- 103 -

ГЛАВА VIII

БЕЗ ВЕСТИ ПРОПАВШИЙ

Ты не поверишь ярости,

С какой придет беда,

Что станут высшей радостью

Сухарь, ночлег, вода.

 

Итак, в полдень 12 октября 1941 года я в несколько минут переменил свое амплуа. Из бойца Красной Армии я стал немецким военнопленным. Впрочем, "там", "на той стороне" мы числились не как военнопленные, а как "без вести пропавшие". Не знаю, что лучше для родственников, получить ли на своего мужа, отца или сына похоронку или известие, что "такой-то" пропал без вести. Неизвестность, говорят, хуже самой тяжелой действительности.

Я не мертвый, не живой,

Я — пропавший без вести

В перелесках под Москвой

Или в Брестской крепости.

 

Может быть я уцелел

Или тяжко раненый,

Может быть давно истлел

Посреди Германии.

 

Петь ли мне "за упокой"

Или "во спасение",

Или за Угрой-рекой,

Как иголка в сене я.

 

В окруженье угодил,

Кто об этом ведает,

Кто же догадается?

Но сполна пришлось хлебнуть

Все, что полагается

Вот что такое пропавший без вести.

Впрочем, моя мама испытала двойное горе. Сначала она получила извещение, что я пропал без вести, а потом, после того как она писала во всевозможные и невозможные инстанции о выяснении моей судьбы и, вероятно, порядком надоела в этих "инстанциях", то ей ответили, что я погиб смертью храбрых в боях на дальних подступах под Москвой. Горе для моей матери было неутешное. Недаром, когда я был маленьким, мать мне всегда говорила, что хотела бы иметь девочку. Ничего я не принес матери, кроме горя.

После этого мать подала заявление о том, что хочет идти на фронт заменить меня. Несмотря на возраст, ей уже было за пятьдесят, ее просьбу удовлетворили, и попала она на Дальний Восток, и участво-

 

- 104 -

вала в боях с японцами в качестве старшей медицинской сестры военно-полевого госпиталя.

Мать моя имела награды за Отечественную войну, не то, что я...

Нас заставили аккуратно сложить оружие в одну кучу, а в другую все, что было на нас, за исключением обмундирования, т. е. вещмешки, полевые сумки, фляги и даже противогазы. О нас, очевидно, заботились, чтобы нам было легче идти. Затем нас отвели в чистое поле, на окраину близлежащей деревни, неподалеку от печально известного шоссе Москва—Минск. Конвоиры разожгли костер, растаскивая для этого деревенские строения. Было уже холодно, и конвоиры похлопывали себя ладонями по бедрам с целью согреться. Позже я узнал, что такое похлопывание по бедрам рекомендовано солдатам во время похода на Восток.

Не знаю, помогло ли им подобное похлопывание, спустя месяца два после этого, во время декабрьских боев под Москвой.

А сейчас конвоиры были бодры и веселы. Горели костры. На горизонте полыхало зарево пожаров. Я предался невеселым размышлениям о своей судьбе.

Вечер темный, и в поле стоянка,

Горизонт полыхает огнем.

Стало ясно: не жисть, а жестянка,

Рок прихлопнул ее сапогом.

К утру наша группа пополнилась новыми военнопленными, которых немцы пригоняли со всех сторон, в результате образовался огромный табор в несколько сот человек. Шум и гам стояли как на базаре. Каждый разыскивал своих друзей и однополчан. В общем гаме можно было разобрать: "Сидоренко!" или что-нибудь еще в этом же роде. Только я один никого не разыскивал, и никто меня также не разыскивал. Я стоял чуть поодаль и старался запечатлеть в своей памяти историческую картину "разгрома" русской армии. Но я тогда не знал, что это был не разгром, а только лишь локальное поражение, хотя и тяжелое. Дело в том, что я, маленький и слабый человек, попавший в пекло войны, был шокирован тем, что видел, а виденное мной на небольшом участке фронта я отнес ко всему фронту.

Утро выдалось солнечное. Мимо нас на Восток шли немецкие солдаты. Двигались колонны автомашин, и все машины были накрыты ярко-красным полотнищем с черной паучьей свастикой на фоне белого круга. Это был опознавательный знак для самолетов, что это, мол, свои. А наших самолетов они в расчет не принимали, как будто их и не было.

На машинах горделиво восседали немецкие солдаты, рослые и самоуверенные, добротно и аккуратно обмундированные. Запомнился мне один офицер, высокий, белокурый, бронзоволицый Марс с голубыми глазами. Настоящий тевтон.

А вот и мы пошли. Точнее, не пошли, а нас погнали. Мы уже теперь не ходим, а нас гонят.

 

- 105 -

Нас построили по шесть человек, и мы влились в общую колонну военнопленных, плетущихся на запад по Минскому шоссе. У колонны этой не видно ни головы, ни хвоста. Посмотришь ли вперед, посмотришь ли назад — везде тянется серая нескончаемая лента несчастных людей, отмеченных главным вниманием Рока. Собственно, это уже не люди. Это бывшие люди, а 75 процентов из них в ближайшие три года после страшных мучений перейдут в разряд "покойничков".

Иногда колонну отводили в сторону от шоссе, чтобы освободить дорогу идущим на восток немецким солдатам. Потом мы опять двигаемся. Помню, проходим мимо одной деревушки. На скамейке, возле крестьянских домов, сидят немецкие солдаты, веселятся. Солдаты демонстративно лапают деревенских девок. Девки визжат. Солдаты победоносно одним глазом посматривают на нас: вот, дескать, какие мы, немцы — победители. Все ваше, в том числе и женщины, отныне принадлежит нам. Где уж нам тогда было до женщин! Нам бы пожрать как-нибудь хотелось.

Вдруг один веселящийся немец вскочил со скамейки, сделал угрожающую физиономию и, показывая на меня перстом, закричал: — "Смотрите, смотрите, вот это комиссар!" — Я ответил: "Я не комиссар. Я — русский врач!" Немец мгновенно переменил интонацию, расплылся в улыбке и сказал: "А, доктор!?" Я ответил: "Да, да, доктор". Вероятно, это был неплохой парень, но как надо было обкорнать мозги рядовым немцам, чтобы они комиссара принимали за какого-то черта с рогами.

Для легко раненных, которые не могли передвигаться, был предоставлен "транспорт". Таким транспортом оказалась колхозная кляча, настолько худая и вообще полудохлая, что вероятно наши, когда отступали, и то не прихватили ее с собой. Лошадь была запряжена в телегу, и эту телегу со всех сторон так облепили раненые, что лошадь не могла сдвинуть эту телегу с места. При виде этой картины немцы заливались хохотом.

Тяжело раненных несли на носилках по очереди.

Были и такие, которые носилки с раненными проворно спускали на землю, а сами столь же проворно исчезали в колонне.

Раненные стонали: "Братцы, не бросайте ради бога. Ведь пристрелит меня фриц!"

С каждым днем носилочных становилось все меньше и меньше... Конвоиры сменяются, а мы все идем. Шатаемся от усталости, но идем. Отставать нельзя. Русская пословица говорит, что отсталых бьют.

Немцы отсталых пристреливают. Но моих глазах одного пристрелили... Вблизи дороги лежит труп лошади. Улучив момент, один военнопленный подскочил к лошади и перочинным ножиком, зажатым в правой руке, хотел вырезать у нее кусок мяса. Но как ни быстры были его движения, реакция немца была еще быстрее. Он мгновенно обер-

 

- 106 -

нулся, вскинул ружье и, не целясь, выстрелил. Кисть, держащая ножик, мгновенно превратилась в окровавленный кусок мяса.

Ножик упал около лошади...

Колонна идет дальше...

Стало ясным, что немцы любят дисциплину.

А что это там, впереди, за столб дыма, который движется вместе с колонной? Как будто кто-то курит огромную папиросу. Ах, вот что! Это один предприимчивый военнопленный где-то раздобыл печную заслонку и привязал ее к себе на шею, и развел не ней огонь. На ходу пек картошку. Если дать ему две сырых картошки, он их печет, одну берет себе (за труды), а одну возвращает заказчику. Скоро образовалась у него большая клиентура. Он уже стал брать не две картошки, а четыре. Немцам это нравилось. — "Это вот советский бизнесмен! Из него толк будет".

А вообще еды нам не давали никакой. Мы конечно знали, что попасть в плен к немцам — это, как говорится, не к теще на блины попасть, но вскоре поняли, что по отношению к русским у немцев была установка на крайнюю жестокость, беспощадность истребления. Естественно, что вставал вопрос о побеге.

