- 589 -

Глава пятая

ТАРУСА

(1958—1964)

Таруса

6 февраля 1961 г.

1958 год

Три года тому назад я решил больше не продолжать своих воспоминаний и закончил их так: «Автор воспоминаний умер такого-то года, отпет и кремирован».

А получилось так, что я и не отпет, и не кремирован еще, и мало того, меня потянуло продолжать мои воспоминания. Ну что же, попробую.

С чего же только начать?

Мне пошел 77-й год.

«Надвинулась старость с ее вынужденным смирением, последними вспышками протеста и... все более возрастающей печальной покорностью неизбежного».

Понятно, при таком самочувствии и настроении меня тянет помянуть почивших друзей.

Георгий Иванович Курочкин.

Познакомились мы с ним в 1918 году в Петрограде на Всероссийском съезде медицинских работников. Он — большой, рослый, с бородою, земец, санитарный врач Ярославского губернского земства. В сапогах и косоворотке. Я — подтянутый морской врач, почти юношеского облика. Оба мы в президиуме съезда, и оба пережи-

- 590 -

ваем поражение от воспрянувших фельдшеров. И вот что-то протянулось между нами, что не порвалось и до 1958 года.

Ярославль. «Мой милый Михаил Михайлович! Спасибо за память. Прочитаешь письмо — сам напишешь, и точно с человеком поговоришь. А еще у меня сейчас и такая манера: мысленно перенестись вечером, когда ложишься в постель, в общество своего приятеля и представить себе: а что вот он сейчас делает? Читает? Разговаривает? Может быть, мысленно унесся в свое прошлое и вспоминает его в деталях?

Вот утром в постели, проснувшись в шесть часов, люблю вспоминать гимназию в деталях. Характеры учеников, их способности, манеру входить в класс, отвечать учителю. А характеры были разные — кого называли прозвищем: михрюка, салоха, богодельник. Иных — Серега Неустроев, Пашка Белоградский. А иных — Володя, Валя, Боря. И все это создает какую-то приятную картину! А сколько студенческих воспоминаний! Это было время, когда сердце работало как у собаки, а впереди была целая жизнь. А сейчас... Зима да старость — такая гадость!

Не хочет сердце считаться с моими желаниями, как они ни скромны. Вот дней 10, как прокис. Днем не каждый день выезжаю в город, а только похожу около дома, а вечером и совсем перестал выходить. Навздеваешь на себя всякой тяжелой одежды, и начинает давить на грудину: возвращайся домой.

Вчера в театре был творческий вечер молодежи, сколько там знакомых, а я не был. Была сестра. Говорит, интересный вечер, много знакомых в театре, кланяются мне, недоумевают, что меня нет. А мои желания стали так приглушены, что я даже и не взгрустнул. А чтение как-то не по-прежнему занимает. В газетах читаешь с интересом только о загранице, остальное просматриваешь.

За последнее время прочел "Брат мой, враг мой" и "Вторая древнейшая профессия". Не понравилось. Кинематографично и как-то клочковато. Да и мы выбираем для издания те произведения, где с большей тенденцией изображается частица американской жизни. И "Новый мир", и "Современник" (я их выписываю) мало интересны. "451 градус по Фаренгейту" у меня есть. Не скажу, что это недалекое будущее заманчиво. Остальную Вашу рекомендацию постараюсь использовать. Глубоко убежден, что войны не будет. Помните мудрых римлян: "Vis pacem — para bellum",— и Бокля: "Чем ужаснее орудия войны, тем войны реже".

"Идиота" очень люблю. К "Подростку" отношусь с холодком. А Вы, дорогой, в Тарусе чувствуете себя в своей скорлупе? Вот передо мной Ваше фото: Вы восседаете в кресле. На руках кот. Сзади целая коллекция фарфора. Слева картина, должно быть, Бронникова, а в соседней комнате, в отворенную дверь, видны тоже какие-то картины. Ну, вот и чувствуете себя в своей тарелке.

А все-таки жаль, что не были на Художественной выставке. Интересно, как там отражается борьба стариков с молодежью. Кое-что я от ярославских художников знаю. Наши ярославцы там затерялись.

- 591 -

А от Печкина давно ничего не получаю. Вероятно, тоже зима тяжела. Да будет наступивший Новый год всем нам в здравие и благополучие. Ваш Г.Курочкин».

10 марта 1958 года. Ярославль. «Дорогой Михаил Михайлович! (Письмо карандашом, изменившимся почерком.) Ваше письмо застало меня в постели. Был припадок не то грудной жабы, не то инфаркт, хотя электрокардиограмма и не показала его. Вот и лежу. Врачи находят, что хоть и медленно, а положение улучшается. Я сижу в постели, немного привстаю на ноги. Аппетит неплохой, но слабость, слабость! И очень скучно лежать, хотя и почитываю. Я в-сем завидую, кто идет мимо окон. Завидую и Вам, ибо Вы прямо второй спутник! Куда хотите, туда и пойдете. А Коля Печкин, Никитин и я — развалины былого. Но вот они были у Вас под Новый год, а я? Огорчает то, что когда лежишь и вспоминаешь прошлое и как мало осталось в живых из тех, кто когда-то были твоими приятелями и друзьями. Все прошло.

Живите, милый, и радуйтесь Божьему миру, и я с вами мысленно. Г.Курочкин.

Р. S. Позвоните Печкину, ведь мы с ним одноклассники, и скажите, что я в постели».

17 апреля. Ярославль. «Дорогой мой Михаил Михайлович! Вы вернулись от Троицы и принялись за цветы. У нас с южной стороны у дома стаял снег, обнажилась клумба, опоясанная желто-зелеными зимниками, и кажется, что они уже помаленьку прибывают,— хотя вблизи утром лужа под ледком. А с северной стороны нашей хаты сугробы снега. Зима была снежная, и мы думали, что нас затопит. И снег сошел разом — даже воды не было, где она обычно бывает. А у Вас весна недели на две раньше нашей. Я еще не слышу пароходных свистков. Значит, Волга не готова, хотя против Ярославля парами пароход перевозит.

У меня сейчас такая манера: мысленно перенестись от воспоминаний о прошлом, перенестись к картинам настоящего. И вот в первый день Пасхи представить себе, а что делает сейчас Них. Мих.?

Представил себе битком набитый храм Сергия, идет Светлая заутреня. Все радостные стоят со свечами. Вероятно, идет служба и на улице. У нас служат в двух церквах и на улице. И в этой толпе — Вы, погруженный в вечность со всей грустью и радостью».

Я уже врачом никогда не пропускал 12 евангелий, полных тихой и поэтической грусти и со словами: «Исшел вон и плакался горько»; Снятие со Креста (Благообразный Иосиф); Погребения Христа, и наконец, Светлая заутреня.

Было и осталось только в воспоминаниях. И вот, когда я узнал о Вас, что Вы у Сергия, радовался с Вами и печально думал о себе. Хотя мои дела не так уж плохи! Я стал выходить на крыльцо и греться на солнышке, правда, в валенках и в теплом пальто с поднятым воротником, но слабы ноги и болит поясница. Сижу много, а мышцы слабы, ну и спине не нравится мое сидение. Я очень благо-

- 592 -

дарен Вам за Ваше письмо. О, если бы мне было 50 лет! Или годы нашей встречи в Петербурге, на съезде. Какими мы были молодыми! Тогда часто были съезды, и сколько было встреч с интересными большими людьми. Теперь остались их имена в названиях институтов.

Вот и К.Ф. Юон умер! И как трудно представить его в гробу! Он мне ровесник. А Турчанинова прислала мне бодрое, живое письмо. Едет в Болгарию на гастроли, а ей 88 лет.

Будем жить, пока живется. Первый том "Шаляпина" мои московские друзья мне прислали. Читает сестра, а я лишь внимательно просмотрел. Хорошо! Его второй семьи здесь нет. Мы ведь с ним у Ермоловой М.Н. встречались. Тогда еще он был скромен и охотно пел у нее в зале.

С увлечением читаю воспоминания о Салтыкове. И он очень сложен и интересен по характеру, и необычайно интересна та эпоха: "Губернские очерки" и вице-губернатор. Государю не понравилась его административная деятельность, он выходит в отставку и ему дают "действительного статского советника", 1000 рублей пенсии и т. д. Чудно! Обязательно почитайте. А как бурлила мысль и как скрещивались идеи. И там хороши характеристики "вспоминателей".

Сегодня получил письмо Печкина. Беспокоится обо мне, а как сам живет — не пишет.

Милый, напишите мне, как прошло Ваше пребывание у Троицы. Будьте удачны в цветоведении. Ваш Г.Курочкин».

28 июня. Ярославль. «Дорогой Михаил Михайлович! Георгий Иванович Курочкин скончался 20 июня в 10 часов вечера. У него к Вам было особое отношение. Он относился к Вам с любовью. Глубокие душевные чувства и переживания, душевные размышления, замкнутые от другой жизни, были направлены к Вам. Потому что было взаимное понимание и уверенность в этом. Так думаю я.

Всегда говорил о Ваших письмах к нему, читал или говорил: "Прочти письмо из Тарусы". Но его писем к Вам не давал. Вот это и говорит о глубоких интимных чувствах, направленных к Вам... Самые глубокие, самые замкнутые.

Георгий Иванович определенно и тяжело болел с 6 февраля текущего года. Сначала полагали, что дело в склерозе сердца и аорты, а финал: опухоль средостения. Страдания его были в постоянной одышке и тяжелых хрипах. Болей не было, только "давило" за грудиною. Слабость была огромная сознание полное до последнего дня. Он говорил о Вашей дружбе, как о чем-то очень хорошем и даже удивительном. Говорил душевно и тепло.

Я не пишу Н.Н.Печкину. Я боюсь ему писать — уж очень он слаб. За два дня до смерти Г. И. диктовал ему письмо, в нем вкрапливались и Вы. Оно осталось незаконченным.

С сердечным приветом, Агния Курочкина (сестра Георгия Ивановича)».

- 593 -

Николай Николаевич Печкин, хирург «Божией милостию». Талантливый оратор. Не только хорошо музыкально образован, но и сам хорошо играл на рояле. Друг знаменитого пианиста Гофмана. Коммунист до Октябрьского переворота, но жестокость его отшатнула Николая Николаевича, а смерть сына и дочери Верочки привели его к церкви. И я не знаю лучшего христианина, чем он. На страницах моих воспоминаний я много раз приводил его письма ко мне, и его дружбою и расположением гордился. Кстати, не могу не вспомнить, что на встрече Нового, текущего года, он с удивлением отметил: «А Вы знаете, друже, ведь за 30 лет нашего знакомства я ни разу не рассердился на Вас. Этого, кажется, у меня ни с кем не было». Для меня в этих словах удивления — весь Н. Н., с его принципиальностью, прямотою и горячностью. Не могу не привести его записи при первом посещении им Тарусы в 1948 году в моем домашнем журнале: «Прекрасно воспитанный, учтивый джентльмен, один, из числа моих многочисленных знакомых, пришел ко мне в страшную ночь на 28 мая 1928 года (смерть Верочки) и рукой "любящей женщины" положил первую повязку на мою душевную рану, и тогда я вдруг увидел в этом джентльмене удивительного, доброго друга. Прошло 20 лет. Немало еще ран было нанесено и Вашей, и моей душе в процессе развития трагедии, переживаемой нашей любимой нами родиной. Дорогой друг, и вот я снова приехал к Вам — пора переменить повязку, раны болят.

Я увидел дорогой образ моего друга в рамке чарующей настоящей Русской красотой элегической Тарусы в уютном, изысканно изящном уголке и... раны зажили...

