- 57 -

ГЛАВА V

КАК ПАХНЕТ ЖИЗНЬ

Мы в школе учили склоненья,

Чтоб позже, от дома вдали,

От голода или раненья

Склоняться до самой земли.

П. Антокольский

Дорожу как бесценной находкою

Каждой весточкой с этой земли,

Где прошло мое детство короткое

У реки на песчаной мели.

Итак, весной 1930 года я закончил среднюю школу. Надо продолжать образование. Но куда поступать? У меня не было отца, который направил бы меня на путь истинный, а мать боялась навязывать мне свое желание. Вдруг, мол, профессия окажется не по мне, и я буду всю жизнь упрекать ее за это. Ну, а в те времена у молодежи была тяга к технике. Страна взяла курс на индустриализацию. Все хотели быть инженерами. И я, следуя общему поветрию, подался было в технический вуз, но не тут-то было! Детей служащих в вузы не принимали. Принимали только рабочих и беднейших крестьян. Ездил я в Томск (и неоднократно) стучаться в двери институтов, и в Иркутск тоже, но бесполезно. Для детей служащих везде стояла и непроницаемая и непробиваемая стена. Да и ездить по железным дорогам в то время было тяжело. Поезда были переполнены. По несколько суток люди сидели на вокзале. Вся Россия села в вагоны. Поезда ходили плохо. Вагоны были забиты мешочниками.

Поезда отстают на уклонах,

А в вагонах люди гурьбой,

Ругаются, корчатся, стонут,

Дрожа на мешках с крупой.

Всякого рода жулья на дорогах было хоть отбавляй. То здесь, то там раздавались истошные вопли какой-нибудь божьей старушки, у которой сперли последнюю десятку или из-под головы увели котомку с хлебом. Да что там старушка! Мне приходилось видеть, как бывалый танкист, размазывая слезы и сопли, причитал: спе-е-рли! спе-е-рли! Что сперли? Носки сперли — и снова зарыдал 25-летний парень Виктор Стрелков. Но это было полутора десятками лет позднее...

Как бы то ни было, но детство и юность моя связаны с железной дорогой. Залезешь, бывало, на верхнюю полку, подстелешь газетный лист и заснешь сладким сном, не то что теперь, когда на мягкой постели ворочаешься с боку на бок...

 

- 58 -

Заполночь долго спит неудачник,

Вся жизнь перед ним как дремучий задачник,

А чай-то в стакане давно уж простыл,

Все ищет ошибку, что он допустил...

Впрочем, главная ошибка в жизни - это сама жизнь...

Много воспоминаний связано у меня с железной дорогой:

Желтая, вагонная, жесткая скамья,

Жизнь моя бессонная, молодость моя!

Жить вдали от дома в те времена было тяжело. Пришлось мне временно отложить мечты о дальнейшем учении, и я устроился библиотекарем в своем Канске, но "мосты", соединяющие меня с детством, еще сохранились. Еще жили в городе мои школьные товарищи, еще мы ходили на Кан купаться и загорать, еще горячо обсуждали какую-нибудь зачитанную до дыр книжку, вроде "Приключения на Корралловом острове", еще переживали волнующие коллизии у полотна черно-белого экрана, где все виденное принимали за чистую монету.

Чаще я проводил досуг с Леней Патрекеевым, тем самым, который написал гневную филиппику в редакцию "Вокруг света".

Отец у Лени был священник. Но ко времени начала нашей дружбы отца у него уже не было. Его отправили в "места не столь отдаленные" и по дороге на Север, в трюме парохода он и умер. А мать скончалась еще раньше.

Леня жил с двумя сестрами в темном, сыром полуподвальном помещении. Старшая сестра Вера Дмитриевна заменяла ему мать. Помню, что всегда она была неулыбчивой. Веселиться-то не с чего! Зато Леня был весельчак, балагур и насмешник, по крайней мере внешне. Как-то раз он пришел к нам с намерением пойти вместе со мной на Кан купаться и загорать. На нашем кухонном столе еще не были убраны тарелки с едой, и я перехватил жадный и голодный взгляд Лени. Перехватил, но не предложил ему поесть, и не потому, что было мне жалко пары котлет или тарелки борща, а просто не хотелось зря терять времени на такое скучное занятие как еда, тем более, что предстоит выход на речку. Полета лет минуло с тех пор, полвека. А голодный взгляд Лени до сих пор не изгладился в моей памяти. Что же? Сытый голодного не разумеет. Бог (которого кстати нет) крепко наказал меня за такую черствость. Одиннадцать лет по ночам мне будет сниться хлеб как любовница.

Леня не раз говорил мне: "Ты знаешь, Николай, я почему-то думаю, что умру я не своей смертью".

Я не придавал тогда этому никакого значения, но будущее показало, что мой друг был прав. Впрочем, что же здесь удивительного? Ведь Гоголь еще писал: "Любит, ох любит русский человек умирать не своей смертью". Так же любит, добавлю я, как любит карась жариться в сметане.

 

- 59 -

Потом Леня верил в загробную жизнь. Может тут оказало влияние отцовское воспитание, не знаю, но во всяком случае, он неоднократно говорил мне, что когда он умрет, то обязательно найдет какой-нибудь способ послать мне весточку "оттуда". 50 лет прошло с той поры, а весточку о себе мой друг до сих пор еще не прислал. Впрочем, Леня при жизни был забывчив, и я не виню его за то, что он не сдержал своего обещания.

Подмигни мне из вечности,

Друг забывчивый мой,

Из седой бесконечности

Просигналь по прямой.

Не пора ль мне готовиться

В край, где встретимся мы,

Где ни сна, ни бессонницы,

Где ни света, ни тьмы.

Наступил Новый 1933 год. Пустынный и угрюмый шар — раздумье дьявола, еще раз, не спеша, повернулся вокруг своей оси. Начало года ознаменовалось пожаром рейхстага. Об этом мне впервые сказал тот же Леня. Он интересовался политикой и читал газеты. Конечно, говорил он, фашисты сами подожгли его. В этом уже никто не сомневался. Я тоже почему-то стал проявлять интерес к этому событию, которое произошло так далеко от нас, но которое послужило сигналом к вступлению человечества в новую, хотя и не продолжительную эру — эру крови, слез, смертей и ужаса.