Один смельчак принял такое решение. Как я уже говорил, конвоиры следовали один от другого довольно далеко. Может быть метров сто или сто пятьдесят.

Улучив момент, когда задний конвоир скрылся за поворотом дороги, а передний, естественно, глаз сзади не имеет, смельчак этот, дико озираясь по сторонам, бочком вприпрыжку бросился по направлению к кустам, что тянулись вдоль дороги, метрах в двадцати от нее. Вдруг, как из-под земли, из-за кустов выпрыгнул немец. Смельчак же его не видел и бежал прямо на него. Беглец смотрел в сторону колонны на "своих" конвоиров, а этого не видел. Немец, не торопясь, поднял ружье, прицелился и в такой позе застыл на две-три секунды...

Раздался выстрел, и искатель счастья падает как подкошенный...

Убитые люди падают на землю не так, как мы это видим в кино или в театре. Они не поворачиваются вокруг своей оси и не делают пируэта ручкой или ножкой. Они падают как мешок.

В общем, урок был преподнесен наглядный. Немцы шутить не любят.

Колонна идет дальше.

Убитый остается лежать. Вспомнилось стихотворение Блока:

Я умер. Я пал от раны,

И друзья накрыли щитом.

Может быть пройдут караваны,

И меня растопчат конем...

Немцы подгоняют колонну. Они кричат: "Лос! Лос!" ("Пошел, Пошел!"). Силы даже у сильных на исходе. Но идти нужно. Наконец, ночлег. Естественно, что ночлег не в лесу, а в поле (точнее, не в поле, а

 

- 107 -

в ложбине). Мы внизу, а конвоиры наверху. Аккуратно на одинаковом расстоянии друг от друга расставлены пулеметы. Назначение их для нас ясно... Почва в этой ложбине, которая еще сегодня утром была лужайкой, от тысяч и десятков тысяч ног превратилась в липкое месиво, где невозможно было найти сухого местечка, чтобы как-нибудь подремать. Я тоже шатаюсь из конца в конец по этой ложбине в тщетной надежде куда-нибудь приткнуться. Тут еще вдобавок стал накрапывать дождь вперемежку со снегом. Наконец, у края ложбины я увидел несколько телег, на которых лежали раненые. Точнее, это были не раненые, а умирающие. Они были покрыты шинелями. Некоторые из них тихо стонали, некоторые бредили, а некоторые лежали тихо и неподвижно... К одной из таких телег подошел я. Постоял немного. облокотился грудью о телегу, потом засунул голову под шинель. Сладковато-приторный запах гангрены ударил мне в нос. Молодой парень, лежащий на телеге, умирал. Он просил пить, но где возьмешь воды? Я собрал немного снега и снежный комочек положил ему в рот. Так я провел всю ночь, вдыхая запах разлагающегося мяса. Но все-таки это было лучше, чем лежать в холодной грязи. К утру солдат притих...

Нас погнали дальше. Одолевают усталость, голод. Многие на ходу спали. Я бы никогда этому не поверил, если бы сам не заснул на ходу, и в таком состоянии оторвался от колонны и завернул в поле. В следующую секунду слышу над головой страшный рев и проклятие немца. Оказывается, что я во сне столкнулся с немцем-конвоиром, у которого тоже, надо полагать, малость притупилось внимание. Кто из нас при этом столкновении больше испугался — я не знаю. Немец заревел и замахнулся на меня прикладом. Сон мой как рукой сняло, и я мгновенно сделал прыжок обратно в колонну... С тех пор я уже старался не спать.

Стемнело... Освобождаем дорогу проезжавшим мимо немецким офицерам. Машины остановились, и пьяные офицеры вышли из своих роскошных салонов. Пошатываясь от спиртного, они потешались над нами.

— "Смотри, смотри, вот чучело идет!" — и показывали пальцами на кого-нибудь из нас. — "Ха-ха-ха!" — и покатываются со смеху, держась за живот. Наша колонна хорошо освещена светом автомобильных фар. Каждый хромой, перевязанный, грязный вызывает у наших победителей приступ гомерического хохота. Наконец, один из офицеров решил продлить удовольствие от созерцания побежденных. Он вытащил пистолет, направил его на нас и открыл стрельбу. Правда, стрелял не в нас, а чуть повыше наших голов. Многие инстинктивно схватились руками за голову и приседали. Немцы чуть не падали со смеху.

Идем пятые сутки. Даже самые крепкие обессилили. Все чаще и чаще то в хвосте, то в голове колонны раздаются короткие автоматные очереди. Все чаще и чаще по обочинам дороги попадаются трупы. Это все несчастные неудачники, пасынки эпохи — думал я тогда. Сейчас

 

- 108 -

же, к концу жизни, я начинаю думать по-иному. Не мы ли это несчастные неудачники, те, которые остались в живых? А тем, кто погиб тогда, им крупно повезло. Недаром древние греки говорили: кого любят боги, тот умирает молодым.

Наконец, впереди показались огни Смоленска. Это придало нам некоторую бодрость. Там, вероятно, будет конец нашему крестному пути. На развилке дорог стоит немец-регулировщик. Я громко вопрошаю его: "Сколько километров еще до Смоленска?" Немец громко отвечает так, чтобы все слышали: —"Нох айн километр!" — (еще один километр!).

Немец этот, вероятно, был не из зверей и хотел нас подбодрить. Мы действительно немного приободрились, но идем и километр, и два, и десять, а Смоленска все нет. В темноте ведь огни кажутся гораздо ближе, чем на самом деле...

Уже начинал сереть рассвет, когда мы вошли в Смоленск. Окраины Смоленска представляли собой печи с трубами. Все остальное сгорело. Переходим небольшой мост через Днепр и поднимаемся на правый высокий берег. Слева, на возвышении, стоит высокий старинный храм. Он более или менее цел. Центральная улица Смоленска, на которую мы вышли, расчищена от обломков, и в общем, как мне показалось, сохранила свой старинный колорит, но стоило лишь заглянуть в оконный проем, как сразу можно было видеть голубое небо. Остались только одни каменные коробки. Все остальное сгорело.

Вот мы и прибыли в наш первый лагерь. Первый лагерь в длинной цепи немецких лагерей. От Вязьмы до Смоленска расстояние примерно 200 километров, и это расстояние мы прошли за пять дней. Что же? Для солдата это не слишком много. Но за эти пять дней нам давали есть всего лишь один раз. Это я хорошо запомнил в надежде, что этот факт когда-нибудь пригодится будущему историку. Примерно на 4-й день пути выдали нам вареной картошки, килограмма полтора на брата. Да и эти полтора килограмма можно было получить с боем.

Ничего. Выдюжили.

Лагерь в Смоленске, куда нас гнали и куда мы стремились, был, конечно, далеко не малина, но там можно было если не поесть, то, по крайней мере, хоть выспаться и отдохнуть от нечеловеческой усталости.

Здесь нас ожидала так называемая "горячая пища". А выглядело это так: посреди лагеря стояла походная кухня, возле которой мордатые повара (тоже из военнопленных) лихо размахивая черпаком, разливали по котелкам грязно-серую жидкость, именуемую супом (ди-зуппе). Голодные спазмы подступали к желудку, пока я стоял в очереди. За спинами поваров стояли два или три типа (тоже из наших), тоже мордатые и обмундированные не без некоторого щегольства. В процессе раздачи похлебки они непосредственного участия не принимали. Какова была их роль, вскоре выяснилось. Они внимательно всматривались в физиономию каждого получающего черпак заветной баланды. Время от времени они вдруг набрасывались на какого-

 

- 109 -

нибудь доходягу, хватали его за "грудки" с криком — "Ты жид? Ты жид, подлюка!" — "А ну, выходь сюда"!

Другой тип, наоборот, незаметно подходил к какому-нибудь несчастному и слезным голосом говорил: "А вы случайно не из жидов будете?" — Напрасно какой-нибудь интеллигентный еврейский юноша, вчерашний школьник, мамин любимчик, стоявший в очереди за баландой (есть-то ведь хочется!), напрасно он низко на лоб нахлобучивает пилотку, напрасно поднимает воротник шинели, не скрыться ему от зоркого наметанного взгляда отечественного жидоеда.

В Смоленском лагере нас продержали недолго. Дней примерно, пять. После чего нас погнали на железнодорожную станцию, погрузили в теплушки, и мы тронулись навстречу "светлому будущему". Как происходит транспортировка военнопленных по немецким железным дорогам, я расскажу позднее.

