- 125 -

Глава 10. События в семье

 

В 1923 году умерла тетушка Мария Михайловна. Я уже писал о ее неожиданном помешательстве. После моего возвращения из Саранска дядя Алексей Михайлович попросил меня навестить ее и передать ей всякие вкусные вещи. И с тех пор невеселая обязанность посещать тетю как-то сама собой сделалась моей. Тетя находилась в клинике знаменитого невропатолога профессора Бехтерева — того самого, который в дальнейшем определил у Сталина паранойю и вскоре умер (по слухам, был отравлен). Клиника находилась за Старо-Невским проспектом; ее здание, с обширными светлыми палатами и коридорами, было окружено садом, и больные расхаживали по помещениям и саду совершенно свободно. По-видимому, буйных больных в клинику не помещали. Чистота, цветы и приветливое, ласковое обращение персонала создавали для больных самую благоприятную обстановку.

Помню, однажды я шел по светлому коридору в сопровождении медсестры, и навстречу нам попалась женщина-больная. Хлопнув меня по плечу, она вдруг произнесла: «А этого я не съем, потому что он молодой!». Проходя мимо одной из палат, я, в каждое свое посещение, слышал громкие, завывающие причитания женского голоса: «Что я наделала, что я наделала!»

Тетя Маруся лежала в маленькой отдельной палате, с дверями, открытыми, как у всех палат, в коридор. Сначала она находилась в одиночестве, а потом туда положили еще одну больную — девочку-подростка. Здесь я убедился, что в отношениях с душевнобольными нужна строгость. Когда я появлялся и вручал тете передачу, сначала она разговаривала со мной как совершенно нормальный человек. Спрашивала о родных и об их делах. Но стоило каким-нибудь словом или просто тоном дать ей почувствовать сочувствие или жалость,

 

- 126 -

как она начинала говорить всякие несуразные вещи. Иногда же, входя, я видел тетю, свесившуюся с постели и плюющую на пол. «Подожди, — говорила она мне, — ток! ток!» И продолжала плевать на пол. Внешне она сильно изменилась и из интересной элегантной женщины превратилась в худенькую маленькую старушку. Притом ее мания, как я вскоре понял, была, по всей вероятности, как-то связана с долгим отсутствием в ее жизни мужчин. Так, ее посещали видения, о которых она мне рассказывала такими словами: «Мишенька, — говорила она, — в Лавре-то статуи Богородиц — такая-то Божья Матерь, такая-то Божья Матерь, но я смотрю — у них-то у всех хуи привинчены!» Я смущался и не знал, что отвечать на подобные речи...

Выйдя из клиники, я каждый раз долго не мог успокоиться и прийти в себя, и все встречные прохожие и пассажиры в трамвае, казалось мне, глядят сумасшедшими глазами.

После смерти тети Алексей Михайлович переменил квартиру. Он переехал на Васильевский остров, где и поселился вместе с тетушкой Натальей Михайловной и дядей Михаилом Михайловичем. Новая трехкомнатная квартира была частью большого помещения, состоявшего из двух квартир и занимаемого адмиралом Николаем Николаевичем Беклемишевым, который любезно предоставил эти три комнаты дяде.

Революция застала Беклемишева в чине контр-адмирала. Он был известен в городе как масон, один из руководителей петербургского масонства. Но это осталось далеко позади: в середине 20-х годов Николай Николаевич, которому было уже около восьмидесяти лет, безвозмездно трудился над созданием Музея торгового мореплавания на набережной Красного Флота, на открытие которого мы с братом были приглашены. В столь преклонном возрасте Беклемишев сохранял свежесть мыслей и неутомимую работоспособность.