Наступило торжество дьявола.

"Се есть конь Блед и всадник сидящий на нем. Имя ему — смерть"— так сказано в Апокалипсисе.

Как-то раз утром я проснулся ранее обычного и взглянул в окошко. Зрелище, которое я увидел из окна, привлекло мое внимание. По улице проходила колонна каких-то оборванцев в сопровождении вооруженных конвоиров. Как когда-то, когда мы жили в Ирбее, моя Груня взглянув в окошко, воскликнула: "Коля! Смотри! Лед пошел!" Так и я сейчас обратился к ней с восклицанием: "Груня! Смотри! Кулаков ведут!" Мы оба прильнули к окну и долгим взглядом провожали эту колонну. Шли мужички: большей частью бородатые, чернобородые, рыжебородые, а попадались и совсем молодые, безбородые, но ни одного не было из них пузатого мироеда, каким изображал кулаков журнал "Крокодил" или Демьян Бедный в своих стихах и баснях.

Россия шла на Голгофу...

 

- 60 -

Не знаю, с каких пор появилась у меня любовь к природе. Может с этого времени, о котором я говорю, а может быть и раньше. Одно только могу сказать, что любовь к природе была моей первой и, очевидно, последней любовью. Стал я совершать походы в лес, но уже не в шумной ватаге ребят, как было еще пять-шесть лет тому назад, а большей частью один. Мои бывшие школьные товарищи кто поженился, кто уехал в лучшие края. Как легко мы заводим друзей в блаженную пору детства, и как трудно их завести потом. Кто-то справедливо сказал, что друзей мы приобретаем, когда нам еще нет двадцати. В возрасте свыше двадцати будут уже не друзья, а просто знакомые.

Здесь я подружился с Его Величеством — Одиночеством и продолжаю дружить с ним по сей день.

Воздух пасмурный влажен и гулок,

Хорошо и нестрашно в лесу,

Легкий крест одиноких прогулок

Я покорно опять понесу.

Я подружился с Одиночеством не потому, как я думал вначале, что мол нет у меня ни братьев, ни сестер, ни племянников, ни племянниц. В общем, никого нет. Человек вообще одинок по природе. Одиноким он рождается, одиноким живет и одиноким умирает. Единственное состояние в природе, когда человек не одинок, — это беременность.

Ходил я на прогулки обычно на тот берег Кана (т. е. на правый берег), который был крутым и обрывистым. Выходишь из леса к концу дня и останавливаешься у самого обрыва, любуясь спокойным закатом. Созерцая такие закаты, казалось, что на свете есть добро, и счастье достижимо, стоит только лишь протянуть руку. Позднее я убедился, что все эти томительные закаты, все эти вечерние марева — все они лживы.

Осенью 1933 года мне удалось, наконец, попасть в институт. Я стал студентом Томского химико-технологического института. Иначе говоря, я должен был стать инженером. Профессия была выбрана мной неправильно. Никаких склонностей к техническим наукам я не имел и не имею. Моя техническая безграмотность — вопиюща. А ведь судьба человека часто определяется удачным выбором профессии. Кроме того, надо удачно выбрать жену. И, кроме того, судьба человека решается у стола военкома. Бедный юноша! Сколько вопросов он должен решить! И решить правильно. Он стоит перед огромным сфинксом, который, разевая пасть, говорит: "Отгадай или я тебя сожру! " Все три раза я не отгадал и был трижды сфинксом.

 

- 61 -

Томск — старинный, сибирский город, постарше Петербурга-Ленинграда. Это целое море деревянных домов и домишек, среди которых гордо возвышаются полтора-два десятка каменных дворцов. Таким он, во всяком случае, был, когда я впервые его посетил.

Как я писал, это время было трудное. С питанием было плохо. В студенческих столовках всегда были большие очереди. В магазинах не было элементарных товаров широкого потребления. Но я учился с энтузиазмом. По крайней мере вначале, когда я еще не понял, что не на того коня сел.

Помню, как к нам в Томск приезжал И. Эренбург. Он только что принял советское гражданство, а до этого жил во Франции. И вот в актовом зале Университета, при большом стечении студенческой публики состоялось его выступление. А публика была — вчерашние рабфаковцы, рабочие от станка и беднейшие крестьяне, порою полуголодные и плохо одетые. А на эстраду вышел культурный европеец. Я не хочу сказать, что он был одет с шиком. Одет он был изящно-небрежно, как выходец из другого мира. Я уж не помню, о чем он говорил, но вопросов было много, и один студент задал ему вопрос:

— "Слушайте, Эренбург! Вот Вы тут два часа толковали нам, что Вы пролетарский писатель, а почему наша критика называет Вас попутчиком?"

Зал замер.

Не более, как три-четыре секунды нужно было для того, чтобы Эренбург достойно ответил на это вопрос:

— "Товарищи! Сорок два года тому назад, когда я родился, мои родители назвали меня Ильей. Почему они решили назвать меня Ильей, я до сих пор не знаю".

Зал захохотал.

Город Томск, в котором я прожил семь лет, почему-то не оставил следов в моей душе. Может быть потому, что в те времена я был уже юношей, не ребенком. Там я впервые услышал обращение к себе "Дядя". Это было, когда я стоял в очереди у кассы кинотеатра, и потом, зайдя в фойе театра, внимательно ловил свое отражение в зеркале. Отчетливо помню тот день, когда меня впервые назвали дедом. Это слово я впервые услышал из уст безжалостной девушки, когда во время своих походов по подмосковным лесам обратился к ней с вопросом, как быстрее пройти на электричку.

Общеизвестна истина, что с годами все труднее и труднее заводить себе новые привязанности, как среди людей, так и среди городов. Вот Канск — это мой родной город, а Томск — нет. Это просто знакомый город, тот самый знакомый город, который "может спать спокойно".