Прибыли мы в Витебский лагерь. Это был первый "настоящий" немецкий лагерь в длинной цепи других лагерей, где мне предстояло "других посмотреть и себя показать". Был он оборудован "честь по чести", т. е. с двумя рядами колючей проволоки, с вышками, на которых установлены прожекторы и пулеметы. Правда, одной детали в Витебском лагере не было. Я имею в виду крематорий. Но лично я, пройдя через много лагерей в немецком плену, не видывал крематориев и ни от кого не слыхивал о существовании таковых. Но из этого не следует делать вывода, что их не было вообще. Они были и функционировали, как им было положено, но задача им была поставлена несколько иная... Крематории были сооружены в тех районах рейха, где проживало много евреев, и их прямое назначение было "оздоровлять" обстановку.

На полублатном языке фашистов это означало уничтожение евреев как нации.

А нас отправляли на тот свет примитивными, дедовскими методами, т. е. холодом, голодом и пулей.

Лагерь располагался в каких-то полуразрушенных бараках, в которых свистел ветер со снегом. Люди располагались вповалку на полу, прикрывшись шинелями и прочим тряпьем. Утром немец заходил в барак, выдавал хлеб на завтрак. Происходило это таким образом. Немец считает людей, валяющихся на полу. Один, два, три, четыре, пять, шесть. Шесть человек — одна буханка, и выдает буханку на шесть человек. Хлеб был, конечно, эрзац, но нам он казался слаще шоколада. Часто бывало, что люди за ночь умирали, но, завернутые в тряпье, они при подсчете порой сходили за живых, и на них выдавалась заветная пайка хлеба. Особенно "посчастливилось" той шестерке, где за ночь из шести умерло двое. Каждый получал тогда полуторную пайку. Вскоре немцы разоблачили "русский саботаж", и во время подсчета людей он тыкал в каждого острой палкой. Если существо, закрытое тряпками, подавало признаки жизни, то на него выдавался хлеб. Если же существо признаков жизни не подавало, то град палочных ударов обрушивался на соседей. Живые обязаны докладывать об

 

- 110 -

умерших. Кроме хлеба, на завтрак полагался кофе, т. е. пол-литра какой-то черной, но, слава Богу, хоть горячей жидкости. На "обед" — черпак баланды, т. е. вегетарианского супа (хорошо, если в нем попадается две-три картошки). На ужин тоже черпак подобной баланды. Таково было, в общих чертах, питание советских военнопленных в 1941/42 году. Диета с ярко выраженным антисклеротическим профилем. Стало ясным, что режим и питание в немецких лагерях рассчитаны на уничтожение военнопленных. После поражения немцев под Сталинградом режим и питание в лагерях несколько изменились. Кроме холода и голода, военнопленные мерли еще и от дизентерии. Каждое утро к воротам лагеря, а точнее, к зданию комендатуры складывали штабеля трупов. Однажды утром куча трупов показалась мне уж очень большой. Она была немного меньше человеческого роста. Лагерный писарь "из наших" сказал нам: "А сколько вы думаете лежит здесь в этой куче?"— И сам ответил: "Полтораста человек".

Трудно было поверить, что полтораста человек после смерти занимают так мало места, но это было действительно так. Трупы были донельзя истощены.

— "А всего со дня основания лагеря погибло здесь знаете сколько? — 90 тысяч!"

Эта цифра крепко запомнилась мне, и много позже, примерно в 1970 году, пришлось мне посетить мемориальный комплекс в Хатыни, что под Минском. Скорбные обелиски высятся на том месте, где когда-то стояла небольшая деревенька Хатынь.

— "Вечная память погибшим за Родину" — читал я. Ну, а кто же вспомнит о миллионах, погибших бесславно в немецком плену?

Ан нет! Вспомнили! Вспомнили о них. В конце мемориального комплекса тянется каменная стена с полукруглыми нишами в ней, через каждые 2—3 метра. В нише надпись: Памяти погибших в Минском лагере смерти (столько-то тысяч человек). Памяти погибших в Бобруйском лагере смерти (столько тысяч). И, наконец, вижу надпись: Памяти погибших в Витебском лагере смерти (90 000 человек). Так, значит, прав был наш писарь, когда сказал нам об этой цифре. Благодаря превратностям судьбы не пришлось мне увеличить эту цифру хотя бы на одного человека.

В начале ноября навалилась на несчастных военнопленных новая беда. Пополз слух о тифе, и куча трупов около здания комендатуры увеличивалась с каждым днем. Я то помнил еще с рассказов старших, что такое сыпной тиф и сколько жертв он унес в период гражданской войны у нас в Сибири, когда "с отступающих обозов валились мертвые тела".

Отчетливо помню день 7 ноября 1941 года. В этот день я совсем занемог и у меня на теле появилась сыпь. Каким-то чудом (не помню, уж каким), но я попал в так называемый "лазарет" для сыпнотифозных. Конечно, далеко не каждый из заболевших тифом мог попасть туда. Кто-то из персонала лазарета опознал меня как врача. Там, во-первых, было питание и кое-какое лечение. Мой сосед по койке все время был без сознания и бредил. Ему, а также и мне фельдшер делал

 

- 111 -

инъекции камфоры. Он кажется выжил. А другой сосед, молодой врач, по фамилии Сидоров, умер.

Пролежал я там недели две и, как мне казалось, болел нетяжело, но фельдшер, который делал инъекции, говорил мне потом: "Ты тоже тяжело болел, и тоже был без сознания". — Но я этого не помню.

В январе 1942 года нас отправили дальше, в глубь рейха. Погнали на вокзал и погрузили в теплушки. Если ехать не очень долго, например сутки, то в вагон загоняют людей столько, сколько поместит. Лежать, сидеть нельзя. Можно только стоять (как в московском трамвае в часы пик). А кто сел, тот рискует тем, что встать уже не сможет.

Нас погрузили из расчета, что можно лежать на полу. Это значило, что повезут нас далеко.

Втолкнули последнего доходягу, с грохотом задвинули дверь, и состав двинулся.

Уже на второй день нашего путешествия в вагоне появились "жмурики" (умершие). Мы их стаскивали в один угол вагона. Благо, что было холодно, и трупы не разлагались. Так мы и ехали в глубь рейха.

На третий день дали по буханке хлеба (то ли на шестерых, то ли на десятерых), но "жмуриков" от нас не забрали. На четвертый день снова грохочет дверь и от свежего воздуха и солнечного света у нас кружится голова. — "Вег! Вег!" — раздаются гортанные крики, что значит — "Выходи!" Вышли, кто мог ходить, построились в колонну над насыпью. А из открытых теплушек выбрасывают мертвых. Они катятся под откос, размахивая руками и ногами.

Колонна двинулась. А вот и дом родной! Знакомая картина: Проволока. Вышки. Овчарки. Значит, это наш дом.

Мы прибыли в лагерь города Двинска (в Латвии). Здесь мне, можно сказать, "повезло". (Мне вообще всю жизнь везет). Здесь меня сразу взяли в лазарет. Он располагался отдельно от общего лагеря и состоял из 3 или 4 одноэтажных бараков, в одном из которых проживали врачи и прочий обслуживающий персонал лазарета. Старшим врачом из русских был некто Беленцев, высокий мужчина с интеллигентным лицом. Он себя называл кремлевским врачом. Возможно, что это так и было, т. к. кое-кого из наших лидеров он знал, например, Дзержинского.

Питание для медиков было терпимым, и здесь я снова, как говорится, "оклемался". Весь день мы были заняты перевязками, а врачи более опытные делали операции. Врачам, кроме того, вменялось в обязанность производить целенаправленные осмотры больных с целью выявления представителей неарийской расы. Я сразу отказался от этой чести, заявив, что этому нас в институте не учили. Насколько мне помнится, и никто из других врачей не опозорил себя и свое врачебное знание таким злодеянием.

В нашем лазарете был барак выздоравливающих. И вот в один прекрасный день нам стало известно, что сегодня будут набирать выздоравливающих для работы у "бауэров", т. е. у крестьян. Нечего и говорить о том, как хотели все попасть на работы к бауэрам. Одна

 

- 112 -

возможность избавиться от лагерного кошмара, что стоит. Что у бауэра нужно много работать, это никого не пугало. Сыт ты во всяком случае будешь. Вот и явился вербовщик. Осматривает свой "товар". Что-то они лопочут с начальником лагеря, т. е. работорговцем. По лицу вербовщика видно, что он чем-то недоволен. Сделка не состоялась. Вербовщик ушел. Тогда наш переводчик сказал нам, что, по мнению покупателя, люди, которых ему предлагали, годятся лишь на мыло. Я сначала подумал, что "мыло" — это своеобразная метафора, но может быть это надо было понимать буквально. Скорее всего и начальник лагеря, и вербовщик кое-что знали о том, что в рейхе освоено производство мыла из недефицитного сырья, т. е. из трупов узников концлагеря.

