- 81 -

Глава 7. 1919-1922

 

В Петроград прибыли хмурым днем. Город выглядел мрачно. На Николаевском вокзале в вагон вошли железнодорожники и просили у пассажиров хотя бы заплесневевшие корки хлеба. Голод, Улицы поражали грязью и запущенностью. Мы пошли на Озерной переулок, благо это было недалеко, где жили наши родственники и Фомины. Сначала заглянули к Фоминым. Они встретили нас любезно. Сразу же было видно, что Фомины живут в голодном городе, ни в чем не нуждаясь. Они стали нас уговаривать погостить у них. В одной из комнат стоял киот с образами, и в нем мы увидели большой образ Николая Чудотворца в массивных серебряных ризах и с золотым чепцом над головой святого. Этим образом дедушка благословил маму на ее свадьбе, и он находился среди вещей, оставленных на сохранение Фоминым. Мама тихонько обратилась ко мне: «Бог с ними! Пусть будет им за заботу о вещах».

Приведя себя в порядок с дороги, мы пошли к дяде Алексею Михайловичу. Он жил с тетями — Марией Михайловной и Натальей Михайловной. Мы застали всех дома. Они обрадовались нашему приезду и не скрыли своего огорчения тем, что мы не сразу пришли к ним.

Оказалось, что в этот день был семейный праздник, не помню какой, и наши родственники ждали гостей, Мы провели вечер у них. Был подан приличный ужин, даже с вином, но было очевидно, что родные жили хуже Фоминых. Во всяком случае, когда я почувствовал себя плохо, очевидно с дороги, тети настояли на том, что они оставят мне мою долю угощенья, и что я должен ее потом съесть.

В Петрограде мы могли пробыть не больше двух-трех дней: в Саранске оставалась беспомощная бабушка, порученная вниманию соседей. Поэтому на другой же день мы отпра-

 

- 82 -

вились в военную комендатуру на Садовую улицу, там отметились, проделали необходимые формальности. Нас даже накормили обедом, состоящим из очень скверного супа, сваренного из селедки. Но, самое главное, нам сообщили в комендатуре, что в Конногвардейских казармах стоят башкирские части, прибывшие с фронта.

Мы немедленно направились на Конногвардейский бульвар и, действительно, там увидели много башкир, очень плохо обмундированных, притом в грязных белых конногвардейских колетах. На маленьких ростом башкирах колеты великанов конногвардейцев выглядели как огромные халаты. Охраны в казармах не было видно. Башкирского языка мы не знали, все же удалось разыскать кое-кого из начальства и получить немногие сведения о брате. Нам сказали, что он хорошо зарекомендовал себя в боях на Украине, но был ранен и отправлен в госпиталь. Адреса госпиталя нам дать не смогли.

На следующий день мы были уже в Москве. В город с вокзала мы не выходили, но он выглядел так же неприглядно, как и Петроград, и казался таким же голодным. На вокзале кипели толпы людей.

С собой мы везли три больших пакета с вещами и несколько маленьких. Не знаю, были ли тогда носильщики,— во всяком случае, мы их не видели. Зато много людей с голодными глазами шныряло в толпе, предлагая «поднести». Мы воспользовались услугами какого-то молодого человека в форме железнодорожника. Его руки были почему-то забинтованы грязными бинтами. Мама оставалась у переносимых вещей, он переносил пакеты, а я дежурил около уже перенесенных к поезду. С третьим пакетом парень исчез. Пытаться обратиться к милиции было безнадежно в такой толчее, да и не такое было время, чтобы жалеть какие-то вещи. В украденном пакете, среди прочего, был самовар, в котором мы так нуждались в Саранске. Ну что ж, утешались мы с мамой, — жили год и дольше проживем без самовара.