Живите же долго и счастливо в милой Тарусе, дорогой друг, а я буду приезжать к Вам на перевязки, пока сама собою не исчезнет в них нужда по воле Божьей. Н.Печкин».

Второго октября этого года мы с доктором Дмитрием Васильевичем Никитиным поехали навестить Николая Николаевича в Кунцево, где он жил. Лицо его было синюшно. Дышал он с трудом. Ноги опухли. Он едва двигался, но был на ногах, при галстуке и как всегда встретил нас с любовью и радостью. Я осмотрел его. Посетовал на районного врача, который так невнимательно лечил его. Написал последнему письмо с предложением поместить немедленно Н. Н. в больницу и выписал лекарство, и... мы уехали.

А пятого октября телеграмма от Никитина: «Доктор Печкин умер сегодня вечером в больнице Склифосовского».

Похоронили Н. Н. на кладбище на Введенских горах рядом с его дочерью Верочкой.

Двадцать четвертого марта была десятая годовщина со смерти К.Н.Игумнова. Консерватория отметила этот день концертом. По радио передали записи его игры. Намеченный сборник его памяти не вышел, да, похоже, никогда и не выйдет. Кажется, кроме меня,

- 594 -

никто не почтил его словом воспоминаний. И снова, и снова приходят на память слова о том, как скоро глохнут пути человеческой жизни.

Ну, а теперь о друзьях живых... За последние два-три года «прибилась к дому в Тарусе» Надежда Иосифовна Голубовская. Пианистка. Профессор Ленинградской консерватории. Тонкий музыкант, широко образованный человек.

Пятьдесят восьмой год она начала «раковыми переживаниями» и 7 января писала мне: «Уайльд говорит: "Беда не в том, что мы стареем, а в том, что остаемся молодыми, не изжив себя за положенный срок. Душа растет, а тело чахнет". Не умею я с этим примириться. Через три недели операция. Знаю — похудела, аппетита нет. Но последнее, думаю, больше за счет морального гнета, который не могу превозмочь. Не гожусь я никуда, дорогой М. М. Нет во мне смирения. Оптимизм мой только нравственный. Верю в добро, в добрых людей, в доброе начало. А физического мира всегда боюсь и считаю его почти враждебным. Перед физическими препонами склоняю голову, падаю духом и особенно перед миром болезни и распада.

"Лотту в Веймаре" обожаю. У меня весь Томас Манн на немецком языке. Очень рада, что и Вы ее прочли. Я читала два раза кряду. Один раз взасос, второй с чувством и толком, и расстановкой. А вот "Шаляпин" Розенберга показался мне дешевым и по поднесению материала, и по языку — дешевым и фальшивым».

Телеграмма: «Дорогой Михаил Михайлович, операция в среду пятого февраля. Обнимаю. Голубовская».

5 февраля. Онкологический институт. «Дорогой, дорогой М. M.I Спасибо Вам за Ваши ободряющие письма. Главная тревога в руке. Она болит и стянута у плеча как железными обручами. Я ее "разрабатываю" через боль.

Обстановка здесь угнетающая. Лучше лежать в обыкновенной хирургической больнице. В нашей палате 16 человек. Она большая, но воздуху, конечно, мало. Все разговоры о раке и мертвых. Вчера проплакала целый день: отняли ногу у 16-летней девочки из нашей палаты — саркома выше колена.

Родных и друзей пускают только два раза в неделю. Живу в отуплении тюремного заключения. Молю о мужестве и терпении. Живу "без завтра". А кругом такие страдания, и человек представлен только в одной животной своей природе. Точно лагерь прокаженных. И нет у меня дара веселой надежды и бодрости...

Воображаю, как хороша Таруса. Вижу Вас, улыбающимся снегу и солнцу. Милый, милый М. М.! Поддержать бы Вашу руку — я бы поплакала, а потом посмеялась бы, или хоть улыбнулась. Я ведь это умела».

21 февраля. Онкологический институт. «Дорогой М. М.! Я еще не знаю, сколько времени пробуду в этом лагере. О доме не смею и думать, тем более о дальнейших благих возможностях. Пока я калека. Рука очень болит. Гимнастикой увлекалась вначале, а теперь

- 595 -

боюсь из-за незаживающей раны. Там и инфильтрат, о котором проговорилась сестра.

Здесь гнусная казенщина. Никогда не думала, что в больницах сестры чувствуют себя гувернантками или пастухами над надоевшим стадом больных. Нянечки почти все хорошие. Но их там мало, они сбиваются с ног. Грошовая экономия на чем? Врачи — метеоры. Вчера умерла больная вечером, и во всей больнице не нашлось врача, чтобы оказать ей помощь. Формализм! Бездушие! Человек растаял в броне официальных должностных упражнений!

А на дворе солнышко, снег — преддверие весны. Институт на Каменном острове. Кругом деревья. Нева близко, а мы дышим взаимным дыханием и живем в центре канцера и саркомы. Здесь, может быть, режут хорошо, но послеоперационный период, самый главный по-моему, проводится стандартно.

Какой сказкой представляются мне наши летние три недели в Тарусе. Обнимаю Вас, мой дорогой».

9 марта. Онкологический институт. «Дорогой М. МЛ У меня все стоит на месте. Не верю абсолютно своему лечащему врачу. Молодая. Неряшливая. Думаю, что внесли инфекцию. Врач перед повязкой никогда не моет рук, например. Выпустить меня не могут, а я в этой обстановке не поправлюсь. Вчера зашла в послеоперационную палату. Окно настежь (24 градуса на улице). Больные раскрылись. Закрыла окно, больная просила воды. Графин пуст. А персонал занят приготовлением к празднованию 8 марта. Праздновали днем в ординаторской, пели песни. Оставили дежурным молодого, самого неопытного и грубого врача. От него разило вином. А он же и переливал кровь. Кругом одни осложнения... Прославленный институт!

Уже пять недель после операции и почти 4 месяца, что я не живу, а жду наступления жизни, а она машет ручкой издали...»

21 марта. «Наконец, пишу из дома. Три дня, как меня отпустили из "Мертвого дома". У меня не все в порядке, но несмотря на это, здесь все другое и я другая. Не полностью прежняя, но и не безликая тень в пижаме среди других теней. Гуляю понемножку. Я ведь забыла вкус воздуха. Общее состояние гораздо лучше, вот только скованность на левой стороне — плечо, грудь, подмышкой. Но рука действует. Первый стул, на который я села дома, был стул рояля. Играть могу — это главное.

Радуюсь, что Вы едете скоро в Тарусу. Милая, милая Таруса! Она ведь живая, у нее есть благостная душа — кроме красот и радости для глаз. Нежная она, дружественная к человеку. Попаду ли нынче летом туда? Мечтаю, но боюсь пока загадывать. Живу маленькими этапами.

. Крепко жму Вашу добрую руку».

18 апреля. Комарова. «Дорогой М. МЛ Давно Вам не писала, а думаю о Вас часто. Я вот уже две недели на природе. Дни стоят чудесные: солнце, снег, голубые тени и птичий гомон. Нежность разлита во всей природе, нежность и ожидание. А мне пора уже

- 596 -

на работу. Здесь и шов мой зажил, и психически я ожила, перестала думать о себе, о своей болезни. Познакомилась с новыми людьми и включилась в чужие жизни. Два месяца предстоит напряженных — экзамены. А потом собираюсь в милую Тарусу. Не мыслю не повидаться с Вами.

И вот еще что. Нынче приедет в Тарусу скрипач Рейсон, и скрипач превосходный, и человек хороший. Обещаю Вам все десять сонат Бетховена, включая Крейцерову.

Представляю себе Вас среди оживающей природы, весны, света и воды. Здесь сосны и море. Море далеко. Летом я не люблю эти места — народу много, машин, суеты. А сейчас — тишина и запахи снега, земли. В городе — вонь, дым. Но вот третьего дня ехала я по набережной Невы часов в 7 вечера, и в какой-то бронзовой дымке предстал противоположный берег. Так хорош был Ленинград».

23 мая. «Дорогой М. М.! Я была в Москве. Ездила туда, чтобы еще раз послушать Ван Клиберна. Чудесное, божественное дитя. Такое создание можно только выдумать — и вдруг оно существует на самом деле. Это было большим радостным переживанием, звучащим во мне и сейчас. Это удивительное сочетание чистоты и огня. Душа — горящий факел и сама нежность. Всех он покорил, все его полюбили и все рядом с ним или в мыслях о нем становятся хорошими.

Поговорим еще в Тарусе о нем. Там и окружение подходит. Через пять дней я даю свой концерт — 4 сонаты Бетховена. Вот бы Вас иметь в зале своим слушателем!

Приехать полагаю в начале июля. Рада предстоящей встрече с Вами, дорогой друг, с которым я уже связана и горем, и радостью».

/ 7 июня. Ленинград. «Дорогой М. МЛ Закрутилась с экзаменами, не выберусь написать. А 28-го и еще давала концерт. Приеду в июле. А для Елены Витальевны Бианки комнатку и открытую веранду надо попытаться снять у старушки за прудом. Вас воображаю уже черного, вернее, медного, среди цветов и запачканного милой землей.

Берегитесь, М. М., буду Вам без конца рассказывать о Клиберне. Этот божественный мальник завладел моим сердцем, и я счастлива, что он существует.

Июнь простоял дождливым и холодным. Авось, "там" берегут тепло на июль.

Сердечный привет. Ваша Голубовская».

В начале июля Голубовская была уже в Тарусе. Приехал и скрипач-профессор. Конечно, десяти сонат они мне не сыграли, но Крейцерову сонату сыграли три раза. И сыграли отлично, с большим подъемом и без нот. Это был настоящий праздник. Я мог гордиться таким ансамблем у себя в доме и в Тарусе. И в глубине души я и гордился.

На счастье артистов, июль выпал на удивление жарким и ровным по температуре и сухим. С утра они шли на Оку, брали лодку и где-то далеко купались. К 12 часам Надежда Иосифовна приходила

- 597 -

заниматься. Играла свое до часу, а потом я входил, и она играла для меня час. Бах, Бетховен, Шуберт и Моцарт. Ни Чайковского, ни Рахманинова не играла. Да и Шопен был не част в ее репертуаре.

К концу своего пребывания в Тарусе Надежда Иосифовна дала концерт в местном Доме культуры. Зал был полон. Слушали отлично, а когда конферант объявил о «Лунной сонате», то по залу пронесся шепот одобрения.

Играла Голубовская у меня дома и для писателя Паустовского. Перед этим он несколько раз заезжал ко мне, и мы пригласили его с женою. Небольшого роста, коренаст, широкоплечий. «Гомо квадратус». Хороши глаза, умные и ласковые. Хороша и улыбка. Говорит неторопливо, вдумчиво. А приступы астмы и тяжелое, затрудненное дыхание вызывают к нему повышенное внимание и участие. Уже далеко не молод, уже он давно «спустился в долину преклонных лет», но еще не сдается и полон творческих планов.

Словом, лето шло не только хорошо, но отлично. В семье все были благополучны. Аня была бодра, и мы весело отпраздновали и ее рождение, и ее именины.

Приезжал дней на десять из Днепропетровска Евгений Сергеевич Медведев, приятный и своею привязанностью к Тарусе и давностью нашего знакомства.

Все приходящие в дом приносили фотографии Ван Клиберна, и разговоры о нем шли без конца. Без конца все читали и Экзюпери «Земля людей». Мы впервые узнали его и оценили все «без изъятия».

