давании уроков.

Начинать мне пришлось с азов. С особою трудностью, пока я не привык к нему, мне давался греческий язык. Через несколько месяцев я довольно свободно читал в подлиннике «Одиссею» Гомера. Ряд предметов, как то историю, Закон Божий, русский и славянский языки, географию, я прочитывал сам. Работать нужно было много, и я работал.

В августе следующего года я выдержал экзамен в седьмой класс. Длинный светлый коридор, пахнущий краской, со множеством выходящих в него дверей, такой всегда пугающий, торжественный и чужой, стал своим. Вся сознательная жизнь прошла в стремлении к этой минуте, и нужно было время, чтобы освоить это достижение.

Когда через несколько дней я вошел в класс, первым моим впечатлением была грубость нравов класса. В воздухе висела «извозчичья» терминология, шумели, бегали и дрались как малолетние. В классе было 23 ученика, сыновья служилой интеллигенции, торговцев, сельских священников. Много было приезжих, и эти жили на так называемых гимназических квартирах за 15—25 рублей в месяц на всем готовом, и там, обычно, рано осваивали табачок и водочку.

По уровню знаний и общего развития класс не был силен. Первый ученик, Моня Маршак, брат известного потом поэта Маршака, дальше рамок школьной учебы не шел. Поражала в классе «разрозненность». Сидели годами на одной парте, казалось, были друзьями, но общение ограничивалось классом и к дому не доходило. Не было никаких кружков. Всякий жил своей жизнью. Это было вовсе не то, чего я ожидал увидеть. По возрасту в классе я оказался самым старшим, по пережитому тоже. Никто, кроме меня, дальше Острогожска, ну, может быть, Воронежа, не бывал, а я мог рассказать о Москве. Кроме того, знания мои были свежи, я был хорошо подготовлен и, не пытаясь выйти в первые, сразу занял солидное место хорошего ученика. Кроме того, на письменном экзамене по ал-

- 42 -

гебре я решил задачи двум «переэкзаменовщикам» своего класса. Это обеспечило мне хороший прием у моих товарищей.

Преподавательский состав в гимназии был очень хорош. По большей части это были люди немолодые, семейные, давно уже жившие в Острогожске, с установившейся обшей и профессиональной репутацией. Те, что были моложе, были слабее, неустойчивее, иногда с явными человеческими слабостями, но все же и они стояли на большой высоте. Первым из учителей я назову Владимира Ивановича Теплых. Он преподавал нам латинский и греческий языки: первый пять раз в неделю, второй — шесть раз.

Учителя древних языков в нашей литературе привыкли изображать садистом, маньяком, в лучшем случае, чудаком. Владимир Иванович был умен, культурен, мягок, хотя и требователен. Он разбирался в каждом ученике и сделал свои уроки приемлемыми, а это для его предметов и переживаемого времени было уже необычайно много. Он нам импонировал своим щегольским костюмом, манерами, выдержкой, умением занять нас. А его чтения нам из древней жизни мы слушали с наслаждением, хотя он и уверял нас, что во время урока мы готовы слушать с одинаковым вниманием все, даже о «состоянии финансов в Абиссинии» лишь бы только он не вызывал нас к кафедре.

Был он одинок, много путешествовал, много читал, имел свою большую библиотеку. Жил всегда в больших квартирах и любил тишину до того, что в одном доме, где он занимал нижний этаж, он прислал всем живущим наверху мягкие туфли. О его частной, домашней жизни нам ничего не было известно, близко к себе он никого не подпускал, хотя в клубе он поигрывал в карты и кое у кого бывал. Это создавало вокруг него некоторую таинственность.

В гимназии его уважали и любили все. В младших классах он преподавал географию, и это были интереснейшие уроки. Умер он в 1918 году, ни в чем себе не изменив, оставаясь все таким же элегантным и внутренне, и внешне.

Следующий, Матвей Иванович Макаров, математик, рослый красавец с большой рыжей бородою и совершенно голым черепом, что, однако, его нисколько;не портило. Это был истинный джентльмен: вежливый, спокойный, никогда не повышающий голоса. В нем все было барственно. Это был врожденный штатский генерал. Он не довел нас до конца и был переведен в Киев директором реального училища. Уже студентом я был у него там — он цвел по-прежнему и так же был мил, барствен и обходителен.

Затем идут: чех — Метт Роберт Августович, лингвист, преподававший греческий, латинский и французский языки, педантичный, подтянутый, глубоко порядочный. Он дожил до глубокой старости и умер в 1925 году, всеми почитаемый.