После переезда дяди на Васильевский остров брат и я продолжали навещать его очень часто. Помню, как-то я заночевал у дяди. Накануне вечером мы сидели у Беклемишевых и пили чай с ромом. Разговор шел о русской эмиграции — в связи с тем, что в Советском Союзе только что вышла книга писательницы-эмигрантки Тэффи. Это была книга рассказов, вышедшая в Париже, проникнутая тоской по родине и в

 

- 127 -

1927 году переизданная в Москве. Наутро мы с дядей вместе вышли из дому. Только сделали несколько шагов — из-за угла навстречу нам вывернулся здоровенный тип с крайне непривлекательной физиономией. Мы миновали его, дядя произнес: «Нет, я бы не мог жить вне России... Посмотри, на что уж разбойничья рожа, — и все-таки своя, русская!» Эти неожиданные слова были, конечно, выражением патриотизма, и дядя говорил совершенно искренне. Но одновременно в его словах мне послышались боль и растерянность человека морально опустошенного, не знающего, чем восполнить эту опустошенность, и цепляющегося за национальное чувство как за единственное, что у него осталось.

Зимой 1925-26 гг. брат поступил на работу в Артиллерийский музей. Знамённым отделом, куда он устроился, заведовал Петр Иванович Белавенец — бывший морской офицер. Брат прекрасно владел карандашным рисунком и акварелью, а у Белавенца шла большая работа по зарисовке хранившихся в музее знамен. Он оценил талант брата — именно талант, потому что Слава никогда не учился этому искусству, — и рассчитывал закрепить за ним эту работу.

Но судьба решила иначе. Летом 1926 года Слава уехал в Архангельск. Он продолжал учиться в Техникуме водного транспорта, и морская практика была ему необходима. О своих планах на будущее он никому не рассказывал, и мы их не знали. Сам же он, как говорится, «ждал случая».

Приехал он в Архангельск в то время, когда там комплектовали команду для большого отряда судов — преимущественно морских буксиров, а также кранов и прочих плавучих средств, которые передавались из Белого в Черное море и должны были совершить очень тяжелый и сложный рейс через Баренцево море и Атлантику. Брат оказался в числе команды буксира «Шуя». Еще перед отъездом в Архангельск он передал мне предложение П.И. Белавенца, с которым я тогда не был знаком, заменить брата в музее. Это меня очень устраивало, так как давало и заработок, и музейную практику. Из Архангельска брат прислал нам с мамой письмо. В нем он подтверждал данное мне обещание привезти из плавания книги по истории искусств. Рейс протекал очень медленно. Только спустя несколько месяцев мы получили от Славы письмо из французского порта Шербур. А потом, несколько

 

- 128 -

месяцев подряд не получая никаких известий, волновались и наводили справки, но узнать о Славе ничего не могли.

Я начал работать в Артиллерийском музее, помещавшемся в здании Кронверка Петропавловской крепости, в июле 1926 года. В том же году мы с мамой переменили квартиру. Наша квартира совсем разваливалась: полы требовали капитального ремонта, канализация «отказывала» во всем флигеле. И вот Белавенец предложил нам комнату в квартире своей второй жены, на улице Красной Конницы. Первая жена Петра Ивановича и дочь оказались после революции за границей.

В музее я проработал год — до июля 1927-го. За это время в нем сменили большую часть сотрудников, убрали почти всех бывших офицеров. Заменен был и начальник музея; но Белавенец остался.

В этот период мой дядя Алексей Михайлович не имел постоянной работы. Правда, дома он писал книгу о Моонзундской операции Балтийского флота и продолжал состоять в «исторической комиссии» при Военно-морской академии, начальником которой был его однокашник по морскому корпусу Борис Борисович Жерве. После выхода книги о Моонзундской операции дядя получил от исторической комиссии заказ на новую работу — о Панамском канале. Но Моонзундская операция, проходившая на глазах дяди (хотя он и не был ее участником), описывалась им с большим подъемом, о Панамском же канале он писал без всякого интереса.

