- 59 -

ИНТЕРМЕЦЦО

И ТВОРЧЕСТВО, И ЧУДОТВОРСТВО

(О Пастернаке)

 

Помню. В 1943 году шли мы в Ульяновске с моим шефом Митрополитом Александром Введенским по заснеженной, в сугробах улице. Я сказал: "Язык людской слишком слаб и неуклюж. Назначение поэзии — открыть новый язык. Блок сделал в этом направлении первый шаг. Он творец нового языка".

Шеф ответил: "Приведите пример".

Сами собой подвернулись строки:

"А под маской было звездно.
Улыбалась чья-то повесть,
Короталась тихо ночь,
И задумчивая совесть,
Тихо плавая над бездной,
Уводила время прочь".

Шеф сказал задумчиво: "Пожалуй".

Это не новость: гласолалия, заумь, символизм — отдельные попытки выразить словами, что рождается в глубине, для чего тесны рамки человеческих слов. Футуристы пытались преодолеть эту преграду какофонией, — кустарщина, наивность.

Для поэтов конца XIX - начала XX века слова - символ, намек, одежда. Они пошли в этом направлении далеко. Пастернак дальше всех.

Вторая характерная черта Пастернака: он не выносит "внешней красивости" (бальмонтовского типа). И резонерски-публицистического тона поэта-оратора Маяковского.

Между тем эту линию начал как раз Маяковский


"Я разом смазал карту будня,
Плеснувши краску из стакана.

 

- 60 -

Я разглядел на блюде студня

Косые скулы океана.

На чешуе жестяной рыбы

Прочел я зовы новых губ.

А вы ноктюрн сыграть могли бы

На флейте водосточных труб?"

Он не сдержал слова: водосточные трубы показались ему слишком скучными. Он ушел в "высокую поэзию", стал говорить: "Ваших душ золотые россыпи...", а потом из золотых россыпей дальше, в переднии высокопоставленных партийных вельмож.

Пастернак остался среди "водосточных труб".

"Хотя я с барством был знаком
И с публикой деликатной,
Я дармоедству был врагом
И другом голи перекатной".

И парадокс: подлинным поэтом-демократом оказался не Маяковский, который только и делал, что кричал о народе, а Пастернак. И уж в самом начале - катарсис, стремление к очищению, к просветлению, к чистоте. То, что делает Пастернака величайшим религиозным поэтом.

Он заговорил о Христе лишь под конец, на краю могилы. Но христианином был всегда и перед концом жизни мог сказать Христу:

"Ты значил все в моей судьбе.
Потом пришла война, разруха,
И долго, долго о Тебе
Ни слуху не было, ни духу".

Но Христос всегда невидимо в его поэзии, в его стремлении к очищению, к преображению.

Порой это очищение, обновление идет от природы. И о природе он умел писать так, как не писал никто и никогда.

Без тени внешней "красивости", с подчеркиванием прозаизмов. Но поэзия врывается в стих. И какая поэзия! Наиболее характерно в этом отношении стихотворение о зиме. Не можем его не привести:

"В занавесках кружевных
Воронье.

 

- 61 -

Ужас стужи уж и в них
Заронен.

Это кружится октябрь,
Это жуть

Подобралась на когтях
К этажу.

Что ни просьба, что ни стон,
То, кряхтя,

Заступаются шестом
За октябрь.

Ветер, за руки схватив

Дерева,

Гонит лестницей с квартир

По дрова.

Снег валится, и с колен —
В магазин

С восклицанием: "Сколько лет,
Сколько зим!"

Сколько раз он рыт и бит,

Сколько им

Сыпан зимами с копыт

Кокаин!

Мокрой солью с облаков

И с удил

Боль, как пятна с башлыков

Выводил".

Как пятна с башлыков, боль, скорбь и грязь.

"Утренеет бо дух мой ко храму святому Твоему, храм носяй телесный весь осквернен. Но, яко щедр, очисти мя благоутробною Твоею милостью". Очисти! - мольба об очищении в этом стихотворении о зиме. И в любовной лирике то же стремление к преображению, к просветлению.

Его жизнь представляется ему книгой, запыленной, всеми

 

- 62 -

забытой, где-то в огромной библиотеке, затерявшейся на дальней, в паутине, заброшенной полке.