По приезде мама поступила на работу в саранский Уездный Совет народного хозяйства, вновь на должность машинистки, а я вернулся в технические мастерские, где работал и до отъезда. Они состояли из нескольких цехов: кузнечного, слесарного, кровельного, лудильного и других, разбросанных

 

- 83 -

по деревянным сараям и чисто кустарных. Ни одного станка не было. В каменном доме помещалась контора. До революции мастерские принадлежали некоему Корнилову, который после их национализации продолжал работать в них же, занимая должность технического директора. Корнилов был довольно симпатичным человеком. Это был худощавый и уже немолодой мужчина с усами и густыми черными бровями. Из руководящего персонала помню также франтоватого техника Мишу Язычкова и секретаря Перлу Лазаревну Левитан — довольно миловидную наружностью, но не отличавшуюся чистоплотностью девицу. Начальства вообще было многовато. Был и уполномоченный профсоюза металлистов, и старший мастер — аккуратный старик купеческого склада, носивший всегда поддевку и мягкий картуз с загнутыми кверху полями, на вид обходительный, елейный, но крайне неприятный из-за всегдашних шуточек самого неприличного свойства. Старшим в конторе считался калькулятор Николай Федорович Трубчиков. В его распоряжении находилось трое нас — конторщиков, все школьного возраста. Среди рабочих также было много совсем зеленой молодежи. Из взрослых рабочих я запомнил троих: очень симпатичного и скромного Шумилова с поврежденным одним глазом и уже пожилого рабочего, очень недалекого, но целиком осознавшего себя «хозяином жизни». Товарищи считали его глупым и постоянно подсмеивались над ним. Как-то в споре с товарищами, сославшимися на какой-то декрет правительства, он с глубокомысленным видом произнес: «Что мне декрет! Может, у меня свой декрет в голове». Третий из запомнившихся мне рабочих — бывший матрос с Балтики. Франтоватый, с длинными черными усами, он всегда носил тщательно отутюженную матросскую форму. Как-то он спросил меня, не родственник ли мне «барон Косимский», командовавший миноносцем «Забияка». Я сказал, что это мой дядя. Тогда он поведал мне, что служил в одном отряде миноносцев с дядей и что «Косимский был тот командир! У нас о нем говорили, что если на миноносце Косимского не стоит под ружьем несколько наказанных матросов, то, значит, у него нет аппетита, и он плохо обедает. После погрузки угля он, бывало, выйдет на палубу, вынет чистый носовой платок и залезет им в самые грязные

 

- 84 -

места.* Сразу несколько человек под ружье». — «А знали вы его лично? Видели ли моего дядю?» — «Нет, не видел, товарищи рассказывали».

После возвращения в Петроград я рассказал дяде о встрече с бывшим матросом и об этом разговоре. Дядя сказал, что это довольно типичные сплетни «нижних чинов» о своих командирах. «Да, я был строгим, иным командиру быть нельзя. Но под ружье я провинившихся никогда не ставил. Я считал, что свое оружие матрос должен любить, гордиться им, и обращать его в орудие наказания неправильно».

В том же 1919 году в мастерские назначили парторга или комиссара (не помню названия этого «поста»), некоего Зезина. Зезин начал командовать вовсю, но через некоторое время выяснилось, что ни к партии, ни к технике он не имеет никакого отношения, что в прошлом он разъезжал в труппе каких-то клоунов и вообще — «проходимец и жулик». Его убрали, но еще день или два он приходил в контору мастерских, причем держал себя нагло и отвратно, именно так, как может держать себя разоблаченный жулик.

Наступила зима, принесшая нашей стране новую беду — волжский голод. Он захватил и Саранск. Для нашей семьи, как и для массы других семейств, он оказался осложнен болезнью — тифом. Для меня эта зима была одним из самых тяжких испытаний, перенесенных в жизни.

Среди зимы приехал Слава — приехал, перенеся тиф в московском госпитале, куда он попал после ранения на фронте. Он был донельзя исхудавший, оборванный и голодный. Тут заболел тифом я. Перенес болезнь в довольно легкой форме. Когда я более или менее поправился, вторично заболел брат. Только он начал поправляться — заболели мама и бабушка. Во время кризиса маминой болезни началась агония бабушки. В комнате, где стояло три кровати, бабушкина, мамина и моя (брат спал в соседней комнате), мама металась в сильном жару, повторяя в бреду все время одно и то же. Ей мнилось, что броненосец «Ослябя» погрузился на дно океана и люди, в числе которых находится отец, задыхаются в своих каютах. А в это время бабушка в агонии стонет: «Миша, Слава, поднимите меня, поднимите меня! Где же этот Бог, почему

 

 


* «Забияка» был не «угольным», а нефтяным миноносцем, так что непонятно вообще, о какой погрузке угля могла идти речь.