Пребывание в Томске в некотором смысле оказало влияние на формирование моего мировоззрения в определенном направлении. Дело в том, что Томск можно считать городом книги (по крайней мере в те времена). До революции там жило много интеллигенции, ну и, соответственно, после нее осталось много книг, заполнивших полки

 

- 62 -

букинистических магазинов или продававшихся прямо на толкучке, порою за бесценок. Здесь я приобрел нашумевшую в свое время книгу несчастного Отто Вейнингера "Пол и характер", в которой доказывается, что "хуже бабы ничего нет на свете". Там же, на толкучке, купил Шопенгауэра "Афоризмы житейской мудрости". В ней автор с железной последовательностью доказывает, что жизнь есть кусок никому не нужной дряни. Портрет угрюмого старца много лет висел у меня над кроватью. Здесь же познакомился с книгой "Воззрения аббата Жерома Куаньяра", которая меня крайне заинтересовала, и я даже сделал выписки наиболее интересных изречений, например, такое: человек по своей природе очень злое животное. Постепенно я проникся уверенностью в правильности своих взглядов, и особенно уже не очень отдаленное будущее показало мне, что, пожалуй, все это так и есть. Читал я, конечно, и русских классиков, но их влияние оказалось поверхностным и шатким, и несколько пессимистических умозаключений мрачно настроенного аббата не оставили от них и следа. Да и впрочем, если разобраться, то и вся русская классическая литература, за малыми исключениями, пронизана пессимизмом. Недаром любимыми моими авторами из классиков были Гоголь, Чехов, да еще Леонид Андреев. А про Арцыбашева и говорить не приходится, да только теперь его днем с огнем не достанешь.

Был в Томске еще один очаг культуры. Это фундаментальная библиотека Томского университета. Тогдашние хунвейбины еще не подобрались к бесценным книжным сокровищам этой библиотеки. И когда мои товарищи, которых впрочем у меня уже не было, когда мои товарищи, свободное от занятий время проводили на танцульках или в дни получения стипендии ходили "под почту" (под почтой в нашем городе помещалось какое-то питейное заведение), я в это время просиживал в читальном зале библиотеки.

Какова же судьба моей личной библиотеки, собранной мной по крупицам в течение семи лет в городе Томске?

Об этом нельзя вспоминать без слез.

В то время, когда началась война и я пошел на фронт защищать родину, моя Дульцинея, которая к этому времени стала моей женой, все мои книги, все тетради с выписками в стихах и в прозе — все это употребила в качестве туалетной бумаги...

В этот период я начал интересоваться своей генеалогией. Каково у меня, как говорится, "социальное происхождение". Со стороны матери этот вопрос был хоть наполовину ясен, но о своем отце я знал только то, что он был врач и умер от сыпного тифа. "Что-то тут не то" — думалось мне, и я взял и наобум написал письмо в адресный стол Ленинграда, не проживает ли в городе Ленина кто-нибудь с такой довольно редкой фамилией Инспекторов. И оказалось — проживает! Это был брат моего отца, Владимир Максимович Инспекторов, кадровый офицер Красной Армии. Я к нему с письмом: так мол и так, честь имею представиться — сын вашего покойного брата Нико-

 

- 63 -

лай Троицкий. Он пишет мне незамедлительно: "Мой брат и ваш отец Николай Максимович Инспекторов жив и здоров и живет в городе Хабаровске. Только сейчас у него фамилия другая — Бельский. Он, мол, врач и занимается частной практикой. А для частнопрактикующего врача благозвучная фамилия — большое дело. Представим себе двух частнопрактикующих врачей. У одного фамилия, допустим, Парасюк, а у другого — какой-нибудь Ленский или Преображенский. Ясное дело, что большая часть больных пойдет к Ленскому, нежели к Парасюку. Так это или не так — судить не берусь. За что купил, за то и продаю. Во всяком случае, я списался со своим отцом и получил от него приглашение посетить его в дни летних каникул.

Но сначала я приезжаю домой в Канск к маме и Груне. Осторожно, издалека завожу с мамой разговор об отце. Ведь от чрезмерной радости тоже может быть сердечный приступ. Когда же наконец я все сказал, что знал об отце, то к моему удивлению мама и бровью не повела. Случилось наоборот, она меня удивила. Во время моего годового пребывания в Томске мама вышла замуж. Муж был врач, окончивший институт в возрасте за сорок лет, и был он моложе мамы... Квартиры у него не было и он приехал жить к нам. Такой муж по-украински называется презрительным именем "примак". Звали его Иван Кузьмич Седов. Происходил он из крестьян, был мужиковат, мало интеллигентен. Он был, как впрочем и я, неудачник. Много есть показателей, по которым определяется неудачник, но один из них гласит: неудачник женится на вдове с ребенком. Кроме того, Иван Кузьмич любил заглянуть в рюмочку, что, в общем, привело его к параличу и преждевременной смерти. Жить у нас ему, конечно, было хорошо: в тепле, в чистоте, сытый и обихоженный. Он повышал свою квалификацию хирурга и делал служебную карьеру будучи освобожденным от всех мирских забот и треволнений.

Итак, я покупаю железнодорожный билет и собираюсь в дальний путь. Я радостен и немного взволнован: еще бы! Ведь отныне у меня будет папа и исчезнет один холодный угол в моей душе, именуемый безотцовщиной. И мама, и Груня своей любовью и заботой старались согреть этот пустой и холодный угол, и все делали вид, что получилось. Но на самом деле в душе ребенка никто не может заменить хорошего отца.

Пятеро суток я еду из Канска до Хабаровска. И опять я смотрю в окошко вагонное, насмотреться никак не могу. Сейчас, правда, когда я езжу по железной дороге, то уже не смотрю в окошко. Не смотрю с тех пор, когда наш маленький поезд однажды проходил мимо какой-то маленькой станции.

Промелькнула маленькая станция

С девушкой, прильнувшей у окна,

Выкради — и вот тебе жена!

(Но давно уж не гожусь в испанцы я).

 

- 64 -

Ранним солнечным радостным утром прибыл наш поезд на станцию Хабаровск. В руках у меня чемоданчик и я бодро шагаю на улицу Фрунзе, дом № 75.