И вот пришла женщина и смело взяла с полки книгу, не жеманничая, не дожидаясь приглашений.

"Грех думать, ты не из весталок:

Вошла со стулом

И с полки жизнь мою достала

И пыль обдула".

Я помню, в юности прочел это стихотворение мачехе. Она возмутилась: "Это заумь. Почему со стулом? При чем тут стул?" А между тем именно в стуле-то все и дело. Этот стул, на который надо встать, чтобы достать запыленную книгу жизни, так она высоко и далеко, делает образ до жути близким и ощутимым. Вот пример поэзии в прозаизме. Это не то, что "душ золотые россыпи" Маяковского. И знаменитый стих, столь восхитивший в свое время Маяковского:

"В тот день всю тебя, от гребенок до ног,
Как трагик в провинции драму Шекспирову,
Носил я с собою и знал назубок,
Шатался по городу и репетировал".

Это из стихотворения "Марбург" (1915 г.). Тема стихотворения вполне обычная: поэт сделал предложение, но был отвергнут.

Почти как в знаменитом романсе Римского-Корсакова на слова Курочкина:

"Он был титулярный советник,
Она генеральская дочь.
Он вздумал в любви ей признаться,
Она прогнала его прочь".

А в конце опять катарсис. Очищение, просветление через природу. Жизнь — игра в шахматы. Нечто игрушечное, не всамделишное. А природа— настоящее.

"И тополь— король. Я играю с бессонницей.
И ферзь — соловей. Я тянусь к соловью.
И ночь побеждает, фигуры сторонятся,
Я белое утро в лицо узнаю".

 

- 63 -

И рубеж. Новый период в творчестве Пастернака. Переломный момент. Поэма "Лейтенант Шмидт".

Поэма революционная. Но лишь формально. Прежде всего, не случайно избран Шмидт. Трудно найти в истории личность, более чистую, человека, более самоотверженного, более лишенного честолюбия и каких-либо пошловатых черт, чем Петр Шмидт. Пастернак подчеркивает человеческие черты Шмидта. На первом плане любовь, любовь идеальная и возвышенная к женщине, живущей где-то далеко-далеко, в другом городе.

В центре поэмы их переписка. Поэма начинается с его письма. Кульминационный пункт - ее телеграмма с призывом, подписанная "твоя".

Его сборы, которым помешало восстание. И в заключение поэмы письмо к любимой, на этот раз прощальное, последнее письмо.

Шмидт — противник кровопролития. Он против восстания. Во главе восстания его поставили матросы. "Невольник чести" — он не мог отказаться.

И заключительные слова. И здесь — Евангелие.

"Все отшумело. Вставши поотдаль,
Чувствую всею силой чутья:

Жребий завиден. Я жил и отдал
Душу свою за други своя.

Высшего нет. Я сердцем у цели

И по пути в пустяках не увяз.

Крут был подъем, и сегодня, в сочельник

Ошеломляюсь, остановясь".

Когда-то Розанов назвал Керенского Алешей Карамазовым русской революции. Это было, когда Керенский находился у власти. И это очередной юродивый, льстивый выверт великого блудослова.

Нет, не Керенский. Лейтенант Шмидт, идущий под расстрел, человек чистый и самоотверженный, "невольник чести", — вот подлинный Алеша Карамазов русской революции. И он герой Пастернака. Таким образом, самая революционная поэма Пастернака

 

- 64 -

имеет объективную антисоветскую направленность. Протест против грязи, против жестокости и против лжи.

В революции Пастернака пленяет порыв к свету, к справедливости, к правде. Политическая фразеология его нисколько не интересует.

Таково же его впечатление о Ленине. Он искренно признается, что в тот единственный раз, когда он видел Ленина на трибуне, он не очень вслушивался в то, о чем Ленин говорил: "Слова могли быть о мазуте". Его, однако, покоряет революционный порыв, порыв к свету, к освобождению:

"Он был как выпад на рапире.
Гонясь за высказанным вслед,
Он гнул свое, пиджак топыря
И пяля передки штиблет.
Слова могли быть о мазуте,
Но корпуса его изгиб
Дышал полетом голой сути,
Прорвавшей глупый слой лузги.
И эта голая картавость
Отчитывалась вслух во всем,
Что кровью былей начерталось:

Он был их звуковым лицом".