Упомяну еще о своей поездке во Владимир. Архиепископ Владимирский и Суздальский Онисим, старый мой приятель и пациент, прислал за мною машину, и я 4 дня прожил у него. Походил по Владимиру, побывал в больнице. Повидался с Анатолием Коншиным и обсудил с ним вопрос о переезде из Казахстана Сергея, его брата, что позднее и было выполнено. Конечно, каждый день бывал у Ксении Александровны Сабуровой в ее «келье-музее», такой мне памятной. Жилось ей нелегко. Перед этим она писала мне: «Живу исключительно на нервах. Вы знаете — я подала о братьях... Мысль о Юрии меня не покидала ни днем, ни ночью. Теперь многих реабилитировали и многие возвращаются, которые считались умершими. О Борисе мы знали, и мама его отпевала в 1938 году. Опять пришло подтверждение, что он умер и что свидетельство о его смерти я могу получить во Владимирском ЗАГСе, куда его переслали. Я еще не ходила... меня страшит эта бумажка. И я оттягиваю. Пойду, когда буду посильнее.

Пришел ответ относительно Юрия: что был осужден "необоснованно", оправдан и... реабилитирован. А о его судьбе надлежит справиться в МВД СССР... Слава Богу, что мама не пережила то, что пережила я, получив это письмо. Я искала его по следам, где он был. Его долго не могли найти. Тогда, в 1944 году, при Вас, было известие, что он тоже умер, но подтверждения об этом не было, а если это действительно так, то я хочу знать — где? Все эти годы

- 598 -

я все думала — вдруг он жив и где-нибудь лежит больной и не может дать о себе знать. На днях я получила известие о Юрии: он умер от круппозного воспаления легких. Год указан на этот раз не 1944, а 1941. Теперь уже нет сомнения. Надо отпевать.

Подала я также о себе. Прошу пересмотреть дело и реабилитировать... Ко всему этому у меня были большие неприятности на квартире: попалась ужасная соседка — врач, между прочим, которая вместе с хозяйкой устроила мне форменную травлю. Издевались, как только могли. Пришлось обратиться в облисполком. Там взяли мою сторону. Написали завгорздравотделом Мартыновой. Та тоже очень хорошо ко мне отнеслась и сказала, что она меня поняла. Моей соседке сделали выговор, и пока у нас тишина».

Что касается моего хозяина архиепископа, то у него дом — полная чаша. Большая комната приспособлена для приема делегаций. Углы полны образов. Горят лампады и тишина. Владыка много читает. Выписывает толстые журналы. Покупает книги. Неторопливо вдумчив и осторожен в суждениях. Смеется не часто, но если уж засмеется, то как-то искренне и просто, и хорошо. От его смеха становится весело и тебе. У него интересно мне было узнать о широком движении на Западе за «Соединение церквей». У нас об этом молчат. Недавно избранный папа Иоанн XXIII возглавляет это движение и, как слышно, готов поступиться двумя догматами католической церкви — это "непогрешимостью папы" и "непорочным зачатием Девы Марии".

Каждое утро до завтрака я уходил в собор. Там шла строгая великопостная служба. Скупо освещенный храм. Тонущие во мраке своды храма и крипты погребений. Служба в приделе. Поет хор монахинь, и поет хорошо. И замечательная литургия прежде освещенных даров. И "да исправится молитва моя" при открытых царских вратах, коленопреклоненных у престола церковнослужителей и кадильный дым. И затем слова, трогающие меня с детства до слез: «Заутра услыши глас мой царю мой и Боже мой».

Словом, здесь в воздействии вся сила синтеза всех искусств: архитектура храма, живопись, освещение — лампады, пение, чтение, пластика движений и искусства дыма.

Только глухой и слепой сердцем не мог этого понять и не преклониться перед гением человеческого духа.

«История 58 года» что-то затянулась, а все же хочется еще сказать по нескольку слов о многолетних моих друзьях и корреспондентах — Розановой, Поленовой-Сахаровой и о Наталье Павловне Вревской.

Татьяна Васильевна Розанова, старшая дочь В.В.Розанова, единственная оставшаяся в живых из всей семьи, живет в Загорске в малюсенькой комнате бывшей их квартиры. Старая, одинокая, больная, но духом не угасшая. Житье ее скудное, бедное, пенсия маленькая, но... как-то живет. Много читает. Многим интересуется. Вот она в одном из своих писем:

- 599 -

«Была в Переяславле-Залесском на один день. Средний храм на площади, похожий на Владимирский, но какое кругом убожество и запустение. Страшно смотреть. Озеро прекрасное.

Была в Архангельском. Красиво, но жутко в парке. Все умерло и с укоризной смотрит на нашу жизнь. Прекрасный храм XVII века оставлен в запустении. Кругом грязь и бумажки. Полное пренебрежение и презрение к дивному памятнику искусства. Кажется, надо быть зверем, чтобы не тронуться такою красотою, а вот человеческое сердце не умилилось, заплевало...

От этих двух поездок приехала потрясенная и убитая. За это время прочитала Владимира Соловьева "Оправдание добра" и Лосского "Мир, как целое". Ясно и понятно. Точка над всем поставлена этими книгами. Вам посылаю в подарок и утешение "Новеллы" Голсуорси. Что наиболее интересное — читайте сначала.

Была я на кладбище. Была на могилке Владимира Александровича и увидала Вашу заботливую руку. Могила прибрана. Могила в порядке».

Екатерина Васильевна Поленова-Сахарова, автор ряда статей и книги о жизни отца, художника В.Д.Поленова. Вот одна страничка ее жизни:

«Алеша с Тамарою (сын и невестка) уехали в Поленово и пишут мне, что попали в рай. В большом доме тепло, светло, тихо. А зима самая настоящая — белая, снежная. Лес захвачен лосями, всюду следы лежки, деревья без коры, о которые они трутся. Вот вдруг пришло им какое житье. Верно, ненадолго. Они ведь большие вредители на такие жиденькие леса, какие у нас остаются.

Еду молодежи пришлось везти с собою, и не только для себя, но и для тамошних жителей. Где же хваленое московское снабжение Тарусы? Миф! Миф! А мне с их отъездом досталось немало хлопот. А скоро они вернутся, и прощай "какой простор"! А как трудно жить в тесноте и суете. Мне ведь так давно хочется сказать "ныне отпущаеши", но нет, видимо, нельзя 70 лет считать пределом жизни, а надо перестраиваться на другие сроки, которые кругом видишь в полной реальности. Время стариков в 40 лет, по Толстому, миновало. Да и раньше это были обыватели, а люди искусства, науки, творческой мысли жили до конца. Ренан писал, когда ему было 80 лет, что ему надо еще изучить китайский язык.

Моя рукопись на днях будет вся напечатана на машинке и радует душу своим "организованным" и удобочитаемым видом и своим интересным содержанием. В Академии Художеств вновь открывается издательство, и вдруг да выйдет чудо и моя работа увидит свет. Ко мне много народу приходит за справками по разным темам и говорит, что если я при жизни не увижу ее изданной, то после она все равно будет издана. Но это не все равно, так как посмертные издания теперь бывают плохи, халтурны, бездушны и порочат автора.

...А со мною случилось следующее: за страшным переутомлением физическим в связи с отъездом и сборами молодежи и уборкой

- 600 -

после них, и несмотря на зловещую головную боль, я принялась за проверку подброшенных мне рукописей. Сидела ночами и спала только под утро со снотворным. Хлынула из носа кровь фонтаном, лила с перерывами четверо суток, заливались целые полотенца по 6 штук сразу. Процессия "неотложек" была мольеровского характера и больше, как гоголевские крыши "пришли, понюхали и ушли". Наконец, ночью в субботу "скорая помощь" утащила меня в больницу, где по моему настоятельному, агрессивному требованию врач через сутки остановил мне кровотечение, смазав прижигающим составом. Отчего это не могли сделать специалисты-горловики из помощи на дому и надо было тащить меня и пытать в больнице — ты, Господи, веси!

8 больнице меня простудили, не в пропускнике, там было жарко, как в бане. Самая страшная была уборная, под названием "Туалетная". На полу там стояла вода с плавающими нечистотами и настежь открытым окном. Грубость медперсонала и низкий уровень профессорского обхода — просто удивительны. Так как мест не было, меня под названием "бабки" сбросили на койку без подушки в коридоре, и мимо меня дефилировали, зацепляясь за койку, все, кому не лень. Понадобилось вмешательство "сверху", и с главврачом вдруг произошла метаморфоза, но я уже вырвалась домой.

Сердечный Вам привет. Вы, верно, живете в своем "эрмитаже" той собранной и внутренне насыщенной жизнью, которая так дорога и мне».

Наталья Павловна Вревская. Ей 80 лет. Она мать четырех детей и множества внуков и правнуков. О всех печется. Всех ставит на жизненные рельсы. Женит, выдает замуж, и все это с горячностью и энергией неукротимой и душой неспокойной и мятежной.

«Получила Вашу открыточку, дорогой М. М., и рванулось мое сердце в Тарусу, так рванулось, что слезы проступили... Ведь как не заколачивай себя делами и "долженствованиями" — жизнь чувства таится где-то и томится подчас».

И затем 22 апреля 58 года: «Писать Вам действительно вошло в привычку. Здесь в Лазаревке, куда я переехала месяц назад, подвожу итоги жизни. Конечно, моя жизнь в основном прошла "под знаком рода" (как Вы пишете). .Но рядом, вернее, под этим, стояла жизнь интеллектуальная и интересы научные и политические. В этой сфере было много борьбы и достижений. Я пробовала описать именно эту основу моей жизни — эволюцию духа, так сказать, любопытный образчик среднего интеллигента на переломе двух веков. Фактическую историю жизни хочу обработать по старым записям теперь же. Возню с Вревскими закончила. Из архива оказалась актуальной история Ю.П.Вревской, которой Тургенев посвятил стихотворение в прозе. Болгария заинтересовалась очерком о Ю. П. Оказывается, ее портрет находится у них в музее. Ведь 80 лет тому назад погибла она, а вот помнят ее там, и мне хочется, чтобы узнали о ней пошире и полюбили ее».

9 июня 1958 года. Ленинград. «Вот снова 4-й этаж. Крыши перед глазами. Серо и прохладно. Вернулась из Лазаревки три дня

- 601 -

тому назад, едва живая от парной жары, невыносимой для сердца. Редактирую и исправляю мой очерк о Бестужевских курсах, восьмидесятилетие которых отмечается осенью текущего года. Он пролежал несколько лет и вдруг понадобился. Работы над ним еще много, но Вы знаете мой характер: чем больше препятствий, тем интереснее их преодолевать. И ни дождь, ни мороз не остановят меня. Сам очерк меня мало интересует, но надо, чтобы осталась память о курсах и людях, их создавших».

12 июля. «Одни неприятности с изданием статьи. Вот уж действительно: "Коготок увяз — всей птичке пропасть". Началось с малого, то есть с одного редактора, а разрослось в ряд лиц, к которым надо ходить, от "коих" зависит и т. д. Нудная история. Все одобряют, говорят интересно, нужно и т. п. Я все же не унываю и продолжаю "проталкивать в печать". Какие термины-то знаменитые!

Попутно редактирую кое-что и еще привожу в порядок (обрабатываю) архив Михаила Степановича для Академии наук. Это очень больно и расстраивает. А надо, надо сматывать в клубок то, что есть. Ясно представляю себе, что будет. Одним словом, понятно, что подстегивает.

Сколько мне жить? Впереди неизвестность,

Жизненный пламень еще не потух,

Бодрую силу теряет телесность,

Но, пробудясь, окрыляется дух.

Грустны и сладки предсмертные годы!

Это привычное мне бытие,

Эти картины родимой природы,

Все это словно уже не мое.

……………………………………

………………………………………

Словно хожу по цветистому лугу,

Но ни цветов, ни травы уж не мну.