- 85 -

он не поможет, если он существует?» Мы еле держимся на ногах от слабости после только что перенесенной болезни, но приподнимаем бабушку один раз, другой; бесконечное число раз. Наконец, бабушка замолкает. И без того худые черты ее лица заостряются и желтеют. Появляется пожилой фельдшер Козлов и констатирует смерть...

Маме после кризиса стало легче, но она не могла вставать. Бабушку похоронили без нее. На крест прибили медную дощечку с выгравированной надписью: «Ванда Норбертовна Доманская». Эта дощечка когда-то висела на дверях бабушкиной квартиры и была найдена нами в ее вещах.

Как все проходит, миновали и эти тяжелые дни. Для меня они были первыми тяжелыми испытаниями в жизни. Поправилась мама и начала работать. Я стал ходить в мастерские и в школу. Сначала, под впечатлением пережитого, я хотел бросить учиться. Написал об этом дяде Алексею Михайловичу. Он ответил мне длинным хорошим письмом, в котором советовал не бросать школу, а напрячь все силы и окончить ее. Он писал, что будущее покажет, смогу ли я продолжать образование дальше, но если я брошу среднюю школу, то закрою себе путь для дальнейшей учебы.

А брату уже исполнилось девятнадцать. Он решил ехать Петроград. Там виднее будет, что дальше делать. Так он и поступил.

Прошло лето 1920 года, зима, и вот весной 1921-го брат, служивший на военном флоте на Балтике, приехал к нам на побывку. Приехал совсем другим, чем прошлой зимой. Выглядел он прекрасно, и матросская форма очень шла к его красивой наружности. Он помог нам в огородных работах (мы усиленно работали на общественном огороде, чтобы при распределении урожая получить достаточное количество овощей — главное подспорье в нашем питании), пофлиртовал с девушками и уехал в Петроград.

Я благополучно перешел в седьмой класс. Как раз был объявлен призыв в военные училища — стране требовались командирские кадры. В Саранске оказалось много желающих. Подал заявление и я. При этом я оказался единственным из саранских ребят, выразившим желание поступить в военно-морское училище, что было в традициях нашей семьи. Саранская профсоюзная организация Союза металлистов, членом

 

- 86 -

которой я состоял, не только поддержала мое ходатайство, но и снабдила меня письмом, написанным в лирических тонах. В нем говорилось о «тесной связи флота с металлическим производством» и о том, что саранская организация Союза «посылает одного из лучших своих членов» в военно-морское училище. Письмо было датировано 17 сентября 1921 года.

Всю группу саранской молодежи направили в Казань, где мы должны были пройти проверочные испытания и распределение по училищам. Расстояние до Казани — около 400 километров, но поезда тогда ходили очень медленно, к тому же нам предстояла пересадка в Тимирязеве (ныне Красный Узел). Здесь мы переночевали на полу станции, сплошь устланном пассажирами. На вокзале в Казани мы столкнулись со страшными картинами — перед нами предстал волжский голод: изможденные лица, лохмотья на донельзя исхудалых телах, болезни. На вокзальном полу корчился молодой парень с совершенно зеленым лицом. Нам сказали, что у него холера.

Одна из казанских комиссий проверяла наше здоровье, другая— знания. Нас разместили в казанском кремле. В отношении меня было признано, что и по здоровью, и по знаниям могу быть послан в военно-морское училище. Но непосредственно из Казани, как выяснилось, в такие училища не направляли, и комиссия решила отправить меня в Москву, в Главное управление военно-учебных заведений (ГУВУЗ). Мне дали направление и познакомили с каким-то командиром, тоже едущим в Москву. На нас обоих дали общий билет. Но я хотел до Москвы заехать «домой», в Саранск: рассказать маме о своих делах, которые вроде бы складывались неплохо, помочь ей в уборке овощей, да заодно и немного подкормиться после полуголодного пребывания в Казани. Чтобы меня не связывал общий билет, я предложил своему попутчику после станции Канаш, где мне надлежало сойти, продолжать путь одному. А я в Канаше заявлю, что у меня украли билет. Документы мои в порядке, направление в Москву на руках. В случае неудачи до Саранска доберусь «зайцем».

