- 317 -

Глава девятая

 

ЛАГЕРНАЯ УСТАЛОСТЬ

 

Воспоминания — очень тонкая, деликатная материя. Во-первых, память о прошлом, можно сказать, выборочная. И задним числом с дистанции в десятки лет трудно понять, почему что-то сохранилось в сознании, а что-то, наверное, не менее важное, осталось лишь бледной тенью. Во-вторых, несмотря на субъективную достоверность воспоминаний, они нуждаются в объективном подкреплении, нужны записи, которых почти не осталось, нужны документы, которые недоступны, нужны свидетели, которых невозможно найти—«иных уже нет, а те далече». В-третьих, возможны накладки, аберрация памяти, которая не только храпит, по как-то перерабатывает, корректирует пережитое. Все это повышает ответственность авторов воспоминаний, вынуждает исключать из них все, о чем сомневаешься. Мы написали об этом, чтобы подтвердить: мы строго относимся к отбору достоверного.

Принцип достоверности заставляет нас (перешагнуть из 49-го в 1954 год, поскольку ко времени после смерти И.В. Сталина и до 1956 года, которое мы определяем как период лагерной усталости, относится дневник джезказганских событий 1954 года. Кроме того, именно эти события помогают лучше увидеть особенности состояния заключенных последнего большого «поколения» политических.

Мы уже были свидетелями вхождения, врастания и лагерную жизнь Константина Реева, Ильи Таратина и других набора 1935-го и последующих предвоенных лет. Многое здесь определялось не только временем, но и местом. Дело не в климате, не в географической широте и долготе существовавшей лагерной зоны, хотя и они имела значение. В каждом регионе был свой оттенок — колымский, тайшетский, воркутинский. Эти тонкости и оттенки, эту «индивидуальность» можно почувствовать и в Джезказгане.

Вот еще одно описание «входа» в лагерь, в Джезказганский, в 1-е лаготделение. 13 февраля 1950 года сюда почти одновременно прибыли зэки набора 1948-1949 годов: Вадим Гаврилович Попов, Владимир Павлович Эфроимсон, Андрей Владимирович Трубецкой, Дмитрий Алексеевич Жильцов и многие, многие другие. «Нас ведут к бане,—пишет Попов,—На стене надпись: «Если

 

- 318 -

вошь не убьешь, то убьет тебя вошь!» Оказывается, у «врагов народа» тоже есть враги, с которыми призывают бороться! Ну что ж, будем бороться со всяческими вшами! Топчемся возле бани. Группа заключенных, одетых в вольную, то есть еще в свою домашнюю одежду, тащит огромные сани, на которых высится оледенелая бочка с водой. Среди этих «бурлаков» — пожилой человек в очках. Он бросает упряжку и подходит к нам: «Откуда этап?» — «Из Москвы».— «Когда выехали?» — «Двадцать первого января».— «А мы здесь третий день».— «А куда вы воду везете?» — спрашиваю я.— «Вас мыть. Мы в карантине сейчас. Так я сам попросился воду возить, чтобы посмотреть, нет ли земляков». Знакомимся. Мой первый знакомый — Владимир Павлович Эфроимсон. Узнав, что я студент-медик, он говорит: «Как это ни печально, здесь вам придется пройти другой университет... Так что продолжайте считать себя студентом и не теряйте меня из виду». Наконец мы моемся. А вернее — вытанцовываем на цементном полу замысловатые па. В бане холодно. Воды мало. Два раза ополоснулись и достаточно. Нас ведут в барак и запирают на замок. Карантин на двадцать один день...»

«Утром гремит железо запоров,— продолжает Вадим.— Врываются три надзирателя. «Выходи на поверку!» Выходим. Долго пересчитывают по пятеркам, результаты заносят на фанерку. Сверяют, потом пересчитывают снова. «Заходи в барак!» Заходим. У дверей меня останавливает надзиратель: «Мужик, идем со мной». Иду. Заводит в надзирательскую каморку: «Расстегни пальто». Расстегиваю. На мне—черный железнодорожный френч отца.— «Что хочешь за него: три рубля или кант?» Три рубля—это смехотворная цена за такой френч. Что такое кант, мне неизвестно.— «Три рубля — мало»,— говорю я.— «Мало?! Так отберу! Все равно все шмотки у вас отберут!»— «Ну и черт с ним. Давай три рубля!» Сбрасываю френч. Трехрублевка лежит у меня в кармане—первые мои нелегальные деньги в лагере: заключенным иметь деньги не разрешается. Как после, выяснилось, «кант»—это увиливание от работы. Даже пословица есть: «День кантовки—месяц жизни». Пока, нас водят в столовку на завтрак, секция остается открытой. На завтрак дали суп из квашеной моркови — отвратительное на вкус варево — и ложку соргокаши из крупы, которой обычно кормят скот».

События развертываются последовательно и спокой-

 

- 319 -

но: «В секцию входит новое лицо. Это заключенный, но из старожилов. На нем нет никакого белья, на голом теле — ватная телогрейка. На шее — крест. Голова без шапки, бритая, высокая, как огурец. Зато имеется небольшая бородка. Глаза бегающие, бесцветные. Рот большой, лягушачий. Садится почти рядом со мной. «Значит, братцы, так: истинно сказано в священном писании — скоро дьявол в образе супостата будет ниспровергнут в геенну огненную, в пещь отверстую. Недолги дни его царствия. Господь не потерпит!» Он обводит всех взглядом, как бы ища сочувствия. Все озадачены, смотрят на пего и молчат, видимо, ждут продолжения. Пришелец снимает с себя жестяной крест, вырезанный из консервной банки, и осеняет всех, словно патриарх. «Да сохранит вас бог!» Поднимается и уходит. «Кто это такой?» — спрашиваю я, обращаясь ко всем.— «Это — Миша Кашалот,— говорит мой сосед,— лагерный юродивый, блатной, маскирующийся под сектанта».— «Откуда ты знаешь?» — «Я уже произвел рекогносцировку на местности. Говорят, что самый настоящий ворюга. Их теперь за саботаж судят и дают пятьдесят восьмую».— «А чего ему здесь надо?»— «Поверь: он сюда не зря приходил. Тоже, наверное, рекогносцировку делал». Ночью у меня исчезают новые венгерские ботинки. Искать бесполезно: Кашалот приходил не зря».

Мелочи, мелочи... Но уже через пару месяцев после выхода на подземные работы — воспаление легких. Вадим Попов в больнице, в той самой, где мне предстоит поработать через четыре года после этого первого ее «посещения» Вадимом. «Лазарет — это четыре барака, отгороженные от лагеря колючей проволокой. В каждом бараке — одно из отделений лазарета: терапия, хирургия, туберкулезное и инфекционное. На дворе уже май. Днем жарко. Я поправляюсь, чувствую, что скоро меня выпишут. В один из последних дней рискую выйти во двор на солнце. Прямо передо мной — деревянная вышка. Ручной пулемет на растопыренных ножках и часовой. Часовой топчется на маленькой площадке и мурлычет под нос песню—заунывную, казахскую. Под окнами лазаретной кухни (это не кухня, а так называемая раздатка.— М. Э.) сидит на корточках японец. Он работает уборщиком (ассенизатором.— М. Э.) лазарета. Поодаль находится землянка — морг. Дверь морга распахивается, и два санитара на носилках выносят деревянный ящик. Кто-то из заключенных «надел деревяв-

 

- 320 -

ный бушлат»... Гроб несут мимо меня. На гроб он мало похож. Это грубо сколоченный ящик. На крышке как раз против головы я замечаю небольшую круглую дыру. Для чего она? Ведь покойнику вентиляция не требуется. Гроб приближается к сидящему японцу. За пять шагов он быстро вскакивает, становится по стойке «смирно» и прикладывает руку к козырьку своей лагерной фуражки. Бывший офицер Квантунской армии капитан Рамушира продолжает считать себя состоящим на службе у микадо, так как сдался в плен по его приказу, поэтому он отдает воинские почести умершим заключенным. А отверстие — это контроль, чтобы под видом покойника за зону не вынесли живого—беглеца».

Так входили в зону те, кто не оказывался в каком-либо исключительном положении, как это, например, случилось с Николаем Михайловичем Шестопалом в Ванино в 1949 году: «К моему топчану подошел уже знакомый мне высокий мужик — Иван Львов. Назвал сумму приговоров, сроков и убийств (совершенно феерическую) и предложил дружбу. Он сказал: «Когда вы придете к власти (он считал, что я молчаливый представитель подпольной партии), вам будут нужны исполнители». И он оказывал мне внимание. В беседах он предлагал мне: «Возьмите на себя воровскую личину». Я отказывался. Он говорил: «Напрасно. Мы пустим слух, что вы наш, вор (солонник, или солонщик), взяли 58-ю, чтобы не шлепнули. Дадим знать всем ворам,— он улыбнулся, — и кличка вам будет — Профессор Ванинской Фары». Наверное, так и было. За все годы лагерей ни один вор меня пальцем не тронул. Львов учил меня: «Привезут вас куда-нибудь, бросайте сидор у вахты, если деньги есть, положите сверху и идите в зону. Вечером все принесут». И так и было пару раз. При мне у других злополучных зэков из интеллигентов воры с кинжалом в бок (с «пером») забирали и деньги, и посылочные дары. У меня никто ни разу не брал». И такое бывало. Но мы «ищем типичное», а чудесам доверяем слабо, не верим в чудеса.

Трудно переходить от биографического, личного представления о времени к описанию коллективного, массового поведения. В событиях массовых персоны остаются лишь «представителями», «выразителями». Но переход такой неизбежен, мы вынуждены это сделать, оставаясь, что, само собой разумеется, на уровне гипотез и впечатлений, не претендуя на окончательные выводы.

 

- 321 -

Это относится и к так называемой «джезказганской волынке», к событиям, которые произошли не на глазах авторов, по серьезно задели их лагерный опыт. Часто спрашивают: «А было ли какое-то стихийное или организованное сопротивление лагерной системе внутри нее, ведь не могли же заключенные так пли иначе не выражать своего протеста против произвола, немыслимых сроков наказания, отсутствия перспектив возвращения к нормальной жизни».

Начнем с экспозиции. Джезказган. 1951 год, третий год заключения для осужденных в 1949 году Попова и Жильцова. Впечатления, подтвержденные дневником Жильцова и свидетельством Попова: «Мы с Жильцовым,— пишет Вадим,— идем по штреку и чувствуем себя здесь гораздо лучше, чем в лагере. Шахта — паша. Ее строили мы, заключенные. Мы идем по штреку. За спиной у нас — теодолит и нивелир. В руках — карбидки и рейки. В карманах — рулетки и шнуры с отвесами. Мы идем намечать новые штреки и новые забои. Мы знаем, что работаем не на дядю, а для Родины, которая нас жестоко и несправедливо покарала. И все-таки эта мысль пас как-то утешает. Родина— мать, а матери многое прощаешь. На целике надпись, сделанная копотью от карбидки: «У 1952 роци усе будем дома!» Это пишут бандеровцы для поддержания собственного духа. Они все еще надеются, что их спасет добрый дядя из-за океана». Одни — находят утешение, другие — поддерживают дух, одни — приемлют систему ценностей в ее ортодоксальном определении, другие имеют иную шкалу оценок. Здесь явная несоизмеримость, и она еще проявит себя в условиях постепенно назревающего протеста.

Признаком назревающего протеста оказывались побеги. Вадим Попов описал, хотя и редкие, побеги, которые однако превратились в эти годы в ожидаемые, вероятные события. И вероятность эта постепенно нарастала. «На вахте бьют в рельс: съём. Мы поднимаемся и идем к воротам. Десять часов вечера. И вдруг с дальней вышки— автоматная очередь. Все смотрят в направлении выстрелов. Неужели побег? Начальник конвоя сломя голову бежит на выстрелы. Через минуту возвращается и орет: «Ложись на землю, и не шевелиться! Кто шевельнется,— пристрелю!» Ложимся. Молчим. Видим, как побежали конвоиры с собакой. «Встать! Строиться по пятеркам!» Встаем, строимся. Нас яростно пересчитывают. Двоих не хватает. «Бригадиры, проверить людей! И до-

 

- 322 -

дожить, кого нет!» Бригадиры пересчитывают своих людей. «У меня—все».—«У меня—все».—«У меня—нет двоих: Пшеклицкого и Стасевича».— «Номера!! Бригадир сообщает номера. «Ложись! Не шевелиться!!» Лежим. Не шевелимся. Опять беготня конвоя. «Встать!!» Нехотя встаем. «Заключенные, внимание! Взяться под руки! Шаг вправо, шаг влево — считаю побегом! Бить буду и убивать буду! Ясно?» — «Ясно!» — «Направляющий, марш!» Топаем в лагерь. Ничего не известно: поймали тех двоих или нет. А может быть, их пристрелили? Ничего не известно...

На каждый побег администрация лагеря отвечает новым усилением режима. Она изучает побеги, чтобы принять профилактические меры. Через несколько дней на разводе показывают пойманных поляков. Теперь известны подробности их неудачного побега. В зону шахты как раз перед съемом подали вагоны под погрузку руды. Для этого открыли специальные ворота. Поляки моментально учли благоприятную ситуацию и ринулись в раскрытые ворота. Темнота помогла им уйти от преследования. Через три дня их поймали в степи умиравших от жажды. Теперь их будут бить. Потом дадут новый срок, то есть двадцать пять лет, сначала с обязательным отбыванием первого года в тюрьме.

Так закапчиваются почти все побеги. Средняя частота побегов — три случая в год. Удачным за последние пять лет был только один. Заключенный, какой-то грузин, работавший в бригаде по ремонту воинских казарм, переоделся в офицерскую форму и спокойно ушел. Ему, видимо, помогали с воли. Через несколько дней вводят новый порядок: раньше мы носили номера на спине и на левой штанине. Теперь будем носить номера еще на фуражке и на левом рукаве. Прогресс!»