Оканчивается отрывок, посвященный изображению Ленина, довольно странным комплиментом:

"Какое крытое сцепленье
Соединяет с годом год!
Предвестьем льгот приходит гений
И гнетом мстит за свой уход".

("Высокая болезнь", цитирую по
американскому изданию, т. 1, стр. 272)

Еще более двусмысленны другие комплименты Пастернака советскому режиму. Он приветствует пятилетку, но говорит, что это не для его "грудной клетки". Но самое двусмысленное в его стихотворении, написанном в тридцатые годы. Стихотворение представляет собой перифраз пушкинского стиха: "Гляжу вперед я без боязни".

 

- 65 -

"Столетье с лишним — не вчера
А сила прежняя в соблазне,
В надежде славы и добра
Глядеть на вещи без боязни".

Как известно, стихотворение Пушкина было адресовано Николаю 1 и написано тотчас после казни декабристов. Аналогия напрашивается сама собой. Советский строй — та же николаевщина. И поэтому только остается надеяться на то, что он сумеет работать и при этом строе, который в дальнейшем будет становиться более либеральным. Эта мысль еще более подчеркивается концовкой:

"Но лишь сейчас сказать пора,
Величьем дня сравненье разня
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.

Итак, вперед, не трепеща
И утешаясь параллелью,
Пока ты жив, и не моща,
И о тебе не пожалели".

(Там же, стр. 360)

Можно было заранее сказать: не поблагодарят тебя, Борис Леонидович, большевики за такую параллель. И действительно, не поблагодарили.

Нет ничего удивительного в том, что советское правительство не выносило Пастернака. Удивительно другое: что Сталин так долго его терпел. Видимо, он считал, что Пастернак может пригодиться (подобно Эренбургу и другим) для связей с либеральной интеллигенцией. Играла, очевидно, роль симпатия к Пастернаку со стороны Горького. Доклад Бухарина на 1 съезде писателей летом 1934 года — это высшая точка популярности Пастернака. Он был признан лучшим советским поэтом. Его стихи начали переиздаваться и стали появляться на стендах библиотек, где

 

- 66 -

они, кстати сказать, были совершенно не к месту. Ибо массовый читатель их совершенно не воспринимал.

"Непостижимо! Пастернак страдает графоманией", — прочел я однажды читательский "отзыв" на экземпляре книги его стихов, взятом мною из Библиотеки им. Л. Н. Толстого на Васильевском Острове в Питере.

Тем большей аномалией выглядел официальный фавор Пастернака. Вскоре все стало на свое место.

Гонения на Пастернака начались тотчас после ареста Н. И. Бухарина. Газетные шавки так и накинулись на Пастернака с лаем, взвизгиваниями, кликушескими воплями. Особенно ставилось в вину Пастернаку одно его стихотворение, где говорилось о том, что "народ кладет под долото его мечты и цели". Впрочем, Пастернаку можно было вменить в вину еще многое и, между прочим, его стихотворение "Смерть поэта", которое больно задело официальное руководство. В противоположность официальным "соболезнователям", качавшим головами и выражавшим неискреннее "изумление" по поводу самоубийства Маяковского, Пастернак это самоубийство оправдывал и даже восхвалял.

"Твой выстрел был подобен Этне
В предгорье трусов и трусих",

— восклицал поэт

Остальное известно. Презрительная снисходительность Сталина,— "это юродивый!". Вынужденное молчание в течение 20 лет, перемежавшееся очередными ругательствами советских блюдолизов, как, например, в 1948 году во время кампании против космополитов, когда имя Пастернака появлялось во всех официальных докладах со "стойким эпитетом": "поэт, враждебный народу".  Переводческая деятельность. И наконец, "Доктор Живаго". И последний, наиболее яркий период его творчества.

Я никогда не был поклонником пастернаковской прозы. Пастернаковская проза до 1940 года — это нечто вроде стихов Гоголя, романов Н. А. Некрасова, пьес Белинского. Нечто беспомощное

 

- 67 -

и претенциозное. "Доктор Живаго", сделавший имя Пастернака столь широко известным во всем мире, резко отличается от всех других его прозаических произведений. Но об этом потом. Сейчас о стихах. Ибо и в "Докторе Живаго" главное стихи и только стихи.