Вот центральная улица города, проспект Маркса. Она под прямым углом выходит на крутой, высокий берег Амура, откуда открывается изумительный вид на безбрежную ширь Амура, а справа, километрах в пяти, через реку переброшено воздушное сооружение — Амурский железнодорожный мост, покоящийся на восемнадцати быках.

Дом моего отца находился почти в самом центре Хабаровска, но не на шумной магистрали, а в тихой улочке с садиками почти возле каждого дома. А вот и он. Добротно выстроенный дом, типично докторский особнячок с парадным крыльцом и полдюжиной ступенек и с массивными воротами во двор. Поднимаюсь на крыльцо. Звоню. Дверь открывает женщина средних лет.

— Вы Николай?

—Да.

— Входите, Николай Максимович сейчас встанет.

Мы заходим в прихожую. Это небольшая комната с одним окном. Здесь же стоит стол с журналами и газетами и несколько стоячих вешалок для одежды. В общем эта комната предназначена для ожидающих приема больных.

Проходим в следующую комнату. Это собственно, кабинет доктора. Массивный письменный стол, похожий на танк. У стены деревянное кресло с высокой спинкой и с подлокотниками в виде китайских драконов с открытой пастью. Сбоку от стола большая скульптура, изображающая Дон-Кихота. На стене портрет печальной молодой девушки с надписью на немецком языке — зензухт (печаль). Почему девушка в печали — неясно.

И, наконец, с противоположной стороны кабинета шкаф. Сквозь стекла я просматриваю корешки книг, поблескивающие золотым тиснением. И здесь я с удивлением констатировал, что духовные интересы моего отца в общем совпадают с моими. Тот же Шопенгауэр стоит, и другие книги этого же направления. Как видно и к моему папе жизнь поворачивалась своей далеко не лучшей стороной.

Наконец отец вышел. Это был грузный мужчина 50 лет, но выглядел он старше своего возраста. Уже его по временам одолевала одышка. Я же, как себя помню, в его возрасте еще прыгал козлом. Лицо его было, если можно так выразиться, флегматичным. Нельзя было узнать по его выражению, доволен он в настоящий момент или нет. Волосы носил "бобриком". Они были с красивой проседью. Был он большей частью молчалив и односложен.

Женщина, которая открыла мне дверь, была его сестра Наташа. Здесь же жила и другая младшая сестра Шура. И здесь же жила мать отца Вера Ивановна, добродушно-ворчливая старуха.

Следующая комната за кабинетом была спальня отца, а потом мы прошли в столовую, обставленную старомодной мебелью. В столовой

 

- 65 -

находился камин. Широкая стеклянная дверь вела из столовой на веранду и далее в сад. В нижнем этаже находилась кухня и несколько жилых и подсобных помещений.

Все в этом доме казалось было создано для счастья, только самого счастья не было. Тетя Шура всегда была печальна. Ее муж инженер отбывал где-то на Севере десятилетнее заключение. Наташа вообще осталась старой девой. Отец же очевидно еще не пришел в себя от неудачного брака с моей матерью и тоже жил холостяком.

С отцом у нас духовной близости не получилось, и я ранее планируемого срока стал собираться в дальний путь домой, в свой милый Канск, к маме и Груне. Ну, а затем я прибыл в Томск к началу учебного года. Я уже перешел на 2-й курс Химико-технологического института, но учился без энтузиазма.

При моей вопиющей технической тупости, какой из меня получится инженер, думал я. Надо были учиться на врача, как мне советовала мама.

Кто знает, каково истинное призвание того или иного человека? В данном случае — меня. Ведь правильно выбранная профессия — это один из элементов счастья. И тебе будет хорошо, и тебя будут уважать другие. Но попробуй, угадай свое призвание! Сделайте меня, например, министром финансов, и каждый может назвать меня дураком. Но поставьте меня на должность библиографа в отдел редких книг при ленинской библиотеке и я буду на своем месте. Я не хочу сказать, что врач — мое истинное призвание, для этого не хватает душевной доброты. Может быть мне лучше всего быть шеф-поваром при каком-нибудь ресторане, или закройщиком в ателье дамской одежды, или может быть попом. Кто знает?

Во всяком случае, на следующий, 1935 год я сделал решительный шаг в своей биографии и перевелся в медицинский институт в том же городе Томске. Конечно, опять на первый курс. Два года были потрачены впустую, потому что не на того коня сел. А три года меня никуда не принимали, как сына служащего. Итого — пять лет! Но это только пока! Ягодки будут впереди.

Переход в медицинский институт был единственным правильным шагом в моей жизни. Только моя профессия медика позволила сохранить мне жизнь в грядущих социальных и национальных катаклизмах, куда я был ввергнут по воле Рока.

Томский медицинский институт был ранее факультетом Томского императорского университета. Теперь же он стал самостоятельной единицей. Студентов обучалось в мединституте в 3—4 раза выше положенной нормы. Аудитории и лаборатории были переполнены. Общежития — тоже, ну и естественно, что качество обучения тоже было соответственно ниже. В этом мне пришлось убедиться, когда мне пришлось некоторое время работать с югославскими и польскими врачами.

 

- 66 -

Шел роковой 1937 год. Торжественно отметалась двадцатая годовщина Советской власти, но в душе ощущалась какая-то тревога. Газеты пестрели сенсационными заголовками о разоблачении вредителей, контрреволюционеров, врагов народа. "Они убили Горького! Смерть им!!!" — такая была шапка к передовой в одной из центральных газет. Или "Троцкий, Зиновьев, Каменев — гестапо". Что-то не верилось в то, что эти лица были связаны с гестапо. Исчезали бесследно, казалось бы, авторитетные люди. Исчезал кое-кто из студентов. На лекциях зачастую можно было видеть заплаканные лица студенток.

—"Что с тобой?"— спрашиваем мы. — Папу забрали"

Шел 1937 год...