Мой попутчик одобрил этот план, и в Канаше мы простились. Дождавшись отхода поезда, я разыскал уполномоченного ЧК. Он сидел в отдельном домике при станции, к дверям которого тянулся огромный хвост татар и мордвинов,

 

- 87 -

окруженных женщинами и детьми. Заняв очередь, я первым делом прошел на пристанционный базар, достал из мешка белую матросскую форменку — подарок брата — и променял ее на хлеб. Утолив голод хлебом и водой и стоя в очереди, я понял, что ждать безнадежно. Толпа передо мной становилась все гуще и гуще. Люди приходили, уходили, возвращались, они плохо понимали по-русски, что заставляло их добиваться приема вновь и вновь. Я подошел к заветной для нас всех двери, взялся за ручку и под ругань и крик вошел.

В комнате сидел за столом пожилой мужчина в морской форме, тщетно пытаясь понять, что объясняют ему на смешанном татарско-русском наречии два татарина. Отвлекшись, при моем появлении, он прикрикнул на меня и потребовал, чтобы я стал в очередь. Но я проявил настойчивость. Не обращая внимания на весьма нелюбезный прием и протестующую брань татар, я пытался объяснить уполномоченному свое положение, и совал ему документы. Отводя их рукой, он все же взглянул на них — и вдруг задал мне вопрос: «А ты, случаем, не сродни Федору Михайловичу Косинскому?» — «Я его сын». Тут его взгляд потеплел, и, оборотившись к татарам, он заставил их замолчать. «А я ведь знал твоего отца. Служил на его миноносце. Твой папаша был очень хороший командир, сердечный человек. До самой смерти их не забуду». Уполномоченный внимательно просмотрел мои документы. «Значит, хочешь быть моряком. Это дело! Желаю тебе удачи и быть таким же, как твой отец. Так, бумаги у тебя в порядке, а билет сейчас устроим!» Он достал кусок бумаги, что-то написал на нем, расписался, прихлопнул печатью... «На, теперь полный порядок! Ну, бывай! Желаю удачи». Я поблагодарил и вышел. На бумажке было написано, что такому-то, то есть мне, разрешается проезд по железной дороге до станции Москва. Были тогда и такие «билеты»...

На другой день я появился в Саранске. Провел там несколько дней, помог матери в огородных работах. Мой поезд в Москву шел через Рузаевку, вдоль поймы реки Инзы, где располагались общественные огороды. На них как раз распределяли выкопанный картофель. Из окна вагона я увидел маму. Она стояла в группе мужчин и женщин около кучи картофеля. В толпе людей она показалась такой одинокой, что у меня защемило сердце.

 

- 88 -

Москва произвела на меня несравненно лучшее впечатление, чем в прошлый раз, когда мы проезжали ее вдвоем с мамой. Чувствовалось, что жизнь в столице возрождается. Да и день был солнечный, веселый.

«ГУВУЗ» помещался на одной из улиц, отходивших от Садового кольца; так как я не знал города, мне пришлось довольно долго идти по этому кольцу, пока я, наконец, не попал в нужный мне дом. Несколько дней предстояло прожить тут на казарменном положении в ожидании комиссии. Один раз кандидатов в военные училища водили на экскурсию в Кремль, и я впервые побывал в Оружейной палате. В доме, где нас разместили, имелся клуб. Помнится, однажды в нем был устроен спектакль для нас. Шла политпросветовская агитка. На сцене выступали профессиональные актеры; один из них «представлял» кулака, наменявшего у горожан на хлеб и другие продукты массу разных вещей. Помню, что на столе стояло биде. наполненное яблоками, а сам хозяин, слонявшийся среди доставшихся ему за бесценок вещей, время от времени присаживался за рояль и кулаками извлекал из него сумбурные звуки.

Пройдя вновь комиссию, я был направлен в Петроград, в военно-морское училище, и, не задерживаясь, выехал туда. В Петрограде я с вокзала направился к дяде Алексею Михайловичу. Застал его дома и узнал от него очень неприятные вещи.