Сам я этого конечно не видел, но у меня есть право утверждать, что даже если этого и не было, то вполне могло быть. Это право в свое время сформулировал Лев Толстой. Он писал: "Только тот человек в совершенстве знает государственную систему какой-либо страны, кого ели тюремные вши".

Меня ели тюремные вши немецкие и советские, и государственные системы этих стран я познал на себе.

В начале марта 1942 года со мной произошел еще один малоприятный случай. Беды навалились на меня, как и на любого другого заключенного, можно сказать, со всех сторон. А для меня судьба выделила еще одну беду. Да еще какую!

А происходило это так: однажды, 2 марта мы, врачи, как обычно обедаем у себя в комнате. За столом сидит человек пятнадцать врачей, в том числе и наш старший врач Беленцев.

Доктор Беленцев обращается ко мне:

— Кушайте, доктор Троицкий, кушайте.

Я с некоторым недоумением оборачиваюсь к нему.

— Спасибо, говорю я, на аппетит не жалуюсь.

— Через некоторое время доктор Беленцев снова обращается ко мне:

— Кушайте, доктор Троицкий!

— Спасибо, поел.

— Поели? Ну, теперь собирайтесь.

—Куда?

— Вас конвоир ждет.

— А куда собираться?

Тут в разговор вмешивается еще один врач наш по фамилии Бочков, мужчина средних лет, с чудом сохранившимся брюшком, с круглым лицом, с пшеничными усами и с морщинками вокруг глаз. Словом, это было олицетворение добродушия.

— Ну какой же вы беспонятный, доктор Троицкий! Собирайтесь по жидовскому вопросу.

— Ах, вот как! — сказал я. И кажется, не испугался. Я быстренько собрал свою котомку, и был готов.

Добродушный доктор с пшеничными усами обратился ко мне:

 

- 113 -

— Вот вы русско-немецкий словарь с собой берете. Оставьте его здесь. Ведь там он вам не понадобится.

Что имел в виду добродушный доктор под словом "там" — я не уяснил.

Впоследствии я узнал, что он тоже был из жидоедов.

Вышел на двор. Там уже стоят два конвоира и пять человек наших, судьбе которых не позавидуешь. Это были: Борис Львович Слободской — врач-хирург, доцент Харьковского медицинского института. Типичный еврей. Затем заведующий лагерной аптекой Соколов, тоже еврей. Потом мой товарищ и ровесник по годам, инженер по образованию, Кирилл Аркадьевич Фирфаров. Он был, по-моему, русский, и в эту историю влип из-за своей фамилии. Отчего влип я в эту историю, мне тоже не совсем понятно. Может быть из-за фамилии, которая похожа на фамилию Троцкого, может быть потому, что я выпендривался со своим знанием немецкого языка, который я, кстати сказать, знал очень скверно, а скорее всего потому, что я даже и в тех условиях выгаядел интеллигентом. Как я имел возможность убедиться за всю свою жизнь, интеллигент уже одним фактом своего существования страшно раздражает чернь. Евреи же, как известно, нация интеллигентов. Ну и кто-то "стукнул" куда-следует. И попал я в эту компанию людей, родившихся под несчастной звездой.

И вот нашу компанию ведут. Мы уже знаем куда ведут. В гестапо.

Филиал гестапо помещался при центральном лагере (в двух километрах от нашего лазарета).

Подошли. Остановились у входа. Ждем на морозе примерно с час. Замерзли.

Наконец, дверь открывается, и немец в штатском ломаным голосом произносит:

— Злободской.

Борис Львович Слободской входит.

Минут через двадцать снова дверь открывается и тот же голос произносит:

— Зоколофф! Соколов входит.

Проходит еще томительных двадцать минут, и снова открывается дверь:

— Троицки!

Я вхожу.

За столом сидит мужчина средних лет, тоже в штатском. Это русский эмигрант. Что его заставило пойти на службу к сатане — неизвестно. Быть может в революцию сожгли у него его родовое поместье, убили отца, пустили по миру сестер — не знаю, но, во всяком случае, только очень большая обида на Советскую власть могла кого-нибудь заставить пойти на службу к врагам рода человеческого.

— Ваша фамилия? Я отвечаю твердо:

— Троицкий.

 

- 114 -

— Имя отчество?

— Николай Александрович.

— Год рождения:

— 1913.

— Вы врач?

— Да, врач?

— Вы еврей? Смотрите мне прямо в глаза. Вы еврей?

— Нет, твердо отвечаю я. — Русский.

— Где родились? Имя отчество матери? Имя отчество отца?

Затем нужно было перечислить всех ближних и дальних родственников. Все это он записывает в книжку. Потом скороговоркой спрашивает, как звали тетку, дядю, где родилась ваша мать, ваш отец, в расчете на то, не собьется ли допрашиваемый с первого варианта.

Расчет, конечно, примитивный, но я его с честью выдержал.

Наконец, последний вопрос: Вы обрезанный?

— Нет, отвечаю я.

Вдруг, после этого допроса, откуда-то, кажется из-за портьеры, выходит эсесовский офицер, который, очевидно, все время присутствовал на допросе, но которого я поначалу не заметил. Эсэсовец подходит ко мне с видом, не предвещающим ничего хорошего. В руках у него большой циркуль, наподобие того, какой употребляется в акушерстве для измерения таза рожениц. Этим циркулем он тщательно измеряет мне длинник и поперечник черепа и другие размеры его. Потом смотрит мочку уха, глаза, нос и т. д.

Потом бросает одно слово:

— Динарский тип.

Позже я узнал, что обозначает динарский тип. Динарский тип, согласно расовой теории, это ариец, но ариец третьего сорта (потомок славян с динарских альп).

Это значит, что пока его можно не расстреливать.

В момент допроса я этих тонкостей, конечно, не знал, но почему-то верил, что вся эта история окончится для меня благополучно. Мне почему-то казалось, что этот мой следователь слушал мою биографию с некоторым интересом и вниманием. И, может быть, после допроса у них с гестаповцем была небольшая дискуссия о моей судьбе, пустить, мол, этого в расход или оставить пока в живых. Кто знает?

Наконец, следователь указывает мне рукой на боковую дверь.

— Идите туда.

Дверь прикрыта зеленой портьерой.

Вхожу. Думаю, что здесь будет допрос с пристрастием.

Прямо в дверях стоит здоровенный немецкий солдат.

— Покажите паспорт.

— Какой паспорт? У нас все бумаги отобрали при сдаче в плен.

— Покажите паспорт, который в штанах. Я облегченно вздыхаю.

— Ах, этот, пожалуйста. И показываю ему "паспорт".

 

- 115 -

Немец наклоняется и внимательно рассматривает "паспорт".

Затем он обращается к моим следователям и говорит: "Нихт абгешнитген".

Я понял, что это обозначает.

Это, конечно, большой козырь в мою пользу, но, тем не менее, стопроцентной гарантии он один не дает.

После этого меня повели по длинному коридору с массой всяких дверей по обеим сторонам.

Коридоры, коридоры...

В коридорах двери.

За одной из этих дверей сидит и ждет своего смертного часа мой товарищ по беде, хирург-доцент Борис Львович Слободской и с ним еще три товарища. Под несчастной звездой вы родились.

Меня вывели на улицу.

Там уже стоял Кирилл Аркадьевич Фирфаров.

Немец скомандовал:

— Пошел!

Мы неторопливо пошли.

Но куда нас ведут?

Сначала вышли из лагеря. Примерно в километре от лагеря дорога разветвляется. Одна — направо в наш лазарет, а другая — налево в лесочек за бугорочек, где, как мы знаем, каждый день по утру раздаются автоматные очереди.

Это называется "особое обращение" или "оздоровление обстановки".

Вот осталось десять метров до развилки. Вот пять. Два метра. Вот она, развилка. Куда погонит нас немец? Направо — к смерти. Налево — к жизни, хотя и к собачьей, но к жизни.

Завернули направо. Немец молчит. Ну, значит, еще поживем.

Взяли нас шестерых. Вернулись двое.

1942 год был особенно тяжел для военнопленных, и особенно для евреев. Много позже, уже в наше время, я где-то прочитал, что Новогодний праздник 1942 года Гитлер встречал в кругу своих приближенных. "Было очень весело" — как повествует некий летописец. — Зашел вопрос о евреях, а Гитлер, заливаясь детским смехом, поведал собравшимся, что к следующему, 1943 году еврея в рейхе можно будет увидеть только разве в виде чучела в каком-нибудь зоологическом музее.