Как известно, Пастернак отвергал все свое творчество до 1940 года. Это так же несправедливо и кощунственно, как сожжение Гоголем второго тома "Мертвых душ". Его творчество всегда было проявлением поэтического гения. С одним можно согласиться. С тем, что стихи Пастернака последних лет превосходят все, написанное им ранее, как едва ли не всю поэзию, родившуюся после смерти Блока. Стихами последних лет Пастернак стал в уровень с русскими гениями, рядом с Пушкиным, Лермонтовым, Некрасовым, Тютчевым, Блоком... и обчелся. Не знаю, кого еще назвать. Есенин, Маяковский, Мандельштам, Ахматова, Цветаева — пять наиболее выдающихся поэтов послереволюционных лет, как мне кажется, не дотягивают, далеко не дотягивают до уровня позднего Пастернака.

Конечно, это лишь мое личное мнение, мнение рядового читателя, ни для кого не обязательное, не авторитетное, но тем не
менее твердое.

Христос! Прежде всего Христос! Стихи Пастернака о Христе — событие не только в поэзии, но и в мировой религиозной и философской мысли.

Начиная с апостола Павла, христология стоит перед тем же самым вопросом. Вопросом невероятной, нечеловеческой трудности. Христос — в двух естествах: божественном и человеческом. Как известно, весь "золотой век" христианской церкви прошел в спорах и смутах, которые сотрясали церковь на протяжении столетий. Причем главным камнем преткновения был христологический вопрос. В богословском плане после шести вселенских соборов (седьмой — Никейский — этим вопросом занимался лишь косвенно, поскольку изображение неизобразимого есть также вопрос о воплощении Бога) этот вопрос получил разрешение в четких и ясных формулах. Так в плане догматическом, умозрительном.

Не то в плане психологическом. Здесь все время резкие колебания то в ту, то в другую сторону. Если в классической проте-

 

- 68 -

Где вдруг она гасла в испуге,
Когда воскрешенный вставал"

В этом стихотворении, как в музыкальном произведении (как в симфонии), переплетение различных мотивов. И заключительный аккорд — явление Божества. Богочеловек открывается реально, несомненно, ощутимо.

И другое стихотворение: "Магдалина". Женский рассказ, изобилующий бытовыми подробностями. Уборка перед праздником. Она обливает ноги Христа из ведерка. Бытовая подробность подчеркивает реальность обстановки. Не торжественное — кувшин, а кухонное "ведерко".

Читаем стихотворение. В первых строфах типичная бабья интонация:

"У людей пред праздником уборка
В стороне от этой толчеи
Обмываю миром из ведерка
Я стопы пречистые Твои.

Шарю и не нахожу сандалий.
Ничего не вижу из-за слез.
На глаза мне пеленой упали
Пряди распустившихся волос.

Ноги я Твои в подол уперла,
Их слезами облила, Исус,
Ниткой бус их обмотала с горла
В волосы зарыла, как в бурнус"

А затем озарение. Это и предчувствие, и ясновидение, почти доходящее до галлюцинации. И в конце обобщение огромной силы:

"Будущее вижу так подробно,
Словно Ты его остановил.
Я сейчас предсказывать способна
Вещим ясновиденьем сивилл.

Завтра упадет завеса в храме,
Мы в кружок собьемся в стороне

 

- 69 -

И земля качнется под ногами,
Может быть, из жалости ко мне

Перестроятся ряды конвоя,
И начнется всадников разъезд.
Словно в бурю смерч, над головою
Будет к небу рваться этот крест".

Так говорит женщина, предчувствуя смерть Учителя. А затем перерыв. Это не плачущая женщина, это провидица, сивилла. Пророчество, откровение.

"Брошусь на землю у ног распятья,
Обомру и закушу уста.
Слишком многим руки для объятья
Ты раскинешь по концам креста.

Для кого на свете столько шири,
Столько муки и такая мощь?
Есть ли столько душ и жизней в мире?
Столько поселений, рек и рощ?