В неопубликованной повести «Там, в степи глухой...» Вадима Попова, написанной в декабре 1964-го — июле 1965 года, которой мы пользуемся с его разрешения, есть такое замечание: «Статистика неутешительная!»—это о побегах. Очевидно, что «неутешительность» здесь относительная, потому что главным является не успешность побегов, а то, что они продолжались вопреки малой вероятности удачи. Был и еще один важный момент: каждый побег, оставаясь случаем исключительным, демонстрировал не только администрации, но и заключенным, что есть среди них люди, способные сопротивляться вопреки здравомыслию и нарастающему устрожению ла-

 

- 323 -

герного режима. Возможность и моральную ценность такого поведения исключительных личностей демонстрировали не только побеги. И не случайно в рассказе Вадима следующий эпизод продолжает линию протеста, но это уже иная, хотя тоже исключительная его форма.

1952 год в Джезказгане. «Лагерь обносят новой стеной. Деревянный забор ломают. На каменном фундаменте в метр шириной возводится глухая каменная стена с каким-то подобием антенн по верху. По этим антеннам протянется в четыре ряда колючая проволока, а пятый и шестой — осветительные провода, конечно, без изоляции,— на каждой антенне привешен фонарь с жестяным конусом. Вышки теперь — в виде башен по углам и в середине пролетов. Каменную стену возводим мы, заключенные. В выходной день на ее строительство выгоняют весь лагерь. В будни ее строят «придурки». За десять дней стена длиной в километр двести метров, высотой в четыре метра и толщиной в восемьдесят сантиметров — готова. Завидная быстрота. Сами себя отгораживаем! Сами себе тюрьму строим!» И все строят. Случаев отказа нет. Отказы бывают по другим причинам.

Наступает суббота — трудный день для начальства. В лагере — немало сектантов. Все они попали в заключение за то, что отказывались служить в армии, брать в руки оружие. Всем им дали по двадцать пять лет как изменникам Родины. Среди сектантов есть адвентисты седьмого дня. Они регулярно портят кровь начальству: по субботам они не работают. Утром мы, как всегда, толпимся у вахты. Отворяются железные створки ворот. Пятерки одна за другой резво выходят за зону лагеря. Там уже стоит конвой, надзиратели, собаки и начальство. Два надзирателя тащат по земле, подхватив под руки, человека. Тело его мешком волочится по камням. Подтаскивают к нам, бросают. Нет, это не труп. Это живой человек. Глаза у него открыты. Выражение лица — безмятежное. В ярости подскакивает начальник режима: «Встать, божья коровка!» Адвентист не шевелится. Начальник режима в гневе пинает его ногой, начальник конвоя приставляет к виску карабин и громыхает затвором, загоняя патрон в патронник: «Встать, мразь ты этакая!» — «Бесполезно, гражданин начальник,—спокойно отвечает «мразь»,—я все равно никуда не пойду. Можете стрелять». «Хри-сто-сик! — не выдерживает начальник режима.— Это же христосик!» Нас пытаются заставить нести «христосика» на руках. Никто

 

- 324 -

не берет его. Все в душе восхищены его бунтом. «Убрать его отсюда!»—командует начальник режима. Адвентиста волокут по земле обратно в лагерь. Пять суток карцера ему обеспечено, как раз до следующей субботы!

Упорство сектантов не удалось сломить. Их стали по субботам проводить через санчасть как «больных». Устроив на разводе этот спектакль с адвентистом, начальство лагеря наглядно показало заключенным, что оно не в состоянии справиться даже с одним человеком, если тот поверил в свои убеждения и готов стоять за них насмерть. А что было бы, если бы все мы... Если бы мы были организованны!»—закапчивает этот фрагмент Вадим Попов. Атмосфера наэлектризована потребностью протеста.

«Бушует песчаный ураган. Он налетел внезапно среди яркого солнечного дня. Мы с Жильцовым сидим в своей каморке на 44-й шахте, курим и смотрим в окно, но там все желто. Ветер с большой скоростью несет из пустыни Кызыл-Кум огромные массы раскаленного песка. За пять шагов плохо видно человека, за десять — не видно совсем. «Неужели никто не убежит?»—думаю я... Конвой все равно не увидит и лишь наугад строчит из автоматов вдоль зоны: авось в кого-нибудь попадет, если кто-нибудь вздумает... Ураган бушует два часа. Два часа мы слушаем его неповторимый вой под аккомпанемент автоматных очередей. Но вот снова появляется солнце. Выходим во двор. На дворе всюду — кучи желтого песка. Никто не убежал во время урагана. Никто не был к этому готов. А бежать без тщательной подготовки нет никакого смысла».

А затем Джезказган переживает весну и лето 1953 года, зиму 1953—1954 года и еще одну весну. Переживает смерть Сталина и падение Берии, амнистию ворам и другим бытовикам и отсутствие каких-либо реальных изменений в судьбе осужденных по 58-й. И это тоже — экспозиция «джезказганской волынки». Мы вынуждены затягивать пролог-экспозицию, поскольку реальным прологом здесь является вся история лагерной системы до 1954 года. И еще потому, что, по нашему мнению, обстановка в лагерях этого периода — одна из причин, подготовивших антисталинскую акцию Н.С. Хрущева, может быть, не главная, но одна из основных. После смерти И.В. Сталина среди «врагов народа» возникает брожение. Происходит вполне объяснимое осознание се-

 

- 325 -

бя некой общностью, хотя и пораженной безнадежностью и апатией большинства, но имеющей какую-то перспективу, какую-то надежду на лучшее.

Началась смена разобщенности национальных и «постатейных» групп в джезказганской зоне некоторым осознанием единства всех заключенных. Это воспринято и Вадимом Попоным, как и его товарищем Жильцовым, в самой общей форме. Мол, «всех охватывает вдруг дремавшая много лет идея: уничтожение межнациональной розни и установление дружбы всех заключенных». Пробуждение общественного самосознания («мы—зэка!») в конкретном его выражении оказалось возможным лишь в обстановке ожидаемых и действительно слегка наметившихся перемен. Выражение это не только «мы строили шахты, мы добываем руду, мы—горняки», но и «мы узники, лишенные прав и перспектив»: «Кажется, для этого явилась благоприятная почва. Дружба и мир. Все мы — братья. Эти фразы теперь на устах заключенных»,— продолжает Вадим. Он называет одной из примет религиозные праздники, которые начали демонстративно и широко отмечаться с лета 1953 года.

Что было нужно для того, чтобы превратить толпу обездоленных, с разбитыми судьбами людей в общность? Искра веры, крупица духовности. Понимали это молодые «интеллигентные» зэки, подобные Попову или Этлису того периода? Нет, не понимали, ибо они были атеистами, пусть и лишенными азарта воинствующих безбожников. У них начисто отсутствовали понятия терпимости и свободы совести. Религиозная общность как форма духовности удивляла. Они не могли по достоинству оценить и ту форму веры, которая, с их точки зрения, имеет, прежде всего, рациональные основания,— ставшую верой «коммунистическую убежденность». И честь и хвала Вадиму Попову за то, что, несмотря на такую, если можно так выразиться, духовную инвалидность, он все-таки обращает внимание на эту сторону джезказганского пролога: пишет о пробуждении духовности в зоне и о мотивированпости поведения Жильцова в гуще событий лета 1954 года в Джезказгане тем, что можно назвать верой, вызывающей уважение вопреки ее дефектам по существу и по форме. Мы здесь касаемся очень трудных проблем. Но пусть говорят факты.

Лето 1953 года. «Сначала мусульмане отпраздновали свой рамазан-байрам. Гостями на их празднике были все остальные заключенные. Лагерная столовая превращена

 

- 326 -

в банкетный зал. Все столы накрыты простынями, на столах сигареты и папиросы — кури, сколько хочешь, как при коммунизме! Всех угощали настоящим пловом. На дверях столовой висел красный плакат с надписью арабской вязью и по-русски; «Добро пожаловать!», а в столовой непрерывно играл самодеятельный духовой оркестр».

Торжественно отмечается рождество 1954 года. Здесь надо вновь дать слово Жильцову), точнее, его дневнику: «Основной закон лагеря: «Человек человеку — волк» отменен жизнью и все преобразилось. Католики в день своего рождества не вышли на работу. Их арестовали в (лагерную) тюрьму. Тогда православные христиане в знак солидарности тоже не вышли на работу, а вместе с ними и мусульмане, и неверующие вообще. Администрация всполошилась, решила силой вывести всех на работу. Частично ей это даже удалось, по приведенные люди отказались работать, и целый день просидели без дела. Не находя другого выхода, администрация выпустила католиков, а приближающийся день рождества православных объявила выходным днем.

Это и было начало начал. Рождество православные отметили торжественно. Из столовой растащили по секциям бараков все столы, разобрали всю посуду, и вечером, когда после поверки пас закрыли в секциях на замки, зажглись елки. Это было и трогательно, и торжественно, и красиво. Здесь, в дикой пустынной степи Казахстана, люди, изолированные от внешнего мира, лишенные свободы, находясь в заключении, ухитрились раздобыть настоящие елки. В нашей секции елку украсили разноцветными электрическими лампочками, настоящими конфетами и дедом Морозом. Накрыли белыми простынями столы, погасили электрические лампы общего освещения, зажгли елку и свечи. Это было непередаваемо трогательно и торжественно.

Семьдесят мужчин за общим столом. Перед каждым консервная банка с вином и алюминиевая миска с ужином. Приготовления закопчены. «Мы собрались за этим столом,— говорит старший по возрасту,— чтобы отметить наш праздник, праздник Рождества Христова. У каждого из нас с этим днем связаны свои воспоминания о детстве, о семье, о счастье. Сейчас мы лишены возможности праздновать свой праздник в кругу своих близких и родных. Мы лишены элементарных прав на жизнь, на счастье, на свободу. Но жизнь показывает, что даже

 

- 327 -

в этих условиях рабского существования дружба и единство облегчают нашу участь. Поднимем же бокалы наши за дружбу, за надежды, за возвращение на свободу! Христос рождается!»—так закончил он свою речь, и все ответили ему тихо, в один голос: «Христос родился». На следующий день с самого утра по секциям ходили ряженые. Здесь были и ангелы, н черти, и царь Ирод, и сам Христос. И я вспоминал свое детство, как ходил с ватагой мальчишек Христа славить».

Сцену в бараке дополняет Попов: все собрались, но кто-то хотел уйти из секции, его не выпускают, «Но ведь я же еврей!» — «Ну и что же? Прежде всего, это праздник дружбы. Садись за стол!» Братание состоялось. Политические разногласия? Они остаются, «иногда завуалированно звучат фразы о том, что Западная Украина проживет и без Восточной». Бандеровцев в бараке большинство. Они, а точнее — их лидеры, в зоне стали определяющей силой, толкавшей толпу в направлении экстремизма и смертельных крайностей. Но пока — пролог, мы лишь на подступе к предстоящим событиям.

Несколько слов о Дмитрии Яковлевиче Жильцове. Прежде всего, для подтверждения того, что он правдив и точен в своем дневнике. Опора доверия — особый психологический облик автора и свидетельства Попова, который долгие годы был с ним рядом в зоне, в бараке и общался после освобождения. Жильцов — главный герой повести Попова «Там, в степи глухой...» В повести Жильцов, ставший прототипом героя, погибает, его убивают бандеровцы после «джезказганской волынки».

Потребность самовыражения у Жильцова — трагедия обманутого доверия. Он верит советской власти и партии, членом которой себя считает, а они его ... обманули! «Некоторые заключенные с необъяснимым упорством пишут в Москву жалобы,— вспоминает Вадим Попов.— В их числе Жильцов. Он живет периодами: от написания жалобы до получения ответа. На его жалобы обязательно приходит ответ. Ответы всегда стандартны: «Ваша жалоба проверена и оставлена без удовлетворения». На такой ответ прокуратуре требуется от четырех до семи месяцев.

«Самое странное, что это не останавливает рьяных жалобщиков,— продолжает Попов.— Они пишут новые на неправильное осуждение, указывают имена свидетелей, могущих подтвердить их непричастность, клянутся в верности советской власти, выражая этим готовность

 

- 328 -

подчиниться беспрекословно сталинскому произволу, что-то доказывают. За этим стоит либо непонимание того, что от них решили избавиться навсегда и что жалобы, даже если они «правильные», все равно остаются без удовлетворения, либо стоит за этим какая-то непонятная мне вера в справедливость, которой никто из них пока не видел».

Состояние жалобщиков для «постороннего взгляда» представляется явно ненормальным. В психиатрии это называется «психогенным развитием личности». Вот формулировка его причин (перевод с немецкого): «Если продолжительный психотравмирующий аффект приводит в движение преимущественно мышление, то содержание интеллектуальных процессов вследствие общей эмоциональной основы оказывается закрепленным и зафиксированным с патологической прочностью». Наши психиатры, с легкой руки Петра Борисовича Ганнушкина, такое «развитие» адресуют лишь психопатам, то есть личностям, стоящим где-то на границе между нормой и патологией. При этом оказывается, что практически трудно найти человека, в особенностях которого нельзя было бы обнаружить нечто, позволяющее отнести его к реальным (ярким) или потенциальным (скрытым) психопатам. Получается, что человек, у которого проявляются те или иные черты характера, при определенных «вредных» условиях имеет много шансов обострить их до степени, переходящей за некоторую, весьма условную черту, которую окружающие люди, врачи, да и он сам, зашкаливающий, считают «нормой».

Неправый суд, лагерь и все прочее — социальная патология. И нет нужды относить неразумное, а иногда и безумное поведение зэков к проявлениям их предопределенной дефективности. Люди были доведены до графомании, до квируляции («сутяжничества») и всего иного, переходящего за грань нормы, ибо оказались вне закона, вне нормальных форм общежития, вне реальных, подкрепленных извне морально-этических «комплексов». Уродство и изуродованность — вещи разные.

Дмитрий Яковлевич Жильцов в маркшейдерском отделе имел условия, чтобы какое-то время посвятить попыткам изжить свои переживания в дневниковых записях и художественном творчестве: «За это время я написал пятнадцать рассказов, из которых каждый может быть превращен в повесть, а некоторые из них в полноценные романы. Но, не имея возможности хранить свои

 

- 329 -

произведения, помимо моей воли, носящие на себе печать озлобления затравленного человека, я уничтожил их, предал огню. Все же больно мне было устраивать экзекуцию над своими чувствами».