Незадолго до моего приезда ЧК арестовала дядю Константина Михайловича, его младшего сына Романа и моего брата Славу. Дядю недолго продержали в тюрьме и выпустили, а Славу и Романа отправили в неизвестном направлении. Оба дяди сейчас жили в одном доме. Старший сын Константина Михайловича, Георгий, весной 1918 поступивший на военный флот, три месяца прослужил на миноносце, потом был на курсах командиров флота, а теперь учился в Институте гражданских инженеров. Роман был до ареста флаг-офицером штаба подводного флота. В том же доме жила и старшая дочь Константина Михайловича, Оля, с мужем Георгием Михайловичем и маленьким сыном Всеволодом («Тасиком»). Ее муж служил на флоте еще с 1915 года. В 1919 году он был арестован, но вскоре освобожден и реабилитирован. Теперь он служил в Главном морском штабе. В дальнейшем, в 1922

 

- 89 -

году, он поступил в Военно-морскую академию, которую окончил с первым послереволюционным выпуском.

Дядя Алексей Михайлович рассказал мне еще об одном несчастье в нашей семье, которое он переживал особенно тяжело. Его сестра Мария Михайловна сошла с ума и была помещена в клинику профессора Бехтерева, известного психиатра. Дядя всегда был особенно дружен с Марией Михайловной, человеком выдающимся по уму и образованности. И вот — ее постигла такая судьба...

О себе дядя Леша рассказал кратко, что заведует морским отделом Военно-хозяйственной академии и состоит членом военно-исторической комиссии при Военно-морской академии. Работает над книгой о Моонзундской операции 1917 года (эта книга вышла в 1928 году).

Я поведал дяде о моих делах и показал направление в военно-морское училище и прочие документы. Прочитав письмо профсоюзной организации, дядя, смеясь, назвал его «стихотворением в прозе», рассказал, к кому я должен обратиться, и попросил передать поклон некоторым работникам училища. На другой же день я отправился туда, на Василевский остров. Все те лица, с которыми я беседовал, были из числа офицеров царского флота. Я передал дядины поклоны, меня расспросили о моих родственниках-моряках, приняли документы и, обнадежив меня, предложили явиться через день.

На обратном пути я любовался городом, уже ожившим, хотя в нем на многих улицах, правда второстепенных, все еще росла трава. Открыты были многие магазины, преимущественно частные. По улицам ходили трамваи.

Когда я через день приехал в училище и явился к человеку, которому сдал документы, он встретил меня с натянутой вежливостью и, возвращая бумаги, сказал, что, к сожалению, меня принять не могут, так как у меня нет законченного среднего образования. Через год, закончив среднюю школу, я смогу поступить в училище, если мои планы не изменятся. Мне оставалось только проститься и уйти.

Казалось бы, ГУВУЗ, где тщательно рассматривали мои документы, должен был знать условия поступления в военно-морское училище, куда он меня официально направил. В те времена прием в военные учебные заведения был очень

 

- 90 -

облегчен. Быть может, я ошибаюсь, но мне показалось, что отказ, как и изменение отношения ко мне, были продиктованы скорее всего нелепым «стихотворением в прозе», скомпрометировавшим в глазах кадрового начальства училища родственника офицеров царского флота.

Но может быть, что причина отказа была иной. ГУВУЗ не знал ни того, что я был родственником царских офицеров, ни того, что они принадлежали к титулованному дворянству. А здесь это знали. Знали и об аресте моих родных, который был проведен, вероятно, из «профилактических соображений» и в связи с кронштадтским восстанием. Те же соображения вполне могли играть роль и в отказе принять меня в училище.

Дядя, узнав, что произошло, пожал плечами. Мы решили, что мне следует, действительно, прежде всего закончить среднюю школу, а там видно будет. И я поступил в седьмой, по тем временам — последний, класс 23-й «советской школы». Там преподавал пение мой дядя Михаил Михайлович. Я и поселился у него.

Советская школа второй ступени № 23, разместившаяся в здании бывшего женского Екатерининского института, была оригинальным учебным заведением, где забавно перемешивались «пережитки» распорядка института для благородных девиц и новые веяния. После революции институт был вывезен из Петрограда на юг со значительной частью воспитанниц. После разгрома Врангеля произошло его возвращение. Преобразование его в школу означало, что в нем стали учиться и мальчики. В моем классе было девочек и мальчиков поровну — по пятнадцать человек, в том числе несколько бывших институток, и среди них графиня Граббе и баронесса Дольст. Девочки носили институтскую форму, а мальчики — кадетские мундиры без погон. Часть учащихся жила в здании школы, часть только посещала занятия, но питались в школе все. Во главе ее стояла директриса, «дама из общества»; сохранились и институтские классные дамы. Они присутствовали на всех уроках и, сидя в стороне, читали либо занимались вязаньем. Их обязанностью было следить за поведением учащихся, но, увы, большинство учениц, да и учеников старших классов, отличались далеко не скромным поведением, особенно вне стен школы.