Приближенные рьяно исполняли желание фюрера, и под эту колесницу попал и я.

Пришли мы в свой лазарет, и я назавтра, как обычно, делаю обход в палате.

Оказывается, что мои "коллеги" думали, что я не вернусь уже, и на мое место был поставлен другой врач, который, прийдя в палату, объявил: "Господа! До сих пор вас лечил врач такой-то, но он оказался евреем. Мы его разоблачили. Отныне русских военнопленных будут лечить только русские врачи".

 

- 116 -

Однако не долго пробыл я в этом лазарете. Наш старший врач, доктор Беленцев, что-то круто поступил со старшиной лазарета, неким Абрамченко. А этот Абрамченко был, очевидно, кое с кем связан, и в один прекрасный день доктора Беленцева сажают в карцер, а меня и еще кого-то выгнали в общий лагерь. Он располагался в бывших кавалерийских конюшнях и по форме напоминал букву "П". Деревянные нары были сооружены в три этажа. Люди, как обычно, мерли как мухи. Бывало вечером залезешь на свои нары, успеешь переброситься парой слов с соседом, а на утро его, уже мертвого, сбрасывают с нар, и с нижних нар из-под тебя тоже вытаскивают мертвеца, и опять куча мертвых у ворот.

В середине этой буквы "П" как тени передвигались не люди, а скелеты, а то смотришь, где-нибудь на солнцепеке у стены пригрелся один несчастный, да так и умер, прикрывшись драной шинелишкой.

Впрочем, не все в лагере выглядело так мрачно. По вечерам, бывало, из одного из бараков, точнее из одной из конюшен, доносится нестройное пение военнопленных. Неужели в таких условиях они еще могут петь? Поют. Правда, кто в лес, кто по дрова, но поют. Я различаю слова. Песни, по преимуществу, украинские: "Распрягайте, хлопцы, коней" или "Ох, ты, Галю, Галю молодая".

Это поет мертвец-команда. Это могильщики, которые вывозят мертвых в соседний лесок, снимают с них одежду и продают ее крестьянам за хлеб, за шнапс, за сало, а придя в барак после "трудового" дня, они веселятся. Ну, чем не пир во время чумы?

Осенью 1942 года я опять попал в эшелон, уходящий на запад. Побывал в лагере в Каунасе, потом в Риге, потом в одном небольшом лагере под Берлином. Везде — одно и тоже. Везде зримо ощущается чья-то железная и безжалостная воля, направленная на уничтожение возможно большего числа военнопленных.

В лагере под Берлином я познакомился с одним славным парнем, татарином по национальности. Его фамилия была Гумеров. Он назвал себя учителем. Он писал стихи. На этой почве мы и познакомились. Но стихи он писал по-татарски, и поэтому я не знаю, хорошие это были стихи или нет. Но его друг, тоже врач по фамилии Фаттахов, говорил мне: — "Ты знаешь, Гумеров здорово пишет стихи!"

Одно только знаю: Гумеров был хорошим парнем. Как сейчас помню его. Он был невысокого роста, коренастый, широкое круглое лицо с иссиня-черными щеками. Руки он обычно закладывал за спину, и целый день ходил из угла в угол. На лице его постоянно была грустноватая улыбка. Да и как было не грустить? Веселого впереди мало, и у него, и у всех у нас, отмеченных гневным роком.

Шел январь 1943 года. Армия Паулюса была окружена под Сталинградом. Мы с Гумеровым, достав где-нибудь обрывок немецкой газеты, с трудом разбирали сводку немецкого верховного командования, где говорилось примерно так, что все солдаты дрались до последнего и последним пал в бою сам фельдмаршал Паулюс. А мы то уже

 

- 117 -

знали, что под Сталинградом пленена 6-я Германская армия во главе с фельдмаршалом.

Только лишь много лет позднее я узнал, что настоящая фамилия моего товарища по плену была не Гумеров, а Муса Джалиль, татарский писатель, Герой Советского Союза.

И вот мы сидим с Гумеровым где-то за бараком и с пятого на десятое стараемся разобрать в туманных сводках германского командования, где в них правда и где ложь.

Этот момент почему-то навсегда запомнился в моей памяти. Ни он, ни я не знали тогда, что через 37 лет мы снова встретимся с ним, но уже не в немецком лагере, а на площади Казанского кремля, с тою лишь разницей, что я буду живой из плоти и крови, а мой друг Гумеров будет из камня...

Звякают глухо медали,

И жизнь догорает моя.

В камне уже и в металле

Мои фронтовые друзья.

Гумеров (т. е. Муса Джалиль) уже в дни нашего короткого с ним знакомства, т. е. в конце 1942 года, вероятно включился в подпольную работу или, по крайней мере, обдумывал ее. Это было видно по тому, что он постоянно нервничал, это выражалось в том, что он без устали шагал по бараку из угла в угол, заложив руки за спину.

Через год-полтора Муса Джалиль был казнен в Мабитской тюрьме.

Я же продолжал дальше мой урочный путь. Опять нас погрузили в эшелон и прибыли мы в Баварию, в лагерь, именуемый Хаммельбург. Здесь нас поразило, что прямо в воротах лагеря стоит дымящаяся походная кухня, и каждому военнопленному наливают полный черпак густого супа. Получив свою порцию, я даже не поверил тому, что ложка стоит торчком в этом супе.

Я выразил восхищение этим супом и говорю повару:

— Кучеряво вы тут, ребята, в этом лагере живете. Тут ко мне обращается повар:

— Эй, ты, чучело! (Чучело — это значит я). За хороший харч ты должен спасибо сказать не немцам, а генералу Карбышеву.

— А что это за генерал? И почему его я должен благодарить за "хороший харч"?.

— А вот почему, — и повар или кто-то другой из старожилов лагеря вкратце рассказали нам о генерале Карбышеве. Что это, мол, крупный специалист по военно-инженерному делу и что, мол, сам Гитлер дал задание привлечь генерала на немецкую службу.

Генералу приносят еду из немецкой офицерской кухни. Генерал отказывается есть и говорит, пока не накормите всех военнопленных этого лагеря, до тех пор я есть не буду.

Немецкий комендант в панике. Но делать нечего. Пришлось всех военнопленных кормить если не из офицерской кухни, то, во всяком

 

- 118 -

случае, вполне прилично. Благодаря этому я снова "оклемался", т. е. из "доходяги" стал "работягой". Много раз в жизни придется мне совершать этот цикл превращения доходяги в работягу, и обратно.

Спасибо генералу Карбышеву. Может быть благодаря ему и удалось мне сохранить свою жизнь в то тяжелое и страшное время.

Раньше до нас в этом лагере жили французские военнопленные, но потом их постепенно отпустили, поскольку их дома, как и вся Франция, были оккупированы немцами.

Роясь в оставленных от французов архивах, наш лагерный писарь наткнулся на любопытный документ. Он обнаружил личный формуляр французского военнопленного по фамилии Колчак. Это был "сын верховного правителя" России адмирала Колчака.

В самом начале русской смуты Колчак отправил свою жену и малолетнего сына Ростислава во Францию, где сын окончил одно из лучших военных училищ Франции, так называемое Сен-Сирское военное училище, где одно время преподавателем был генерал Пешко (мало кто знает, что это был приемный сын Алексея Максимовича Горького). Так вот, окончив это училище, Ростислав Колчак получил звание лейтенанта французской армии, попал в плен к немцам. Но недолго пробыл он в плену, и в начале "Восточного похода" (так немцы называли нападение на Советский Союз) изъявил желание пойти на восточный фронт и продолжать борьбу с большевиками, которую завещал ему его отец. После капитуляции Германии лейтенант Колчак как военный преступник был расстрелян.

Примерно в феврале 1943 года нас отправили в лагерь в Нюрнберг (кажется седьмой по счету, но еще не последний). Сначала я работал на строительстве бараков, а потом (отчетливо помню, что это было 7 марта, т. е. накануне Женского дня) меня перевели в лазарет при лагере. Этот день мне запомнился потому, что в этот день я наелся досыта. Это раз. Второе, лег спать я не на полу и не на нарах, а на самую настоящую койку. В комнате было шесть человек врачей.

Итак, сытый и чистый в ночь на 8 марта лег я спать в теплую и удобную постель. Привалило, значит, счастье. Сон наступил мгновенно.