Жильцов не графоман. У него нет явной, грубой переоценки собственной личности, и его творческие по пытки — чистые, искренние. Можно сожалеть, что состоялась очередная «экзекуция над своими чувствами», что всех его рассказов нет среди человеческих документов того времени. Но дневник уцелел.

События в Джезказгане, восстанавливаемые нами по дневнику Жильцова, параллельны и синхронны событиям в Кенгире. Это рядом — в двадцати с лишним километрах, начальство — общее, штаб его в Кенгире, где шахт нет, в основном строительные объекты. Там была и женская зона. Трагические события в Кенгире летом 1954 года подробно описал Александр Исаевич Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ», а о Джезказгане там информации нет. Мы не станем цитировать эту главу из книги, упомянув лишь о том, что основные факты, приводимые нами по дневнику Жильцова, совпадают с тем, что зафиксировал А. И. Солженицын со слов участников кенгирской трагедии.

После праздничного братания джезказганских зэков прошло три месяца. Настроение джезказганцев колебалось. Во время этих колебаний в апреле — двухдневная забастовка, а потом... поток событий конца мая и июня, которые можно назвать джезказганским эхом Кенгира. Думается, что для понимания происходящего тогда в Джезказгане нужно выделить все, известное Жильцову о кенгирских событиях. Это тем более важно, что имеется точка, в которой джезказганские и кенгирские события пересекаются. В Джезказгане: «29 июня утром уже после решения лагеря выходить на работу, почти перед самым выходом на косогоре появились танки. Урча и оглушая трескотней гусениц, они двигались по направлению к лагерю. Это они должны были усмирять нас». В Джезказгане до усмирения не дошло. А в Кенгире?

23 или 24 мая 1954 года. Собрание заключенных в Джезказгане. Речь генерала 1, записанная Жильцовым:

 

 


1 Жильцов не называет фамилии приехавшего в Кенгир— Джезказган в составе чрезвычайной комиссии начальника ГУЛАГа генерал-лейтенанта И. Долгих. Мы не приводим данные, опубликованные в статьях В. Буренкова и В. Николаева (газета «Рабочая трибуна» от 10 января 1990 года), В. Николаева «Восстание в Степлаго» (газета «Джезказганская правда» от 2 августа 1989 года), «Остров архипелага ГУЛАГ» (там ;ко, 12 сентября 1989 года), Юрия Грунппа «Кенгир, год 54-й» (журнал «Знамя», № 3 за 1990 год) и в других публикациях. События в Кенгире — особая тема, и дневник Жильцова содержит важные детали, ее раскрывающие как бы со стороны.

- 330 -

«Товарищи! Я знаю, что вам известно о забастовке в соседнем лагере в Кенгире. Во избежание кривотолков и искажений я расскажу вам, в чем дело. Многие из вас были в этом лагере, и знают его расположение. Между мужским и женским лагпунктами там расположен хоздвор. В недавнее время мы поместили в мужской лагпункт совместно с находившимися там ранее политическими заключенными некоторое количество бытовиков. С самого начала бытовики повели себя вызывающе, они начали терроризировать политических, грабить и повелевать. А последнее время группа головорезов из бытовиков в количестве тринадцати человек прорвались через хоздвор в женский лагпункт и, угрожая женщинам ножами, начала их насиловать. Тогда женщины обратились за помощью к политическим заключенным мужского лагеря, которые, получив это обращение, бросились через двор в женский лагерь для обуздания насильников. Произошла поножовщина, а так как хоздвор в самое последнее время был объявлен огневой зоной, охрана открыла огонь по заключенным, бросившимся в хоздвор. Есть жертвы. Несколько человек убито и несколько ранено. Все политические, и женщины, и мужчины, объявили забастовку с требованием удалить бытовиков и вызвать члена правительства из руководителей (Маленкова, Ворошилова или Хрущева) для разбора дела и для общего решения судьбы заключенных.

Мы производим расследование и виновных строго накажем. Уже сейчас ясно, что открывать огонь по безоружным людям, находившимся в хоздворе, оцепленном общей лагерной зоной, не следовало. Не следовало также помещать к политическим заключенным бытовых преступников, и виновные в этом получат по заслугам.

Но поведение заключенных неправильное, забастовка незаконная, а требование вызвать руководителей правительства необоснованное. Расследование производит помощник прокурора Союза ССР, и необходимости в выезде чуть ли не целого правительства нет. Мы понимаем все безобразие свершившегося. К нам обращаются изна-

 

 

- 331 -

силованные девушки с претензиями о том, что их лишили бандиты невинности. «Я скоро заканчиваю срок наказания и выхожу на свободу, я должна вступить па путь честной трудовой жизни, супружества и семьи. Зачем исковеркали мою жизнь позором потери невинности?» — заливаясь слезами, заявляет одна. «Я мать детей своих и жена мужу, зачем осквернили меня позором насилия?» — возмущается другая. Мы это понимаем и виновных строго накажем, но не все в жизни поправимо. Случившееся уже свершилось. В человеческих силах только не допустить повторения, и мы это сделаем».

Это была коварная ложь. Генералу было известно, что никаких насилий над девушками-зэками не было. Он знал, чем «пронять». Действовало и непривычное обращение: «Товарищи!» «На следующий день после разговора с генералом мы вышли на работу и работали с энтузиазмом, поставив своей задачей выполнить майский план». Но события развиваются, в конце июня новая забастовка джезказганцев, и для того чтобы ее прервать, администрация прибегла к приему «свидетельства угрозы». Джезказганцам решили показать, что их ожидает, если они проявят упорство, подобное упорству кенгирцев. Выглядело это предупреждение-угроза следующим образом. Шесть человек лагерных активистов, бывших в числе инициаторов первой июньской забастовки, «под охраной в столыпинском вагоне администрация доставила в Кенгир, чтобы показать им конец кенгирской забастовки. После того, что они там увидели, их доставили в Джезказган и запустили в наше расположение. Для меня,— пишет Жильцов в ночь с 28 на 29 июня,— было ясно: администрация решила показать нам наш конец и тем самым предупредить, вразумить и избежать применения силы. Но организаторы забастовки н их сторонники расценили этот шаг как «авантюру чекистов», а всех своих недавних заправил, сейчас возвратившихся в зону, объявили провокаторами и агентами чека.

Я находился в нашей секции,— продолжает Жильцов,— когда туда вошли прибывшие. Все они заметно похудели, глаза увеличились и ввалились, пыль и грязь на лицах подчеркивали их страдальческое выражение. На них сразу же набросились с расспросами. «Нас подвезли к кенгирскому лагерю как раз тогда, когда его бомбили»,— начал один.— «Как — бомбили? Что за чепуха?» — закричали с разных сторон.— «Вошли в лагерь танки...»,— пытался продолжать он, но его снова пере-

 

- 332 -

били возгласы: «Какие еще там танки? Ты не выдумывай!» — кричали одни.— «Говори, что видел!» — кричали другие.— «Я видел, как выносили на носилках...»

Дальше Жильцов описывает детально, как проявилось недоверие заключенных к свидетелям кенгирского конца. Лишь еще одному удалось сообщить что-то конкретное: «Он рассказывает, что они видели, как происходила погрузка заключенных в вагоны, говорит о том, что видел, как в отдельный вагон носили на носилках, но его перебивают... Под выкрики, угрозы, оскорбления пришельцев выгнали за вахту. Так и не узнали правду о Кенгире люди, закрывшие глаза от страха перед надвигавшейся на нас опасностью».

Не поверили! Потому что не могли до последнего момента, то есть до появления танков перед своей зоной, поверить в такую крайнюю форму наведения порядка. И потому, что привыкли к обману,— уж очень долго их к этому приучали. Другой информации о Кенгире в дневнике Жильцова нет. Но и этого достаточно, чтобы глубже понять джезказганскую ситуацию, чтобы, цитируя дневник Жильцова, уловить логику поведения джезказганских забастовщиков, увидеть форму и «погашение» их протеста. И увидеть трагизм и героизм поведения Жильцова и его товарищей в период забастовки и в момент надвигавшейся опасности повторения кенгирского кровопролития в их лагере.

За время джезказганских событий Дмитрий Яковлевич постепенно укрепился в сознании, что среди лагерников у него есть враги. Он сам не замечает, как от ощущения некоего нового качества — единства лагерного коллектива, отраженного им в рождественском братании, он переходит к восстановлению «образа врага». Врагами оборачиваются те, кого он считает главарями и подстрекателями забастовки. Именно они, по его мнению, чуть было не довели людей до крайности, до такой степени сопротивления администрации, которая могла бросить зэков под гусеницы танков.

Но такой «образ врага» не до конца ослепляет Жильцова. Он видит и фиксирует неразумные, объективно провокационные действия администрации. Главное же, что, выйдя из оцепенения, он действует в согласии со своими убеждениями. Рискуя жизнью, он агитирует зэков прекратить забастовку, выйти на работу, уйти из-под «диктатуры главарей» и поступать по собственному выбору. В его поведении нет той, отраженной в дневнике,

 

- 333 -

двойственности и непоследовательности, которые проникают в его рассуждения и оценки. Вернемся к фактам.

Напомним, что происходило в рождественские дни 1954 года в джезказганском лагере: арест католиков, однодневная забастовка. Уступки администрации — празднование рождества православными. «Прошло около трех месяцев после празднования рождества, прежде чем администрация лагеря решилась свести счеты с организаторами этого дела. В течение почти всего марта под предлогом отправки на этап выдергивали одиночек, вызывая ропот и недовольство лагеря, а когда в начале апреля посадили в тюрьму целую группу, лагерь забастовал. При этом пли уж слишком незримо кто-то направлял всех на путь забастовки, или действительно произошло все это стихийно? Но даже я, находящийся здесь, не мог ответить на этот вопрос. Администрация опять попыталась применить силу, но из этого ничего не получилось. Нас выгоняли из бараков, толкали на вахту, но мы сбивались в толпу и стадом пятились назад». Здесь характерно и жильцовское сомнение, и его «мы», за которым еще просматривается рождественское братание. И дальше идет описание шараханья лагерной администрации от уговоров к репрессиям, того шараханья, которое, утрясая стихийный процесс, все более и более делает его неуправляемым и самоорганизованным.

«Тогда нас стали уговаривать, объявили о введении зачетов — за один отработанный день засчитывается три дня. Но и это не помогло... Нас перевели на голодный паек (четыреста граммов хлеба и прозрачная похлебка), но и это не дало результатов, хотя люди сразу же очень быстро сделались все голодными, приуныли, притихли, еще больше озлобились. Два дня, 6 н 7 апреля,— длилась забастовка, без определенных требований, без организующего начала, с единственным желанием узнать конец своей каторги. «Расстреливайте нас или освобождайте!» — заявляли некоторые, дошедшие до отчаяния»., Введение зачетов, точнее — объявление о них, как пишет Жильцов, не возымело действия, а лишь напомнило о страшном сроке осуждения. «У нас двадцать пять лет срока, а это значит, что мы должны еще восемь лет надрываться на каторжной работе, чтобы при этих зачетах выйти на свободу!» — выкрикивали из толпы и прятались за товарищей недовольные. «За восемь лет мы скорее попадем в могилу, чем доживем до освобожде-

 

- 334 -

ния!» — поддерживали другие и пятились все дальше назад, расходясь по баракам».

Но на этот раз сопротивление было сломлено не уговорами, а силой: «В каждую секцию заходил начальник режима с надзирателями и вызывал по списку с вещами человек по сорок «па этап». Таким образом, из лагеря изъято около четырехсот человек. Всех их посадили в тюрьму, а сопротивление оставшихся сломили и вывели на работу. Забастовка была ликвидирована. Сразу же улучшили питание, действительно ввели зачеты и улучшили отношение к нам. Возвратили из тюрьмы почти всех изъятых во время забастовки. Жизнь вошла в свои обычные рамки. Не ненадолго».

Жильцов не писал о слухах из Кенгира. Он не связывал события конца мая в Кенгире и Джезказгане. Но администрация не могла не согласовывать свою тактику поведения в обоих лагерях. Многие детали дальнейших событий это подтверждают. «23 мая во время демонстрации кинофильма на балконе столовой, являющейся прекрасной трибуной, появился громадный человек и закричал: «Товарищи, внимание! — и демонстрация фильма прекратилась.— Товарищи! Только сейчас последыши Берии из чекистов затащили меня к себе в кабинет и избили. Они пытались надеть на меня механизированные наручники и душили за горло. Но я вырвался из их рук... Товарищи! Покончим с беззаконием! Завтра ни один из вас не должен выходить на работу. Будем требовать приезда правительственной комиссии!» Раздались жидкие аплодисменты, кто-то закричал: «Правильно!», и демонстрация фильма возобновилась. Но на следующий день на работу никто не вышел. Администрация в лагере не появлялась».

День 25 мая в зоне для Жильцова разделился на три эпизода. Утром он слышал выступление одного из евангелистов, яркое, с апокалипсическим завершением. Во время этого выступления появился начальник по режиму с погонами младшего лейтенанта. Проповедник указывал толпе на него пальцем и заклинал: «Смотрите! Вот они, коммунисты: в 1917 году выжигали погоны офицерам на голых плечах, а теперь эти же погоны с гордостью носят сами. Разве не сбылось священное писание?» Все уставились на начальника режима. Грозный и страшный для всех так недавно, сейчас он сжался, робко осмотрелся, не встречая сочувствия, и выскользнул за ворота». Реакция Жильцова: «Проповедник говорил

 

- 335 -

вдохновенно, красиво, грозно. Но я ушел, поражаясь его уму и глупости, красноречию и лепету, бреду и знаниям. Нет, для меня он все же слишком жалок».