 

- 91 -

Состав педагогов был очень пестрым. Проучившись здесь одну зиму, я запомнил двоих — Константина Сергеевича Митягина, преподавателя русской литературы, скучного формалиста с внешностью лабазника, и географа Михаила Васильевича Ускова, маленького старичка с седой бородкой, ведшего свой предмет увлекательно и нешаблонно.

Несколько месяцев я прожил у дяди. Потом приехала мама, а затем из заключения, из лагеря под Архангельском, вернулся брат.

Мы начали усиленно искать квартиру. Сначала попытались снять комнату. В поисках сдающейся комнаты попали, помню, в большую, хорошо обставленную квартиру. Хозяйка оказалась любезной и приятной женщиной. И вдруг мы увидели в одной из комнат большой сейф. Мы, смеясь, спросили ее, что она держит в этом сейфе. «Мы его не можем открыть, — отвечала хозяйка. — Так что я не имею представления, что в нем!» Этот ответ удивил нас. Выяснилось, что квартиру со всей обстановкой ей дали после бегства прежних хозяев — может быть, они уехали за границу. Кто они такие, она не знала: «какие-то буржуи». Нам было неприятно въезжать в реквизированную квартиру и мы ушли.

После нескольких подобных случаев мы стали искать пустые квартиры. В Петрограде их было очень много. Целые дома стояли незаселенными. Но в каком виде! Поломанные двери, разбитые стекла, загаженные комнаты. Однако на Озерном переулке, в доме, где мы когда-то жили, пустовал флигель с маленькими двухкомнатными квартирами, выходящими окнами во двор. Все квартиры были закрыты и сохранились в относительном порядке. Мы перебрались туда, в маленькую квартирку, в которой и прожили несколько лет.

В 1921 году, по случаю амнистии в годовщину Октябрьской революции, вернулся из тюремного заключения двоюродный брат Роман. Но его отец, дядя Костя, узнав, что Роман освобожден без права проживания в Петрограде, не позволил ему даже переночевать дома. Заверения сына, что он приехал в Петроград именно для того, чтобы хлопотать о документах, которые позволили бы ему восстановиться в правах, не повлияли на решение отца. Роман пришел тогда к нам и у нас прожил до своего отъезда в Москву. Он побывал у своего товарища — комиссара штаба подводного флота, который

 

- 92 -

раньше относился к нему очень хорошо. Тот неожиданно сообщил Роману, что арест ряда подводников был произведен по распоряжению свыше. Предлагалось арестовать определенное количество командиров, причем отбор был поручен именно ему — комиссару. Он включил в список Романа как самого молодого из командиров, не имеющего специального образования, чтобы «нанести меньший ущерб делу»! Теперь он с легким сердцем выдал Роману справку за своей подписью, подтверждающую мотивы ареста.

Роман поехал в Москву на прием к председателю ВЦИК М.И. Калинину. Не помню, принял его лично Калинин или нет, но, так или иначе, вскоре он вернулся в Петроград с отменой ограничений, связанных с арестом. По-видимому, упомянутая справка, полученная от комиссара, немало помогла ему в этом.

Аресты в нашей семье не могли не отразиться на моих взглядах. Еще в большей степени они повлияли на Славу. Ведь он добровольно пошел воевать на стороне советской власти — и его же без всякой причины посадили, — вероятно, только за фамилию. О концлагере он не любил рассказывать, говоря, что только там он узнал значение слова «кошмар».

У Славы еще до революции проявились тенденции к увлечению полонизмом — естественно, в связи с прошлым нашей семьи. Теперь они проснулись с новой силой. Он, никогда не бывший религиозным, перешел в католичество и ходатайствовал через консульство о предоставлении ему польского гражданства. Получив отказ, он, видимо, решил любым путем, даже нелегально, скрывая это от родных, покинуть родину, — что и произошло в 1926 году.

