- 364 -

Глава 26. Эрмитажные неприятности.

 

Между тем, массы людей продолжали преследоваться и арестовываться. Лагеря росли. Многие готовили себе чемоданчики с бельем и двумя-тремя самыми необходимыми вещами на случай ареста. Жизнь продолжалась. Люди ходили в театры, в кино, в гости к знакомым, распевали «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Влюблялись, женились, ходили на работу, стояли в магазинных очередях, славили Сталина на собраниях...

И в то же время похоже было, что страна, еще не залечившая раны кровопролитной, небывалой войны, снова готовится воевать. У СССР появилась собственная, лихорадочно созданная атомная бомба. Очень много надежд, по-видимому, связывалось с неисчерпаемыми людскими ресурсами Китая, ныне полностью «красного», нашего вернейшего союзника, казалось многим, более верного, чем те восточноевропейские государства, которые именовались в прессе так: «страны новой демократии», а позднее стали именоваться совсем уж странно — странами «народной демократии». Сталину исполнилось семьдесят лет, — не приходило ли ему в голову, перед уходом из этого мира, на весь мир «хлопнуть дверью»? Тем более что истинного положения в стране, донельзя разоренной войной, он не знал. В любом городе, и в частности в Ленинграде, военные фуражки и мундиры то и дело попадались в уличной толпе — несмотря на демобилизацию армии военного времени, режим явно продолжал держать под ружьем миллионы людей. Полковники прыгали на ходу в трамвай, стояли в очередях — не то что на фронте, где даже майор был огромной величиной, а более важные чины встречались мне совсем редко...

После защиты диссертации И.А. Орбели согласился предоставить мне отпуск. Врачи направляли меня в Эстонию, в

 

- 365 -

Хаапсальский санаторий, известный своими целебными грязями. Однако, по странности характера директора, как раз перед отъездом в отпуск мои отношения с ним вдруг испортились, и я не был уверен, что мне удастся уехать вовремя.

Началось с того, что заместитель Орбели по хозяйственной части отдал странный приказ, запрещавший сотрудникам Эрмитажа появляться в его залах до открытия музея для публики. Приказ этот объяснялся тем, что будто бы сотрудникам случалось наследить на полах, натиравшихся полотерами перед открытием залов для посетителей. И вот однажды, рано утром, когда я был дежурным по Отделу Запада, мне позвонила по внутреннему телефону сотрудница охраны одного из залов выставки искусства Франции и доложила, что кто-то снял футляр с одних из часов, выставленных в зале. Я поспешил туда. Выставка находилась на противоположном конце музея. По дороге меня остановили работницы охраны, сославшись на приказ дирекции не пропускать сотрудников до открытия музея.

Мне пришлось повернуть обратно, и, возвращаясь, я наткнулся на Орбели с группой сопровождающих его сотрудников. Он был уже чем-то раздражен и реагировал на мой доклад с видимым недовольством, спросив меня: «Честно сознайтесь, вы шли не по своим личным делам?» Я невольно нахмурился и ответил, что уже доложил ему, зачем я шел. Тогда директор, повысив голос, произнес: «Товарищ Косинский, попрошу вас выполнять приказы директора и его заместителей!» Я по-армейски ответил: «Есть!» и удалился.

Второй случай произошел примерно в это же время. Реставратор Отделения оружия А.Н. Ломоносов, отличный работник, уже давно жаловался мне, что не может прокормить семью на ставку, получаемую им в Эрмитаже. Когда-то Орбели сманил его в музей с одного из заводов. Тогда, сразу после войны, деньги были совершенно обесценены, так что продуктовые карточки и ордера на промтовары, которые он получал в Эрмитаже, более чем компенсировали те несколько сот рублей, которые Ломоносов потерял, уйдя с завода. Однако с тех пор положение изменилось: 15 декабря 1947 года карточная система была отменена, одновременно проведена денежная реформа и резко повышены цены на продукты, так что главное и решающее значение приобрели деньги. Ломоносову

 

- 366 -

предлагали опять вернуться на завод и сулили зарплату, вдвое превосходящую ту, которую он получал у нас.

Он объявил мне, что уходит. Меня уход Алексея Николаевича ставил в совершенно безвыходное положение. Найти приличного мастера для поддержания в порядке металлических экспонатов, да еще на музейную ставку, было невозможно. В отчаянии я немедленно позвонил директору по телефону и услышал в трубке гневный голос Орбели: «Михаил Федорович, вы должны знать, что я никогда не удерживаю сотрудников, не желающих работать в Эрмитаже! Причем, если это женщина, я посылаю ее к черту, а если мужчина, то еще дальше!» — Орбели повесил трубку.

А я позвонил директору потому, что несколько ранее он обещал найти способ увеличить зарплату Ломоносову, и я надеялся, что таким образом можно было бы удержать его в Эрмитаже. Этого не произошло, и 15 марта Ломоносов ушел.