На общем собрании как-то раз клеймили позором одну студентку, которая не доложила коллективу, что ее отец оказался "врагом народа". Все выступающие рвали и метали. В президиуме сидел сам директор института, низкорослый мужчина средних лет с лысеющим лбом и с холодными, навыкате глазами, как у Урицкого. Он заправлял всей этой процедурой. При этом, как мне показалось, он проявлял излишнюю активность. Мое наблюдение оказалось правильным. Он-то уже к тому времени знал, что его протеже, нарком здравоохранения Каминский, который назначил нашего директора принять Томский медицинский институт, оказался "врагом народа".

Вынесли единогласное предложение исключить девушку из института. Кто "за"? Поднимается лес рук. Кто же они "за"? Все ее друзья и однокурсники. Как же тут не вспомнить бессмертную поэму А. Толстого "Сон Попова":

"Попов строчил сплеча и без оглядки,

Попались в список лучшие друзья,

Я повторяю — как люди в страхе гадки,

Начнут, как бог, а кончат — как свинья".

А мне в этот момент вспомнилось изречение Жерома Куаньяра:

"Человек — это жестокое животное". Увы. Много раз мне еще придется убедиться в справедливости воззрений мрачного аббата.

Наконец, директор поднимает свои белесые навыкате глаза:

— Кто против?

Три дурака поднимают руки. Надобно ли говорить, что в числе этих дураков был и я.

— Пусть этот товарищ встанет и объяснит, почему он голосует против.

Я вообще не мастак говорить публично, а тем более по такому вопросу.

Тем не менее я встал и что-то промямлил вроде того, что надо, мол, товарищи, учитывать душевное состояние человека. Хотя и враг народа ее отец, но все-таки он отец. Пройдет, мол, острый период, и она

 

- 67 -

все доложит коллективу и заклеймит позором своего отца так же, как сделал это Павлик Морозов, написавший донос на своего отца...

Директор вполголоса обратился с каким-то вопросом к члену президиума, сидящего рядом. Вероятно спросил: "А как фамилия этого студента?" и сделал какую-то пометку у себя в блокноте. Но нашему директору не удалось воспользоваться своими пометками. Буквально через несколько дней и сам директор загремел туда же (т. е. он был объявлен "врагом народа" и, как положено в таких случаях, исчез).

Я не хочу сказать ничего плохого о нашем директоре института Григории Исаевиче Розете. Наоборот, он очень много сделал для студентов. Построил первоклассное по тем временам общежитие, навел порядок в институте, был внимателен к просьбам и нуждам студентов, был строг, но справедлив.

Что еще можно сказать? — Он был сыном своего времени.

А время было тревожное. Двадцатилетие Октябрьской революции отмечалось в нервозной обстановке. Отчетливо помню распространенный в те времена плакат, где кто-то в рукавицах давит змею. Из ее жала капает яд.

Было время демонстраций

И строительных громов,

И горела цифра "двадцать"

Над фасадами домов.

 

Проезжали с песней мимо

На больших грузовиках

Парни Осоавиахима

С трехлинейками в руках.

 

И еще плакат безлицый

В память врезался мою,

Кто-то в красных рукавицах

Давит черную змею.

 

Вспоминается дорога

Лед на лужах, как слюда,

И неясная тревога,

Непонятная тогда.

Впрочем, молодость быстро брала свое, и такие мысли долго не задерживались в нашем сознании, а тем более теперь, когда нам предстоит двухмесячная практика на периферии. Давалось несколько населенных пунктов на выбор. Я выбрал город Красноярск. Я вообще люблю осматривать новые города и северные, и южные, и большие, и малые, и старые, и новые — все равно. Одно из моих представлений о так называемом счастье выглядит примерно так: раннее летнее утро, обещающее хороший, но не слишком жаркий день, и передо мной — незнакомый город, который мне предстоит "завоевать". И вот он, этот город, передо мною. Около Красноярска Енисей вырвался из каменной теснины на широкий простор, и то, впрочем, только одним,

 

- 68 -

левым берегом. Правый же берег, на котором расположены знаменитые красноярские Столбы, все еще остается крутым. Красноярск привольно раскинулся на левом берегу Енисея. Мы для прохождения практики прикреплены к городским больницам. Я хочу быть хирургом, и поэтому больше занимаюсь в хирургических отделениях. Но я тогда еще не понял, что раз из меня не получился инженер, то не получится также и хирург. Но тогда было такое поветрие: если учиться, то на инженера, а если уж так не повезло тебе в жизни и ты пошел в медицину, то учись на хирурга. Я этого тогда не знал. Какой из меня хирург?!

Но быть в Красноярске и не посмотреть чудо природы — знаменитые красноярские Столбы, это все равно что быть в Риме и не видеть папы Римского.

Сказано — сделано! В один прекрасный летний день мы отправились на Столбы. Мы — это небольшая группа молодежи, человек 8— 10, среди которых парень был только один. Остальные, естественно, девушки. На катере переехали на ту сторону Енисея. Прошли немного берегом вниз по течению, а затем дорога сворачивает в горы. Тогда это была проселочная дорога. Теперь же — асфальт, шик, блеск. С гор тянет холодком. Солнце катится на закат. На Столбы придем завтра. У нас в программе ночлег в горах. Сворачиваем с дороги и поднимаемся вверх в поисках ночлега. Нашли подходящее местечко, расположились и, как водится, разожгли большой костер (благо в те времена Столбы еще не числились заповедником и можно было разжигать костры, рвать цветы и даже убивать комаров). Ну, а где соберутся девушки, там сразу же начнут петь песни. О чем? Конечно о любви, о счастье. О чем же еще могут петь девушки? Особенно старалась и не жалела голоса и чувств одна наша сокурсница Аня Катина, девушка душевная и ласковая, как котенок у печки. На пару с какой-то другой девушкой сидели они над обрывом и старательно выводили:

Шли они в руке рука,

Весело и дружно,

Только стежка коротка,

Расставаться нужно.

Столько души вкладывала певица в эти нехитрые слова, что я уже зримо представлял, как наша Аня идет со своим молодым человеком, со своим избранником, идет по лесной тропинке, взявшись за руки. Идут весело и дружно. Ничего лишнего она ему не позволит. Ведь у хорошей девушки любовь начинается с дружбы, с симпатии. Остальное приложится.