Второе событие — днем: «К полудню к нам явился полковник, неизвестный ранее, стал созывать для разговора, но заключенные заявили, что будут разговаривать только с правительственной комиссией и отказались разговаривать с полковником, который после этого удалился». Наконец, в какой-то степени кульминационное вечернее событие, во время которого впервые, по тексту дневника, в выступлении генерала дана информация о начале стихийного взрыва в Кенгире. Взрывом, вероятно, объясняется и то, что с утра «администрация в лагере не появлялась». «К вечеру в лагере появился генерал-лейтенант, министр внутренних дел Казахской ССР и помощник прокурора Союза ССР с целой свитой полковников и подполковников, и все лагерное начальство. Нам объявили, чтобы бригадиры или наши специальные представители собрались в столовой для переговоров. «Будем разговаривать все!»—ответили заключенные. «Но ведь это невозможно!»—воспротивился генерал.— «Ну и не надо тогда совсем никаких переговоров!» — настаивала толпа. Генерал пожал плечами и поднялся на крыльцо штаба лагпункта. Принесли стол и стулья, помпрокурора сел за стол, и беседа началась. Первым говорил генерал: «Товарищи!»—начал он, и все удивились. Обыкновенно к нам так не обращаются, так обращаться к нам запрещено. «Заключенные!» —вот привычное к нам обращение. Но генерал отошел от этого правила. В своей речи он обвинял нас в незаконном поведении, называя нашу забастовку «волынкой», призывал к благоразумию и в заключение предложил высказать свои требования.

Первый же выступивший заключенный поставил условием для изложения своих требований удаление из настоящего своеобразного собрания всей администрации лагеря, в присутствии которой говорить никто не будет. Генерал попытался возражать, но хор толпы поддержал выступавшего, и администрация, сгибаясь и неловко пряча глаза, удалилась. Начались выступления. Много выступало, очень много. Говорили о своем бесправии, о тяжелом труде, о скотской жизни, говорили о рабском существовании и стремлении к свободе».

Жильцов не стенографировал выступления, он сумел записать лишь то, что запомнилось, и так, как он, с его

 

- 336 -

своеобразным восприятием, сумел сформулировать. «Я в пьяном виде изорвал у себя в комнате портрет Сталина, и мне за это дали двадцать пять лет»,— говорил один.— «Я сказал, что немецкие гаечные ключи лучше наших русских, и мне за это дали десять лет»,— говорил другой. — Я, тяжело раненный, был оставлен отступавшими советскими войсками и, оказавшись в плену, чтобы не умереть, вынужден был служить у немцев солдатом. Я чистил немцам сапоги, возвратившись, получил двадцать пять лет за измену Родине»,— говорил третий.— «Когда наступит конец нашим страданиям? Многие из нас воевали против немцев, затем, оставленные своими генералами, гуляющими сейчас на свободе, попали в плен. После освобождения из плена опять служили в Советской армии, сражаясь против немцев до полной победы. Многие имеют по несколько ранений и правительственных наград. Но все это не в счет — двадцать пять лет заключения и фактическое лишение всей жизни. Когда же мы увидим своих матерей, сестер, жен? Многие из нас уже превращаются в стариков, еще не познав семейного счастья, отцовства, любви. Мы больше десяти лет оторваны от близких и родных. С начала войны нас призвали в армию, затем фронт, бои, ранения, плен, снова армия и бои, а затем лагерь в честь победы...» — «Меня в ходе следствия избивали до потери сознания, побоями и пытками вынудили подписать протокол о том, что я шпион. Какой я мог быть шпион, если я совсем неграмотный?»

Общее требование: пересмотреть дела, разобраться объективно, выпустить невиновных, смягчить наказание виновным до вольного поселения или полной амнистии. Указанное требование передать союзному правительству и просить решения вопроса в месячный срок. Забастовку прекратить и повысить производительность труда, майский план выполнить. Таково решение заключенных».

Это решение было принято благодаря информации о кенгирских событиях, а возможно, и в какой-то степени вопреки ей. Пересказ Жильцовым выступлений начальства в этот вечер выглядит бедно: «И прокурор, и генерал говорили о сдвигах в части установления законности, о заботах правительства о народе и о заключенных, о целом ряде мероприятий со стороны правительства, направленных на облегчение участи заключенных, на скорейшее возвращение их в семью полноправных граждан. Требование или просьбу заключенных обещали передать

 

- 337 -

правительству, но срок для ответа оставили неопределенным. Так закончилась и эта забастовка».

Лагерники остаются наэлектризованными, несмотря на то что, как записывает Жильцов, «на следующий день после разговора с генералом мы вышли на работу и работали с энтузиазмом, поставив своей задачей выполнить майский план». Уже через несколько дней на 44-й шахте заключенные отказались спуститься под землю и просидели на солнышке весь день. «Поводом для этой забастовки послужил отказ управления шахты оплатить заключенным ряд выполненных работ. Во второй половице дня на шахту приехал генерал-майор и стал выяснять причину этой забастовки. «Если действительно администрация шахты занимается таким безобразием, как вы говорите,— сказал генерал,— мы привлечем ее к ответственности. Но вы сами тоже поступаете незаконно. Все эти вопросы необходимо решать законными путями, а не забастовкой. Завтра воскресенье. Мы придем к вам в лагерь, я приведу к вам администрацию шахты и управляющего рудником. Там мы заставим его отчитаться, вы покритикуете его и потребуете устранить все недочеты, мешающие вам работать. К сожалению, сейчас к работе приступать уже поздно. Такие выходки вы должны прекратить. Партия и правительство делают очень многое, чтобы облегчить вашу судьбу. Я могу вам сообщить о том, что все ваши дела в ближайшие два-три месяца будут пересмотрены, невиновные будут освобождены, а виновным будут значительно сокращены сроки заключения. Сейчас мы уже выпускаем из заключения малолеток, инвалидов и стариков. Потерпите немного, дойдет очередь и до вас». Стали выступать заключенные. Все они говорили о своих муках, стремлении к свободе, о неправильном ведении следствия, о неправильных приговорах, о тяжелой жизни. Все высказывали неверие в торжество справедливости, недоверие к словам и обещаниям генерала, но, успокоенные возродившимися надеждами, обещали работать, обещали выполнить майский план и перекрыть потери в добыче руды, образовавшиеся из-за забастовок.

А когда мы пришли в лагерь, вскоре туда прибыл и генерал, и прокурор, и целая свита офицеров. Наш лагпункт принял вид улиц и площадей города времен февральской революции 1917 года. Все вышли из бараков и образовали кучки вокруг каждого офицера, вокруг генерала и вокруг прокурора. Происходили митинги в каж-

 

- 338 -

дои кучке. Офицеры говорили о расконвоировании заключенных, о зачетах, об освобождении малолеток, инвалидов и стариков, о пересмотре всех дел. Заключенные задавали вопросы, высказывали сомнения, критиковали, во всем не скрывая своего недоверия, а некоторые даже грубили. Меня удивляла выдержка и терпимость генерала и прокурора. Они оправдывались, как обвиняемые, уговаривали и убеждали как равный равного. В лагере все это было невиданным ранее новшеством».

Воскресный день после событий на 44-й шахте. Собрание контингента, выступление генерал-лейтенанта Долгих, затем начальника рудника. И опять «все разговоры о работе, о производительности труда и ликвидации производственных неполадок неизбежно переходили в разговоры о свободе, о семьях, о возвращении по домам. Генерал призывал к терпению, заверял в пересмотре всех дел в ближайшее время, убеждал в реальности улучшений. Заключенные еще раз подтвердили решимость выполнить майский план, просили ускорить пересмотр дел и «пока суд да дело» расконвоировать заключенных. На этом закончилось собрание. Администрация устроила для всех обед сверх всяких норм, и внешне воцарился мир».

В этот же день, 6 июня, Жильцов первый раз проявляет серьезное недовольство ходом событий и включается по своей воле в посильную для него борьбу с забастовкой, четко сознавая опасность такой борьбы. Вместо мира после нештатного обеда «где-то за кулисами было принято решение начать забастовку и 7 июня в понедельник на работу не выходить. Кто принял это решение?, — спрашивает Жильцов, и отвечает: — этого я не знаю и сейчас (то есть 23 июня, когда сделана эта запись.—М. Э.), но когда по секциям бараков поползло предупреждение — в понедельник на работу не выходить, я восстал». Почему? Из-за отсутствия информации об организаторах? Да, и из-за этого. Но главное в другом — в уверенности, что забастовка — действие противозаконное, в готовности поверить, что за обещаниями начальства стоит близкая реальность. И еще — чувство страха и риска, уверенность, что подвергает себя смертельной опасности. Действует Жильцов по-разному: открыто выступает до момента, когда ему действительно стали угрожать, п конфиденциально обращается к избранным товарищам после этой угрозы и ознакомления с текстом вывешенной организаторами забастовки прокламации.

 

- 339 -

Все, что произошло в Кенгире и происходит дальше, выпадает из восприятия Жильцова, так как заслонено местными обстоятельствами и той информацией, которую он получает из речей генералов и которой верит, как верит в конечную справедливость, в конечные чистые и благие намерения тех, кто фактически виновен в кенгирской трагедии. Зрелище пролитой крови не всплывает в его воображении — это лишь частное недоразумение, как бы одна из ошибок администрации. Эмоциональная ограниченность и сентиментальность? Но одновременно и порядочность, и искренность, и готовность рисковать собой.

Выступать против забастовки действительно рискованно. За такой шаг «очень легко можно поплатиться жизнью. Даже выступать в открытую в присутствии администрации лагеря за забастовку менее опасно, чем выступать против забастовки. Рискованно это потому, что в данном случае угрожает не законная ответственность и наказание, а неожиданная расправа ножом в спину от неизвестных противников, окружающих тебя, живущих с тобой». Опасения последнего рода реальны. После открытого заявления Жильцова в своей секции, когда он «бил и добивал неопровержимыми фактами», в коридоре к нему «приблизился какой-то неизвестный и твердо сказал, взяв за плечо: «Слушай, старик, если тебе не надоела жизнь, советую подобру-поздорову прикусить язык. Больше предупреждения ты не получишь. Это — последнее»,— сказал и удалился».

Поведение Жильцова в этот момент описал Вадим Попов: «Я ищу Жильцова. Нахожу его в секции. Он нервно курит махорку. «Воззвание читал?» — «Читал. Я уже получил персональное предупреждение».— «От кого?» — «А черт его знает. Подошел какой-то бандера и говорит...»—Я задумался. Дело принимает опасный оборот.— «Как ты думаешь, чего они хотят добиться этой забастовкой?» — «Кто — они?» —«Ну, эти бандеровцы. А почему ты так спросил?» — «Потому что здесь не только бандеровцы замешаны».— Я с удивлением гляжу на Жильцова. До сих пор я был убежден, что главными зачинщиками являются бандеровцы.— «Чего хотят бандеровцы,— говорит Жильцов,— понять не трудно: хотят остановить шахты. Лишь бы вред был».— «А кто же еще замешан?» — «Бериевское отродье, до которого у Москвы пока не дошли руки».— «Почему не дошли?» — «Слишком быстро всего хочешь! Сейчас в самой Москве знаешь

 

- 340 -

сколько дела? Дойдет и до нас». «Чего же они хотят?» — «Бериевцы-то? Не уверен, но думаю, что хотят вызвать в лагере смуту. Возможно, попытаются сделать это руками бандеровцев. Поставят правительство перед фактом открытого неподчинения».— «А для чего это им нужно?» — «Для того чтобы показать партии и правительству, что в лагерях сидят одни настоящие враги. Тем самым в какой-то мере реабилитировать себя, свои беззакония. Поэтому, Вадим, забастовку допускать никак нельзя. Понимаешь? Нельзя идти на поводу у бандеровцев, и нельзя поддаться на провокацию. Большинство людей не хочет забастовки. Люди верят в торжество справедливости. А кроме того, представляешь себе, что такое — остановить все шахты? Это же — не с предпринимателем бороться! Надо во что бы то ни стало воспрепятствовать забастовщикам и сорвать замыслы провокаторов».— «Да, но как?» — «Лично я готов поставить на карту жизнь. Я уже решился на это. Я должен выступить. По возможности — при большом стечении парода. Медлить больше нельзя. Собери сюда всех наших. Пусть будут наготове».

Да, здесь есть информация, которая не попала в дневник. Выходит, что Жильцов менее наивен и способен на более смелые предположения. Если у Попова произошла некая аберрация памяти, то можно думать, что Жильцов все-таки предполагал: элемент провокации в поведении «бериевцев» имеется. Основание — большая доля участия «уважаемых» ранее начальством лидеров бандеровцев в инициативной группе, в которую он, Жильцов, вовлечен не был. Попытку анализа в этом направлении даже задним числом нельзя не принять во внимание.

Текст первого открытого выступления Жильцова у себя в бараке восстановлен им 23 июня. В его точности можно не сомневаться, поскольку в день записи началась новая, последняя джезказганская забастовка, против которой он сначала не выступал, хотя его «аргументы» против забастовок вообще, казалось бы, оставались в силе. Текст этот интересен и тем, что содержит сообщение об ослаблении режима в лагере за год после смерти Сталина. Историкам еще предстоит во всем этом разобраться с документами в руках, а социологам провести задним числом анализ действовавших в то время механизмов стихийного протеста и попыток контроля над ним. Может быть, опубликование дневника Жильцова

 

- 341 -

ускорит и в некоторой мере облегчит такую работу.

«Но я был так возмущен, что поставил жизнь на карту и выступил в своей секции в открытую против забастовки: «Забастовка в данных условиях является или провокацией, пли авантюрой,— заявил я.— Кто ее объявляет? С какой целью? Скрытно действует какая-то кучка авантюристов или провокаторов. В лучшем случае это просто политически неграмотные, не понимающие современного периода люди, не понимающие всего того, что происходит. Или умышленно вызывающие враждебность во вред нам всем. Или глупо заблуждающиеся. Я буду говорить фактами, так как обещаниям вы не верите. Вот они: 1. Немцов, венгров, поляков и японцев отпустили по домам? Отпустили. Пусть еще не всех, но значительную часть отпустили. 2. Малосрочников до пятилетнего срока из числа политических освободили по амнистии? Освободили. 3. Малолеток, инвалидов и стариков начали освобождать и уже несколько десятков освободили? Освободили. Пусть только начали. 4. Особое совещание ликвидировано. 5. Номера с нас сняли. 6. Решетки и замки с бараков сняли, и нас больше не запирают. 7. Издевательства прекратились, обращение улучшилось и со стороны администрации, и со стороны надзирателей, и со стороны конвоя. 8. Расконвоирование началось. 9. Зачеты ввели, деньги платят? Это ведь тоже все факты.