А.М. Жемчужников (умер 88-ми лет.

Писано на 78-м году жизни)

Написала письмо, и потом попали эти стихи. Как раз в точку... Да? Вревская».

1959 год

Большую часть зимы 1958—1959 года я прожил в Москве. Бывал в концертах, видался с друзьями, ходил с Анею в кино, благо кино рядом. Но в основном время шло дома. По утрам — неболь-

- 602 -

шая прогулка «кругом и около», а вечерами чтение. В круг нашего чтения тогда вошли: Владимир Солоухин с его «Владимирскими проселками» и Виктор Некрасов «Первое знакомство» и «Битва под Сталинградом». Это было то немногое, чем порадовала нас советская литература. В кино очень удачно прошли «Евгений Онегин» и французский фильм «Отверженные».

Бывали, конечно, у Вышипанов. Они получили две комнаты в Колошном переулке на Арбате в старом, разваливающемся доме во дворе, но все же это было лучше, чем «Панфил-стрит». И Катя, и Галя несли свою большую работу, а в свободное время старались развлечься. Слава Богу, не хандрили, а если и хандрили, то не очень. А все же, конечно, эта жизнь «жалмерок» была неполноценна.

17 апреля 1958 года умерла Анастасия Петровна, жена брата Луки Михайловича. Перед этим она кротко и тихо пролежала неделю без сознания после кровоизлияния в мозг.

Пятьдесят четыре года прожила она в нашей семье. И ни одного упрека я не могу послать в ее адрес. Она не интриговала, не настраивала Луку против нас. Любила и нашу покойную мать, свою свекровь и с первых же дней стала называть ее купечески ласково «маменька». Все эти «добродетели» могут назваться мелкими, но в нашей жизни мелочи играют не последнюю роль. А как она могла отравить всем нам в семье наше существование! Она этого не сделала и прошла с нами нога в ногу. Да упокоит ее Христос в (неразб.) живущих и врата райские да отверзит ей.

Не успели мы похоронить Анастасию Петровну, как из Ленинграда пришла весть о смерти Ольги Павловны Ленской.

Татьяна Алексеевна Чистович, ее племянница, а наш друг, так написала нам: «В ночь с 16 на 17 января скоропостижно скончалась наша Масенька, тихо, никого не позвав. С вечера она мыла голову, шутила, читала. А утром, когда я, испугавшись тишины, подошла к ее постели, она была уже мертва. Глаза закрыты, лицо спокойное, рядом книга».

С 1933 года, с М. Горы, знал я Ольгу Павловну. Тогда ее муж, профессор Николай Антонович Ленский, отбывал «свою повинность» в лагере. Ольга Павловна последовала за ним и работала врачом в тубсанатории рядом с лагерем. Их сын, «Николай младший», кончал в то время школу. И это была самая приятная и культурная семья в М. Горе. В 1937 году «во время великого набора» Николая Антоновича опять «взяли», и он бесследно исчез навеки. Ольга Павловна переехала в Ленинград. Коля учился в институте. А затем война. Колю взяли в армию, и он был убит. А Ольга Павловна самоотверженно работала врачом во время блокады в Ленинграде и получила звание «Заслуженного врача Республики».

Ну, а затем предоставим слово самой Ольге Павловне. В письме ко мне она пишет: «Настал момент объяснить Вам причину моего окаянного молчания. После "исчезновения" Николая Антоновича из Медвежки главная установка моей жизни стала медицинская работа. Ею зарабатывалось, ее жилось. После ухода Коленьки на войну — работа

- 603 -

спасала, уводила, от страха, тоски, выводила на несколько часов из состояния горя, захватывала глубоко и серьезно. Ежедневное общение с людьми всех слоев и категорий давало много впечатлений, встреч и было значительно не только с медицинской, с общественной, но и с личной стороны. Ощущать себя нужной, полезной стало первейшей необходимостью. Радовало и общественное признание.

Все сгорело в один день. Я была снята с работы как дежурный врач по сокращению штатов дежурных врачей. Довольно быстро выяснилось, что это "мероприятие" придумала наш зав.— молодая женщина, карьеристка, очень неприятная и злая. Один из сокращенных наших же врачей судился с нею и суд восстановил его на работе. Судиться я не стала. Месяц по сокращению я сидела молча дома, не читала, не говорила — трясли меня припадки пароксизмальной тахикардии, привязался вегетоневроз — онемение правой руки. Лечиться нет охоты.

О последней дороге думаю часто с некоторой долей отвращения. Вот сейчас дочитала о композиторе Бородине и позавидовала молниеносному концу его жизни».

* * *

«Старость в постепенности своей есть развязывание привязанности»,— говорит В.В.Розанов. Не успели мы примириться со смертью Ольги Павловны, как получили письмо, на конверте которого под адресом «чужою рукою» было написано: «Смарагда Аргильевна умерла 10 мая».

Несколько лет тому назад Смарагда Аргильевна Уколова «зонницей» приехала в Тарусу. Познакомились. Уроженка Таганрога, гречанка, с большим жизненным опытом и юмором, умница, прекрасный собеседник. Сблизило нас и то, что она оказалась женою моего университетского товарища, встреча с которым вдвойне была приятна. В 1957 году Смарагда Аргильевна потеряла мужа и переносила эту потерю тяжело. Больше я ничего не стану добавлять к портрету этого человека. Смарагда Аргильевна своими письмами сама «постоит за себя».

14 октября 1958 года. «Анапа. Солнце, температура + 26. Утро.

Доброе утро, дорогие мои, незабываемые и далекие Анна Михайловна и Михаил Михайлович. Мой привет Вам и всему Вашему, под сенью лип старых, вигваму. Не писала Вам, не звонила, не была у Вас, будто годы, а вот здесь я Вас вспоминаю каждый день! Как только я где-либо прохожу мимо беленького домика, за белой оградой среди клумб ярких георгин, табака, петуний, астр — так вот сейчас и всплывет в памяти Ваш домик, сад, цветы. Но я всегда останавливаюсь, точно мне не хватает дыхания, я смотрю и думаю, что если бы сюда всех Мелентьевых, с их уютом да под это небо?! Пишу Вам сейчас во дворе, едва одетая, тепло отовсюду — с неба, от земли, от камней, от нагретого забора, стен дома, деревьев. Эта теплота, как благость непостижимого Бога, пронизывает всю душу.

- 604 -

Из Москвы в конце сентября меня выгнали — сырость, холод, я стала не только психически угнетена, но и физически очень ослабела, ослабела от приступов удушья, от постоянного чувства озноба. Топила печи, пила и ела, что хотела, но до того удушающе было на душе, что я оставила всех и все и уехала к югу. Конечно, прежде всего заехала в Таганрог. Там я имела столько огорчений, что не знала просто, куда себя деть. Писать не буду — расскажу лично. Словом, не хотелось на мир смотреть, хотя ярко светило солнце. Я уехала на бахчу и виноградник к своим близким, старым друзьям. Давно, очень давно я мечтала остаться одной среди неба и земли. Я жила в шалаше, спала на собачьей шкуре, укрывалась бараньим тулупом. Тихо тлели на костре сухие стержни уже обезглавленного подсолнуха (будылки). Рядом спал пес Каштан, выше меня ростом. Он целыми часами лязгал зубами, выдирая из лохматой шерсти живность. Но я была предусмотрительна и овеяна ароматом "дуста". Днем я или читала, или спала, как косарь на сенокосе. К вечеру, не доверяя моей сторожевой бдительности, приходил ночной сторож, дед 85 лет. Когда-то в молодости он был писарем у воинского начальника, и у него еще осталось что-то от старой галантности: так, поднимая пластмассовый стакан (он приносил с собою в руках мне "горячего", которое по дороге остывало, а за пазухой нес холодное вино, которое он называл "глюкоза жизни" и сам делал) как бокал "Баккара",— произносил учтивую фразу, желая мне здоровья и прибавляя "льщу себя надеждой" и т. д. вроде "салфет Вашей милости"... Обычно он приходил к вечеру, быстро надвигалась темнота. В созвездии Змееносца вспыхивал Сатурн, потом кровавый Марс. Небо казалось ближе, я зажигала фонарь "летучую мышь", и мы ужинали. Вино приводило меня, смотря по количеству и качеству, либо в самое бесшабашное настроение, либо в дико мрачное, когда я начинаю неуместно разрешать "проклятые вопросы". Как то, так и другое были не к месту, поэтому я незаметно выливала свою порцию либо под себя, либо Каштану в миску. Дед пил и разглагольствовал, пока не одолевал его крепкий сон. Каштан тоже засыпал, а я шла на виноградник, где среди шпалер "алигатэ", "рислинга", "чауша", "пухляковского", "ладанного", "дамских пальчиков" и т. д. просыхала, высоко задрав платье. Простите этот вульгаризм. Так я часто бродила до утра, не желая будить деда, а собака, хлебнувши вместе с ужином мое вино, во сне только вздрагивала. На заре ярко начинала блестеть Венера, я ходила к выгону, откуда была видна "чугунка", и вспоминала Чехова, где-то в его письмах он писал: "Я люблю донецкую степь, знаю там каждую балочку и чувствую себя там, как дома". Я сказала бы по-гамлетовски: "И я себя чувствую здесь так хорошо, как дома, то есть, как никогда не чувствовала себя дома". Потом дед уходил. Просыпался Каштан, с похмелья носился за бабочками, искал гнезда перепелок.

Земля отдыхала теплая, утомленная солнцем, пахло мятой, чебрецом, любистоком, виноград наливался, но... бюро погоды уверенно предупредило, что ожидаются заморозки, и рекомендовало

- 605 -

всем виноградарям ночью делать "дымовые завесы", поджигая сухой навоз, листья и т. д. Мои друзья не захотели возиться с дымом, приехали и срезали еще недозревший виноград. Оставаться на бахче ради одних "бадражан" я сочла ниже своего достоинства. Как бессменный сторож, я объелась всеми сортами всяческого винограда до колик в животе. Ехать в Москву, снова в слякоть и мрак — никак не хотелось, и я поехала в свою любимую Анапу. Я могла поехать в Ялту, где у меня кузина врач, чудная квартира и прочее. Могла поехать в Кисловодск, Сухуми или в сверкающие Сочи, но ничего и никто меня там не привлекало, ни встречи, ни люди, и даже припомаженная природа. Я люблю Анапу уже давно, особенно в осенние дни. Небо, море безмятежно спокойное, почти безлюдно на улицах, санаторные больные все распластаны на теплых камнях малой бухты, где даже в дни порыва "Норда" всегда тихо, тихо и тепло. Многие лежат на золотистом и чистом песке Вимлюка, многие на детском пляже, всюду вы видите голые тела, впитывающие в себя солнце, воздух, энергию. К сожалению, я лишена этой благоговейной радости — принимаю морские ванны в санатории, хожу в темных очках и от зари утренней до вечерней не расстаюсь с зонтиком. Камни зовут. Только иногда услышишь шорох ящерицы, да тихий прибой воды. Вечерами отовсюду слышна музыка та же, что в Москве. Утесов не перестает благодарить сердце, что оно "умеет так любить", а Шульженко, разрывая сердце и грудь "скорбит об ушедшем счастье"... Крохотная пристань с каботажными суденышками, свежепромасленными лодками, бочками из-под вина, канатами, рыбаками, у которых дубленая кожа и от которых так аппетитно пахнет соленой рыбой и водорослями... На берегу сушатся сети, рыбаки сучат нитки для "камсы", или с треском играют в кости, либо молча, либо дико громко разговаривая. И над всем этим лазоревая ширина неба, моря, блеска. Тишайшее волшебство мягких еще, еще горячих дней. Цветы благоухают. Деревья еще зелены, зелены. Бываю я всюду, куда только не поворочу головы.