В 1925 году дяде предложили принять командование четырехмачтовым парусным кораблем «Товарищ» и совершить на нем рейс в Южную Америку. «Товарищ» был учебным судном, и большую часть его команды составляли слушатели техникума водного транспорта. Дело обстояло так:

Четырехмачтовый барк «Товарищ» находился в это время в Киле, где на нем производился капитальный ремонт, чтобы корабль мог получить «класс Ллойда». Менялся весь стоячий такелаж, проверялся каждый лист стальной обшивки и каждая конструкция корабельного набора. «Товарищ» — бывший английский «Лауристон», построенный в 1892 году, был чистым парусником, предназначенным для дальних океанских плаваний. Правда, на палубе его стоял небольшой паровой котел и три паровых лебедки, с помощью которых можно было производить погрузочно-разгрузочные работы в порту.

 

- 129 -

Незадолго до этого у капитана «Товарища» произошли неприятности с судовым комитетом комсомола, и он был снят с работы. Как-то, будучи на Васильевском острове, я зашел в Управление пароходства Совторгфлота. Там меня позвали в кабинет начальника и попросили передать Алексею Михайловичу пакет. Дядя, как обычно, проводил лето в своем доме в Новом Петергофе, а в пароходстве не знали его петергофского адреса. Я отвез пакет; через несколько часов дядя позвал меня и поручил передать его ответ. Он познакомил меня со своим письмом, равно как и с предложением пароходства. Дядя соглашался принять командование «Товарищем» на двух условиях. Первое состояло в том, чтобы разоружить на корабле одну мачту, так как кадровой команды на нем было слишком мало для работы с парусами на четырех мачтах. Конечно, такое перевооружение могло в известной мере сказаться на мореходных качествах корабля.

Второе условие, поставленное дядей, по существу говоря, было в то время невыполнимым. Алексей Михайлович давал согласие на командование «Товарищем» только в том случае, если ответственное и трудное дело управления парусником будет безраздельно доверено ему. Во время плавания ни профсоюзная организация, ни комитет комсомола не должны вмешиваться в его распоряжения. Не следует забывать, что управление в океане парусным судном — сложное дело, требующее навыков и дисциплинированности матросов. Дядя, служивший до русско-японской войны на парусных судах, хорошо знал это.

Я передал ответ дяди в правление пароходства. Условия не были приняты. На «Товарищ» был назначен другой капитан, и корабль пошел в Швецию для погрузки гранита. 1-го января 1926 года он вышел в рейс, но после замысловатых приключений весьма беспокойного плавания попал не в Атлантику, а в Баренцево море и потом в Мурманск. Там он простоял почти полгода, потом на него был назначен капитаном директор мореходки (то есть того училища, которое столь неудачно было окрещено «техникумом водного транспорта», а в дальнейшем вернулось к своему исконному названию) Дмитрий Афанасьевич Лухманов, который и привел его в Англию опять на ремонт. Так не торопясь «Товарищ» 5 января 1927 года прибыл наконец в Росарио, затратив год и пять

 

- 130 -

дней для доставки 3700 тонн гранитных кубиков для аргентинских мостовых...

Вскоре после этих событий Алексей Михайлович получил постоянную работу на Северной судостроительной верфи. А я, после ухода из музея, несколько месяцев проработал «наблюдателем», как называлась эта должность, на ленинградской Испытательной станции Госплана. Мои обязанности заключались в том, что я, с хронометром в руках, учитывал продолжительность различных строительных работ. Это было и неинтересно, и неприятно: рабочие смотрели на хронометражистов очень неприязненно, справедливо полагая, что «наблюдения» производятся ради интенсификации их труда и снижения расценок, и всячески затягивали самую простую работу... Зимой 1928 года над Институтом истории искусств нависли тучи. Специальная комиссия начала его буквально потрошить. Состоялся ряд чуть ли не судебных заседаний, на которых присутствовали и мы — студенты. На заседаниях научным сотрудникам чинился форменный допрос. Все это создавало очень неприятное ощущение вызывающей грубости и непонятной враждебности к культуре и искусству. Например, Владимир Яковлевич Курбатов и Александр Александрович Починков были по образованию химиками. Вызвав, их с пристрастием допрашивали, почему они не работают по полезной и нужной специальности, а занимаются каким-то (подразумевалось: не нужным государству) искусством. Починков к тому же с преподаванием совмещал заведование превосходной библиотекой института. Члены комиссии задают ему вопрос: «Когда в библиотеке появились сочинения Ленина?» Починков отвечает: как только они были изданы, т.е. в 1917-1920 гг. Тогда комиссия злобно набрасывается на него, на библиотеку, на институт в целом — за то, что сочинения Ленина администрации института были не нужны, ее не интересовали, а потому и появились только после революции, так сказать «для отвода глаз». Александр Александрович совершенно спокойно возражает, что произошло явное недоразумение, и что он назвал дату появления в библиотеке первых томов собрания сочинений Ленина, а отдельные его произведения находились в библиотеке института еще до Февральской революции... Хотя можно бы ответить и по-другому: что многие произведения Ленина до