Несомненно, что партия и правительство уже многое для нас сделали. Несомненно, что сейчас соблюдается строгая законность, что дела наши будут пересматриваться, что мы уже близки к полному освобождению. Возможно, и вообще в скором будущем лагеря будут ликвидированы. Какое же основание у нас не верить, какое основание становиться на путь забастовок, враждебный путь? Тот, кто думает разговаривать с Советским государством языком ультиматума, тот, кто становится на враждебный путь, неминуемо обречен на гибель, на поражение, на неудачу. Нет силы такой, которая бы могла сломить Советское государство! Даже целые коалиции буржуазных государств ничего не могут добиться от Советского правительства, когда они действуют угрозами. А что же можем сделать мы, заключенные? Именно сейчас мы должны работать, работать лучше, чем раньше, и действиями своими показать, что мы можем жить в социалистическом обществе в качестве полноценных его членов. И тот, кто этого не понимает и ста-

 

- 342 -

новится на враждебный путь, тот действует во вред всем нам, стремящимся к свободе, тот толкает правительство на путь репрессий, на путь ухудшения нашего положения и отдаляет день нашего освобождения». Такие мысли высказал я во всеуслышание, высказал их с горячностью, с убежденностью, с искренним желанием уберечь товарищей от неправильного шага. Многие со мной согласились, а некоторые возражали».

«Жильцов умолк. В изнеможении сел на нары,— пишет Попов.—В секции—небывалая щемящая тишина. Несколько бандеровцев с перекошенными от ярости лицами подходят к Жильцову. Один из них рывком из-за пазухи выдергивает нож. «Жаль, что мы тебя раньше не прирезали! Коммунист проклятый!» Жильцов встает. Зрачки его сузились. Он всматривается в лица своих врагов. Они не подозревают, что произнесли высшую похвалу своему противнику. «Да,— громко и спокойно говорит он.—Я коммунист». Так это было или не так? Вадим Попов выделил для нас это место в своей повести как достоверное. Мы ему верим.

После предупреждения неизвестного и знакомства с прокламацией Жильцов несколько меняет свое поведение. «Вне всяких сомнений, организаторы забастовки рассчитывали на запугивание массы заключенных, устанавливали свою диктатуру и явно врали, что кенгирские события скрываются от правительства,— рассуждает Жильцов.— Я возмутился еще больше и весь дрожал. Откровенно говоря, страх овладел мною при мысли, что и меня ждет расправа, что и за мной ходят с ножом, что и меня, конечно, квалифицируют как предателя. Но возмущение преодолевало страх. Я вышел из уборной (где была вывешена прокламация) и пошел по секциям, по дворикам, от группки к грунпке, от знакомого к знакомому и направился к столовой, где большинство лагпункта собралось в ожидании демонстрации фильма. Везде я говорил о предстоящей забастовке. Но говорил шепотом, людям только тем, которых знал как мирных, спокойных работяг».

Жильцов пишет, что «обошел с этим устным заявлением не менее пятидесяти человек, везде встречая сочувствие. Видно было, что люди явно не хотели бастовать, люди жили надеждами. Особенно удачно получилось, когда после разговора со мной эстонцы, латыши, украинцы, белорусы и грузины понесли мое предложение не бастовать по своим национальным группировкам.

 

- 343 -

Может, будет преувеличением сказать, что я предотвратил забастовку, так как наряду со мной действовали так же и другие. На следующий день, в понедельник, по третьему сигналу все как один вышли на работу. Пронесся слух, что организаторы забастовки отменили свое решение и листовку свою сорвали».

За время о 7 по 23 июня, за две недели, случилось так, что настроение большинства джезказганских зэков было испорчено неуклюжими и объективно провокационными действиями администрации. Корректировались ли эти действия в зависимости от обстановки в Кенгире? Возможно, хотя информации об этом у Жильцова нет.

«Началось массовое расконвоирование. Пропуска давали без разбора всем, кто подавал заявление: и тем, кто неоднократно пытался бежать, и тем, кто имел целый ряд нарушений лагерного режима, и при всем этом вне зависимости от срока заключения (и десятилетникам, и двадцатилетникам)... стали получать пропуска для бесконвойного хождения, бродить по городу, гулять с женщинами, пить вино... Городские хулиганы пытались спровоцировать столкновения, но получив твердый и смелый отпор дружного коллектива наших ребят, поджали хвосты и притихли».

У Жильцова после срыва забастовки 7 июня и начавшегося расконвоирования возникает своеобразная эйфория надежд! «Я первое время не подавал заявлений, так как был поглощен мечтами о полном освобождении и реабилитации, а когда несколько успокоился и обратился, мне отказали. Отказали, несмотря на то, что за меня ходатайствовало шахтоуправление. Почему? Такова справедливость в лагере». Но дело не только в несправедливости. Жильцов живет ощущением полноценной включенности в производственный процесс, он инженер-геолог маркшейдерского отдела 44-й шахты, и пропуск ему нужен не только для того, чтобы бродить по городу и гулять с женщинами, но и, потому что расконвоирование его «требовалось в интересах дела». И последующие несправедливости администрации, определяемые им как ошибки, особенно неприемлемы, потому что разыгрываются после того, как «мы закончили майский план с перевыполнением по всем шахтам».

После отмеченного Жильцовым выполнения плана прекратились заседания суда, освобождающего малолеток, а следовательно, и их освобождение. «Прекратилось расконвоирование, и началось необоснованное законвоиро-

 

- 344 -

вание». И, наконец, 22 июня, в памятную дату начала войны, в спецчасть 2-го лагпункта вызвали более тридцати человек, подавших жалобы о неправильном осуждении и прошения о помиловании, и сообщили ответы. Ни одного положительного не было. Часть из них подтверждала правильность приговоров, а в другой сообщалось о пересылке жалоб для рассмотрения в инстанции, осудившие жалобщиков».

В другое время, год и более назад, такое объявление не вызвало бы никакой реакции, ибо никто и не надеялся на положительный ответ, а жаловались как бы на всякий случай, воспринимая отказы и отписки как нечто закономерное, неотвратимое. Воспринимали даже с юмором. А тут многочисленные генеральские и прокурорские обещания и заверения, а потом, как удар ножевой, «оставь надежду всяк сюда входящий». Возникли обида и озлобление. «Весть о получении отрицательных ответов быстро облетела весь лагерь и явилась последней каплей, переполнившей сосуд недоверия и нетерпения,— пишет Жильцов на следующий день, когда забастовка возобновилась.— Скажу откровенно: эти ответы поколебали веру даже во мне. Не уничтожили, нет, но поколебали. И настолько разочаровали, что я прекратил борьбу против забастовки и занял нейтралитет, стал в стороне, в роли наблюдателя. Кстати сказать, бороться против забастовки в данных условиях — это значит наверняка пасть жертвой, это равносильно самоубийству». Вот такая трагедия обманутого доверия...

Лагерь забастовал, но, по мнению Жильцова, еще можно было со стороны администрации предпринять что-то, чтобы дело ограничилось однодневной забастовкой протеста. Но все пошло по иному руслу: «Два раза приходил в лагерь генерал-лейтенант, и надзиратели ходили по секциям, зазывая всех для беседы с ним. Но оба раза никто из заключенных не пошел к нему, и он, сконфуженным и обозленным, удалялся ни с чем, а к вечеру нам объявили приказ начальника отделения о переводе лагеря на штрафной паек, о лишении свиданий, переписки, выдачи денег. Указанное мероприятие сблизило заключенных и сразу же сплотило всех».

23 и 24 июня в записях Жильцова исчезает образ некоего злоумышленного комитета или группы — руководителя и организатора забастовки. Даже ему, уверенному в существовании таких злоумышленников-организаторов, ясно, что начало забастовки 23 июня стихийно,

 

- 345 -

что администрация делает ошибку за ошибкой. Как «посторонний наблюдатель», он этих организаторов не замечает, а чувствует их присутствие лишь тогда, когда возвращается к идее беззаконности и антисоветского характера забастовки.

«24 июня 1954 года. Сегодня заключенные открыли внутреннюю тюрьму и выпустили всех, содержащихся там. Где-то и кем-то составляется петиция с требованиями».

Дальнейшие события этого дня вызывают у Жильцова смятение чувств и уже к вечеру или на следующий день он записывает, что начинает отрицательно относиться к забастовке. Но пока что он — наблюдатель и эмоциональный соучастник происходящего: «Сегодня администрация лагеря все же появилась на лагпункте. Ей предложили удалиться. Тогда она решила забрать из штаба все документы и вынесла ящики из кабинетов, но толпа обступила штаб и запретила забирать документы. Ящики водворили на старые места. Когда я пишу эти строки, говорят о прибытии на лагпупкт генерала, он уже где-то здесь. Желает говорить с заключенными. Придется прерваться и пойти посмотреть.

Пока никого нет. Выйдя во двор, я увидел, как люди по два, по три человека направляются в тюрьму. Присоединился и я. Все камеры открыты. Вот камера № 16, в которой сидел я. Мы заглядываем в каждую камеру и чувствуем себя как в музее. Я вспоминаю посещение Петропавловской крепости в Ленинграде, рассказы экскурсоводов, и странное, непонятное, но тревожное чувство овладевает мною. Все ворота, соединяющие 1-й, 2-й и 3-й лагпункты, открыты. Помимо этого сделаны проломы в стенах. Люди бродят из лагпункта в лагпункт и объединяют свои действия, мысли, стремления. Чем все это закончится?» На этом кончается для Жильцова его ощущение единства со «всеми», еще немного и вновь появятся «мы — противники забастовки», и «они — ее тайные организаторы, диктаторы над зэками». «Что будет Дальше? Этот вопрос беспокоит всех... Поживем — увидим. Я сохраняю нейтралитет».

Возникающая неопределенность пугает Жильцова, но он преодолевает страх, начинает постепенно действовать, и факты, характеризующие обстановку в лагере, хронология событий в записях заметно вытесняются рассуждениями, призванными обосновать его действия против забастовки. Но сначала факты и хронология.

 

- 346 -

24 июня. Вывешены «правила поведения заключенных на время забастовки, в которых запрещают заключенным обсуждать вопросы о забастовке, запрещают подходить к администрации и разговаривать с ней, запрещают не только подходить к вахте, но, опасаясь внезапного бегства, запрещают даже ходить по линейке в приближении к вахте. На случай ввода в расположение лагеря войск всем предлагается ложиться па землю и, взявшись друг за друга, образовать единую массу».

24 или 25 июня. Вывешено «прошение или обращение к правительству, в котором наряду с реверансами по отношению к правительству видны враждебные уши непримиримых врагов Советского государства», В вот еще рад заходит генерал, говорит, что сегодня вылетает в Москву и спрашивает, что же он должен доложить правительству, но зэки отказываются с ним общаться.

25 июня. Предыдущее обращение снято, вывешено новое. В нем — умеренность требований, «исключены антисоветские рассуждения и даже добавлено заверение правительству) в том, что образовавшийся прорыв в работе шахт в связи с забастовкой будет ликвидирован, а недоданная руда добыта с перевыполнением».

Администрация «объявила количество и фамилии заключенных, освобожденных по зачетам и по указам о малолетках и престарелых».

Инициативная группа под своим обращением к правительству решила собрать подписи всего лагеря, но воспротивились даже самые рьяные сторонники забастовки: никто не хотел оставлять письменного свидетельства о своем участии.

26 июня. Выступление одного из противников забастовки, которого заставили отказаться от своих слов.

Администрация обратилась с воззванием «ко всем заключенным», содержание которого Жильцов не воспроизвел.

Заключенные пытаются отключить радиотрансляционную сеть лагеря.

26 июня. Состоялось вооруженное подавление «сопротивления» кенгирцев, продолжавшегося сорок дней. Об этом в дневнике записи нет.

27 июня. Вывешено извещение, подписанное: «коллектив», «в котором всем заключенным запрещается вести агитацию за выход на работу, запрещается идти па свидание с приехавшими родственниками и допускать грубости по отношению к посетителям лагеря».

 

- 347 -

28 июня. Последний день забастовки.

В лагерь доставлены свидетели подавления кенгирской забастовки. Эта сцена подробно, в лицах, зарисована Жильцовым. Зэки не могут поверить в то, что им рассказывают свидетели: в Кенгире в зону вошли танки. Свидетели, привезенные из Джезказгана, видели «итог» со стороны. Им не верят. Само выражение этого недоверия драматично и парадоксально. Вот как продолжал свое описание Жильцов (запись 28—29 июня 1954 года): «Я видел, как выносили на носилках».— «Врешь! Не слушайте его! Это авантюра чекистов!»—перебили его опять. «Товарищи! Я три дня ничего не ел»,— взмолился он.— «Ну вот, идите в баню, помойтесь и будете есть, а поговорим потом»,— сказал кто-то, и начали разгонять парод, набившийся в секцию нашего барака. Когда прибывшие возвратились из бани, во дворе их окружила толпа и потребовала рассказывать, но они отговаривались тем, что хотят есть, и, обещая рассказать все несколько погодя, вырвались из окружения толпы и направились в секцию. «Смотрите! Только не заговаривайтесь!»— понеслось им вслед угрожающее предупреждение, и по лагпункту змеей пополз слух о заброшенных чекистами агентах. Когда они уселись за стол и набросились на еду, секция стала наполняться народом, а у стола появились нынешние руководители забастовки С. и О. (О. — это Отиа Пачкория, бывший в то время нарядчиком лагпункта № 2.—М. Э.), которые о чем-то говорили с прибывшими. «Давайте их допросим поодиночке!» — кричали из толпы. «Быстрее! Нечего тянуть волынку!» — торопили самые нетерпеливые. «Водить их по одному на двор и слушать каждого в отдельности»,—предложил кто-то, обладающий талантом следователя. С ним согласились и начали.