Анапа возрождается после страшного, почти до основания, фашистского разрушения. Всюду много санаториев, домов отдыха, учебных заведений, частных изящных белоснежных домиков, улицы асфальтируются, автобусы ходят из конца в конец города. Несколько кино, из них самый солидный у самого базара. Любой колхозник, ожидая автобуса, или просто отдыхая, может найти забвение на полтора часа от коммерческих комбинаций, созерцая "Фанфары любви" или "Симфонию страсти". Наряду с этой иностранной чепухой идут и наши содержательные, умные картины. Я видела здесь "Во власти золота" Мамина-Сибиряка и "Поединок" Куприна. Базары, правда, еще далеко от показательных, но полные самоцветных фруктов и овощей, винограда, молодого вина. Виноград особенно сладок, чуть приваленный на солнце, чуть тронутый ржавчиной. Запах опять же рыбы, арбузных корок, горячей пыли и степных трав.

- 606 -

Анапа мне раньше чем-то напоминала кусочек древней Эллады, когда здесь у каждой харчевни, в каждой кофейне слышалась греческая речь или греческо-итальянская-украинская речь. Было много оживления на пристани, много горластого и праздного люда, а главное — теплота и синь небес и аквамариновая чаша воды. Я могла бы много и долго писать о юге, Анапе, но боюсь Вас утомить многоречием. Была я в библиотеках. В детской библиотеке спросила девочку, что она любит читать; "Фантастику",— ответила девочка, а ее крохотная сестричка серьезно повторила: "Я тоже люблю фалтастики и стих Бартомчевой" (Варто). А мальчик спросил книгу о партизанах. Когда я у него спросила, читал ли он и знает ли писателя Богданова, мальчик важно-фамильярно ответил: "А как же, мы всем классом читали его "Коршунок". Так и передайте Николаю Владимировичу.

Я надеюсь всех Вас видеть здоровыми и бодрыми. Была я в греческой церкви — смотрела, как сразу крестят 10—12 детей, смотрела венчание колхозников, но это уже до встречи на праздниках Октября.

Жаль до слез покидать лазоревый край...»

6 мая 1959 года. «Золотое утро. Пишу полулежа. Дорогие друзья! "Забыть так скоро"... Поет радио, и мне захотелось послать Вам и упрек, и привет. Вот уже скоро два месяца, как ученые пригвоздили меня к постельному режиму и только на днях разрешили "лежа сидеть". Это несколько туманное определение того полугоризонтального положения, которое дает мне возможность немного писать. Я много читаю, а чаще всего роюсь в старых тетрадях. Я нашла несколько стихотворений, которые когда-то писала в Тарусе. Я хотела сделать маленькую поэму, но в суете житейской не удосужилась внимательно посидеть и поработать. Я посылаю их Вам. Мне кажется, у Вас есть "книга дома", маленький дневник, в который каждый по силе разума и таланта, вносил свои записи. Пусть эти черновые наброски будут хоть и скромно, но благодарно лежать среди больших, "крупных" и известных имен.

О своей хворобе ничего не буду писать или рассказывать до тех пор, пока все или будет далеко позади, или покроется налетом тумана или юмора.

Да, смерть металась у меня в сознании и перед глазами. Сейчас я выгляжу как после тяжелой, изнурительной, смертельной болезни, да и ослабела, без кровинки до предела. В июне, по-видимому, придется ехать в санаторий, а быть может, и в больницу. Короче, дела неважнецкие. Мне кажется единственным, что меня бы еще хоть относительно подняло,— это сухой и теплый воздух. Именно сухой и теплый. Ученый же синклит категорически против поездки на юг и придерживается Подмосковья или рижского взморья. Они забывают, что я выросла на шелковице, на сучках акации и в тени заборов. Сырость и прохлада, смена температуры убивают и угнетают мою психику, мои клетки.

- 607 -

Конечно, из всего Подмосковья мне ближе всего и роднее Таруса, но в таком состоянии, когда я нуждаюсь в "обслуге", я в Тарусу ехать не могу. Зовут меня в Малоярославец, но там не обойтись без надрывающих сердце и мысли воспоминаний о пережитом. Тягостно и неприятно мне то, что скоро нас переселят в один из новых казарменно однообразных домов. Эти дома уже поднимаются со всех сторон. Осталось три дома, как оазисы среди густой зелени и бревен. Каждый день, каждые 10—15 минут я вижу из своего широко открытого окна как увозят щебень старых домишек. И я вспоминаю, сколько в этом серо-грязном щебне человеческой ненависти, злоязычия, доносов, судов, сплетен, злобы. Сколько здесь загублено даже сердец. Нет ни одного домика, с виду уютного, в котором бы не дрожала фанера от взаимной лютой ненависти. За каждой стеной таилась злобная месть, хоть на каждом окне, особенно солнечном, пышно росли комнатные цветы. И все эти ведра, бочки, ящики, кирпичи старые, гнилые, уже взметнулись ковшом, и увезлось куда-то на свалку. Скоро наш вигвам, как зеленым шатром, закроет нас от новых домов, а потом и нам вежливо предложат "собираться". Куда девать эту мебель, книги, массу посуды, хлама — даже думать жутко.

Конечно, будет жалко вот этих кустов сирени, что глядят прямо в окна. Жаль пышных пионов, роз, сирени, зелени винограда, лилий. А больше всего жаль старого красавца клена — в жаркий день какая уютная была у него тень. Но будем надеяться, что все к лучшему на белом свете.

Прочла ти тома воспоминаний Никитенко — читала с запоем. Прочла письма Берна, воспоминания о Гете Эккермана до устали в глазах.

Кто у Вас сейчас в гостях? Какая погода, что цветет в саду? А самое главное, как Вас обоих здоровье?

Желаю Вам сил и бодрости.

Всегда помню Вас. С.Уколова».

P.S. Если Н.В.Богданов бывает у Вас, передайте ему маленькую картинку, трагическую для наших дней. Ее рассказал вчера врач: в одну из поликлиник доставили мальчика 9—10-летнего возраста с пробитым насквозь глазом. Дети играли в войну. "Я не сержусь и прощаю Ваське, у меня будет стеклянный глаз, и я им буду видеть. Я не сержусь — ведь мы играли в войну"...

Николаю Владимировичу, как психологу детских душ, это маленькая тема о большой детской душе.

P. P. S. "Наброски" не посылаю. Чего-то в них не хватает. Приеду, сама прочту, и Вы скажете, достойны ли они Вашей "Домашней книги". Смарагда Уколова».

* * *

Передо мною книга, небольшая, в 137 страниц. В сероватой обложке. Издана в Киеве Комитетом Юго-Западного фронта Земского союза. На обложке вязью: «Софья Федорченко. Народ на войне

- 608 -

(Материалы фронта 1915—1916 годов)». Книга вышла в 1917 году, по-видимому, перед Февральской революцией, и автор книги сразу «получил имя» и утром проснулся «известностью».

И книга в самом деле хороша по замыслу, и дерзновенна, и смела по прежнему времени, и до сих пор не потеряла своего значения и интереса.

Ты лети, лети газета

Во деревню бедную.

Расскажи родне, газета,

Про войну победную.

Чтобы знали нашу долю,

Про сынов бы, ведали,

Чтоб воину дали волю,

А в обиду б не дали...

Впрочем, моя задача — не книга, а автор книги Софья Захаровна Федорченко. Познакомились мы с нею в Тарусе, где она уже много лет владела прекрасной усадьбой с редкими породами деревьев и небольшим, но со вкусом построенным домиком. К этому времени Софья Захаровна уже могла сказать про себя: «И дней моих уже лампада догорает», но еще не сдавалась и продолжала работать над своей большой исторической трилогией «Детство, отрочество и юность Семигорова».

Надо сказать, что судьба не милостиво обошлась с писательницей Федорченко. После первого успеха «Народа на войне» Федорченко не имела успеха с дальнейшими своими писаниями и многие годы чувствовала себя обиженной и обойденной. И эти тяжелые чувства были основными в ее переживаниях и настроениях, что отражалось не только на ее состоянии, но и на окружающих.

Умная, с огромным запасом наблюдений, широко знающая жизнь, она чувствовала себя не у дел и помириться с этим не хотела, да и не могла. Она досконально знала всю писательскую братию от мала до велика. Жила в доме писателей, непосредственно соприкасалась с ними и по праву считала себя не хуже, а то и лучше их... А вот их издавали, а ее нет. Это были муки таланта — человека гордого, самостоятельного, а таковою Софья Захаровна была от пят до головы. Я часто соприкасался с нею и как собеседник, и как лечащий врач. Мне всегда была интересна ее беседа. Разговаривать она и любила и умела, но быть у нее долго было тяжеловато. И эта тяжесть, напряженность обстановки вокруг нее, к огорчению чувствовалась не только мною одним, но всеми, и бывать у нее избегали, что порождало новые и новые обиды.

Шли годы. Стало сдавать зрение, да и другие нарастали старческие немощи, но дух оставался прежним — гордым и неукротимым.

В одном из своих писем ко мне она, очевидно, отвечая на мое замечание о ее деспотизме, так пишет:

- 609 -

«Что касается моей "угнетательности" для Николая Петровича (мужа), то поверьте мне, что и в свое время, да и теперь в некоторой степени, во мне есть те качества, которые все-таки, хотя и слегка, компенсируют так устрашающую Вас мою деспотичность».

Наконец, долгое «непечатание» разрешилось, и в 1956 году вышел первый том «Семигорова», в следующем году — второй том, и в 1960 году — третий, уже к огорчению, после смерти автора. Эта удача с романом, конечно, очень сказалась на самочувствии Софьи Захаровны. Она привыкла жить широко. И в данном случае удовлетворенное самолюбие и материальная обеспеченность были последним подарком жизни. Даря мне свои книги, Софья Захаровна на втором томе так написала мне: «Дорогому моему целителю Мих. Мих. Мелентьеву с просьбой извинить вид этой книги. Я дарю эту книгу Вам, рассчитывая на то, что "по одежке встречают, по уму провожают"».

Умерла Софья Захаровна 12 июля при сборах в Тарусу. Двенадцать дней она пролежала, для наблюдающих ее, без сознания, но «свое» в мозгу что-то теплилось и она была агрессивна и неспокойна. Ушел из жизни, конечно, незаурядный человек, и знающие Софью Захаровну потеряли много ярких красок, не так уж частых в нашей жизни.

Это была четвертая смерть в 1959 году, но есть еще и пятая: умер Иван Иванович Лавров. О своем знакомстве с ним в Бутырской тюрьме в 1933 году я уже писал. Двадцать шесть лет после этого общались мы с ним. Не раз он гащивал в Тарусе, не раз он «пышно» принимал меня у себя. Уверяют, что смерть каждого человека на него похожа. Иван Иванович своею смертью подтвердил это наблюдение. Человек он был легкого характера. Горяч, но быстро отходил. И веселость, шутка и добродушие редко изменяли ему. В нем много было от широты и особого барства прежнего инженера путей сообщения. И покутить был не прочь, и в картишки перекинуться, и широко пожить, и угостить, и копейку «ребром пустить» — все это было в его манере.

Перед Бутырской тюрьмой, за неимением мест «в местах заключения», он 50 дней просидел в подвалах под Ярославским вокзалом. Затем несколько месяцев в Бутырской тюрьме, и это не сломило его. Вернувшись на работу в МИИТ, он с увлечением отдавался ей, и слушатели его — студенты — очень ценили его.