Весной 1922 года я благополучно окончил школу. Слава поступил в техникум водного транспорта (ныне Высшее училище торгового мореплавания, в просторечии — «Высшая мореходка») на 22-й линии Васильевского острова. Я тоже решил пойти туда — на судоводительское отделение, как и мой брат. Война кончилась. Наш торговый флот начал бороздить моря и океаны. Военный же флот редко выбирался тогда за пределы внутренних морей. Но для меня главная причина «измены» профессии военного моряка заключалась скорее всего в неприятном осадке, оставшемся от моего неудачного «поступления» в военно-морское училище.

 

- 93 -

По окончании школы я расстался с товарищами, не сохранив ни с кем дружеских отношений, но продолжая встречаться с некоторыми из них. Одна из девушек моего класса рассказала мне как-то такую печальную историю.

Среди бывших институток, учившихся в нашем классе, была юная графиня Граббе, которую считали очень хорошенькой. Правда, мне она не нравилась. Дуся Граббе отличалась легкомыслием, что в то время было, к сожалению, характерно у «осколков побежденного класса». По словам подруг, она злоупотребляла кутежами с «непачами», как называли представителей нового и в большинстве своем очень неприятного класса, порожденного новой экономической политикой. И наружно, и внутренне она производила впечатление какой-то нечистоплотности. Дуся жила с матерью и маленьким братом, которые собирались уезжать за границу к отцу — царскому генералу, эмигрировавшему ранее.

У Дуси Граббе был жених, за которого она предполагала выйти замуж по окончании школы, что и произошло. Пока она училась, он не появлялся в нашем кругу, мы ни разу не видели его на школьных празднествах и вечерах. На мои вопросы, покажет ли она нам своего жениха, Дуся отвечала, что он очень занятый человек и на вечерах ему некогда бывать. Но ее подруги уверяли, что Дуся просто стесняется этого своего жениха, так как это некрасивый, рыжий, огромный человек «солдатской наружности»: до революции он служил вахмистром не то в кавалергардском, не то в конногвардейском полку, после революции вступил в партию и теперь командует какой-то кавалерийской частью, стоящей в окрестностях Петрограда.

После замужества поведение Дуси Граббе не слишком изменилось. И вот как-то ночью, возвращаясь из части, ее муж ехал верхом по набережной Невы и увидел жену в объятиях очередного возлюбленного. Он не показал виду, что узнал ее. Но когда она появилась дома, он застрелил ее из револьвера, а затем явился к комиссару своей части, сдал оружие и сказал, что убил свою жену.

Был суд. На него я не пошел, но мне рассказывали, что на суде демонстрировались дневники Дуси Граббе, где описывались ее романы, попойки и отношение к мужу. Суд его оправдал.

 

- 94 -

Мой двоюродный брат Роман, с которым я был очень дружен, с осени 1922 года поступил в седьмой класс средней школы. Милый, веселый, остроумный, порядочный «дон Жуан», полный кипучей энергии, он постоянно что-то организовывал, предпринимал, и, не имея постоянного заработка (школа мешала этому), порядочно прирабатывал. В годы нэпа сделались очень популярными всякие развлечения: балы, танцульки, концерты. Роман брался за организацию этих «мероприятий», работал также комиссионером в частных фирмах, иногда привлекая к этой работе и меня. Помню, по его протекции я занялся было распространением суррогатного кофе, производимого двумя соперничавшими компаниями — Бумштейна и Финкельштейна. Но, должен сознаться, это дело шло у меня плохо.

В этот период на очень короткое время непроницаемая завеса, отделившая послереволюционную Россию от Запада, почему-то приподнялась: очень многие лица, не захотевшие остаться в Советской России, получили разрешение на выезд за границу. Среди них были бывший министр царского двора граф Фредерике, которому шел девятый десяток, бывший морской министр Григорович... Но — что гораздо важнее — уехало (или было выслано) большое количество талантливых и образованных людей — работников науки, видных философов, одаренных инженеров, писателей, поэтов, художников, композиторов, артистов. В самом деле, в то время знающим, талантливым и энергичным людям в Советской России делать было нечего.