Первым вышел Таманцев как наиболее всем известный. Его заставили подняться на подоконник, и он начал: «Товарищи! Вы меня знаете. Душа моя чиста, сердце мое...» Его перебили грубые, угрожающие выкрики: «Душа твоя предана чекистам! Говори, где ты был в день объявления забастовки?» — «Я был в городе».— «Во сколько ты возвратился из города?» — «Часов в семь».— «Товарищи! Он же попался: в семь часов его еще не было!» — «У меня часов не было. Возможно, что было не семь, а восемь часов».— «Вы слышите, как он путает?! Давай рассказывай, сколько вас было»,— продолжал следователь из толпы.— «Когда меня привели к гене-

 

- 348 -

ралу, там уже сидело пять человек, а после этого всех шестерых посадили в вагон и отправили в Кенгир».— «А куда вас привезли?» — «Сразу к станции, потом к лагерю».— «Неправда! К лагерю там нельзя подъехать!»— закричал один из толпы.— «Как же нельзя? Уголь-то ведь туда возят! Я же сам там был»,— робко возражал другой.— «Товарищи, сердце мое...» — «Чекистское сердце! Нечего его больше слушать! Давай другого!»— закричали снова. Он развел руками, приложил левую руку к сердцу, но ему не дали говорить: «Довольно! Давайте другого! Держите этого, чтоб он не ушел».

На окно поднялся П. (фамилия не установлена.— М. Э.). Этот умнее и говорит лучше, уверенней. Сбить его труднее, но угрожающие, оскорбительные выкрики путают и этого. Он бледнеет. Улыбаясь, старается успокоить толпу. Он рассказывает, что они видели, как происходила погрузка заключенных в вагоны, говорит о том, что видел, как в отдельный вагон носили на носилках. Но его перебивают: «Это вывозили лазарет!»— кричит кто-то, явно желая предохранить толпу от опасений за свою судьбу, сохранить «боевой дух» забастовщиков. «Ты лучше скажи, сколько вас было?» — настаивает кто-то.— «Нас было пятеро...» — «Вы слышите?! Первый сказал шестеро, а этот— пятеро!»— «Они подкуплены!» — подливают масло в огонь, подогревая толпу, натравливая на расправу. И я поражался такому следствию людей, которые обижаются на следователей, упрятавших их сюда своими методами, искажавшими истину. «Довольно с ними разговаривать! Выгнать их из лагеря!» — закричал главный полицай забастовщиков. Жильцов успел порадоваться, что не стал свидетелем расправы. «Так и не узнали правду о Кенгире люди».

Но день 28 июня 1954 года в Джезказгане — долгий и трудный, да и ночь предстоит не простая. Жильцов, как он пишет, «занялся своим делом» — обработкой отдельных личностей, настраивая их на прекращение забастовки. Вот он наткнулся на одного единомышленника и убеждает его: «Развязка уже у своего рокового конца,— сказал я ему.— Необходимо сейчас же объединить крепкую решительную группу людей, готовых выйти па работу. И в открытую, при всех демонстративно выйти к воротам, передав администрации наше желание работать. При всем этом нужно быть готовыми дать отпор забастовщиками силой. Если это нам удастся, за нами пойдут

 

- 349 -

сотни и даже тысячи — к нам присоединится масса».— «Мы все думаем так же»,—ответил он мне. Говорил со мною и белорус, пользующийся влиянием в своей национальной корпорации. «Это совсем хорошо. Тогда можете считать меня членом своей группы. Начинать надо быстрее»,—сказал я ему. «Если так — руку!»— и он протянул мне руку. Я крепко пожал ее».

События продолжаются. В Кенгире Рубикон перейден —сопротивление преодолено силой, успешно, хотя и не без жертв. Сколько их? Мы этого не знаем... Если сработает инерция — придется считать джезказганские жертвы. И танки, это мы знаем, не миф, и носилки с ранеными не выдумка Таманцева.

Освободившееся в Кенгире начальство переключилось на Джезказган.

«В этот самый момент,— записал Жильцов,— народ побежал в направлении к вахте. Мы направились со всеми и, увлеченные толпой, потеряли друг друга. Через вахту в лагерь вошла группа представителей власти. В темно-коричневом гражданском костюме и шляпе был заместитель министра внутренних дел СССР, в генеральском мундире — начальник ГУЛАГа МВД и заместитель прокурора Союза ССР в своей форме. С ними — целая свита офицеров: полковников и подполковников. Представители держали себя строго, в одном месте замечание заключенным, что те не умеют себя вести и не приветствуют начальства, в другом — что толпа заключенных стадом следуют за ними. А когда они зашли в столовую, и толпа в несколько тысяч человек расселась, образовав амфитеатр у выхода в ожидании, что сейчас начнется собрание, выходя из столовой, прокладывающий дорогу полковник заявил: «Сейчас же разойдитесь по своим местам, мы вас не приглашали. Когда нужно будет,— позовем. Дайте дорогу!» И толпа расступилась. «Беспорядок, беспорядок! Я наведу здесь порядки!» — строго сказал генерал-лейтенант, начальник ГУЛАГа. Но поредевшая сразу же толпа в несколько уменьшенных размерах последовала за комиссией. Они обходили лагпункт за лагпунктом, заглядывая по пути в секции бараков, в столовые и ни в какие переговоры, касающиеся забастовки, не вступали. Держались строго, независимо, делали замечания дневальным за то, что те не докладывали, как положено, и, казалось, не замечали следующей за ним толпы. Наблюдая за ними, я сразу же понял: эти не будут упрашивать, уговаривать и обе-

 

- 350 -

щать — они будут приказывать и наказывать. Психологически они действуют на толпу совершенно правильно и тем самым облегчат наше положение, положение противников забастовки.

Закончив обход, они возвратились на наш лагпункт, вошли в столовую, и вышедший полковник предложил нам выделить от каждой бригады по два человека для беседы с комиссией. «Пусть беседуют со всеми!»—закричали из толпы.— «Нет, так не будет,— твердо заяви, полковник.— Где ваши бригадиры? Пусть выходят бригадиры и вместе с ними по два, по три представителе от каждой бригады».— «У нас бригадиров нет! — закричал кто-то.— Беседуйте со всеми!»— «Нет! Так беседовать с вами никто не будет!» — «Ну и не надо!»— закричало несколько голосов. В это время вся комиссия вышла из столовой и направилась к вахте. «Нечего с ними разговаривать!» — заявил генерал полковнику, и тот присоединился к общей свите.

Комиссия удалилась из лагеря. Разговор не состоялся. Началось «толковище» толпы. «Пусть уваливают!» — «Никуда они не денутся, придут завтра!» — раздавались выкрики. Но многие стали робко осуждать наше поведение. Лично я говорил о том, что больше они не придут, что эта последняя возможность упущена, что следовало все же выделить представителей, что теперь осталось ожидать только ультиматума. Я ратовал за выход на работу. Вторичный приход комиссии я рассматривал бы как факт падения престижа этой комиссии, как неумение ее членов заставить толпу заключенных уважать представителей правительства, а тем самым само правительство.

Но через некоторое время вдруг раздался голос репродуктора. Говорил начальник ГУЛАГа МВД: «3аключенные! Своим прекращением работы и удалением лагерной администрации из лагеря вы стали на путь незаконный, враждебный и нанесли этим громадный ущерб социалистическому народному хозяйству, советскому государству. Ваше обращение к советскому правительству мы рассматриваем как ваше желание, но все эти вопросы решаются советскими органами в законном порядке, которые подконтрольны советскому правительству, и только. Оказывать давление на эти органы путем неповиновения, как это делаете вы, не удастся. Нам известно, что подавляющее большинство из вас желают трудиться, и будут трудиться. Вы, безусловно, внесете свою

 

- 351 -

долю труда в дело построения коммунистического общества. Предлагаем всем образумиться, сделать соответствующие выводы из печального конца в Кенгире в третьем лаготделении, о котором вы знаете. Все это явилось следствием неповиновения. Завтра же выходите на работу, наводите у себя порядок, допустите администрацию к исполнению своих обязанностей. Мы примем у себя всех желающих заключенных и ответим на все вопросы, проведем собрания на всех лагпунктах и разъясним вам все неясности. Итак, завтра на работу! Спокойной ночи». Вот пересказ обращения комиссии».

Пересказ «толковища толпы» у Жильцова переплетается с изложением истории его участия в нарастающем влиянии тех, кто желал подчиниться скорее букве, чем духу обращения комиссии. Влияние «экстремистов» ослабевало, лагерники как бы колебались, как бы выбирая между расправой, подобной кенгирской, в сложившимся мнением о необходимости сопротивления, поддерживаемым потенциальными боевиками-бандеровцами и, очевидно, не только ими».

Жильцов вместе с толпой выслушал обращение и действует. «Я тут же заявил в толпе о том, что это ультиматум, что это последняя возможность избежать кровопролития и жертв, что ее обязательно надо использовать». Жильцов подкрепляет свои аргументы ссылками на букву и анализом «духа» прозвучавшего ультиматума. «При всем том,— агитирует он,— это не унизительный для нас ультиматум. Нам предлагают выйти на работу без прямых угроз, без приказании, без похорон наших надежд на свободу. Но в нем чувствуется сила и сознание своей правоты, уверенность в том, что порядок будет восстановлен, надежды на наше благоразумие».

Агитация Жильцова — всплеск активности, но одновременно и преодоление внутренних его противоречий и многостороннего, многоликого страха: «По пути в свой барак я убеждал в этом всех попадавшихся мне навстречу, и там, где останавливался, сразу же образовывался кружок. Из пяти-шести человек один обязательно занимал враждебную позицию к моим разговорам. Но число сторонников быстро росло, люди смелели (знаменательный переворот в представлении о самом страхе у Жильцова: мир его перевернут.—М. Э.). Когда я замечал, что у спины моей вставали тенями бандеровцы, у меня появлялось ощущение холода от занесенного и прибли-

 

- 352 -

жающегося к спине острия лезвия бандитского ножа. Я оглядывался и встречался с озлобленными, искрящимися ненавистью глазами. Иногда, захлебываясь злобой, они вступали в спор, при этом обязательно угрожая,— иначе они не могут... Это они появлялись в масках в бараках и, угрожая расправами, запрещали выходить на работу... По-видимому, прав мой единомышленник В. (Вадим Попов.—М. Э.), который считает их и только их основными и подлинными организаторами и вдохновителями забастовки...»

В бараке толковище — спор продолжался. Жильцов вслушивается, но не выдерживает, когда слышит, как кто-то «плетет антисоветскую неграмотную белиберду, радуясь, что даже сам генерал признал большой ущерб, нанесенный забастовкой».

Около Жильцова — тут же, на нарах — его товарищи: Вадим Попов, Витольд Минкевич. «Я думаю так же!» — сказал Минкевич... вышел, возвратился... и говорит: «Во дворе сейчас Отия Пачкория давал руководителям такую же баню, как ты здесь».— «Тогда пойдем туда и мы»,— решил я и поднялся. Мы вышли на двор. В полумраке ночи весь двор заполняли отдельные кучки людей, споривших об одном и том же. Тенями передвигались от кучки к кучке тайные полицаи, угрожающе вглядывавшиеся в лица говоривших. Я долго разыскивал Пачкорию и пока его разыскал, успел узнать о том, что явившуюся в лагерь администрацию опять удалили и передали ответ: забастовку мы продолжаем. «Пусть генерал приходит к нам к пяти часам утра на развод, мы поговорим с ним, а потом решим насчет работы».— Так якобы просили передать правительственной комиссии наши заправилы. Такое вызывающее поведение было оскорбительным и не обещало ничего хорошего. Я принялся опять за уговоры. Наконец я разыскал Пачкорию. Мы рассказали друг другу о своих усилиях, и он сообщил мне, что заправилы решают сейчас вопрос о прекращении забастовки: народ начинает требовать этого все сильнее и смелее, везде идут толковища, весь лагерь не спит. В час ночи было передано на вахту решение о прекращении забастовки, о возвращении в лагерь администрации. Люди разошлись и улеглись спать».

29 июня 1954 года. Утро. «Всю ночь я не мог уснуть,— записывает Жильцов,— и настороженно ожидал какой-либо каверзы от бандеровцев или от отупевших сторонников борьбы до конца. Но все прошло спокойно.

 

- 353 -

Утром я первый поднялся, пошел к Вадиму Попову и разбудил его. Затем пошел в столовую и получил на всю бригаду завтрак, который состоял из первого и улучшенного второго (таким образом, питание уже не штрафное). Сообщил бригаде о том, что завтрак получен и ожидает их на столе. Через некоторое время начали приходить в столовую собригадники. Я завтрак не делил. Каждый брал себе столько, сколько хотел, подходили даже из других бригад. На всех бригадников не хватило второго. Три-четыре человека остались без лапши с паштетом. Противники выхода на работу решили использовать это, чтобы вызвать против меня недовольство. Я видел, как они, злобно поглядывая на меня, подстрекали оставшихся без второго. Те набросились, но я быстро их успокоил: «Не хватило потому, что каждый ел столько, сколько ему хотелось. Ели даже и посторонние. Я не мог никому из них отказать. Подойдите к любой бригаде, скажите, что вам не хватило, и вас накормят. Если вы большие господа и не хотите обратиться к своим товарищам, я сделаю это для вас». И все успокоились, конфликт не удался. Когда я направился к вахте для выхода на работу, меня останавливали: «Не спеши! Успеешь! Еще рано! Еще, может быть, никто и не выйдет!» — «Зато пойду я!» — ответил я и продолжал свое».