Ах, и тропка уже кончилась! Как жаль! Но ничего, завтра опять встретимся на этой тропке...

Две девушки песню поют,

Сидят над обрывом в обнимку,

Высокие звуки плывут,

Уходят в сентябрьскую дымку.

 

- 69 -

Грачи улетают на юг.

Два голоса вьются над полем,

Две девушки песню поют,

Еще незнакомые с горем.

 

Я знаю в печали моей,

Что с ними когда-нибудь станет,

Вот та нарожает детей,

В огне материнства растает.

 

Но все, что она сотворит,

Другая случайно разрушит,

Как бабочка страстью сгорит,

И поздние слезы осушит.

 

Но это потом. А пока

Два сердца ликуют согласно,

Ни облачка, ни ветерка,

И небо вечернее ясно...

Наступила ночь. Ровно горел высокий костер. А девушки все пели и пели. Все девушки были хорошие. А какие ласковые имена были у них: Нина, Аня, Муся, Ира, Лида. Только одно было неясно, откуда же берутся плохие жены?

Вот Нина Кенис — ослепительная блондинка, не "водородная" блондинка, а настоящая. Немка по национальности. Всегда немного с грустинкой. А почему? Папы нет. Был папа, а потом не стало его...

Нина выйдет замуж. Потом, как водится, разведется и будет одна воспитывать ребенка. Под старость заболеет тяжелой болезнью.

Вот Муся Добржанская — пышнотелая шатенка с кудрями и с веснушками на курносеньком носу. Многие парни нашего курса сохли по ней. Я тоже однажды, когда случайно заглянул ей за вырез ситцевого платья, то чуть не потерял сознание. Муся Добржанская еще не старой умрет от рака.

Вот Ира Рубцова — серьезная девушка из бедной крестьянской семьи, комсомолка. Все пять лет учебы в институте проходила в одном платье. Было оно латано, перелатано, но так искусно, что и не заметишь, что заплата сидит на заплате. Все чистенько, отглажено, отутюжено. Выросла Ира на черном хлебе, от которого у ней румянец был во всю щеку.

Однажды, будучи на 5-м курсе, Ира призналась мне в своих чувствах ко мне... Я раскрыл рот от изумления и не знал, что сказать. Вот чудачка Ира была. Совершенно не умела разбираться в людях. Кто был этот парень, который сам того не желая, затронул ее сердечные струны? Это был он — незабвенной памяти Павел Иванович Чичиков, собственной персоной. Но, как говорится, любовь зла, полюбишь и козла.

Ира после вышла замуж за военного. Муж оказался алкоголиком, и с тремя детьми Ира ушла от него. Лет через 25 я видел Иру. Она

 

- 70 -

приезжала в Москву. Выглядела она уже старухой, и ходила в длинной до пят юбке, которая скрывала ее отечные, как тумбы, ноги. Вскоре Ира умерла.

А вот еще одна. Мужа у нее возьмут в Армию. Она скоропостижно выйдет замуж за другого. Родит ребенка. Муж, раскусив ее, бросит ее с ребенком. Дочь вырастет, и уедет с мужем на противоположный край нашего Отечества.

Еще две-три девушки были тогда в нашем коллективе. Не помню уж кто.

Была тут и моя Дульцинея.

Наступило утро. Продолжаем наш путь к Столбам. Мы уже у подножья Столбов. Представьте себе, как из тайги, прямо к небу, точно египетские пирамиды, вздымаются каменные исполины. Кое-где к ним прилепилась сосенка или березка, но в целом это голый камень, отполированный тысячами ног туристов. На некоторые из Столбов путь доступен только смельчакам скалолазам.

Бойко карабкается по скалам наша певунья Аня Катина. Ноги сильные, как палки. Веселая и жизнерадостная лезет впереди всех. Она, конечно, не знает, что через три года, в 1941 году, она пойдет добровольно на фронт, будет там тяжело ранена, и вернется домой без суженого и без ноги.

А сейчас идет 1938 год и мы восходим на Красноярские Столбы. Девушки проявляют удивительное бесстрашие, прыгая со скалы на скалу. Они пьяны без вина, пьяны молодостью, ощущением красоты природы и жадным вниманием мужчин.

Все это делает их смелыми перед лицом довольно реальной опасности.

Смех и шутки раздаются повсюду, и тут же выясняются взаимные склонности и симпатии.

Ровно через сорок лет пришлось мне снова побывать в этих же местах. Все так же, как было. Разве только людей больше. Вот скала, по которой мы с моей дамой карабкались на вершину 1-го столба, а вот камень у подножия столба, где мы отдыхали и перекусывали. Я даже заснял этот камень на цветной слайд. Правда, это не тот камень, на котором отдыхали Христос с Марией по пути в Египет, но все же...

Камень остался таким же, каким и был. Только мы уже не те.

Так же, как и сорок лет тому назад, кругом раздаются шутки и смех, и так же быстро выявляются взаимные симпатии и склонности, и так же карабкаются девушки по головокружительным склонам. Ну зачем, например, вот эта молодая женщина с длинными арийскими ногами прыгает со скалы на скалу? Она же сама красноярская и знает, поди, эти Столбы, как свою квартиру. Это Света.

А вот у этой девушки поэтическое имя Вероника. Глаза у нее синие-синие, как милиционерские штаны. Она пребывает в состоянии восторга (то ли телячьего, то ли еще какого). Ах, ах, как красиво! Ах, ах, как хорошо! — Вам Красноярск нравится? — Чудесный город! А Ени-

 

- 71 -

сей? — Бесподобная река! — А книгу "Царь рыба" читали? — Это моя любимая книга.

Я ей позавидовал. Все ей нравится, все хорошо. Она раскрыла "Книгу жизни" и жадно ее читает. А я слушал ее милую болтовню, украдкой подавляя глубокий вздох. Уж кому-кому, а мне-то хорошо знакомо окончание этой книги.

Солнце взошло в зенит и покатилось на закат. Откуда-то доносится озорной девичий голос, выводящий не совсем приличные частушки.