Немец Вихман Густав Густавович, смешивший нас своими «отделанными переводами» с немецкого на русский и в этих целях как-то спросивший класс: «Как по-русски называется уткин муж?» Историк Кемарский, застенчивый, приятный человек, уже из моло-

- 43 -

дых. Милославский, физик, «старый студент», рубаха-парень, неровный, вспыльчивый, но не злой, нет. Оба выпивали. Антонов, учитель русского языка, жевавший свою бороду, которого, не знаю, ЗА что, прозвали «Сапогом». Он был добродушен, прост, доступен, быть может, немного старомоден. И, наконец, отец Евгений Оболенский, с академическим значком, вылощенный, подстриженный, с «улыбочкою» и «вежливостью», чем-то неприятными. Он утерял всю непосредственность «старого батюшки» и ничего не приобрел взамен.

Что касается директора, Никодима Петровича Грекова, то он у нас в классе не преподавал, близко мы с ним в классе не соприкасались, а был он из поповских детей — простой, невздорный и неплохой. Звали его «Циклопом» за манеру щурить один глаз при проборке ученика.

Одноэтажное здание гимназии было уютно расположено частью в городском саду, частью внутри обширной, озелененной усадьбы. Классы выходили в светлый просторный коридор. Большой актовый зал с люстрою и портретами царей во весь рост был всегда торжествен и пустынен. Церковь, построенная П.А.Жалиным и выходившая тремя громадными дверями в коридор, представляла собою высокий зал с колоннами. Она была вся белая, спокойной архитектуры, с окнами в сад. Нас выстраивали рядами от алтаря с широким проходом посередине — малыши слева, старшие справа. Директор стоял за малышами, Теплых — за нами.

День в гимназии начинался общею молитвою в церкви. В воскресные и праздничные дни была вечерняя и утренняя службы, на которые мы собирались в мундирах. Пел гимназический хор, и пел всегда плохо, несмотря на то, что и голоса были, и учитель пения был штатный, а вот не выходило, тогда как в приходских церквях города пели чудесно. Гимназическая церковь считалась аристократической и посещалась высшим обществом города. Да и бывать в ней, действительно, было приятно. Здесь не было толпы, была полная тишина, служба была проста, трогательна и не длинна. Нас, гимназистов, редко когда проверяли в явке в церковь, а собиралось всегда много. Звонари, псаломщики, ктитор, прислуживавшие в церкви,— это все были гимназисты, что тоже создавало некоторый интерес: а ну, как это Лихоносов сегодня «Апостола» прочтет, как певчие споют, какой перезвон будет и т. д. У гимназисток не было своей церкви, и их изредка, в «царские дни», приводили к нам, а это уже было целое событие.

Два года, проведенные мною в гимназии, я считаю лучшими в своей жизни. Дома была чудесная близость с матушкой и сестрами. Аня тоже была в гимназии, и ее подруги, Люба и мои товарищи составили дружный кружок молодежи, часто у нас собиравшийся. В обстановке дома с пустынными парадными комнатами и ютящейся жизнью в «угловой» произошла коренная перемена. Все комнаты стали обитаемыми, жить стали не для гостей, а для себя. Куплен был рояль, со стен гостиной исчезли олеографии с видами «святых

- 44 -

мест» и высочайших особ. Появление гостя не требовало обязательного угощения и суеты. Часы дня были регламентированы. Словом, все, мешающее свободно и легко чувствовать себя дома, понемногу исчезало. Зависимость «от кого-то» ослабевала. И вместе с тем, дом оставался по-прежнему уютным, сверкающим чистотою и порядком. Так же везде горели лампады, так же готовились к праздникам и свершали весь круг церковной жизни, быть может, только слегка смягченный и более осмысленный. Кружок товарищей цвел молодостью, бурными надеждами и мечтами об «исключительном». На сегодня из шести человек кружка осталось в живых только двое: один из них Дмитрий Григорьевич Лихоносов, после большого взлета в своей жизни, доживает свой век в Доме престарелых ученых. Другой — пишущий эти строки. Не стало четырех. Не всех их мне жаль одинаково.

Нестеренко Сергей... Мы сидели с ним в восьмом классе за одной партой. В нем было что-то беспокойное, прыгающее. Он слишком много махал руками. Сама игра его на рояле не успокаивала, а скорее раздражала. И в университет он поехал не в Москву или Харьков, а в Неаполь, а почему в Неаполь — он и сам не мог сказать. Осенью 1918 года при «великом движении на юг» он застрял в Тихорецкой, больной сыпным тифом. Аня видела его там, «несчастного путника на большой дороге». Там он и скончался.