 

- 131 -

революции распространялись нелегально, и это затрудняло их приобретение; что, наконец, библиотека комплектовалась исходя из профиля института, а у Ленина, как известно, искусствоведческих работ нет. Тем более что даже самые сдержанные и дипломатичные ответы не спасали положение: печальная процедура закончилась оглашением явно, заранее подготовленного постановления о ликвидации Института истории искусств и Высших государственных курсов при нем. Студенты курсов переводились в Ленинградский университет, — кроме последнего, старшего курса, моего курса, которому позволено было доучиться в официально закрытом институте.

Все это напоминало старый анекдот о муже, который застал жену с другим мужчиной у себя дома, на диване. Разгневанный муж немедленно принял меры, чтобы измена не могла повториться: он... продал диван. Так же поступили и с нашим институтом. Допустим даже, что в нем обнаружили какие-то непорядки. Но для того, чтобы их ликвидировать, надо ли было «продавать диван» — закрывать институт, прекращая подготовку нужных стране специалистов?

А впрочем, пожалуй, я ошибаюсь, считая по старой памяти, что стране нужны были разные специалисты. Профессия искусствоведа в этот период становилась уже анахронизмом, отвлекавшим молодежь от более нужных государству профессий и только «без пользы» поглощавшим государственные деньги.

Итак, на курсах еще год продолжались лекции и семинарии, но только для нашего курса. Они уже носили явно выраженный отпечаток предстоящей «ликвидации».

Летом 1928 года я продолжал работать — в ленинградском торговом порту, на буксире «Зюйд-Вест», простым матросом. Мы занимались в основном тем, что буксировали баржи с песком для строившейся тогда в Ленинграде водоотстойной станции. Баржи грузились в Лисьем Носу. «Зюйд-Вест» отводил их в Неву, а после разгрузки — порожняком доставлял обратно. Шкипер буксира, старый речник, относился ко мне сердечно. Эта работа в летнее время казалась мне не только не утомительной, но даже приятной.

Но в конце лета я стал свидетелем несчастного случая. «Зюйд-Вест» стоял около места разгрузки. Из приведенных

 

- 132 -

нами баржей рабочие выгружали песок. Для этого при помощи стоявшего на берегу крана в баржу опускали железный ковш, который рабочие заполняли просто лопатами. Затем кран вытаскивал наполненный ковш и опрокидывал его на берегу. И вот, когда ковш шел наверх, он вдруг сорвался, рухнул на дно баржи и придавил одного из рабочих. Это был страшный момент. Неизвестно, была ли то оплошность крановщика, или же неисправность старого крана. На долю минуты многолюдная и шумная толпа рабочих смолкла. Наступила абсолютная тишина. Крановщик вновь поднял ковш, и все увидели в барже распластанное тело. С криками люди бросились к нему. Но уже никто и ничем не мог помочь. Через несколько минут примчалась машина скорой помощи, но долго еще рабочие не могли возобновить работу и, собравшись толпой, обсуждали происшедшее.