А под тем камнем уселся парень с гитарой, которую он не поленился и приволок сюда на Столбы, и вот уже затанцевали густые звуки на тугой струне.

Вот солнце спряталось за облачко и оттуда, из лиловой выси, бросает на землю свои лучи-стрелы. А может быть это на самом деле стрелы, которые в изобилии пускает во все стороны шаловливый Амур. Стрелы его метки и многих уже поразили. Попробовал, было, Амур и меня поразить стрелой, но я на лету поймал эту стрелу, да заодно хотел было отодрать за уши этого сорванца Амура и отвести его в милицию за мелкое хулиганство. Не на того напал!

Все было так же, как и тридцать пять лет тому назад.

Закончилась наша практика в Красноярске. Впереди каникулы. Можно ехать домой. Но к этому времени наш дом переместился из Канска в Семипалатинск. Муж матери, Иван Кузьмич, получил назначение на должность заведующего больницей в Семипалатинске, и мама с Груней бросили насиженное гнездо в родном Канске.

Надобно сказать, что брак матери с Иваном Кузьмичем не принес ей счастья. Впрочем, все это естественно. Ведь счастливых браков не бывает. Счастливый брак может быть только между женой и глухим мужем. Никогда хорошую вещь люди не назвали бы таким словом как "брак". Брак неспроста называется браком.

Итак, я поехал на каникулы домой, но уже в Семипалатинск.

Не знаю почему, но этот город больше занимает места в моей душе, нежели Томск. Может быть потому, что в этом городе судьба немного подразнила меня иллюзией счастья. А может быть потому, что в этом городе я похоронил двух близких мне людей, маму и Груню. Кто знает?

Семипалатинск стоит в песчаной степи на берегу Иртыша. В нем довольно много старых, красивых домов, но больше мазанок. А еще больше в нем голубого неба и солнца, но солнца не изнуряющего, а бодрящего. Не редкость встретить на улицах города верблюда. Семипалатинск это уже не север, не Сибирь, но еще и не юг. Лесов в окрестностях мало, только на многочисленных островах, да по берегам тянутся тополиные заросли. И еще славен Иртыш своими пляжами. В наше время, в период демографического взрыва, центром притяжения для многих людей является узкая полоса, отделяющая воду от суши, т. е. берег, а точнее — пляж. Совсем не та картина на пляжах Иртыша (по крайней мере, в те времена). Выйдешь на пустынный бе-

 

- 72 -

рег, покрытый желтым песочком, и ни единого человечка не увидишь ни справа, ни слева. Только небо, песок и вода. Да еще в полдневном мареве кружатся над рекой чайки.

Зноем сожженный и сжатый стужей,

В камне, песках и воде рябой,

Семипалатинск, город верблюжий,

Коршуны плавают над тобой.

Иван Кузьмич получил назначение не в сам Семипалатинск, а в пригород его, находящийся на другом берегу Иртыша, под названием Жана-Семей, что в переводе значит Новый Семипалатинск. Этот Жана-Семей представлял собой просто скопление казахских мазанок. Поселок огибает железная дорога, а сразу за ней стоит наша больница, переоборудованная из бывшей церкви. Купол у нее вместе с остальными украшениями снесли, и получилось неплохое хирургическое отделение. Тут же, в трех-четырех деревянных бараках разместились и другие отделения нашей больницы. Все это было обнесено высоким, тюремного типа, забором. За забором простиралась бескрайняя степь.

Наша квартира помещалась в деревянном особнячке. Это, вероятно, раньше был поповский домик.

Ни единого деревца не росло ни в пределах больничной ограды, ни за ее пределами. Все было выжжено солнцем.

На той стороне Иртыша красиво смотрелся Семипалатинск. С силуэтом белой мечети на фоне синего неба. Впрочем, как и все на свете, Семипалатинск издали казался гораздо красивее, чем на самом деле.

Идя из города в нашу больницу, никак не минуешь железную дорогу, да и по шпалам протопаешь с километр. Железнодорожные шпалы, как известно, пропитаны креозотом, и во время сильной жары источают своеобразный терпкий запах.

В сутолоке жизни, в чужедальних краях, забудешь, бывало, что есть на свете город Семипалатинск, и вдруг случится, что где-нибудь в Подмосковье, в жаркий летний день на отдаленном полустанке ветерок донесет слабый запах креозота. И сразу вдруг вспомнишь все...

Но ни с каких вокзалов

В минувшее не ходят поезда.

Помню, что у нас в доме была кладовая, всегда наполненная арбузами и дынями, причем самое интересное было то, что даже в полдневную жару арбузы и дыни всегда были приятно прохладными.

Дыни в глухом и жарком обмороке лежат,

Каждая дыня копит золото и аромат,

Каждая дыня цедит золото и аромат,

Каждый арбуз покладист, гладок и полосат.

В нашем доме часто стали бывать гости. Не то, что раньше, когда изредка зайдет к нам какая-нибудь мамина знакомая и три одиноких

 

- 73 -

женщины коротают время за пузатым самоваром. Иван Кузьмич любил общество. Он пунктуально отмечал и советские праздники и религиозные. День рождения у него считался весьма солидным поводом для организации "сабантуя". Причина этого заключалась в том, что Иван Кузьмич любил выпить, и для этого выискивал мало-мальски приличный предлог. Когда же однажды подходящего повода не оказалось, то я предложил ему устроить выпивон по поводу двухсотсемидесятипятилетия со дня рождения великого немецкого физика Фаренгейта.

Иван Кузьмич не лишен был чувства юмора и мое предложение было с радостью принято.

Но все эти застолья выносила на своих плечах моя няня Груня, которая не привыкла к такому широкому образу жизни и который ее тяготил, и когда я снова уехал в Томск, то Груня собралась ехать к себе на родину. Маленького белокурого мальчика Коли, из-за которого она жила у нас, уже не было. Был какой-то парень, который уже басом объяснялся с мамой и Груней. Груня сильно скучала по родной деревне, по своей убогой хате, где жили они с мамой и тятей, и по всему оставленному ей деревенскому укладу жизни. Иногда она проговаривалась о каком-то кудрявом парне Оське, который остался в Шале...