Двадцать четвертого декабря Иван Иванович, после напряженного рабочего дня в институте, был на спектакле в Малом театре. Пьеса была не хмурая, и Иван Иванович в хорошем настроении вернулся домой, живо делился своими впечатлениями. Затем на ночь читал «Семью Тибо», а утром, когда его пришли будить,— он был мертв...

* * *

Венок возложен. Память почтена. Это облегчило сердечную тоску по усопшим.

Перейду к другим событиям 1959 года.

- 610 -

В феврале Марианна отлично защитила дипломную работу в Энергетическом институте и получила звание инженера.

А первого апреля она вышла замуж за Александра Михайловича Фихмана, тоже энергетика. Пара вышла прекрасная: оба и молоды, и красивы, и умны. Событие это не было ознаменовано ни «свадьбою», ни «горько». Молодые тут же уехали в Тарусу. Была весна, и лучшего нельзя было придумать.

Летом месяц прожила в Тарусе Татьяна Васильевна Розанова. Она впервые за 14 лет решилась на этот шаг и потом не раз жалела, что так поздно приняла мое приглашение. А мне было радостно наблюдать, как этот нищий, старый и одинокий человек впервые за многие годы спокойно дышит, не заботясь о завтрашнем дне. «Я никогда в жизни не отдыхала так хорошо»,— повторяла она все время. А я, зная всю сложную обстановку семьи Василия Васильевича, верил этому... «Читатель — накорми своего писателя»,— взывал Розанов в 1918 году. На этот раз читатель приютил и накормил его дочь.

Конечно, гостил недели две и профессор Б.С.Медведев. И жила в Тарусе Голубовская. Да и много еще народу наезжало на день, на два. И все мы были здоровы, и дни текли радостно.

Как-то я приехал летом на несколько дней в Москву и позвонил Д.В.Успенскому, бывшему «царю и богу» М. Горы. Мне было любопытно узнать, что с ним, а главное, с его бывшей женою Натальей Николаевной. По телефону мне неприветливо ответил женский голос. Затем подошел «сам». «Говорит доктор Мелентьев. Вы меня помните?» — «Как же, как же». Называет меня по имени-отчеству. «Хочу с Вами повидаться. Как Вы отнесетесь к этому?» Он охотно, не приглашая меня к себе, согласился приехать ко мне. И вот я его поджидаю у троллейбуса. Вышел «дядя» толстый, одутловатый, в штатском и в мягкой шляпе. Все сидит на нем мешкотно. И показался он мне чем-то похожим на тамбовского помещика прежних времен. Проговорили мы с ним четыре часа. Его заставили выйти на пенсию в чине подполковника с небольшой пенсией, и он «в оппозиции». Семейные дела тоже, как видно, не радостны. О Наталье Николаевне выразился зло и цеохотно. Сын и дочь его, которых я «принимал» в М. Горе, уже закончили институты. Живет Наталья Николаевна в Новгороде-Северском.

Мне интересно было наблюдать этого человека и сравнить с тем — медвежьегорским. По-прежнему умен, но сильно слинял. Он отлично понимает, что «его время ушло, что он уже не по времени», но еще не примирился с этим. Между прочим, он рассказал, как командовал на Печоре лагерем: «Зима и голое поле. Народу наслали тысяч до пятидесяти. Надо было начинать всю жизнь сначала. Ну, половина вымерла и вымерзла, а остальные задание выполнили...».

В конце сентября Аня уехала в Москву. Я оставался один. Осень выпала ясная, теплая, и я много работал в саду и радовался жизни. Пятого ноября что-то занездоровилось. Появились боли в правом боку, поднялась температура. Шестого вызвал врача. Приехала ми-

- 611 -

лого облика женщина. Я спросил о ее специальности. «Я акушер»,— смущенно ответила она мне. «Ну, я много не спрошу с Вас. Послушайте мне правое легкое и решите — нет ли там плеврита или воспаления в легком». Врач не нашла ни того, ни другого. На этом мы и расстались. А восьмого к вечеру стало совсем худо. Я попросил Н.В.Богданова позвонить в Москву. Ночью часа в два приехали Ирина и Галя-доктор (Вышипан). Стали собирать меня в дорогу, а у меня обморок за обмороком. К машине меня уже вынесли, а у меня одно в голове: «Что будут делать со мною, если я дорогою умру, а паспорта не нашли, и где он, неизвестно». И тут я понял, что как ни нужен паспорт живому, но он еще больше нужен мертвому. Дорогу я перенес хорошо. А при высадке опять обморок, и меня на пятый этаж тащили в раскладушке. Это было совсем не весело. Встретила меня Аня спокойно, только как-то горько улыбнулась и сказала: «Ну вот...» И не закончила. Паспорт нашли в тумбочке возле моего дивана, и я перестал бояться умирать. И в самом деле, не было страшно. Доктор Галя потом хвалила меня «за мое мужское самообладание». Заболевание мое так и осталось не расшифрованным. А сколько врачей перебывало! Самые мучительные четыре дня были с икотою. К первому декабря температура почти снизилась, и я стал выздоравливать. С благодарностью вспоминаю Анастасию Васильевну Дмитриеву, жену моего университетского товарища. Она сестрою милосердия пришла и продежурила около меня все тяжелое время. Да и все, я не говорю уже об Ане, были ко мне добры. А архиепископ Владимирский Онисим распорядился молиться о моем выздоровлении теми умилительными словами, которые я знала с детства: «Не хотяй смерти грешника... воздвигни его от одра болезни...» И я к середине декабря свободно уже двигался по комнате.

Новый, 1960 год мы встретили в тесном кругу своей семьи. Мы все устали и хорошо поняли чудесную пословицу: когда в гости зовут, не знаешь, во что одеться, а когда в гости придут — не знаешь, куда деться».

1960 год

Первые недели Нового года я все еще чувствовал себя переболевшим и не окрепшим. Выходил мало и все дни коротал с Анею и около нее.

Болезнь была не долга, но порою мучительна. Смерть казалась если и не очень желанной, то вполне возможной и по возрасту, и по болезни. И естественно, что о ней много думалось и казалось необходимым «подвести итоги».

Т.В.Розанова принесла мне сборник молитв, и я несколько раз принимался за него, но он не только ничего не давал моей душе и моей религиозной настроенности, но часто раздражал «кружением» около одного и того же догмата «непорочности Девы» и «бессеменности зачатия». Были, конечно, и «хорошие молитвы»

- 612 -

и своей гармонией слов и глубиною, трогающие душу, но их было мало!

Я уже давно «Символ веры» кончаю на первом члене: «Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца неба и земли видимого и невидимого». И точка. Бог Отец един во всех религиях и народах. Форма же Его почитания различна. Суть же остается одна и та же. Религия — это различные формы: Богопочитания и общения с Богом, и нравственный кодекс поведения человека.

Личность Христа — был ли Он на самом деле или создан гением человека — высок и недостижим. Я больше хочу верить, что он был, и преклоняюсь перед ним, независимо от того, Богочеловек Он или человек.

Церковь для меня и церковное действие (во всех религиях) со всеми ее таинствами и обрядами — это мудрое установление, облегчающее общение с Богом и приближающее к Нему. Установление, отвечающее слабому человеческому сознанию и потому необходимое звено во всякой религии. А последняя — это все то, что вносит истинную перспективу в разрозненные и измельченные эпизоды существования. Икона же для меня — образ, образ почитаемого мною. Она — представление о Божестве. Или по Ю.А.Олсуфьеву: «Икона есть творчески запечатленная тайна метафизического бытия».

Вот коротко и приблизительно то, что окончательно оформилось в дни болезни и потом. И что, быть может, охватывает давним понятием «деизма». Но я кроме того и христианин. И еще по душе мне такое определение: «Вера есть сущность того, на что мы надеемся; очевидность того, чего мы не можем видеть».

У Ревиля я прочитал: «Можно исходить из такой идеи, что религия в какой бы то ни было форме составляет часть человеческого ума и что человеческая природа, а следовательно, и общество, поплатится рано или поздно страданиями за ее исключение». Это вот мы прекрасно видим сейчас на примере русского народа. Коммунистическая партия, в нашей трактовке марксизма, по легкомыслию и невежеству, борется, по ее терминологии, с «религиозным гнетом» и пожинает плоды этой борьбы полностью. Все мы свидетели массового морального разложения русского человека, и особенно лично для меня удивительно, женской половины русского народа. Ложь, воровство, нежелание работать, половая распущенность и полное религиозное одичание: без веры, чести и порядочности. Ну, к этому я еще вернусь, когда придется дальше говорить об итогах государственной жизни страны за 1960 год.

В начале января получил я письмо от Георгия Георгиевича Журавлева. С 1929 года я не встречался с ним и ничего о нем не знал. Дружба детства, юности несет в себе незабываемый аромат. А я Егора любил многие годы и мучительно ему завидовал, когда он после окончания уездного училища пошел в гимназию, а я — в аптеку. Ну, а потом наши линии в жизни выровнялись. После гимназии Егор поступил в Одесский университет, а я — в Московский.

- 613 -

Егор стал агрономом и застрял в провинции навсегда. Встречи наши становились все реже и реже. И годами мы ничего не знали друг о друге...

И вот письмо. Осел он в рабочем поселке Анна, Воронежской области. Конечно, пенсионер, конечно «pater families» — два сына, дочь, внуки. Последний раз мы случайно встретились в Воронеже в 1929 году. Он мне показался тогда «очень провинциальным», да так оно и есть и по его письмам, но дружба с детства... сильна. В ней есть такие чувства, которые не сравнишь ни с чем.

Конечно, я тут же ответил. И дальше узнал, что жив и проживает в Киеве и Миша Марченко. С этим мы учились еще в приходском училище. Корни у нас с ним были еще глубже. Начались разговоры о встрече в Москве. Но поздно нашли мы друг друга. Марченко скончался в следующем году. А Егора унесла крупозная пневмония в 1961 году.

Последние нити с детством полностью порвались.

Одиннадцатого января в Москве скончался Дмитрий Васильевич Никитин. Свалился последний земский могикан. Ему было 87 лет, и он долго занимал передовые позиции в московских врачебных кругах.

Двадцатого сентября 1959 года я получил от Дмитрия Васильевича письмо с приглашением на день его рождения 27 сентября: «Я очень бы хотел в этот день видеть Вас у себя. Приходите».

Я был в Тарусе и не поехал. Ах, если бы человек знал, если бы он предвидел! Дмитрию Васильевичу многие верили как врачу, и многие у него лечились. Он был «врачом врачей». Он лечил Толстого и Горького. В нем был воплощен образ врача гиппократовского. Вдумчив. Не тороплив. Благообразен и, конечно, доброжелателен.

И он не хотел делать никакой карьеры и сидел два десятка лет в Звенигороде, никуда не стремясь.

В конце марта я выехал в Тарусу. После болезни хотелось скорее на воздух, на поправку. Праздновать Пасху приехал ко мне Пантелеймон Иванович Васильев, композитор. И были мы «единомышленны». И было у нас одно настроение, и было нам душевно тихо и хорошо.

Лето прошло обычным порядком. Было многолюдно, хлопотливо, но дружно и весело. Приезжали, уезжали. Одни были приятными «во всех отношениях», другие — наоборот.

К сентябрю все потянули в Москву. Остался я в Тарусе один.

23 октября 1960 года. Ночь. Один в доме. Глубокая осенняя тишина. Недавно закончился тяжелый приступ пароксизмальной тахиаритмии. Болей не было. Но было состояние — вот-вот остановится сердце. В горле горечь. Слабость. Настроение строгое и сосредоточенное. Без страха. Это после болезни в ноябре-декабре прошлого года третий приступ.

25 октября. Целый день падал снежок при небольшом морозе. Что же зима?.. Читал Симонова «Живые и мертвые». Волнующе хорошо и тонко.

