Меня и еще нескольких бортмехаников прикомандировали к Академии воздушного флота, на курсы повышения квалификации. Жена переехала в Москву и остановилась у приятельницы, а я у мамы. После пребывания на Севере я, как это часто бывает, загрипповал и несколько дней не посещал занятий. В ночь на 27 марта 1931 года—дата эта запомнилась тверже, чем день рождения, — раздался резкий звонок и требовательный стук в дверь.
В комнату быстро вошли высокий человек с невыразительным лицом, красноармеец и управдом. Невыразительный сразу же бросился к дивану, на котором я спал, и прохрипел:
— Быстро вставай! Оружие есть? Откинув подушку и убедившись, что никакого оружия у меня нет, он приступил к обычной процедуре обыска с разгромом квартиры в поисках следов крамолы.
Часа через три Невыразительный скомандовал: «Поехали!»
Когда я стал одеваться, на лацкане моего пиджака блеснул орден. Невыразительный это заметил, весь как-то внезапно изменился и уже другим тоном спросил: «Телефон есть?»
«Обыск произведен, — доложил он кому-то по ту сторону провода, — но у него орден Красного Знамени». Получив приказание, бросил мне: «Дайте подписку о невыезде и завтра утром приходите на Лубянку в бюро пропусков».
После его ухода мы с мамой долго строили догадки о причинах случившегося, но так и не смогли
постичь логики хода этой все набирающей обороты адской машины.
В девять часов, предъявив удостоверение—паспорта были введены только в 1932 году, — я поднялся на второй этаж известного всем здания. К следователю я попал только в двенадцатом часу ночи... Тогда я еще не знал, что столь длительное ожидание в коридоре входило в одну из систем давления при допросе.
Около полуночи появился молодой человек с симпатичным лицом, открыл дверь и, обернувшись ко мне, вкрадчиво спросил: «Вы ко мне? Заходите, присаживайтесь. Видите ли в чем дело, сейчас мы пишем историю ГПУ и просим вас нам помочь. Нам хочется более ясно осветить работу органов с первых дней революции. Вы, наверное, слышали о контрреволюционных организациях начала 20-х годов. Рассказывайте и затем можете спокойно идти домой. Долго я вас не задержу».
Следователь что-то долго писал и, наконец оторвавшись, спросил: «Вы были на вечеринке 7 декабря 1922 года у вашего приятеля Белявского?». (Дело в том, что 7 декабря 1778 года был основан наш корпус и мы действительно по традиции отмечали эту дату со своими однокашниками.) По просьбе следователя я назвал оставшиеся в памяти имена кадетов, присутствовавших на той злополучной, как потом оказалось, вечеринке, и заверил его, что все делалось с разрешения начальника особого отдела МЧК Мейера, с которым я даже сидел на одной парте в корпусе.
«Ну, подписывайся», — сказал следователь, протягивая мне два листа протокола допроса. Не читая, я поставил внизу свою подпись. Под своим приговором... Через много лет я узнал, что на эту удочку попалось большинство присутствовавших на нашей вечеринке людей.
Следователь поднял трубку телефона и, глядя мне в глаза, вызвал тюрьму.
Утром после всех арестантских ритуалов один из моих спутников по будущему тернистому пути спро-
сил, в чем, собственно, меня обвиняют, вернее, о чем шел разговор при допросе. Я начал рассказывать о своих показаниях. Неожиданное мое повествование продолжил один из сокамерников. Я был начисто уничтожен! «Да откуда вы все это знаете? — А здесь до вас сидел такой же герой, некто Спицын, кажется, из 2-го Московского кадетского корпуса, — пояснил мой собеседник, — сейчас идет кампания по ликвидации бывших военных, а ваша вечеринка — это великолепнейший предлог для следователя создать контрреволюционную организацию».
Дней через пять, ночью, меня в «черном вороне» повезли в Бутырскую тюрьму.
Так много написано о сидении в камерах, начале арестантской жизни на полу возле параши, о драках уголовников между собой, поразительных по своей жестокости и бессмысленности, что, право, нет смысла и говорить обо всем этом.
В июне на окна повесили козырьки, и мир сузился еще больше. До этого мы могли видеть гуляющих по двору и даже переброситься с кем-нибудь из них парой словечек, узнать при случае, кто еще взят по твоему «делу». Большие камеры Бутырской тюрьмы в те времена занимали преимущественно привлеченные по так называемому «делу Промпартии», профессура и крупные военные специалисты, в подавляющем большинстве из бывших царских генштабистов. Они держались особняком, про свои взаимоотношения со следователями разговаривать избегали. Один из них на мой вопрос ответил: «Когда-нибудь вы узнаете правду».
Наслушавшись всяческих советов в камере, я попросил вызвать меня к следователю. На просьбу предъявить постановление ЦИК о моем аресте — так, мол, положено в отношении орденоносцев — получил спокойный ответ: «Перед ЦИКом мы сумеем отчитаться, а вот как вы отчитаетесь перед нами, не знаю».