«Я иду вслед за ним,— пишет Вадим Попов.— К нам присоединяется Иван Васильевич и еще человек пять. По дороге видим много колеблющихся, которые не знают, как им поступить. Они жмутся около бараков и стараются определить: куда пойдет большинство. Туда пойдут и они. Это люди, не имеющие собственного мнения. Мы решительно подходим к вахте. Сперва нас только семь. Но потом пятнадцать, двадцать, тридцать и уже не сосчитать! Вот становятся вслед за нами и колеблющиеся». А у Жильцова — подробности и детали, без которых не обойтись: «Все люди толкались на линейке, прятались за углами, прижимались к стенкам, но к воротам никто не подходил. Я разыскал Вадима и А2 (Ашраф-Заде), разыскал своего белоруса и, когда раздался сигнал к выходу на работу, мы первыми подошли к воротам и стали. К нам сразу же присоединилось человек сорок-пятьдесят. Остальные продолжали уклоняться от выхода, но постепенно по одному, по два к нам присоединялись люди. Как назло долго, неимоверно долго не открывали ворота. Все держалось на волоске. И когда оперуполномоченный, проходя мимо нас на вах-

 

- 354 -

ту, строго сказал: «Построиться там на линейке всем но пять и потом подходить!»— все готово было оборваться. Если бы его слова долетели до всех — никто бы па paботу не вышел и все возвратились бы в бараки. Я благословлял случай, что, к счастью, слышали эти слова очень немногие. Наконец ворота открылись, и мы вышли первой пятеркой за вахту».

Так начался день 29 июня 1954 года в Джезказгане. На следующий день Жильцов делает запись о других обстоятельствах этого дня. Во-первых, о танках («...почти перед самым выходом на косогоре в виду у всего лагеря появились танки»). «Это они должны были усмирять нас. Но решение выходить на работу было принято раньше их появления, и роль танков в прекращении забастовки была равна нулю. Больше того, весь день, когда мы уже были на работе, ночная смена вела толковище о том, стоит ли на ночь выходить на работу или лучше возобновить забастовку и лечь всем под танки. Людей, полных решимости и готовых к смерти, людей, не раз смотревших смерти в глаза и теперь окончательно отчаявшихся, угнетенных безнадежностью своего бесправного существования, в лагере много, и поэтому появление танков устрашило далеко не всех». Во-вторых, он отмечает особенность конвоирования колонны зэков: «Отношение было не только подчеркнуто строгое, но и грубое. Офицер — начальник конвоя даже несколько раз обругал нас отборным матом, а конвоиры всю дорогу покрикивали и свирепели. Вели они себя как победители. Невольно все сразу же напоминало бериевские времена, не хватало только наручников».

На пределе напряжения настроение сломленных или «сломавшихся» забастовщиков. Этот день осознания своего поражения Жильцов отразил рядом примет и оттенков. От грубости конвоя Жильцову тяжко. «В это время мне даже неудобно встречаться глазами с теми людьми, которых я убеждал прекратить забастовку, с которыми так ожесточенно спорил. А они, нахмурившись, поглядывали еще враждебней и ворчали: «Так вам и надо, трусы и штрейкбрехеры! Еще больше надо! В наручники всех! Собаками гнать!» А я молчал, я не находил слов. Но обратно с работы нас снова вели, как всегда, то есть как за день до забастовки. Мы шли и болтали, нарушив строй, обычной гурьбой. К счастью, конвой не обращал на это внимания, не грубил и не ругался, И мы снова повеселели, ожили, пришли в себя...»

 

- 355 -

Драматическое напряжение спадает, потому что до кровавой трагедии здесь, у них, дело, слава богу, не дошло.

«Я вспоминаю один случай,— продолжает Жильцов,— в лагере в дни забастовки. Мы сидели у барака и толковали, конечно, о нашей забастовке. Подошел Ф. (фамилия не установлена.— М. Э.) и сообщил новость, потрясшую нас всех. Он рассказал, что заключенный М2 (полублатной парень, москвич, которого в лагере знали все по кличке Москва,— сообщено В. Поповым.— М. Э,), возбужденный до крайности в споре, поднялся на забор у вышки охраны, перебросил через запретную зону на карниз вышки доску и, закричав толпе: «Смотрите, как умирают люди!»,—пошел на часового. Часовой предупредил, что будет стрелять, и приказал заключенному возвратиться обратно. Но тот продолжал двигаться вперед. Тогда часовой выстрелил, и Москва мертвым повалился с забора в зону. «Итак, уже пролилась наша кровь!» — сказал кто-то. Мы молчали, подавленные и разбитые.

Тут подошел некий Г. с вопросом: «Слыхали про Москву?»— «Да, слыхали,— ответил Витольд Минкевич,— только чего ты скалишь зубы? Что в этом веселого?»— «А чего же мне, плакать?— недоумевая сказал Г.— Москва накурился анаши и опьянел. В этом состоянии он взобрался на забор и пошел на часового, но тот выстрелил поверх головы. И Москва с перепугу, полагая, что он убит, схватился за грудь и повалился с забора наземь». Все рассмеялись с облегчением, некоторые начали просто громко хохотать. «А вот теперь вы скалите зубы напрасно! — решил отомстить им Г. — Теперь начнется трагедия, и нужно плакать: наши ребята крепенько подмолотили Москву, чтобы он не выкидывал больше таких трюков. А раз человека бьют — смех ни к чему». Мы рассмеялись еще дружнее». А Москва не случайно в этом самом опьянении приложил руку к груди — через какое-то время он скончался в лагерном лазарете от абсцесса (нарыва) в легком...

Стрессы в сгущенном, спрессованном забастовкой лагерном времени не проходят даром. Подъем сменяется Депрессией на фоне истощения сил, напряженность — расслаблением. Периодом такого выжидательного расслабления, частично объясняющего «терпеливое» ожидание заключенными неких неизбежных перемен, оказался 1955 год. Этого года, дополненного последними месяцами

 

- 356 -

предыдущего и первыми месяцами 1956-го, хватило для того, чтобы наступил период реабилитаций. Политические выводы возникают, как и любые иные, почти как открытие, как озарение, по реализуются не сразу — нужно преодолеть инерцию устаревших позиций.

К числу озарений можно отнести информацию, а точнее — полуинформацию, доложенную джезказганцам 30июня 1954 года высокой карающе-милующей инстанцией. Об этом запись в дневнике Жильцова. Пусть на обманут читателя казенность слога и кажущаяся ортодоксальность выводов. Здесь важно заметить, что до 1954 года такое было невозможно, даже невообразимо. 1 июля Жильцов пишет: «Вчера, после возвращения с работы, в лагерь пришел начальник ГУЛАГа МВД генерал-лейтенант Догих и провел с нами собрание. Когда он вошел, все заключенные встали и сняли фуражки. Он поздоровался и сказал: «Садитесь!» — Все сели. Сел и он за стол.— «Ну что ж, давайте беседовать. Говорите, какие у вас есть вопросы». Из толпы один подошел к столу, положил пакет и быстро скрылся в той же толпе, стараясь остаться неустановленной личностью. Полковник, сидевший рядом с генералом, спохватился слишком поздно: он встрепенулся, приподнялся, вглядываясь в ту сторону, куда исчез человек. Генерал открыл пакет, посмотрел и обратился к нам: «Это ваше прошение. Вы все его читали, вы согласны с ним, его можно рассматривать как ваше общее заявление?»—«Можно!»—закричали многие.— «Ну, тогда я прочитаю про себя и дам ответы на те вопросы, на которые смогу»,— сказал генерал и начал читать. Мы молчали или перешептывались, наблюдали за генералом и сохраняли тишину. «Итак, первое,— начал он,— пересмотреть все дела и невиновных освободить, а виновным снизить срок наказания, так как наказание непомерно велико и не соответствует преступлению. Правильно. Я с этим согласен, и все это уже делается, но сделать это так быстро, как хотелось бы, нельзя. Второе: отменить ссылку для лиц, отбывших наказание, так как она по существу является уже вторым наказанием. Это очень правильно, и мы это поставили перед правительством и поддержим. Третье: освободить малолеток, инвалидов и стариков согласно Указу. И это делается. Я согласен, что делается очень медленно, и мы сделаем все возможное, чтобы ускорить эту работу. Безусловно, суд сделал ошибку, когда отказал в освобожде-

 

- 357 -

нии одному из ваших товарищей, больному неизлечимым недугом. Через два дня этот человек умер. Возможно, решение суда ускорило его смерть. Думаю, что и это сыграло свою роль в подогреве горячих голов, по все же рассудка терять нельзя. Я должен сказать вам, что сроки, установленные вами в прошении правительству, во-первых, малы слишком, а во-вторых, ультимативны, что вообще недопустимо. В части массового расконвоирования, о котором вы просите, я вам могу сообщить только, что оно незаконно и проводить его мы не можем. Расконвоировку будем проводить, но только для лиц, отбывших половину срока наказания и тщательно разбираясь в каждом отдельном случае. Очень хорошо, что в своем прошении вы обещаете восполнить пробел в добыче руды, образовавшийся вследствие забастовки».

После выступления генералу задавали вопросы. Очень много вопросов, на которые он отвечал до поздней ночи. О грубом обращении конвоя он сказал: «Конвоир — это часовой, а служившие в армии знают, что такое часовой по уставу. Но все они еще очень молодые, не знают жизнь, и поэтому некоторые из них ведут себя недостойно. Сейчас мы проводим с солдатами большую воспитательную работу, чтобы они понимали, что вы являетесь их отцами и братьями, советскими людьми, временно изолированными, и обращение с вами должно соответствовать этому положению». Когда он это говорил, часовые па вышке вытянули шеи и слушали — его слова доносились до них»,—успел заметить Жильцов, или ему это показалось.

Во время собрания через один вопрос, поставленный генералу, перекидывается мостик между дневником Жильцова и нашими «Узелками на память». Возник персонаж — капитан Монаков. Да, капитан, а не полковник Монаков, лечившийся от псориаза. Он и был всего лишь капитаном. Капитан в первом, журнальном издании у нас трансформировался в полковника. На высокой должности он оказался, несмотря на то, что «один из заключенных поднял вопрос о том, что начальник отделения капитан Монаков приходил в дни забастовки в лагерь и заявил: «Кончились ваши времена, теперь я — Берия, и свободы вам не видать!» — «Я об этом уже имею заявление,— сказал генерал,— и если это подтвердится, заверяю вас, что Монаков не только не будет начальником отделения, но вопрос о нем будет стоять значительно серьезней». Все подтвердилось, Монаков

 

- 358 -

получил какое-то взыскание и был перемещен на должность... заместителя начальника лагеря, если мы не ошибаемся, по хозяйственной части. Майором он стал.

«В заключение генерал выразил надежду, что мы будем трудиться добросовестно и будем безупречны в поведении. Дружные аплодисменты были ему ответом. Та! закончилась наша встреча с «карателем». Все разошлись успокоенные и в подавляющем большинстве довольные его выступлением, обращением, тактом. Я был растроган искренностью, прямотой и разумными доводами. Кстати сказать, генерал обещал не применять репрессий к заправилам забастовки, заявив примиряюще: «Что было, то прошло, и назад оборачиваться мы не будем. Двигайтесь вперед, честно трудитесь, и это приведет вас к лучшей жизни».

Это обещание относительно «заправил», видимо, было выполнено, потому что оформленного забастовочного комитета или вообще какой-то группы, руководившей событиями в Джезказгане, просто не было, а «лепить групповое дело было недосуг, да и не соответствовало умиротворительной тактике и производственной необходимости. Активистов забастовки было много, а вот организаторов в формальном смысле не было. И даже Жильцов, наблюдавший ситуацию, винит экстремистов-бандеровцев вообще, а выделить руководящее ядро не хочет или не может. Описание забастовочных событий заканчивается у него резко, как бы обрываясь, а 3 июля он уже пишет: «Закончилась забастовка и опять писать не о чем». Здесь он описывает одну из последних «волн» обсуждения забастовки и свою случившуюся накануне стычку с теми, кого он считает враждебно настроенными к советскому государству. Затем он делает заключительную запись следующего содержания: «Предательство отвратительно вне зависимости от того, по отношению к кому оно совершается. Предательство есть предательство. Даже в борьбе с врагами своими предательские способы человечество осуждает. Но бороться за то, чтобы перековать врагов своих и друзей, чтобы помочь им стать на верный путь — стремление благородное. Мне кажется, что этим стремлением жив и я. Вот почему я осуждаю бегство за вахту одиночек, не сделавших даже попытки переубедить захвативших власть в лагере забастовщиков. Я осуждаю доносы начальству на людей даже враждебных мне, но за одним столом со мной делящих хлеб в

 

- 359 -

связанных со мной трудом и общими лишениями в жизни. Мои враги могут быть вполне спокойны; записками своими я не предам их. А для друзей я действую по принципу, подсказанному мне отцом моим; «Делай добро тайно, и Бог воздаст тебе явно». Однако дело не в воздаянии. Натура человеческая движет большинство людей к действию согласно убеждениям и мало, очень мало таких, кто умеет жить d себе, для себя и сами про себя».

Жильцов имел право на такой постскриптум. Во время забастовки действовал именно согласно своим убеждениям. Был ли Жильцов сталинистом? Ведь очень характерно, что в записках, написанных рукой убежденного сторонника советской власти, нет упоминания о Сталине. Такое упоминание для него в этом тексте — святотатственно. Жильцов осторожен: он постеснялся опереться на сталинский авторитет в «мутной воде» стихийной забастовки. Во время следствия запрещалось вписывать в протокол имена вождей, если они должны были быть упомянуты по ходу дела или даже составляли предмет обвинения, например, ложного обвинения в так называемых террористических намерениях или в клевете «на руководителей партии и правительства». Может быть, это инерция навыка, вбитого в сознание Жильцова во время следствия? Может быть, это — то опасение, что записи, в случае, если они окажутся в руках оперативников лагеря, и там обнаружится это самое святотатственное упоминание имени вождя, могут послужить поводом для нового «дела»? Ведь в постскриптуме проскользнула мысль, что записи могут стать документом, доказывающим кому-то, в этом заинтересованному, что Жильцов и его единомышленники — преданные советской власти люди, действия которых это подтверждают. Они, противники забастовки, единомышленники Жильцова, «зашифрованы» в его тексте весьма прозрачными символами: b1 — Вадим Попов, а1 — Ахмед Ахундов, А2 — Ашраф-Заде, В2 — Витольд Минкевич, О — Отия (Отто) Пачкория. Может быть, у Жильцова была тайная надежда предъявить свои записки некоему заинтересованному официальному лицу, от которого будет зависеть ускорение реабилитации самого Жильцова и его единомышленников? И одновременно нет ни имен, ни символов для тех, кого Жильцов считает врагами, но товарищами по несчастью.