Между тем, почему-то у многих господствовало убеждение, что революция против собственности окончилась, что нэп установлен раз и навсегда (тем более, что он оказался в экономическом смысле столь эффективным), и следует только как-то приноравливаться к его мутной стихии. Чем же был плох нэп? Ведь во все времена существовали темные сделки, игорные дома и всякие вертепы. Да, но прежде поверх всего этого лежал мощный культурный слой населения, среди которого считалось, что жизнь нельзя свести к жажде примитивного стяжательства и низкопробных увеселений; считалось, что к морали и к науке и искусству стоит относиться с подобающей серьезностью. Тогда и рысаки, и рестораны окажутся на своем месте.

 

- 95 -

Правда, этот слой отчасти сохранился, хотя и сильно поредел. Но теперь и в самом культурном обществе стали заметны признаки разложения. Сказывалось влияние прослойки «нэпманов» — руководителей всяких трестов и торговых предприятий. В общем, бурьян густо разросся на могилах... Но от чего русская интеллигенция излечилась раз и навсегда

— это от идеи «служения народу». Просветительство тоже стало выглядеть вовсе смешным — пусть им занимаются ликбезы! Торжествовал своеобразный эгоизм — или, если угодно, инстинкт самосохранения: большинство пожилых людей старалось держаться как можно тише, все понимали, что раз нельзя высказывать свое собственное мнение, то лучше не иметь его вовсе. Умные и вполне порядочные люди механически поднимали руки и голосовали за резолюции вроде «лордам по мордам!» или «смерть Папе Римскому!» Трудно поверить, что они не понимали глупости таких резолюций, скорее просто считали, что «теперь так нужно». У молодежи возникли свои не менее эгоистичные заботы — как пробиться в люди, прежде всего — как получить образование. В то время для сыновей всяких «бывших» это было не просто.

Многие люди интеллигентного труда стали опять зарабатывать прилично. У некоторых сохранились квартиры и обстановка — то есть мебель, книги, рояли. В общем, в 1922 году «петербургское общество» несколько оживилось. Правда, характер его изменился. «Высшего света» уже, естественно, не было. Его, если можно так выразиться, «заменила» интеллигенция — академики, профессора, инженеры. К этому слою следует причислить и нэпманов, и «советских деятелей» не вполне определенного толка — то ли толкователей марксизма, то ли журналистов, то ли «организаторов», то ли вообще мелких хищников, искусных в ловле рыбки в мутной воде...

Очень много было людей работавших, но живущих на скромную зарплату и едва сводивших концы с концами. И много таких, которые потеряли все во время революции и

— в силу преклонного возраста либо отсутствия, как теперь говорят, «специальности» — буквально нищенствовали. Баронесса III, вдова бывшего богача, ходила по людным улицам и пела итальянские романсы. Другую в прошлом светскую даму дочь-девочка возила по улицам в коляске, собирая

 

- 96 -

подаяние. Родственница бывшего военного министра Ванновского, жившая с маленькими дочерьми, собирала милостыню у дверей игорного дома, открывшегося в годы нэпа на Владимирском проспекте. Собрав немного денег, она тут же отправлялась в игорный дом и проигрывала их в рулетку. На Знаменской площади (ныне — площадь Восстания) сидел мужчина с седой бородкой, собирая подаяние. На нем — сюртук и фуражка дворцового гренадера, медали за дореволюционную службу и значок с портретом Ленина на груди. Встречались и такие...

Зато в деревнях было, по-видимому, благополучно. В эти годы Россия опять стала продавать хлеб за границу. Крестьяне трудолюбиво работали. «С советской властью жить нам по нутру, теперь бы ситца да гвоздей немного» (Есенин). Что же, они оказались еще более недальновидными, чем горожане.

С наступлением зимы я начал заниматься в техникуме водного транспорта. Директором его был тогда бывший «полковник по адмиралтейству», специалист по водолазному делу Берлинский, постоянно подчеркивавший свою преданность советской власти, — как говорили, «не в последнюю очередь» по причине того, что брат его был белым генералом. В то же время рассказывали, что его полное бритое лицо, покрытое сплошь мелкими багровыми жилками и снискавшее ему пожизненное прозвище «Ветчина», пострадало еще до революции. Рядовые-водолазы будто бы ненавидели Берлинского за грубость и жестокость. Однажды, когда он, в порядке инструктажа, погрузился в скафандре в воду, кто-то из них наступил ногой на шланг подачи воздуха. Берлинский начал задыхаться, и у него полопались кровеносные сосуды...