Утром открываю глаза и не могу понять, в чем дело. Вроде как я ложился спать в помещении, а сейчас вижу ясное, голубое небо, и на фоне небесной синевы отчетливо вижу спускающегося парашютиста. Что за наваждение? Протираю глаза. Оказывается, рано утром англо-американцы бомбили Нюрнберг, и от взрывной волны одна стена нашего барака отошла сантиметров на 30—40 (поскольку барак был сборно-щитовой). В открывшуюся дыру я видел небо и парашютиста. А все мои "коллеги" по тревоге убежали в бомбоубежище. Вот какая у меня была нервная система в те времена. А сейчас ворочаешься с боку на бок: и таблетку снотворную примешь, а сна все нет. И во время бессонницы всю ночь лезут в голову разные мысли (впрочем, от этого мне не было бы легче).

 

- 119 -

Нюрнбергский лагерный лазарет состоял примерно из 8—10 бараков, в которых стояли койки в три этажа. На всех трех этажах лежали больные. Все они были с открытой формой туберкулеза, и все кашляли, выплевывая остатки легких. Легко представить себе, какова была концентрация туберкулезных палочек в воздухе этих ужасных душегубок. Основой лечения этих несчастных был один хлористый кальций, да и смешно было думать о лечении, когда этим больным нужны были не таблетки и не инъекции, а нужно было их сначала накормить. Живые скелеты едва шевелились на койках. Не один из этих несчастных вероятно вспомнил слова старинной русской песни, неизвестно кем сложенной: "Ах, мама, моя мама, зачем ты меня породила. Лучше бы ты, меня в реке утопила..."

Каждый день вытаскивают трупы из бараков и складывают у комендатуры. Правда, счет трупам идет уже не в сотнях, как это было год назад, а в десятках. И трупы уже не выбрасываются в ров, как падаль, а заворачиваются в бумажный мешок. Это уже прогресс.

Однажды утром, когда я пришел в "свой" барак, меня таинственным жестом подзывает санитар, обязанность которого была выносить трупы.

— Посмотри, доктор, вот на этого. Видишь?

Я смотрю на труп молодого парня, которого еще заприметил при жизни. Это был высокий и стройный юноша, с курчавыми огнено-рыжими волосами и глазами, которые в другое время можно было назвать озорными. Фамилия его была Додонов. Вероятно, он нравился девушкам.

— Смотри, доктор, видишь?

На шее у Додонова борозда от петли. Лежа в постели на средней койке, он набросил петлю на шею, а второй конец прикрепил к вышележащей койке. Вот и все. Кошмар для него кончился.

В Нюрнбергском лагере находился в качестве военнопленного и Яков Джугашвили, о котором я упоминал в начале этой главы. Видеть я его не видел, т. к. он находился в общем лагере, но многие из нас видели его и разговаривали с ним. Он занимался тем, что вырезал трубки из дерева. Немцы, как любители сувениров, платили за это хлебом и куревом, которые Яков раздавал военнопленным. Потом пронесся слух, что Яков вскрыл себе вены с целью самоубийства, но его спасли на этот раз, но свой замысел, по слухам, он все же осуществил позднее.

Самоубийство вообще было не такой уж большой редкостью в немецких лагерях. Большей частью вешались где-нибудь в уборной или же шли на колючую проволоку, в надежде быть пристреленным. Бывали случаи, что и сходили с ума. Я сам однажды вел шесть человек сумасшедших. Был у нас один лейтенант Муравьев. Громким голосом он подавал боевые команды и страшно сердился, если его команды не выполнялись. Однажды он запрыгнул на колючую проволоку, что шла поперек лагеря и поэтому не охранялась. Он сел на эту проволоку

 

- 120 -

и раскачивался на ней как на качелях и при этом горланил песни. Многие считали, что он не сумасшедший, а только симулирует сумасшедшего. Но вскоре лейтенант Муравьев всех убедил в том, что он действительно сумасшедший. Выдали нам как-то картошки вареной, штук по 6—7 на брата. Это был праздник в лагере. Самый настоящий праздник. Лейтенант Муравьев в это время пребывал в состоянии возбуждения. Он кого-то пробирал и грозился вывести его на чистую воду, и в сердцах схватил свой котелок с картошкой и швырнул ее за колючую проволоку. Картошка покатилась по асфальтовому шоссе.

Все теперь убедились, что лейтенант Муравьев самый настоящий сумасшедший.

В этом лагере, в офицерской палате находился и командующий нашей несчастной 19 армией — генерал-лейтенант Михаил Федорович Лукин. В предыдущей главе я о нем коротко упоминал. Был он крепко покалечен на фронте. Сильно хромал и одна рука была скрючена. Ходил он однако в генеральской форме. У нас с ним были отношения более близкие, чем с кем- либо, несмотря на большую разницу в возрасте и в положении. Присмотревшись к нему, я понял, что генерал Лукин — это русский интеллигент. На этой почве мы с ним и сблизились. Еще точнее, на почве общей любви к книгам. В это время, т. е. к 1943 году, положение в лагерях несколько улучшилось. Иногда даже показывали кино, и была возможность читать кое-какую литературу. Генерал Лукин как-то обратился ко мне с просьбой:

— Доктор! Кажется у вас есть книга "Санин" Арцыбашева. Дайте мне ее почитать. Когда я учился в гимназии в старое время, то эта книга была нарасхват.

Книгу эту я принес генералу Лукину.

Вел он себя в плену скромно, но с достоинством. Антифашистских разговоров не вел, но и просоветских тоже. Приезжал как-то власовский агитатор, то ли генерал Благовещенский, то ли генерал Зверев. Несколько оригинальных высказываний по этому поводу генерала Лукина сохранила моя память.

Литература была представлена в основном эмигрантская. Вся она была ущербной и проникнута тоской вообще, и тоской по родине, в частности. Одна поэтесса, например, писала:

На краю европейской столицы

Мой смиренный квадратик окна,

И ночами в нем свет серебрится,

И дорога в Россию видна.

Другой же поэт, по фамилии Дон-Акинадо, писал по этому поводу более реалистично:

В смысле Цели мировой

Власть идей неодолима,

От Дахау до Нарыма

Пересадки никакой.

 

- 121 -

Да, поэты бывают пророками.

Большой популярностью у военнопленных пользовались романы Краснова. Как известно, он еще до революции считался талантливым беллетристом. В лагере ходили его книги "От двухглавого орла к Красному Знамени". "Опавшие листья" и другие. Помню говорили:

— "Вот это настоящий русский патриот. Это наш человек".

Там я познакомился с поэтом В. Ходасевичем. Прочитал сборник его стихов и книгу воспоминаний под названием "Некрополь". Ознакомившись с ним, я сразу сказал себе: это мой поэт. Сразу я не мог себе сказать, почему он мне так понравился и только с годами я понял, что он так же, как и я был обуян страшной усталостью и пессимизмом, и чувством полной бессмысленности жизни. Как я узнал позднее, он прожил нелегкую жизнь. У него был туберкулез позвоночника. Он долго лежал в корсете. В конце жизни страдал от рака, который и свел его в могилу.

Жена Ходасевича, Ольга Борисовна Марголина, в 1942 году погибла в Освенциме.

Поводов для веселья в жизни Ходасевича мало.

За свою любовь к книгам в Нюрнбергском лагере мне пришлось впоследствии отвечать.

Книги в моей жизни играли роковую роль, как в жизни Пушкина женщины.

В конце 1943 года участились налеты англо-американской авиации на Нюрнберг. Армады летающих крепостей проносились над нами, и через несколько минут земля дрожала от грохота взрывов. Мы выбегаем из бараков и, злорадствуя, чуть не прыгая от восторга, "подбадриваем" союзных летчиков: "Так-так! Поддай ему еще жару!" Вслед за бомбежкой возникают пожары. Немецкие пожарные машины тушат пожар. Союзные истребители на бреющем полете поливают свинцом пожарных. Есть от чего прийти в восторг.

К чести союзных летчиков нужно сказать, что ни одна бомба не упала на лагерь (если не считать первой бомбежки под 8 марта). Впоследствии во время воздушной тревоги охранники приводили свои семьи к лагерю. Здесь было безопаснее.

Старшим врачом Нюрнбергского лазарета был один югославский врач по фамилии Нойман. Те, кто будет читать биографию генерала Карбышева, обязательно прочтут несколько строк о славном враче, докторе Ноймане. Это был очень знающий врач и человек большой души, или как в старое время говорили, врач милостью Божьей. Он пользовался уважением и имел авторитет как среди военнопленных, так и среди немцев. Несмотря на то, что он был еврей, немцы его не трогали (может быть потому, что у него была жена хорватка, а сын состоял в националистической организации), был четником и пошел добровольцем на фронт, и попал под Сталинград). От наго не было вестей, и доктор Нойман всегда с волнением просматривал сводки германского верховного командования о

 

- 122 -

ходе боев под Сталиградом, точно в этих сводках он надеялся узнать о судьбе сына своего.