В период перед XX съездом КПСС изменить ту сто-

 

- 360 -

рону внутренней политики, которая относилась к судьбе зэков, осужденных по 58-й статье Уголовного кодекса РСФСР и аналогичным статьям уголовных кодексов союзных республик, могло лишь постепенное приближение к отказу от провозглашенной и осуществляемой И. В. Сталиным, а затем и сторонниками сохранения его культа, карательной политики и от стратегии полип ческой и экономической целесообразности создания, сохранения и использования спецконтингентов в хозяйстве страны. Такое изменение началось, и можно предполагать, что его в какой-то мере формировали и события, подобные кенгирским и джезказганским. В этом — новизна и «смелость» беседы генерала Долгих с джезказганцами. Этот процесс находил какое-то отражение и в сознании самих зэков.

Джезказганская забастовка выявила и обнажила состояние, структуру, некие потенции и скрытые особенности лагерного контингента дореабилитационного периода. Весь же этот период, 1955—1956 годы, отличался тем, что исчезла или сглаживалась острота коллективной трагедии, поскольку становилось все яснее и яснее, что и без эксцессов, подобных кенгирскому и джезказганскому период массовых необоснованных репрессий подходит к концу, и завершится вот-вот чем-то, что в большей или меньшей степени удовлетворит каждого зэка. Кризис миновал. Хроническое ожидание стало почти терпимым.

М. Э. Одной из «психологических загадок» джезказганского периода моего собственного лагерного существования остается мое отношение к тогда еще недавним, того же 1954 года, драматическим событиям, получившим у лагерной администрации ироническое наименование «джезказганской волынки». Эти события были отгорожены молчанием участников и очевидцев. Они оставались для меня тогда некой загадкой. Я не сделал настоящих попыток ломать эту стену молчания. Я дал сам себя убаюкать доводами о безнадежности, бесцельности и... опасности стремления докопаться до истины. Тому причина — моя гражданская и моральная инфантильность.

Прошло три с половиной десятка лет. Память жива, но отдаленность времени непреодолима. И Вадим Попов, и Отия Пачкория, и Владимир Павлович Эфроимсон, которых я пытался расспрашивать, рассказывали мне мало или молчали. Почему? Думается, по одной главной причине: они чувствовали мою неподготовленность к вос-

 

- 361 -

приятию, берегли меня и не видели во мне человека, способного помочь им разобраться в недавних событиях.

Вадим Попов при мне какое-то время переписывал дневник своего товарища, инженера-геолога, работавшего вместе с ним в маркшейдерском отделе 44-й шахты. Вадим не назвал мне тогда фамилии, не дал прочитать записи. Он говорил, что еще не пришло время во всем атом разобраться, что здесь, в Джезказгане, события не были столь драматичны, как в Кенгире, что здесь все обошлось легким испугом. Дпевнпк, который переписывается, лишь тень п тусклое зеркало кенгирской трагедии.

Отиа вообще предпочитал молчать и повторил несколько раз: «Есть грузинская пословица: мышь рыла, рыла и дорылась до кошки. Лучше не лезь, не твоего ума дело». Владимир Павлович выразился еще более резко: «Все врут как очевидцы. Правда недоступна, недостижима. Я в эти дела не лезу и тебе не советую».

Воспоминания мои о Джезказгане были бы жалкой пародией на действительность, и могли быть сведены к формуле о моей политической и моральной инфантильности, если бы я не воспользовался случаем и не воспроизвел сведений Жильцова и Попова. Мне кажется, что без этого материала вообще невозможно понять обстановку в Джезказгане после забастовки в конце 1954-го и в 1955 году, невозможно разумно объяснить, почему зэки так относительно спокойно дождались и XX съезда КПСС, и, наконец, приезда комиссии и расформирования контингента летом 1956 года.

Московские психологи и психиатры, проводившие исследование психической адаптации населения на Крайнем Севере, установили, что примерно на десятом году после приезда в эти районы у мигрирующей из центральных районов страны части населения наступает особое состояние, названное исследователями «северной усталостью». Примерно на восьмом году такая усталость уже ярко проявляется в виде различных нарушений состояния здоровья и поведения. Не стану подробнее останавливаться на этом, скажу лишь, что одной из причин стихийных протестов заключенных в период 1953 — 1954 годов, вероятно, явилась особая «лагерная усталость» той части зэков, которые оказались в этих условиях в послевоенные годы. От проявлений этой усталости не могли спасти послабления режима, а открывшиеся после смерти И.В. Сталина зыбкие перспективы скорого освобождения лишь подогревали и способствовали выяв-

 

- 362 -

лению ее главных признаков, готовили ее переход в «лагерное нетерпение». Мои наблюдения и материал, оказавшийся в дневнике Жильцова, подтверждают такое предположение.

В Экибастузе и Джезказгане я никаких записей не вел. Даже те немногие, кто имел возможность вести их, часто не могли этого делать по субъективным причинам — из-за охватывающей их депрессии, которая поддерживала ощущение бесперспективности, и обостряла страх быть застигнутыми за этим незаконным занятием.

А. С. Мы не будем больше возвращаться к джезказганским событиям 1954 года. Смысл этих событий очевиден. Скажем лишь, что нечто аналогичное происходило и в других лагерях, например, в районе Норильска. Но у нас нет достоверной информации, которая приближалась бы, в смысле точности и насыщенности фактами, к тому, что мы знаем о Джезказгане. На Колыме в виду стечения множества негативных факторов — от климата до строгости режима — лагерная усталость наступала раньше и переходила в пассивность, истощенность и астению, минуя эксцессы, подобные джезказганским. Это видно и по материалам Варлама Шаламова, и по воспоминаниям Шестопала.

В 1954 году уже появилась повесть Ильи Эренбурга «Оттепель». Но на Втором Всесоюзном съезде писателей, через двадцать лет после первого, никакой оттепели не было, а в изданных в этом году очерках истории белорусской, украинской и карело-финской литературы не было и тени погибших за эти двадцать лет литераторов. В изданном громадным тиражом руководстве «Политическая экономия социализма» еще царили дух и буква «Экономических проблем социализма» И. В. Сталина, появившихся в 1952 году. О лагерях там упоминаний нет, а вот о преодолении трудностей и победах — сколько душе угодно. Но началась и первая волна реабилитации. Уже брошюровались шесть томов «переследствия» по воронежскому «делу коммунистической партии молодежи». 10 февраля вернулась из тюрьмы жена Алексея Александровича Кузнецова, то есть как-то разобрались с «ленинградским делом». Лед тронулся, но до большого «реабилитанса», до 1956 года, было еще так далеко! Или уже так близко?

М. Э. Ты забываешь, что мы обсуждали лагерную и окололагерную обстановку периода от смерти Сталина до 1956 года. Никаких серьезных оснований для опти-

 

- 363 -

мизма в отношении гражданской, да и человеческой позиции круга людей, которым предстояла реабилитация, нет. Исключения, даже самые яркие, лишь подчеркивают эту общую оценку. Чудом сохранившиеся, чудом не утерявшие достоинства, чудом пробившиеся к нормальной жизни. Разве это «чудо» повод для оптимизма? И ведь краткость и верхний предел оттепели, общественного подъема после XX и XXII съездов партии, да и так затянувшийся застой не подтверждают разве глубокой контузии, которую нанесла сталинщина общественному сознанию?

Можно выискивать чудеса и исключения, ну, например, все понимающих инженер-полковников и благородных начальников лагпунктов. Человеческое до конца истребить невозможно. Но все-таки лучше попытаться понять, почему обыкновенную порядочность на общем фоне тех лет мы воспринимали как чудо, как исключение.

А. С. Когда-нибудь историки нравов сумеют разобраться, кто и почему попадал в «исключения» и какие были правила. Оказались возможными, например, сдача госэкзаменов заключенным или такая формулировка, примененная к студентке Юнне Мориц: «За нарастание нездоровых настроений в творчестве исключить из института на два года для приобретения жизненного и эмоционального опыта».

Опыт, который можно было приобрести в эти годы, был, по существу, сплавом из трудно согласуемых элементов: кажущейся легкости и свежести «оттепели», потока весенних надежд, необходимости выживания в обновленной, но так до конца и не очищенной атмосфере, особо болезненного восприятия любых обратных поворотов сталинизма. Об этом написала Юнна Мориц: «В молодости было очень трудно постичь 1956 год и все, что наступило потом, связать это с победой добра над злом и надеждой на светлое будущее... Может быть, лучший вывод, который я для себя сделала, это, не надеясь на немедленное светлое будущее, соответствовать своему призванию и предназначению».

В период магаданской ссылки после 1952 года и после реабилитации мы все-таки, можно сказать, задыхались в его, этого города, тогдашней атмосфере. И при этом мы часто хвалили Магадан и интеллигентность публики, находившейся в этом городе в те годы. Но здесь некому было тогда выкрикнуть, как Юнна Мориц,

 

- 364 -

Кто это право дал кретину —

Совать звезду под гильотину...

В Магадане писали стихи какие-то программные, описательные. Не подняться здесь было тогда до настоящего. Что-то мелькало, вспыхивало, но гасло, потому что в этом городе всегда существовал бивуачный и даже «колониальный» дух. В противовес временности, необустроенности, малой заземленности и даже иллюзорности быта душа искала прочности, основательности, солидности.

М. Э. Ты знаешь, что для меня лагерные годы, их реальный срок, обративший «двадцать пять по ногам и пять по рогам» в прогулку, протяженностью всего лишь в три года и четыре месяца, не оказались потерянными годами жизни. Они были лишь годами определенного риска потери жизни, риска, в моем случае незначительного. Тяжесть пережитого может быть измерена, прежде всего, степенью риска потерять жизнь и потерять себя. Как связаны эти обе вероятные потери, каким чертовым узлом? Может быть, здесь дело действительно в длительности самого срока, в количестве подневольных лет, вырубленных из отпущенных человеку? Ведь годы заключения затягивают этот самый узел: чем дольше сидишь, то есть не умираешь, как умирают твои попутчики, тем заметнее нарастает угроза «потери себя». Нарастает вероятность деформации личности и превращения допосадочной и послеотсидочной части жизненного пути в разорванные, худо соединимые отрывки биографии.

Если я, при такой короткой отсидке, почему-то чувствую, что от освобождения начинается не подъем, не новая жизнь, а путь к финишу, то каково тебе и многим, многим тысячам освободившихся в 1955—1956 году? Мы привыкли ссылаться на героев и чудеса. Признаюсь, что я никогда не чувствовал себя полностью реабилитированным. Я все время ждал ощущения полной реабилитации, но так и не дождался...

А.С. Опять ты склоняешься к пессимизму. Разве мало и плохо мы пожили с тех пор? Да, возможная цельная жизнь не состоялась. Но зачем же представляться этаким старичком-бодрячком, зачем добивать себя неудовлетворенностью?

М.Э. Нота грусти еще не пессимизм. Другое дело неудовлетворенность тем, как распорядился временем

 

- 365 -

своей жизни или жизнь им распорядилась. Об этом стихи Анатолия Жигулина:

Бездарно прожитые годы

У памяти, как боль, в плену.

Без удивленья жду невзгоды

И даже смерть не прокляну...

А сколько горечи и тоски от насильственной разлуки с родными людьми и местами в безыскусной песне, которую пели девочки-детдомовки в эшелоне на пути из Новосибирска в Свердловск в 1944 году:

Постой, паровоз! Не стучите, колеса!

Кондуктор, нажми на тормоза!

Я к маменьке родной с последним приветом

Хочу показаться на глаза...

Приметы времени, памятные места остаются в песнях и стихах. И снова Анатолий Жигулин, «Дорога»:

Дорога, дорога...

Последние силы

Злодейка цинга

Отнимала весной,

И свежим песочком

Желтели могилы

На Черных полянах

За речкой Чуной...

И одна из самых тяжелых лагерных песен привязана к месту своим названием «Колыма»:

Там смерть подружилась с цингой,

Забиты битком лазареты.

Я знаю: и этой весной

Не ждать мне от милой привета...

А. С. Обстоятельства места и времени... Ты прав: без горечи и грусти и сейчас жить невозможно.

Почему о лагерной усталости мы рассказали раньше, чем о ссылке? Почему мы фактически перешагнули через пятилетие 1949—1954 годов, выдвинув джезказганские события вперед и по отношению к встречам «номерного», особлаговского периода (после 1949 года), и по отношению к 1953-му году смерти И. В. Сталина?

Ответ прост: потому что лагерная усталость, подобно эпидемии, охватила контингенты людей именно в этот период, а то, что произошло в Кенгире и Джезказгане, дает представление об этом процессе в обобщенном, концентрированном виде. И еще: переломный и судьбоносный характер мартовских событий 1953 года очевиден. Но можно поставить риторические вопросы: что было бы,

 

- 366 -

если бы Сталин прожил еще два-три года? Что было бы, если бы Берию не удалось купировать в его стремлении к власти? Кенгир и Джезказган дают возможность понять, какая страшная полоса репрессий, кровопролития и провокаций оказалась в известной мере предотвращенной, как удалось выйти на свержение культа Сталина в 1956-м, культа, неотделимого от механизма массового вооруженного принуждения.

Крылатое выражение бериевского аппарата «стереть в лагерную пыль» начертано рукою палача и тупого, погрязшего в собственных провокациях политикана. Жернова карательной системы вращались в своем автономном темпе и до, и перед, и во время, и после войны, стирая, перемалывая тысячи и тысячи наших сограждан. Жертвы войны и жертвы репрессий, моральная и физическая деградация во всех слоях общества, бедствие невиданного масштаба.