Однажды, когда я приехал в порт на вахту после двухдневного отдыха (мы работали сутки и двое суток отдыхали), в кубрике буксира сменявшиеся товарищи сказали мне, что накануне заходил помощник капитана парохода, вернувшегося из заграничного плавания и пришвартовавшегося неподалёку. Он хотел повидать меня и просил передать, чтобы я пришел к нему на пароход. Отпросившись у шкипера, я разыскал нужный пароход; войдя в каюту помощника капитана, увидел молодого моряка и назвал себя. Он усадил меня и сказал, что имеет ко мне поручение от моего брата. Они работали вместе в отряде плавучих средств, перебрасываемых из Архангельска в Черное море, и брат просил его передать мне, что он решил остаться за границей. Я услышал следующие подробности. Когда флотилия стояла в Шербуре, брат сошел на берег с небольшим чемоданом, сказав, что идет в баню. Больше на буксир он не возвращался. Командование отряда обратилось в полицию. Там приняли заявку на розыск, но через несколько дней сообщили, что брата не нашли. Догадываясь об истине и не доверяя полиции буржуазной страны, командование прибегло к помощи частного розыска. Во Франции, как и во многих других странах, существуют частные сыскные агентства; они за плату помогают выяснению обстоятельств совершаемых преступлений и розыску тех или иных лиц, хотя и не имеют права ареста. Частное агентство разыскало брата в каком-то отеле и дало знать командованию отряда

 

- 133 -

судов. Последнее вновь адресовалось в государственную полицию и, сообщив адрес отеля, где остановился брат, потребовало его ареста. Однако полиция, установив, что брат не совершил никакого преступления, кроме самовольного оставления торгового судна, отказалась его арестовать, сославшись на французские законы. По ним каждый человек, работающий по вольному найму, имеет право оставить работу, и это является его частным делом. О дальнейшей судьбе брата помощник капитана ничего не знал. Я поблагодарил его за полученные известия и вернулся на свой буксир.

Могут спросить, осуждал ли я брата за его поступок. Нет. Я сожалел, что мой брат покинул родину и сделался эмигрантом. Понимал я и то, что его поступок может плохо отразиться на будущем моей матери и моем собственном, хотя мы не имели к нему никакого отношения и даже не знали о намерении Славы. Но, принимая во внимание все то, о чем я раньше писал, я не мог не понять его.

Летом того же 1928 года в нашей семье произошло событие, взволновавшее ее членов и вызвавшее среди них самую различную реакцию, в основном — негативную. Дядя Алексей Михайлович женился. Ему было сорок восемь лет, причем до того он не был формально женат, и являлся, так сказать, старым холостяком, а его жене — Марфе Даниловне Игнатович — всего двадцать два. Дядя познакомился со своей будущей женой у кого-то из знакомых, и через несколько месяцев была назначена свадьба. Я был приглашен шафером, но заболел (кое-кто из родных, да, кажется, и дядя и его невеста, расценили мою болезнь как «дипломатическую») и попросил Нику Тучкова заменить меня.

Отец невесты служил до революции почтовым чиновником в Гродно, где она и родилась. Эта семья была белорусской по национальности, но переехала в Петроград в связи с наступлением немцев в годы Первой мировой войны. Здесь отец Марфы Даниловны умер (в 1919 году), и она жила с матерью и тетками и работала в библиотеке, которой заведовала одна из ее теток по матери — Ольга Мартыновна Подобед, не бывшая замужем. Эта женщина была очень хорошим человеком, мужественным в несчастьях, которых в дальнейшем немало выпало на долю этой семьи, и самоотверженным. Я ближе познакомился с ней в тяжелые последующие годы и до

 

- 134 -

самой ее смерти, в 1954 году, сохранял с ней самые хорошие отношения.

Но тогда, в 1928 году, родственники Алексея Михайловича не знали ни семьи Марфы Даниловны, ни ее лично. На основании каких-то слухов и разницы в возрасте Алексея Михайловича и его невесты многие из них резко осуждали этот брак. Лишь некоторые, и в их числе моя мать и я, не видели в браке дяди ничего плохого. Однако и мою болезнь, помешавшую мне присутствовать на свадьбе, родственники, повторю, сочли «дипломатическим приемом», которым я будто бы выражал мое отрицательное отношение к происходящему.