Судьба его, вероятно, печальная.

Старшим переводчиком в лазарете был также югослав по фамилии Марич Иона, но он просил называть себя Иваном Михайловичем. Он пошел на эту должность для того, чтобы усовершенствоваться в знании русского языка, а главное, как я думаю, затем, чтобы ближе познать русского человека. Но, к сожалению, русские военнопленные в немецком плену были поставлены в такие условия, в которых проявлялись только худшие черты. Мы, русские, жили хуже всех, даже хуже поляков. Кто жил хуже нас, так это только одни евреи, но те были поставлены вообще вне закона и ходить по немецкой земле, и дышать немецким воздухом не имели права.

Иван Михайлович Марич был сыном югославского посланника в Берлине. Он говорил: "Мой папа не коммунист. Нет, нет, не коммунист". — Иван Михайлович при этом придавал голосу своему такую интонацию, точно хотел подчеркнуть особое достоинство своего папы, заключающегося в том, что он не коммунист.

— Но в то же время — продолжал Иван Михайлович — "Папа, как всякий порядочный человек, ненавидел фашистов и больше всех самого Фюрера". Однажды, для интереса, — вспоминает отец Марича — решил я послушать этого припадочного ефрейтора, которого я глубоко презираю. Берлинский дворец спорта вмещал 10 000 человек. Он был попон. Вышел Гитлер и начал речь. Вначале говорил тихо, спокойно, периодически вздымая очи к небу и вообще уповая на небесные силы, которые, якобы, обещали ему помощь и поддержку. Потом он постепенно начал распаляться и перешел в экстаз. Зал стал реветь. Своды дворца сотрясали крики "Хайль Гитлер!" И я тоже кричал "Хайль Гитлер", и когда народ выходил из дворца, я засучил рукава и смотрел по сторонам, кому бы набить физиономию, если он что-нибудь скажет против Гитлера.

— "Но такой дурман, — вспоминал Марич — продолжался у моего папы дня три. Потом все прошло."

У нас в бараках и вообще в "присутственных" местах висел портрет Гитлера в военной форме в полурост. Воротник шинели был поставлен стоймя. На груди был только один орден "Железный крест", полученный им в первую мировую войну. Голова повернута в пол-оборота, а внизу по параболической кривой — надпись: "Гитлер — освободитель" (говорят, что кто-то подписал карандашом "от хлеба и сала").

Особенность этого портрета заключалась в том, что куда бы ни пошел бедный военнопленный — хоть вправо, хоть влево — везде ему кажется, что угрюмый фюрер зорко следит за ним и угрожает: "А-а! Так ты еще живой?" — казалось вопрошает портрет. — Так ты скоро подохнешь!".

Могильным холодом веяло от этого портрета.

Весной 1944 г. прибыли мы в один лагерь и на этот раз последний (по крайней мере, из германских!).

 

- 123 -

Это был лагерь в городе Вюрцберге (недалеко от Нюрнберга).

Это была Бавария. По красоте природы Бавария не уступит Подмосковью. Цвели фруктовые деревья. Холмы казались белыми от цветенья. Аромат яблонь и груш доносился до лагеря, но часовые не пускали весну в лагерь. Одним глазком удалось взглянуть на город Вюрцберг. Это очевидно город науки. Дома двух-трехэатажные и все стильные, стандартных нет. В архитектуре я плохо разбираюсь и могу только сказать, что город очень красив. Вот большое здание, на фронтоне которого написано "Дом Рентгена". Выходит, что великий физик работал здесь. Самое главное, что город был совершенно целехонек, хотя окрестные города были разбомблены начисто. Почему англо-американцы оказали такое уважение Вюрцбергу? Кто-то вспомнил: Ах, да ведь в нашем городе когда-то учился Черчилль! Такое объяснение всем показалось вполне логичным, но в своих предположениях.

Но об этом позже.

Лагерь, который обслуживал наш лазарет, был рабочим и потому питание было немного лучше. Иногда даже на завтрак давали по кружочку колбасы. Кто-то по наивности попробовал ее поджарить, но увы! На сковородке вместо колбасы оказалось некоторое количество розоватой водички. Все было эрзацем. Раз выдали нам хлеб, очень черствый, но качественный. Он был завернут в бумагу, на которой стояла дата выпечки хлеба. Там стояла цифра 1916 год. Стало быть мы ели хлеб выпечки времен первой мировой войны!

К концу войны люди уже не мерли как мухи, и о людоедстве уже не было слышно, но всем нам, в том числе и врачам, есть хотелось с утра до вечера и с вечера до утра.

Немного улучшив питание военнопленных, немцы стали проявлять заботу и о нашем политико-моральном состоянии.

Начальник лагеря объявил нам, что во всем виноваты евреи и в доказательство правоты своих слов принес целую кучу брошюр (вернее, одну брошюру в большом количестве экземпляров), которая называлась "Протоколы лионских Мудрецов". Что немцы имеют зоологическую ненависть к евреям, это я знал. Но почему? В чем причина? И я, и многие другие мои товарищи по несчастью набросились на эту книжку в надежде найти ответы на интересующие нас вопросы. Но увы! Книга была написана каким-то малограмотным громилой-антисемитом в расчете на такого же антисемита. Но некоторые принимали за чистую монету весь бред, который там преподносился.

По вечерам в нашей врачебной комнате мы часто вели диспуты по этому вопросу. Я всегда говорил, что антисемитизм в какой-бы то ни было форме постыден для всякого культурного и даже просто порядочного человека. Много было несправедливостей в печальной истории человечества, но самая большая несправедливость — это антисемитизм. Чтобы быть антисемитом, надо иметь три класса образования. Недаром кто-то сказал, что антисемитизм — это социализм дураков...

Неприязнь к евреям — это проявление зависти глупого к умному.

 

- 124 -

После таких диспутов перед отходом ко сну я находил у себя в прикроватной тумбочке завернутый в бумажку кусок хлеба. Кто мне его туда положил? По глазам я узнал, что это доброе, но в то же время рискованное дело сделал мой коллега, врач Семен Назарович Шерин. Он работал врачом, на заводе, на котором неплохо кормили.

Стоит ли говорить о том, что Семен Назарович бы еврей. Чудом уцелевший еврей.

Еще один еврей уцелел. Он работал санитаром. Уцелел потому, что страшно сквернословил. Так сквернословил, что даже отпетые тюремщики-уголовники от восхищения раскрывали рты: — "Вот дает!" Никому в голову не пришло стукнуть на него, что он, мол, еврей.

К концу войны режим в лагерях стал более терпимым. Немцы даже стали заботиться о нашем внешнем виде. Как-то на утренней проверке начальник лазарета фельдфебель Вебер на русском языке объявил нам, что сегодня после обеда больные пойдут на склад менять деревянные ботинки на "шкурные". Фельдфебель Вебер изучал русский язык и, очевидно, хотел сказать, что больные могут поменять деревянные колодки, в которых они ходили, на кожаную обувь. Можно было заодно и поменять шинель. Как-то странно было видеть немецкого солдата, который как продавец универсального магазина суетится у себя в складе и примеривает шинели бывшим "русским свиньям". — "Что вы желаете? Какую шинель вам подать? Французскую, бельгийскую, югославскую?"

— "Вон тую". — И немец проворно приносил "тую" шинель.

Вот что значит диалектика.

Как я уже говорил, союзники не бомбили город Вюрцберг, но не потому, что там учился Черчилль, как думали немцы, а просто потому, что до него очередь еще не дошла.

Наконец, очередь дошла и до него.

Бомбежка была беспощадная.

На другой день нас отправили в город для расчистки улиц. В помещении бывшей пивнушки был расположен медпункт для военнопленных. Хозяин с хозяйкой жили в соседней половине. Я зашел туда. На столе лежит книга "Антология немецкой поэзии". Первое стихотворение в ней — "Лорелея" — и вместо имени автора стоит — "Немецкая народная песня".

У нас каждый школьник знает, что это вдохновенное стихотворение принадлежит Гейне, но поскольку он был евреем, то это творение немецкого народа он присвоил себе. (Так считают немцы).

Само собой разумеется, что работали наши по расчистке улиц без особого энтузиазма. Энтузиазм появлялся только тогда, когда предстояло расчистить какой-нибудь склад или магазин. Тут работа кипела, а особенно кипела в тех случаях, когда среди мусора появлялась какая-нибудь бутылка.

Впрочем, по окончании раскопок нас за хорошую работу премировали французским вином. По бутылке на двоих.