- 614 -

Днем зашел попрощаться молодой писатель Юрий Казаков. Его книжка «Манька» с восемью небольшими рассказами очень мне понравилась. Очень. Осень он прожил здесь где-то в глуши. Обслуживал сам себя и работал над второю своею книжкою. Кряжист. Не красив. Ласковые близорукие глаза. Заикается. Учился музыке. Много времени провел на севере. Его в конце лета привел ко мне Федя Поленов, он же принес мне для прочтения его книгу... Признания и денег у Казакова еще нет, но я верю, что читать его будут.

Приходил и Николай Владимирович Богданов. Этот «промышляет» на пионерах, издается и процветает, конечно, в меру своего таланта. Общение с ним всегда приятно.

28 октября. Несколько раз заходил Федя Поленов. Он теперь директор Поленовского музея. Знал его я с восьмого класса средней школы и последние четырнадцать лет его жизни протекли если не на моих глазах, то в моем сознании близкого мне человека. Его только что «отхлопотали» из моряков. И он наследственно стал директором. Видеть его я всегда рад. Забегает он мимоходом между делами в свои наезды в Тарусу. Рослый, сильный, усатый. Приветливый, в еще недоношенной морской форме. На флоте печатали его стихи. А он прекрасно читает стихи, свои и чужие. В этом мужественном человеке нежная лирическая душа — и вышло милое сочетание.

Морозы поубавились. Сегодня тихий чудесный денек. Немного поковырялся в саду и во вкус одиночества вхожу глубже и часто бываю счастлив в своем душевном покое.

29 октября. Суббота. Поздний вечер. Читал «Живые и мертвые». Много волнующего. Раздражает только «партбилет» Синцова. До чего же это мне противно и неприятно.

За день было у меня два посетителя: Нашатырь Георгий Владимирович и Шевляган Сергей Иасонович. Первый — европеец, космополит. Воспитан. Умен. Но он тяжко болен, и мы свою встречу потратили с ним на обсуждение его положения... Сергей Иасонович восьмидесяти пяти лет, кряжист. Крепок. Доцент по древним языкам. Вежливости не нынешней. Ласков и предельно спокоен. Кто из них лучше — не знаю. Каждый хорош на свой манер.

Сергей Иасонович принес мне письмо и сладости от своей жены Валерии Ивановны Цветаевой. Милой Валерии Ивановны — внучки историка Иловайского, дочери знаменитого строителя Пушкинского музея в Москве Ивана Владимировича Цветаева. Наконец, сестры знаменитой Марины Цветаевой. Вот о ком нужно еще написать.

Перед вечером попил чайку у своих соседок: Людмилы Александровны Харитоновой и ее старой домработницы и компаньонки Васёны. Первая — учительница рисования на пенсии. Местная уроженка. С ясной головой и хорошей памятью. Это летопись Тарусы и ее уезда.

31 октября. Теплый хмуроватый денек. Туман. С удовольствием спустился в город, в котором не был очень давно. Походил по магазинам. Скудно, очень скудно. И как дорог картофель, а его в

- 615 -

районе осталось невыкопанным 80 га. В магазинах я мог купить только баночку горчицы. Есть консервы. Очень плохая селедка и... нодка.

Зашел к Нашатырю. До чего же грустно наблюдать этого человека, заброшенного лагерями и здоровьем в свою «келью под елью». А в этой «келье» полки с книгами на трех европейских языках, а ни стенах гравюры по балету... Бедный Георгий Владимирович!

5 ноября. День смерти Саввича. Минуло одиннадцать лет. На праздники Октября приехали ко мне Медведев и Симонов. Первый из Днепропетровска, чего я не могу не ценить. Проговорили сегодня целый день. О чем? Да все же на тему — как плохо строится наша жизнь. Ложь, воровство. Пьянство. Никто не хочет работать и нет заинтересованности в работе. Что-то будет? Что-то будет?

29 декабря (запись уже в Москве). Вчера вечером собрался народ из разных мест. Беда с питанием. Архиепископ Онисим пишет мне: молоко отпускается только детям по талонам врачей. Ни мяса, ни крупы, ни масла нет. Такие же сведения из Рязани, Калуги, Тулы, Ярославля. В Москве, хотя и с перебоями, но мясо и масло есть. Нет крупы. Но Москва, что насос — она высасывает из страны все, что только можно, а страна тоща и голодна.

Ползут слухи о болезни Хрущева и его угнетенном состоянии (и есть отчего).

1961 и 1962 годы

1961 год начался болезнью Натальи Павловны Вревской. В начале это не вызвало опасений, но каждая последующая неделя приносила все худшие вести.

Двенадцатого февраля я позвонил Борису (сын Н. П.) и узнал, что нарастает декомпенсация сердца, увеличиваются отеки. Время от времени теряется сознание. Положение явно определялось безнадежным. Был поднят разговор о поездке моей в Ленинград. Но Наталья Павловна и я уже хорошо умели смотреть вперед и «поездку» взаимно замолчали.

А четвертого марта телеграмма: «Мама сегодня скончалась. Саша. Борис». Это сыновья Натальи Павловны — Александр Андреевич Рихтер и Борис Михайлович Вревский.

...Седьмого января 1947 года Наталья Павловна написала мне: «А что я умру в марте какого-то года — это мне сдается давно».

Я читал где-то о возможности таких «предчувствий». Знаю, что знаменитый Филарет митрополит Московский так же предсказал основные даты своей кончины. И вот Наталья Павловна... Она много думала о своей смерти. Но так же много думал о ней и Лев Толстой...

Потянулись дни хмурых переживаний потери. Образ Натальи Павловны был неотступен. И был конец зимы — всегда такой нудный, затянувшийся...

- 616 -

В конце марта уехал в Тарусу. Она встретила своими далями, тишиною. Чудесным воздухом. А летом было много старинной музыки на виола-ди-гамба в исполнении И.А.Морозовой, тридцать лет тому назад игравшей у меня в Алабино на виолончели. А кроме того, Голубовская и профессор Рейсон много раз проиграли Крейцерову сонату. Играли ее без нот с подъемом и великим мастерством.

* * *

1962 год начался опять грустно. В день Рождества умерла Евгения Николаевна Аратовская. Десятого января я был на ее похоронах. Е. Н. я знал лет сорок. Она работала у меня машинисткой в «Санитафлоте». С нею связаны переживания холода и голода времен гражданской войны. Затем она выручила меня комнатою, после моего возвращения из ссылки, уступив свою большую и заняв маленькую в нашем доме на Вспольном. Она была крепко привязана ко мне. Над этим подшучивали, но это не меняло ее отношений. Месяц тому назад я зашел проведать ее, и она была «молодцом». В церкви я к гробу не подошел. Мне хотелось сохранить ее образ, каким он остался у меня после нашего последнего свидания, с ее радостью, что я зашел и с ее надеждами на ее еще долгую жизнь. Началась обедня. Шла она гладко. Выученно. Пел небольшой хор, и пел стройно. Но в этом «церковном действии» не было вдохновения. Исполнители были ремесленниками, серыми и скучными. А какого облика вышел священник на погребение! В нем не было даже и начатков благопристойности. Погребение сразу шло над семью гробами, налажено и споро. И вот я, такой податливый на впечатления от церковной службы, вышел из церкви только уставшим и безразличным.

Пасха была 29 апреля. За неделю до нее мы приехали в Тарусу с Голубовской. Стояли весенние дни. Заходил Юрий Павлович Казаков. И Пасхальную ночь мы встретили и провели втроем. Рассказы Казакова продолжали выходить и были так же хороши, как и первые. А его «Северные дневники» были выше всякой похвалы.

С 10 по 15 июля прожил у меня в Тарусе Василий Витальевич Шульгин. Личность почти легендарная. Личность почти легендарная. Я знал о нем не меньше пятидесяти лет как о редакторе и издателе правой газеты «Киевлянин». Как о члене Государственной думы трех созывов. Как об авторе трех замечательных книг: «Дни», «Двадцатый год», «Три столицы». Наконец в «Известиях» появились его «Письма к эмигрантам». А затем Сергей Коншин начал мне писать о Шульгине, что он во Владимире, ходит по улицам и что он, наконец, познакомился с ним и в восторге от него. Я написал Василию Васильевичу и пригласил его погостить с женою. И вот они приехали. Ему 84 года. Своим обликом он напоминает Бернарда Шоу. Небольшая бородка. Все понимающие глаза и довольно кокетливый вид. Держится предельно просто и доброжелательно. Не дряхл. Нет, вовсе не дряхл ни физически, ни душевно.

История его последних лет такова: в 1944 году наши войска захватили его в Югославии и по приказу Сталина направили его в Моск-

- 617 -

ву на Лубянку. Здесь он просидел три года, а затем его перевели в тюрьму во Владимир-на-Клязьме, где и продержали девять лет. Врачи много раз его «актировали» и по возрасту, и по здоровью. Нет, не выпускали. В 1956 году выпустили и поместили в один из домов для престарелых. Позволили затем жене В. В. приехать из-за рубежа к нему и дали отдельную однокомнатную квартиру и пенсию. Были написаны письма к эмигрантам. Из Владимира не выпускали. Однако на XXII съезд компартии Шульгин получил билет журналиста и предложение от Хрущева выступить. В. В. отказался, как отказался и от встречи с Никитою Сергеевичем (сам подтвердил мне эти слухи), считая ее не нужной ни ему, ни Никите. Беседовать с В. В., конечно, одно наслаждение. Его не покинули ни юмор, ни хорошее наблюдение настоящего. Писать о нем нужно и можно очень много, и я уверен, что когда-то книга о нем будет написана. Я же хочу только в заключение рассказать, почему В. В. «завел себе бороду».

«В тюрьме сидел сектант старик, и его борода была его ритуальной принадлежностью. А его каждую субботу насильно валили на пол и эту бороду стригли. Я долго терпел это поругание, а затем при случае спросил начальника тюрьмы, чем и кому мешает борода этого несчастного старика? "Но помилуйте, это же некультурно и неопрятно".— "Товарищ начальник, Вы забыли о Марксе. Ведь он же носил бороду. И я вот решил в память марксовой бороды и себе завести". Ни меня, ни старика больше не трогали».

Очень мало, очень мало пожил у меня В. В. Но его жена Мария Дмитриевна плохо себя чувствовала и стремилась домой.

Перед отъездом В. В. я прочитал ему свою главу «Кронштадт». Он слушал, не прерывая, и по окончании сказал мне взволнованно: «Великолепно, великолепно».

А в середине июля в Тарусе произошел такой «литературный эпизод». Стало слышно, что в Тарусу приехал студент из Киева и ставит памятник Марине Цветаевой. Слух был до того необычен и немыслим в наших общественных отношениях, что его приняли с усмешкою. Но шли дни, и стали рассказывать подробности, а потом ко мне пришел и сам «постановщик», действительно — студент из Киева Сеня Островский, поэт и поклонник Марины, решил поставить памятник Марине, согласно ее желанию, выраженному в статье «Кирилловны», помещенной в недавно вышедшем сборнике «Тарусские страницы». Сборник имел большой успех и покупался нарасхват. Однако правящие круги сборника не одобрили, запретили его дальнейшее печатание и кое-кого наказали из Калужского издательства.

Сеня добрался до Тарусы, «голосуя». Денег для постановки памятника, конечно, никаких не имел, но «Завещание» Марины имело для него обязательно нравственную силу:

«Я бы хотела лежать на Тарусском хлыстовском кладбище, под кустом бузины, в одной из тех могил с серебряным голубем, где растет самая красная и крупная в тех местах земляника.