Выздоровев, я продолжал бывать у дяди и познакомился с Марфой Даниловной. Молодые жили дружно, и дядя, при моих посещениях, не раз высказывал шутливое предположение, что я завидую ему. Я вежливо соглашался, но кривил душой. Наружность Марфы Даниловны мне совсем не нравилась. Особенно мне не нравился ее рот, придававший ей какое-то хищно-насмешливое выражение...

Этим летом ледокол «Красин» был отправлен в Арктику, чтобы принять участие в спасении экспедиции Умберто Нобиле, потерпевшей крушение. Мне очень хотелось участвовать в этом полярном рейсе, тем более что при наборе команды на «Красин» меня пригласили как имеющего уже некоторый опыт работы на судах в Арктике. Но увы, желающих было очень много, и в конце концов я не попал в этот поход.

Тем же летом 1928 года мама и я, совершенно неожиданно, получили известие о брате. Тетушка Наталья Михайловна сообщила нам, что в Новом Петергофе, где она жила летом, на мамино имя получено письмо из Парижа. Я немедленно поехал туда и, пройдя в поселок Князеве, где был дом дяди Алексея Михайловича, получил это письмо. Оно было написано молоденькой девушкой — Лидией Дурдиной. Мы до этого письма и не ведали об ее существовании. Она писала маме, что живет в Париже, куда ее привезли родители в 1918 году. Тогда ей было всего пять лет. В Париже она познакомилась с моим братом и собирается выйти за него замуж. Брата она называла «мсье Biber», явно из соображений конспирации. Это, быть может, ими, то есть ею и братом, и неплохо было придумано, потому что являлось сокращенной фамилией

 

- 135 -

нашего легендарного предка и в то же время хорошо звучало по-французски. Однако из текста письма становилось совершенно ясно, о ком она пишет, — даже для человека, вовсе не знакомого с историей нашей семьи. В этом письме, наполненном нежностью к своей будущей свекрови, Лидочка писала, что она является внучкой старого учителя географии младшего брата Славы, — то есть моего учителя.

Прочитав это восторженное письмо молодой влюбленной девушки, мы решили разыскать ее деда. Но дело в том, что у меня в разное время было два учителя географии, оба почтенного возраста — Михаил Васильевич Усков, у которого я учился в 1921-22 годах, и Николай Федорович Арефьев, преподававший географию в реальном училище А.И. Гельда в 1914-1918 гг.. Сначала я обратился к Николаю Федоровичу, но оказалось, что никакой внучки у него в Париже нет. Тогда я разыскал Ускова, — и выяснилось, что в письме шла речь о нем. Я узнал, что его дочь, мать Лидочки, Елена Михайловна, была замужем за сыном петроградского пивозаводчика Дурдина, Александром Дмитриевичем. В Париже, в эмиграции, она развелась с ним, и он уехал в Швейцарию, к профессору, у которого учился в молодости. А Елена Михайловна вышла замуж за англичанина Чарльза Уайта, представлявшего в Париже английскую спичечную фирму. Лидочка жила с ней и работала моделью в какой-то фирме.

Михаил Васильевич проживал в Ленинграде на Петроградской стороне с другой своей дочерью, Евгенией, и они переписывались со своими парижскими родственниками.

Летом 1929 года мы перебрались на новую квартиру, сняв большую, но не очень удобную и холодную комнату на улице Петра Лаврова — одной из самых фешенебельных улиц старого Петербурга (до революции она называлась Фурштадтской). Мы нашли эту комнату по объявлению. Ее сдал нам некто Марк Исаевич Сигель, кажется, нэпман, прослышавший о предстоящем очередном «уплотнении» буржуазных кварталов и в связи с этим заранее подыскивавший «приличных» соседей, не ожидая, пока ему навяжут жильцов в принудительном порядке.

26 января 1929 года жена дяди Алексея Михайловича родила сына. Я присутствовал при его крещении, которое происходило на квартире дяди. Мальчика назвали Иосифом.