 

- 125 -

Это был неслыханный случай в истории немецких концлагерей. Но это, очевидно, была политика с расчетом. Немцы полагали, что по возвращении из плена, пленных будут спрашивать: "Земляки, как, мол, вы там жили?" — Так, мол, и так. - "А за три года вина хоть раз попили?"— "А как же" — ответит тот. —"Был такой случай. В лагере Вюрцбург пили "Мозельвейн". По полбутылки на брата".

Я лично от своей полбутылки отказался, чем поверг в недоумение своего напарника. Во всех случаях жизни я старался ни при каких обстоятельствах не употреблять вина. Почему? Сам не знаю. Может это у меня дурная наследственность? А скорее всего то обстоятельство, что когда-то, будучи мальчиком, я где-то вычитал русскую пословицу, гласящую: "Счастлив тот, кто вина не пьет". Вполне понятно, что я хотел быть счастливым и решил никогда в своей жизни не пить вина. Но увы! Счастливее от этого я не стал ни на йоту. Скорее пьяницы, хоть ненадолго, но имеют иллюзорное счастье. Не об этом ли говорил печальный поэт Владислав Ходасевич?!

Счастлив, кто падает вниз головой,

Мир для него, хоть на миг, да иной.

Запасшись кое-какой провизией, папиросами, а кое-кто и вином, отправились мы обратно к себе домой. Каждое живое существо должно иметь свой дом. У одних он называется гнездо, у других — нора. У нас же на долгие годы дом наш называется лагерем.

Однажды нам объявили, что завтра, в воскресенье, для работников лазарета состоится экскурсия в близлежащий замок Шиллера, под названием "Шлосс Залек" (Шлосс — значит замок, Залек — река). Река Залек, на которой стоит этот замок, впадает в реку Майн, а Майн впадает в Реин.

Нас, медиков, было человек двадцать. Конвоировал нас только один солдат, да и тот хромой. Он еле ковылял за нами. Не слышно было обычного "Лос, лос" (пошел, пошел! быстро!). Мы были так рады, что вырвались на свободу, что готовы были тащить конвоира на себе.

Подошли к замку. Он стоит на берегу реки Залек. Замок, как замок. Как мне помнится, выстроен он из какого-то белого камня. Особенно запомнилась широкая лестница, спускающаяся к реке. Дело было под осень, и на белые каменные ступени лестницы бесшумно и красиво ложились пожелтевшие листья клена. Память моя больше ничего не сохранила о посещении замка Шиллера. Помню только, что все было красиво и грустно.

На обратном пути к лагерю встретился нам неторопливо шагающий немецкий офицер высокого роста, вероятно занимающийся вечерним моционом. Он остановил нашу группу. Это был никто иной, как начальник лагеря полковник Пэллет. Его имя я встретил в нашей печати, и как будто ничего плохого там не сообщалось. Во всяком случае, он был не из "зверей". К концу войны "зверей" в лагерях старались заменять более гибкими начальниками.

 

- 126 -

Он с нами заговорил, но я, вследствие своей природной трусости, опешил при встрече с таким "тузом", и нить разговора перешла к одному нашему санитару, молоденькому мальчишке, который бегло, но бойко умел лопотать по-немецки. Шутка ли? Сам начальник лагеря, полковник по званию, снизошел до беседы с русскими военнопленными. И это — неспроста. Шла осень 1944 года. Германия отступала на всех фронтах. Она была в кольце. Дело — швах. И вот прекрасным осенним вечером вышел господин полковник на прогулку, развеяться от тяжелых дум да и поразмыслить о будущем. Русские, русские больше всего тревожили господина полковника. Что это за таинственный непонятный народ, гунны на танках.

— Да вот и они идут! Русские. Дай поговорю с ними. Может что и прояснится.

Поговорил. Ну и что же? Оказывается, люди, как люди. Но ничего не прояснилось, и не полегчало на душе у полковника. И пожелав нам всего хорошего, пошагал дальше, высокий и прямой как палка.

Наступил Новый 1945 год. Даже в наших условиях находились среди пленных такие чудаки, которые встречали Новый год и радовались ему. С юношеских лет я никогда не радовался этому дню. Да и вообще, радоваться такой чепухе, как Новый год, это, по-моему, несерьезно и даже глупо. Новый год будет такая же прянь как и старый, с той лишь разницей, что старый был плохой, а Новый будет еще хуже. Чему же тут радоваться?

Лично я думаю, что обычай встречать Новый год выдумали алкаши, чтобы иметь повод нализаться. Недаром русская пословица гласит: "Дурак и празднику рад".

Только лишь в раннем детстве этот день воспринимается как праздник.

Примерно в марте 1945 года по вечерам, с той стороны, где догорает закат, стали доноситься до нас отдаленные звуки артиллерийской канонады. Мы спрашиваем немцев: "Что это за стрельба?" Немец отвечает: "Это там артиллерийский полигон находится, и там, мол, проводят учебную стрельбу".

Но почему-то с каждым днем звуки канонады становились все громче и громче. Всем уже было ясно, что это идут союзники. Нам было и радостно, и тревожно. 13 апреля вечером нас вдруг по тревоге собрали, выстроили в колонну и погнали куда-то на восток. Ночь была чудная, лунная, одна из тех ночей, в которые хочется думать, что счастье есть и оно достижимо.

А вокруг нас была Бавария, та самая Бавария, по которой когда-то ходил Дидель.

Так идет веселый Дидель

Через Гарц, поросший лесом,

Вдоль по рейнским берегам,

По Тюрингии дубовой,

По Вестфалии сосновой,

По Саксонии бузинной,

По Баварии хмельной.

 

- 127 -

Примерно, в полночь колонна наша была остановлена. С час потоптались на месте, а потом повернули нас обратно и погнали туда, откуда мы пришли, т. е. в тот же лагерь. Только мы успели позавтракать, как наш городок подвергся артиллерийскому обстрелу. Мы попрятались в щели, которые заранее вырыли. Стреляли, конечно, не по лагерю, а по поселку, но шальной снаряд мог, конечно, залететь и в наш лагерь.

Сидеть в щели было скучновато и я, пользуясь кратковременной паузой, забежал в барак, чтобы с собой в укрытие прихватить какую-нибудь книжку с целью скоротать время.

Как раз в этот момент крупнокалиберный снаряд угодил в водонапорную башню, что стояла по ту сторону проволоки, прямо против окна нашей комнаты. Полбашни было снесено, и один из осколков залетел в окно и со свистом пронесся около моей головы. Я мгновенно упал на пол и на четвереньках, но довольно проворно побежал в укрытие. Книжку, правда, я все же успел прихватить.

Как я уже говорил, книга сопутствовала мне на всем моем жизненном пути, и очень часто любовь моя к книге была источником многих бед.

Что ж поделать? Книга это друг тех, у кого нет друзей.

Утеха дней, ночей подруга —

О, книга! — дар чужой мечты,

На свете нет милее друга

И нет желаннее, чем ты.

К полудню канонада прекратилась и наступило затишье. Из-за пригорка выплывает колонна американских танков и медленно проходит вдоль колючей проволоки, машем руками, шапками. Открывается люк передней машины. Американский офицер помахал нам рукой и стал бросать нам консервные банки. Одному из нас банкой угодило в голову, но все ровно радости не было предела. Ура! Ура — кричим мы. Кое у кого прошибло слезу. А мой друг Семен Назарович Шерин впал в истерику. Рыдания сотрясали его тело.

— "Николай! Николай! Ты знаешь, в каком кошмаре я прожил эти три года. Ведь при каждом стуке двери я вздрагивал как затравленный зверь — не за мной ли пришли? И вот, наконец, этот кошмар кончился!" . И он, то смеялся вместе со всеми, то рыдал.

— "Я то, Николай, вовсе не Семен, а Самуил, и фамилия моя не Шерин, и Шер. Кончился, Николай, этот кошмар!"

Но, увы! Семен Назарович не предполагал, что один кошмар для него кончился, а вскоре начнется другой.

К евреям, которые уцелели в немецком плену, у нас было более суровое отношение...

 

- 128 -

Не скоро увидишь ты свою Одессу, Семен Назарович (если увидишь вообще).

Как бы то ни было, а 14 апреля 1945 года американские войска под командованием генерала Эйзенхауэра освободили нас от немецкого плена.

Снова встал я на перекрестке путей судьбы, и снова проскакал мимо меня мой вороной конь с распущенной гривой, но не запрыгнул я на коня, не ухватился за гриву, а остался стоять не месте. "Плыви, мой челн, по воле волн".

Для дурака ведь не существует удобного случая.