Но если это несбыточно, если не только мне там не лежать, но и кладбища того уже нет, я бы хотела, чтобы на одном из тех холмов,

- 618 -

которыми Кирилловны шли к нам в Песочное, а мы к ним в Тарусу, поставили с тарусской каменоломни камень:

"Здесь хотела бы лежать

МАРИНА ЦВЕТАЕВА".

Париж, май 1934 года».

И вот Сеня своим энтузиазмом заразил директора каменоломни. Ему подобрали подходящий камень. Привезли его к выбранному месту, а резчики по камню вырезали на нем последние две строки из завещания Марины. Дело сделано. Девятнадцатого июля камень установлен, и пожелание Марины Цветаевой исполнено. Но, но... Председательница исполкома, давшая разрешение на постановку камня, по-видимому, испугавшись, сообщила в область, и камень, на который уже стали класть цветы, ночью исчез. Сказывали, что по дороге он вывалился из грузовой машины и валялся сутки на кургане, а затем нашел себе место в выбоине при въезде в гараж, где и по сию пору выполняет свою служебную роль. Попытки найти концы и доискаться, кто запретил, кто распорядился убрать камень, ни к чему не привели. Союз писателей, куда обратилась с запросом группа интеллигенции Тарусы, отписался ничего не стоящей бумажкой.

В середине декабря я поехал во Владимир лечить архиепископа и повидать своих владимирских приятелей. Прожил я там неделю. Много хорошего осталось у меня в памяти от этой поездки: и чудесный баритон, певший в соборе «Ныне отпущаеши», и вечеринка у архиепископа на зимнего Николу. Пришли два приятеля владыки еще по семинарии и Сергей Коншин. Были коньячок и хорошая закусочка, и разговоры о далеком прошлом. Под конец вечера один из гостей пропел старый романс «Город воли дикой, город бурных сил, Новгород Великий тихо опочил». И пропел так, что у всех нас покраснели глаза и мы старались не глядеть друг на друга.

Ну, а затем я впервые увидел всю семью Сергея Коншина. Побывал у Анатоля Коншина, оба они, кстати, встречали меня на вокзале и доставили на «ЗИМе» владыки к нему. И наконец, Ксения Александровна Сабурова, очаровательная и своею церковностью, и своим ничем не сгибаемым аристократизмом. Словом, во Владимире мне было хорошо. Меня все там «хорошо привечали». В том числе и Шульгины. У них я даже обедал. А от разговоров с ним — не оторвался бы. Дорогу на Москву я проделал во «владычной машине» с тяжелым приступом тахиаритмии — это была расплата за шуструю неделю. А 27 декабря скончалась в Харькове Лиза Станович-Миловская. Скончалась почти на ногах, без лишних страданий. С 1896 года Лиза бывала у нас со своим братом Колей. Жизнь разбросала нас в разные стороны, но мы никогда не выпускали друг друга из вида. Судьба не была милостива к Лизе. Она много раз била ее, но самый страшный удар она нанесла, отняв у нее сына — талантливого врача-психиатра. Да будет им обоим легка земля.

Свое восьмидесятилетие 31 декабря 1962 года я пережил без особых чувств. Только старался, чтобы поменьше было хлопот и

- 619 -

поменьше народу. То и другое удалось мне. Только не удалось мне побороть про себя удивление, что «ведь восемьдесят лет — это не шутка».

1963 год

Вот и 1963 год. Это уже совсем недавно. Ведь пишу я это в феврале 1965 года. В Москве бушует грипп. Мы с Анною Михайловною болеем им. Болеют в семье и другие, а мне не терпится — хочется довести свою повесть до конца. Ведь так немного осталось.

Итак, шестьдесят третий год. В марте умер Георгий Владимирович Нашатырь. А как ему хотелось жить, и как он страдал! Блестящий был этот человек, и режим страны погубил его. И очень жаль, что он не успел написать своих воспоминаний. Круг его общения о людьми был очень широк и в Петербурге, и потом в Париже. С кем он только из крупных людей не встречался, и кого он только не знал! Переводчиком он начал работать еще до революции. Последняя его работа, сделанная в Тарусе, был перевод книги Рихарда Штрауса.

Года за полтора до смерти судьба порадовала его встречей с сестрою, приехавшей туристом из Парижа. Ну, а затем тут же нанесла ему и последний удар — потерю сестры! Она умерла в Швейцарии, возвратившись из России.

Георгий Владимирович часто заходил ко мне, посидеть на скамье под сиренью и поделиться «злобами дня», и последние его слова мне из больницы были: «Нет, не посидеть мне больше с Вами под сиренью. Прощайте. Прощайте».

А девятнадцатого июня скончалась милая Надежда Васильевна Крандиевская. Эта смерть была неожиданна и нанесла нам тяжелый удар.

Еще в гимназические годы в «Журнале для всех» я прочитал рассказ Крандиевской «Письмо». Рассказ произвел на меня настолько сильное впечатление, что я, забыв его содержание, на всю жизнь запомнил фамилию автора и заглавие рассказа. И вот в Тарусе встреча с Надеждой Васильевной и ее семьей. Оказалось, что автор рассказа «Письмо» мать Надежды Васильевны, а сама она, как и сын ее, скульптор. Дочь — художница. Завязалась милая дружба — веселая, легкая, доброжелательная до самых корней. Надежда Васильевна не была уже молода к началу знакомства, было ей к шестидесяти, но она была всем своим существом молода. А пережить ей пришлось очень много тяжелого: арест и смерть мужа в лагере. Голод и холод дней гражданской войны. И страх, страх за себя, за детей. Страх за весь период «культа личности». А ведь он длился долгие годы. Все поборола и «духа не угасила», и детей вырастила талантливыми художниками.

В декабре 1962 года была выставка скульптуры Надежды Васильевны в связи с ее семидесятилетием. Мы, конечно, были на открытии выставки. Радовались ее успеху. Радовались радости Надежды Васильевны, что она свалила с плеч большую заботу. Ранней

- 620 -

весною мы вместе выехали в Тарусу, как это делалось и в прошлые годы. Надежда Васильевна жила совершенно одна в своем обширном доме и очень часто бывала у нас. Намолчится, наодиночествуется, накопит каких-либо смешных наблюдений и придет поделиться. И как мы бывали рады ей каждый раз.

Семнадцатого июня Надежда Васильевна уехала с сыном в Москву. Вечером в этот же день тяжелый сердечный инфаркт. Через день утром смерть. Кремация. Прах похоронили на Тарусском кладбище.

А мне Таруса после этой смерти стала казаться Некрополем.

И куда бы я не шел — Сердце тянуло песню ту же. И его облапила не хуже, чем паук, Смертельная тоска.

Осенью я не мог долго оставаться один в Тарусе, как это обычно любил, и выехал в Москву, большой город безличен. Маленькая Таруса на каждой улице хранила следы Надежды Васильевны.

* * *

А 4 октября у Марианны родился крепыш-мальчик, и назвали его Максимом, а в ЗАГСе записали его Максимом Александровичем Осиновым. И его часто приносили в нашу с Аней комнату, и мы радовались, как он красив, как он начинает улыбаться и узнавать нас — прабабку и прадеда.

«Нет беднее беды, чем печаль»,— говорит народная мудрость. Печально начался и шел 1963 год. Радость новой жизни скрасила эту печаль.

1964 год

К концу января Симонов с женою, Е.С.Медведев и я выехали на несколько дней в Тарусу. Были вузовские каникулы, и гости мои хотели отдохнуть от работы, города, от слухов и «успехов» Никиты Сергеевича.

С продовольствием дело обстояло плохо. Хлеб закупали в Америке, Канаде и Франции. Даже в Москве не было никаких круп, а хлеб выпекался из каких-то смесей и был невкусен. Жизнь дорожала. И денежная реформа, проведенная перед этим,— не удорожила рубль, а снизила его ценность.

Словом, жизнь была и серовата, и скучновата, и главное, без надежд на лучшее.

Три дня по приезде в Тарусу мы прожили молодо и как-то беззаботно. А 30 января к вечеру телеграмма из Владимира: «Умер Сергей Коншин». Нас эта весть всех пришибла. Бедный Сергей Коншин! Во Владимире он хорошо и прочно устроился. Сразу завоевал

- 621 -

общее признание и как педагог-пианист, и как человек. И вот... смерть на улице по дороге на работу от инфаркта сердца. А ему и было всего 53 года. Четырнадцать лет Колымы, Казахстана, непосильной работы не прошли даром.

Бедный Сергей! Бедный Сергей!

Одиннадцатого января Сергей Николаевич обедал у меня в Москве. На нем давно лежала печать многолетней усталости, на этот раз она особенно бросалась в глаза. Но Сергей бодрился и тут же от обеда уехал на концерт своего приятеля Оборина. Бедный Сергей!

Сергея пышно хоронил весь Владимир. И весь Владимир позаботился об участи его семьи.

А мне весна в Москве была тяжела. Участились и удлинились припадки тахиаритмии. Это не было больно, но это очень ослабляло. В Тарусу, в Тарусу!

К середине мая мы, наконец, выбрались в нее, а затем привезли нам Максима. И пошли чудесные дни. Лето выпало сухим и жарким. Марианна и Саша приезжали к нам каждую неделю и привозили белый хлеб и сахар. В начале июля приехала Голубовская. Затем профессор скрипач Рейсон. В Тарусе жили Румнев с сестрою, физик Горбатов — да мало ли кто не жил в Тарусе, и многие заходили к нам. Было, конечно, и много музыки.

А в середине августа сообщили, что умер Сергей Алексеевич Цветков. Был он давно болен и достаточно стар. Вот человек, который ничего не дал из того, чем наделила его природа. А умен был. Остер. Эрудирован. Встречался со многими интересными людьми. Да и недаром В.В.Розанов приблизил его к себе и сделал своим душеприказчиком. Кстати, одна деталь. За несколько дней до смерти позвал он к себе католического священника из церкви Людовика в Москве. Пробыл с ним часа полтора вдвоем. Очень остался доволен беседою и исповедью и завещал себя отпеть в католической церкви.

* * *

Татьяну Алексеевну Чистович я узнал в Медвежьей Горе. Она не была сосланной туда, но приезжала к Ленским. Крупная, порывистая и как-то неисчерпаемо доброжелательная. Она сразу становилась «своей», да такой и осталась все последующие тридцать лет нашей дружбы. Из «династии» петербургских Чистовичей — профессоров, академиков, ученых, врачей — Татьяна Алексеевна являлась лучшей представительницей старой русской интеллигенции, увы, увы, так настойчиво истребляемой в годы «культа».

Много раз Татьяна Алексеевна была в Тарусе, и ее приезд был праздником для всех. Я отлично помню ее последний приезд в 1962 году. Она много гуляла. Все ее приводило в «восторг», а ее жадные расспоры о всех наших общих знакомых приводили в изумление — она всех помнила и о всех хотела знать.

А в 1963 году в печати (у Эренбурга, у Любимова «На чужбине») в докладах Никитинских субботников появились сведения о Матери Марии. Рожденная Кузьмина-Караваева Елизавета Юрьевна

- 622 -

приходилась двоюродной сестрой Татьяне Алексеевне. «Нас только двое и оставалось из всей нашей когда-то большой семьи. Мы вместе росли». В рассказанном о Матери Марии были неточности, выдумки. Татьяну Алексеевну это очень волновало. Она хотела истины, а не легенды. Появились репортеры. Появился автор романа о Матери Марии. Все это будоражило. А сердце отвечало приступами грудной жабы. И под 1 октября 1964 года Татьяна Алексеевна скончалась.

Она последняя в моем синодике.

Зов сердца не мог не поместить ее.