Вскоре меня вызвали в огромный коридор нашего тюремного корпуса, и какой-то чин, поискав мою фамилию в списках, буркнул: «Распишитесь! Пять лет
лагерей... Не будешь? Ну и не надо!» Взял меня за руку и ввел снова в камеру. Вот и все...
Настал день, когда нас собрали всех вместе в большую камеру. Набралось человек около двухсот. Большинство со дня окончания корпуса и не видели друг друга. Были тут потомки Тютчева и Вяземского. По слухам, первый сошел с ума, а второй якобы был расстрелян. Многих отправляли в Мариинские лагеря, а меня и еще двух бывших кадетов, которым в 1917 году было по пятнадцать лет, — в Усть-Ухтинские.
Родные каким-то образом узнали о месте нашего будущего заключения и времени отправки этапа. И уже ожидали нас на перроне. Там я увидел застывшие от ужаса лица матери, сестер, жены... Крики конвоя, всхлипывания близких, бледные лица арестантов, обвешанных мешками, чемоданами, с котелочками в руках. Апокалипсическая картина! С протяжными гудками подходит состав, кто-то из толпы кричит:
«Ляжем на пути, как ленинградцы, не дадим отправлять невинных на каторгу!»
С трудом нас впихивают в вагон. В купе по 10—12 человек. В конце вагона разместили уголовников. «Дайте только доехать до лагеря, — выкрикивают они угрозы по нашему адресу, — там мы вам покажем, научим, как любить Советскую власть!»
Прошла первая этапная ночь... На следующий день мы уже бредем по мрачным и грязным улицам Вологды. Во дворе бывшего монастыря нам устроили обычный тюремный обыск и затем повели в лагерь. Наш маленький этап поместили в большой камере, в которой уже сидело человек сто уголовников. Сплошные нары, снова лица уэллсовских морлоков, немыслимая грязь параш и уборных...
В одну из следующих ночей внезапно потух свет в камере—это «друзья народа» решили в темноте разделаться с нами. Я вытащил из нар доску и решил отбиваться до последнего. Уже слышалось приближение морлоков... И тут внезапно зажигается свет! От неожиданности я так и остался стоять на нарах с доской в руках.
К счастью, вскоре нас взяли на этап. По-видимому,
произошло это не случайно: кроме нас троих, в этапе оказались десять крупных специалистов-нефтяников из Москвы. От них-то мы и узнали о перспективах Ухтинского нефтяного района.
Пока шел обыск во дворе, из окон выглядывали какие-то странные, донельзя изможденные лица. Угрожающе поднимались кулачки худеньких ручонок. Это были воры-подростки — знаменитая «золотая орда», — доведенные голодом до такого состояния, какого мне еще не приходилось видеть.
Утром мы уже были в Архангельске. Поместили нас в новых, пахнувших свежим лесом бараках. Рядом на нарах разместился небольшой этап старых заключенных, уже побывавших в лагерях, людей молчаливых, относившихся к нам с подозрением. Правда, один из них через несколько дней разговорился... Работали они на оловянных рудниках острова Вайгач. Условия работы были немыслимые, люди мерли как мухи. И вот нашлись молодчики, подговорившие захватить рыболовецкую шхуну и бежать. Тут рассказчик запнулся, испугавшись своей откровенности...
Возвращались они из Москвы, с переследствия, снова на оловянные рудники, чтобы уже никогда не вернуться на Большую землю...
Скоро мы немного осмелели и начали втроем бродить около наших бараков. В один из «походов» наткнулись на братское кладбище англичан-интервентов времен гражданской войны. Солдаты лежали под несколькими большими плитами, на которых было выбито число погибших. Для офицеров — персональные небольшие гранитные доски.
В Архангельске мы провели недели две, отъелись немного, окрепли, а главное — надышались свежим воздухом. Но всему бывает конец, и вот мы уже бредем под моросящим дождем по грязным улицам в морской порт, где нас ожидал пароход «Воронеж». Протяжный гудок, шум машины, беготня над нашими головами, покачивание корпуса—и мы тронулись...
Как только «Воронеж» вышел в море, конвой милостиво разрешил нам выходить на палубу. Мое летное кожаное пальто постоянно изобличало мою профессию. Вот и теперь начальник конвоя приказал
мме прочитать лекцию на авиационную тему. Надо сказать, что команда «Воронежа» встретила меня очень тепло: по-видимому, таких «пассажиров», как мы, транспортировали они не впервые. К концу «доклада» я был премирован большущим медным чайником с какао, которому и отдал должное.
Позади мрачное, серое Карское море, Печора, Белощелье... И вот наконец Ухта! Совершенно дикий, девственный лес начинался возле самой воды.
После опроса наш этап разбили по специальностям; кто помоложе— назначали «в командировки» на места разведки нефти, постарше—отправили в разного рода технические отделы. Остался лишь я один без назначения. «Летчик? Ничего, будешь летать!»—«Летать? Куда летать? Ерунда какая-то»,— подумал я. И попросил отправить меня на общие работы.