Но пройдут такие трое суток
И столкнут в такую пустоту,
Что за этот страшный промежуток
Я до воскресенья дорасту".

Здесь гениальность Пастернака в зените. Эти две строфы стоят тысяч томов ученых теологов, написанных на протяжении столетий. Особой, почти сверхъестественной интуицией поэт проник в самую сущность христианства.

Прежде всего ширь. Ширь, охватывающая все и всех. Вот почему такими жалкими выглядят попытки пигмеев сузить христианство, втиснуть его в конфессиональные рамки или использовать его для узкополитических концепций. Христос — это широта непостижимая, глубина неисследованная — в ней тонут все споры богословов, все вековые конфессиональные распри между православными, католиками, протестантами, сектантами.

Это почувствовал как раз в это время в далекой Италии крестьянский сын Ронколи, вознесенный Волей Божией на Папский

 

- 70 -

престол с благословенным именем Иоанна. Одновременно в Переделкине и в Риме два гения почувствовали, что главное в Христе широта и глубина. И ныне время раскрыть и явить эту широту миру.

И последняя строка: "Я до воскресенья дорасту". До воскресенья надо дорасти. И в этом росте человеческой души — росте через страдания, скорби, откровения — все христианство и смысл всей мировой истории.

И последнее, заключительное стихотворение этого Цикла "Гефсиманский сад". Вначале топографическое описание, данное глазами постороннего наблюдателя. Тон спокойный, повествовательный.

Пока ничто не обнаруживает отношения автора к описываемым событиям.

"Мерцаньем звезд далеких безразлично
Был поворот дороги озарен.
Дорога шла вокруг горы Масличной,
Внизу под нею протекал Кедрон.

Лужайка обрывалась с половины.
За нею начинался Млечный Путь.
Седые серебристые маслины
Пытались вдаль по воздуху шагнуть.

В конце был чей-то сад, надел земельный.
Учеников оставив за стеной,
Он им сказал: "Душа скорбит смертельно,
Побудьте здесь и бодрствуйте со Мной".

И вдруг обобщение огромной силы, проникновение в самую суть описываемых событий.

"Он отказался без противоборства,
Как от вещей, полученных взаймы,
От всемогущества и чудотворства,
И был теперь, как смертные, как мы

 

- 71 -

Ночная даль теперь казалась краем
Уничтоженья и небытия.
Простор вселенной был необитаем,
И только сад был местом для житья

И глядя в эти черные провалы,
Пустые, без начала и конца,
Чтоб эта чаша смерти миновала,
В поту кровавом Он молил Отца".

Опять откровение. Более глубоко и ясно невозможно выразить проблему кенозиса — Божественное унижение, схождение, которое является основной проблемой христианства.

А затем автор опять переходит к бытовому тону; намеренный грубоватый прозаизм, типичный в устах простолюдина, вложенный в уста Христа, подчеркивает реализм повествования:

"Смягчив молитвой смертную истому,
Он вышел за ограду. На земле
Ученики, осиленные дремой,
Валялись в придорожном ковыле.

Он разбудил их: "Вас Господь сподобил
Жить в дни Мои, вы ж разлеглись, как пласт
Час Сына Человеческого пробил.
Он в руки грешников Себя предаст".

И лишь сказал, неведомо откуда
Толпа рабов и скопище бродяг,
Огни, мечи и впереди — Иуда
С предательским лобзаньем на устах

Петр дал мечом отпор головорезам

И ухо одному из них отсек.

Но слышит: "Спор нельзя решать железом,

Вложи свой меч на место, человек".

А потом конец необыкновенной обобщающей силы, где в двух строфах раскрыт весь смысл мировой истории:

 

- 72 -

"Ты видишь, код веков подобен притче
И может загореться на ходу.
Во имя страшного его величья
Я в добровольных муках в гроб сойду

Я в гроб сойду и в третий день восстану
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко Мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты".

Здесь конец. Никто и никогда так просто и ясно не выражал христианского понимания истории. Рядом с этими строками всякий комментарий покажется бледным. Поэтому здесь мы прерываем повествование о творчестве Пастернака, чтобы продолжить его потом, когда будем вспоминать июньские дни 1960 года.