Груня собрала свой сундучок, в котором она складывала нехитрое свое имущество, накопленное за 25 лет беспорочной службы, подалась на родину. Ее отговаривали, но она и слушать ничего не хотела. На родину, на родину, домой, в Шало!

Случилось то, о чем предостерегал ее Иван Кузьмич. По дороге ее обокрали... Груня внешне выглядела как простодушная, доверчивая, деревенская баба. Сундучок свой она в камеру хранения не сдавала. Караулила сама. К тому же она была неграмотна. Обжулить ее было нетрудно. Все надежды ее были заключены в этом сундучке. Подарки везла своим оставшимся в живых родственникам, да и себе на первый случай кое-что из вещей. Все сперли безжалостно.

До дому она не доехала, а завернула ко мне в Томск. Платок ее был весь в крови. Кровь носом пошла от нервного расстройства. Вероятно, у нее тогда уже была гипертония. Много лет прошло с той поры, но мне кажется, что в этом горе, которое постигло мою Груню, я не принял душевного участия...

Ведь я же был Чичиков, Павел Иванович Чичиков...

Но я не виноват, что я был Чичиковым. Меня сделали им.

Груня на родину уже больше не поехала и осталась у нас до смерти.

Это может быть даже к лучшему.

Она ведь тоже не знала, что:

Ни с каких вокзалов

В минувшее не ходят поезда...

Итак, срок моего обучения в Томском медицинском институте подходит к концу. Я на 5-м курсе. Помню осень 1939 года. Тогда стояло

 

- 74 -

бабье лето. Я — самоуверенный, самонадеянный, не битый еще за гонор, сижу на скамейке в парке под развесистым тополем и что-то зубрю. Вечер был задумчиво-чудный. Тихо падали листья с тополей. Впереди, не спеша проходит пара — старичок со старушкой. Он ведет ее под руку. Может быть это, судя по костюму, профессор на пенсии. Оба они старенькие, оба дряхленькие, но ведь он все-таки мужчина, и старушка доверчиво оперлась на его руку. Долго я взглядом следил за ними, пока они не скрылись, и мне почему-то стало здесь очень грустно. До сих пор я считал, что старым я никогда не буду, старость, это мол, не для меня. А тут вдруг на одно мгновение я понял, что придет время и я когда-нибудь буду таким стареньким и дряхленьким.

Они шагали в пламени осеннего заката,

Плечом к плечу, как в юности, куда

им нет возврата,

Торжественно-печальные, в костюмах

старомодных,

Она в жакете с пуфами, на нем пиджак

свободный.

Как снег вершин заоблачных, отдавшихся

покою,

Их волосы холодною сверкали белизною.

И листья тихо падали с деревьев

неподвижных,

Ложась покровом бронзовым на голубой

булыжник.

О друг мой, друг единственный,

пройдут и наши годы,

Все также будут яркие гореть

огни природы,

Мы выйдем одряхлевшие сентябрьскою

порою,

О друг мой! Лишь бы ты всегда,

всегда была со мною!

Не знаю, но почему-то мне надолго, на всю жизнь запомнился этот вечер.

Стоит ли говорить о том, что на скамейке в тот памятный вечер сидел я не один. Со мной была Она.

Но быстро идет время. Наступила весна 1940 года, мы заканчиваем институт и сдаем государственные экзамены.

Сдали экзамены. Получили диплом врача. Мы врачи. Организовали выпускной вечер.

Былое в памяти нетленно,

И вновь встает передо мной

Тот год далекий, довоенный

И шумный вечер выпускной.

 

- 75 -

Полны весенней благодатью

Окрестности Томи-реки,

Мелькают штопанные платья

И латанные пиджаки.

 

И институтские питомцы,

Врачебный получив диплом,

Прощальный бал справляют в Томске

В предгрозовом, сороковом.

 

Недолго быстрое теченье

Студенческих весенних лет,

Уже в кармане назначенье

И дальний выписан билет.

 

И мы спешим явиться точно,

Куда нас долг врача повел,

В таежный край дальневосточный

И в глухомань сибирских сел.

 

Все мы в грядущее стремились,

Полны желаний молодых,

Почти что все переженились

На однокурсницах своих.

 

Пред нами радужное завтра

И каждый видит пред собой

Путь терапевта, педиатра,

Хирурга... Но иной судьбой.

 

Жестокой, яростной и злою

Грозили нам те времена,

Год пролетел, и над страною

Набатом грянула война.

 

Жизнь нашу изменила круто,

Всечасно гибелью грозя,

Иные нам даны маршруты,

Иная нам дана стезя...

Настоящую главу, как помнит читатель, я озаглавил: "Как пахнет жизнь". Глава кончается, но ответа на этот вопрос нет. Мне тоже был не совсем ясен этот вопрос в то время, но инстинктивно я чувствовал, что жизнь, во всяком случае, не благоухает. "Здесь что-то не то" — смутно догадывался я, но тем не менее, как и остальные выпускники, я легкомысленно радовался, что, мол, выхожу на самостоятельную дорогу, и планировал жизнь, строил воздушные замки.

Никто из нас не знал, что примерно в это же время, где-то там, далеко на Западе, за тысячи километров от нас, в Баварских Альпах, воскресным днем из замка Оберзальцберг вышел на прогулку в горы субъект среднего возраста, мужского пола, в военной форме без знаков различия, с чарличаплинскими усами и с выпученными глазами. Его сопровождал пес Блонди. Целый день он шлялся в горах и вернул-

 

- 76 -

ся в замок вечером, возбужденный, с красными пятнами на лице и с горящими глазами. Быстрыми шагами он подошел к столу, за которым сидел его секретарь.

— Франц! — обратился он к нему, — Франц! Черт возьми! Сегодня я решил, что буду воевать с Россией! — с этими словами он резким движением бросил кожаные перчатки на стол так, что секретарь вздрогнул, а пес Блонди сердито зарычал.

В этот день была решена наша судьба и судьба многих миллионов людей.