Василевский Генрих — поляк. Настоящий пан. Большой, толстый, с крупною красивой головой, умница, похабник, страстный охотник. Что с ним, где он? Пропал, пропал...

Лихобабенко Иван Максимович. Ну, с этим все было посложнее и остановлюсь я на нем подольше.

Герцен в «Былом и думах» пишет о своей дружбе с Ники Огаревым: «Я не знаю, почему дают какую-то монополию воспоминаниям первой любви над воспоминаниями молодой дружбы. Первая любовь потому так благоуханна, что она забывает разницу полов, что она страстная дружба. С своей стороны, дружба между юношами имеет всю горячность любви и весь ее характер. Та же застенчивая боязнь касаться словом своих чувств, то же недоверие к себе, безусловная преданность, та же мучительная тоска разлуки и то же ревнивое желание исключительности».

Вот и наша страстная дружба с Лихобабенко началась с первой встречи с ним. Жизнь моя в гимназии была полна им. Это был красивый хохол, мягкий и ленивый. Его одинаково влекло и к хорошему, и к дурному. Последнее в его жизни взяло верх. К концу второго года в гимназии мы с ним поразошлись, но интереса друг к другу не утеряли на многие годы. После окончания гимназии он поехал в Харьков на медицинский факультет. В университете он ничего не делал, в конце концов оставил его и в 1912 году приехал в Москву и поступил в Институт восточных языков. В это время он был женат на девушке из очень аристократического и состоятельного семейства. Конечно, из затеи с языками ничего не вышло. К весне жена его оставила, а он переселился в какие-то дрянные номера и не знал,

- 45 -

что с собою делать. В это время я уже был два года врачом и работал в клинике. Вся жизнь этого человека, в конечном счете, ушла на карточную игру, водку и женщин. В 1919 году Лихобабенко погиб в Крыму.

Наконец, последний — Степан Долгополов. Об этом сердце болит больше всех... Милый Степан, честолюбивый, мужественный, он в войну 1914 года показал себя героем и, призванный прапорщиком запаса, получил капитана со всеми орденами до Георгия включительно. Он окончил Киевский Политехнический институт, рано женился на нашей же гимназистке, роман с которой начался еще в гимназии, и на всю жизнь один. Он был однолюб. Я знал его с детства. С толпою мальчишек, босоногих, загорелых, в широких соломенных шляпах ходил он мимо нас купаться. В пятом-шестом классе гимназии он имел кличку «Капитан» за стройную фигуру, строгий нрав и надменный характер. Из семьи социалистов-революционеров он не наследовал соответствующей клеточки и, не будучи «правым», не был «левым». После революции держал себя независимо, честно и мужественно. Занимал затем на Украине пост министра путей сообщения и был расстрелян в Одессе, задержавшись в ней. Много лет прошло с тех пор. Еще больше прошло их со времени нашей последней встречи, а образ Степана — светлый, чистый и гордый — жив.

В гимназические годы мы пережили Японскую войну. Осталась она в памяти манифестациями по городу, экстренными выпусками телеграмм, ужасом Цусимы, вагоном с иконами Куропаткина и, затем, успехом Витте в Портсмуте. Охватившее потом всю страну «движение» коснулось и нашей гимназии. Чего она требовала — не помню, знаю только, что все осталось на своем месте. Разве вот Владимир Иванович Теплых подал заявление об уходе с места инспектора гимназии. «Я понял тогда,— говорил он Лихоносову и мне много лет спустя,— что мне не удержать вас от стихийного движения. Я впервые почувствовал в это время, что у меня заболело сердце».

Экзамены на аттестат зрелости, конечно, были и страшны, и трудны. Но в них была и своя прелесть. Все обычные дела и интересы отошли на задний план. Вся воля и желание направлены были к одной цели — выдержать. Каждый вечер небольшой группою гуляли мы по нашему чудесному кладбищу. В городской сад не шлось, там было слишком «рассеянно» и шумно для нашего сосредоточенного состояния. А на кладбище так чудесно сплеталось «все похоронено и все впереди». По-существу, это было наше последнее «вместе». Мы чувствовали и знали это, и не могли, радуясь, не грустить. С дипломами в руках класс собрался в последний раз на площадке городского сада, на полукружии скамей перед верандою клуба. Пошумел, пошутил и разошелся уже навсегда.