 

- 136 -

В нашей семье было традицией давать мальчикам имена Михаил и Иосиф. Михаилом звали отца моего прапрадеда, его два сына получили эти имена — старший Юзефа, младший Михала. Мой прадед был Юзефом, дед Михаилом, двое из моих дядей тоже носили те же имена. Вероятно, я и мой двоюродный брат, сын Алексея Михайловича, — последние Косинские, носящие эти традиционные имена...

До рождения Иосифа в большой семье Косинских состоялись еще две свадьбы — женились оба сына дяди Константина Михайловича: Георгий — на Зинаиде Николаевне Алексеевой, Роман — на Екатерине Владимировне Бок. Обоим этим моим двоюродным братьям удалось к тому времени закончить высшие учебные заведения: Георгий кончил Институт гражданских инженеров, а Роман — медицинский институт по специальности врача-хирурга. Первая из этих свадеб состоялась в доме Алексея Михайловича в Князеве. Вообще дом этот часто служил местом семейных празднеств и вечеров, с выступлениями певцов-любителей, декламаторов и музыкантов. Большие помещения, сад, рояль и гостеприимство хозяина благоприятствовали таким вечерам. Помню такой эпизод: как-то среди многочисленных гостей находилась молодая дама. Она принимала участие в танцах, вместе со всеми выбегала в сад, выполняя фигуры вальса. За ужином я оказался сидящим с нею рядом. Она наклонилась ко мне и тихим голосом спросила: «Скажите, пожалуйста, кто хозяин этого гостеприимного дома?» Я был удивлен, так как считал ее одной из знакомых дяди. Она рассказала, что присутствует совершенно случайно. Живет неподалёку на даче, одна, услышала музыку, увидела танцующих и присоединилась к ним... Никто не обратил внимания на присутствие постороннего человека и ее приняли за свою. Когда я рассказал о моем с ней разговоре, все рассмеялись, а дядя был искренне рад, что невольно доставил удовольствие этой незнакомой даме.

Зимой 1928-29 гг. я сдал выпускные экзамены на курсах и получил квалификацию искусствоведа-музееведа. Правда, с экзаменами, дающими звание музееведа, произошла заминка. Мстислав Владимирович Фармаковский отказался принимать у меня экзамены по музейному и реставрационному делу, мотивируя свой отказ тем, что я нерегулярно посещал его занятия. Но я подал заявление в деканат с просьбой на

 

- 137 -

значить, ввиду такой позиции Фармаковского, комиссию по их приему, и сдал эти экзамены образованной по этому случаю комиссии под председательством декана К.К.Романова.

Уже в конце апреля 1929 года я вновь начал работать в ленинградском торговом порту — в качестве матроса I класса на пожарном пароходе «Церель». Командовал им шкипер Брянцев, человек суровый и требовательный. Мы с ним сработались хорошо, хотя дело не обошлось, особенно вначале, без «матюгов». Я пробыл на «Цереле» вплоть до февраля 1930 года. Хорошо помню очередное ленинградское наводнение осенью 1929 г., когда нам с Брянцевым пришлось работать подряд двое суток, так как мы не имели возможности принять смену. Вдобавок, приехав в порт, я узнал, что мой напарник не вышел. Верхняя команда пароходика состояла из двух матросов, и мне пришлось справляться за двоих — без сна и еды. Эти сутки выдались очень тяжелыми: «Церель» два дня и две ночи был в постоянном движении. Стоявшие в порту суда срывало с причалов, бросало друг на друга. Их приходилось растаскивать. С судов надо было снимать рабочих, напуганных непогодой и сыпавшихся на маленький пароходик без всякого порядка, что могло перевернуть его. Загорелись нефтяные баки, и мы мчались туда на полном ходу, готовя пожарные средства... Особенно трудно приходилось ночью.

На третье утро погода смягчилась, и мы приняли смену и сдали вахту. По дороге к остановке трамвая Брянцев и я зашли в буфет портового управления. Необходимо было перекусить, но от усталости буквально сводило рот. Выпив две рюмки водки, и с трудом разжевав пару бутербродов, я выслушал сухую похвалу Брянцева и поехал домой.