Больше месяца я проработал на рытье траншей для водопровода и совершенно неожиданно для себя был вызван всесильным начальником лагеря Морозом. Прежде он руководил Бакинским ОГПУ, но получил за какие-то дела десять лет (тогда это был высший срок, за ним следовал расстрел) и был назначен начальником Ухтинского лагеря. В те годы так обычно поступали с провинившимися работниками органов. В конце концов он был расстрелян — об этом я узнал в 1948 году, во время своего второго ареста—«за превышение власти», а его труп был положен у проходной лагеря, дабы все заключенные убедились, что всесильному Морозу наступил конец...
Но все это было потом. А пока Мороз отдал мне тоном, исключащим малейшее возражение, следующее приказание: взять буханку хлеба, любую лодку и отправиться до Усть-Ухты, где снять комнату и подготовить все для прилета гидросамолета и его обслуживания.
Через несколько дней действительно прилетел самолет. Он касается берега поплавками, и... что же я вижу! Нет, никаких сомнений не может быть! Нависшие брови, перебитый горбатый нос, привычный шаг на крыло? из пилотской кабины. Да это же Ширинкин, ас времен гражданской войны, кавалер
двух орденов Красного Знамени! Увидав меня, Ширин-кин кивает головой и спрашивает: «Какими судьбами?»
Вряд ли можно было найти более колоритную фигуру среди пилотов первых лет Советской власти, чем Ширинкин. По окончании войны он командируется в Голландию для приема самолетов фирмы «Фоккер». Своими смелыми полетами он приводит в восхищение знатоков высшего пилотажа. Дочь короля какао Ван-Гутена выразила готовность выйти замуж за этого «сумасшедшего большевика». Свадьба — простой советский пилот, бывший шахтер, во фраке и цилиндре рядом с одной из богатейших женщин Европы. Но тихое семейное счастье Ширинкина длилось недолго... Домой он возвращался один, увозя на память о стране ветряных мельниц и тюльпанов голубой «Олдсмо-биль» «цвета глаз любимой женщины», как любил говорить Алексей Дмитриевич. Не успел он поездить за рулем своего шикарного автомобиля, как был арестован и, по уверению следователя, «вовремя разоблачен» в намерении покинуть Родину. Вот так мы и встретились на реке Ухте...
Перед Новым годом начальник связи лагеря, которому мы подчинялись, велел мне собираться на этап в Пермь. «Думаю, что тебе там лучше не будет», — сказал он, и его бабье лицо вытянулось в гримасу. Получив на руки аттестат и литер от Котласа до Перми, взвалил на плечи рюкзак со шмотками, расцеловался с друзьями и вышел в путь. От Ухты до Котласа — около 500 километров — я должен был прошагать один, без конвоя, пешком по строящемуся тракту.
Сооружали тракт преимущественно уголовники. «Там дикий зверь рычал, столетний дуб стоял, на Воркуту вели мы путь стальной...» — говорилось в заунывной лагерной песне. Уже наученный горьким опытом, я не горел желанием общаться с «друзьями народа», справедливо полагая, что только в этом случае сохраню свою жизнь и вещи. Припоминаю эпизод, когда я находился неподалеку от Сыктывкара. Однажды я попробовал зайти в один из бараков к заключенным. Приоткрыв дверь, застал такую картину: обитатели барака внимательно наблюдали за
экзекуцией. «Палач» растирал махорочную закрутку о нос молчаливо стоящего сгорбленного арестанта. Народ был так поглощен зрелищем этой расправы, что не заметил моего появления. Я воспользовался этим, тихонько выскользнул в дверь и форсированным шагом отправился по тракту.
В Перми я встретил моих старых знакомых во главе с Ширинкиным и Линдеманом. Последний был у нас в Москве старшим механиком, уже отсидел в Соловках три года и теперь работал «по вольному найму», так как его больше никуда не брали.
Вместе с Линдеманом мы уехали на Новые Више-ры, где базировался наш авиационный отряд. Вечером мы — я имею в виду «друзей-однополчан», знакомых еще по воле—собирались в его комнате и пили чай, вспоминая прошлые дни. Хозяин был настоящей, живой энциклопедией русской авиационной истории, начиная с 1910 года и кончая Соловецкими островами.
Летно-технический состав лагеря жил несравненно лучше остальных заключенных, правда, в любую минуту мы могли оказаться на положении обыкновенных лагерников. Командир отряда, конечно, тоже из бывших заключенных, выхлопотал мне разрешение на свидание с женой. Я не застал уже того времени, когда женам удавалось приезжать к своим мужьям на целых полгода. Тогда отрядом командовал Левушка Ковалевский, как его ласково называли бывшие товарищи по Морскому корпусу. Сын сенатора, летчик царской армии, он побывал во многих авариях и катастрофах и неизменно выходил из переделок невредимым. Никто не ведал, как он попал на должность командира авиационного отряда Соловецких лагерей. Бурную свою жизнь Левушка кончил на берегах Усть-
Цильмы, когда скапотировал его самолет...
Приехавшая жена сообщила, что постановлением ЦИК от первого декабря 1931 года я освобожден из-под стражи. В лагерь это постановление еще не приходило. На меня это известие сразу как-то даже не произвело впечатления, но, когда прощался с женой на вокзале, вдруг ощутил страшную жажду свободы...