А тут еще начались покаянные собрания. Это было одним из мероприятий сталинского режима. На собраниях должны были присутствовать сотрудники всех отделов, но каждое из них было посвящено какому-нибудь одному отделу, до которого доходила очередь. Научные сотрудники этого очередного отдела выступали, каясь в ошибках, главным образом «идейно-политических», которые им случилось допустить в своих трудах, изданных и неизданных. Первое такое собрание состоялось как раз перед моим отъездом в отпуск. В конце его я подошел к директору и сообщил, что, согласно его разрешению, я уезжаю в отпуск, билет у меня уже в кармане. Разговор происходил при заместителе директора по научной части Б.Б. Пиотровском.

Случайно оказалось, что на следующем собрании должны были каяться сотрудники нашего отдела. По-видимому, Орбели решил, что я уезжаю, желая уйти от унизительной процедуры, он раскричался и начал бранить меня. Нужно сказать, что недовольство директора мной еще никогда прежде не выражалось так резко в моем присутствии, и я узнавал о нем из рассказов товарищей.

Отлично понимая трудность положения директора, я не вступил в спор, но спустя некоторое время попросил Б.Б. Пиотровского «при случае» напомнить Иосифу Абгаровичу о данном мне разрешении на отъезд. Вопрос был улажен, и я

 

- 367 -

сел в поезд, идущий в Таллинн, с удовольствием предвкушая отдых от напряженной обстановки, сложившейся в Эрмитаже и вокруг, от гнусных покаянных собраний, а главное — избегнув непосредственного участия в них, пусть хотя бы на короткое время.

В санатории меня поместили с пожилым профессором ленинградского Политехнического института, на вид сухим и некомпанейским. Однако проживание в одной комнате и то обстоятельство, что я познакомился с ним еще в поезде, по дороге из Таллинна в Хаапсалу, сыграли свою роль. Мы ежедневно бродили вдвоем по городку, несмотря на сырую и холодную погоду ранней весны, и пили очень вкусное темное пиво в одной и той же пивной. Кормили в санатории сносно.

Однажды, во время нашей прогулки, мы увидели длинную вереницу грузовых машин, остановившихся возле станции железной дороги. Машины были набиты старыми и молодыми женщинами, детьми, стариками. На станцию нас не пустили. Там стояли солдаты внутренних войск и милиционеры. Так продолжалось два дня — шла очередная массовая отправка в Сибирь «кулацких элементов» из окрестных районов Эстонии.

По окончании пребывания в Хаапсалу я проехал в Таллинн и провел там целый день, осматривая достопримечательности этого старинного города. Большую помощь в этом мне оказал хранитель городского музея. Музей помещался в башне «Толстая Маргарита», одной из башен старых укреплений города. Любезный пожилой мужчина, сопровождавший меня по городу, спустя некоторое время приехал в Ленинград, и я рад был выдать ему из запаса Отделения оружия рыцарский доспех, передаваемый «на временное хранение» Таллиннскому городскому музею. Впоследствии я узнал, что этот музейный работник подвергся аресту «органами».

Вечером я сел в поезд, чтобы возвратиться в Ленинград. В вагоне я предался печальным размышлениям — и было от чего...

Еще в 1948 году в Ленинграде погиб Павел Николаевич Тучков, брат моего злополучного друга Ники. За несколько дней до смерти Павел, или, как близкие привыкли звать его с детства, Пом, был у меня. Он пришел как всегда элегантный, высокий, стройный, прямо держащийся, но с первого

 

- 368 -

взгляда было видно, что какая-то тяжесть давит его. Он рассказал, что его давняя связь с сослуживицей еще продолжается, но сильно тяготит его. Вообще, после смерти матери, пережитой ссылки, смерти брата в ссылке, после развода с женой, Тучков производил впечатление человека мечущегося и потерявшего веру в людей и в себя. Он никак не мог порвать свою тяготившую его связь, чему мешала и совместная работа с этой женщиной. Он пытался уйти из Гипрошахта, где работал, но администрация дорожила им как специалистом и, разузнав о причине, предлагала уволить не его, а эту женщину. Павел на это не мог согласиться и разрешил свой семейный и моральный кризис иначе. Он выбросился с шестого этажа здания Гипрошахта.

Неприятности коснулись и семьи Косинских, — видно, мало пришлось их на нашу долю! Поздней осенью 1948 года последовал арест, а затем и осуждение на десять лет лагерей Марфы Даниловны — вдовы дяди Алексея Михайловича, — за какие-то злоупотребления в продовольственном магазине, которым она заведовала. Арест Марфы Даниловны ставил ее детей в очень тяжелое положение. Юзик и Надя были студентами, только что приступившими к занятиям в высшей школе. После ареста матери они остались без всяких средств, да еще с двумя маленькими братьями...

В Эрмитаже меня ждал целый ряд неприятных известий.

Произошли многочисленные аресты партийного руководства Ленинграда во главе с П.С. Попковым и А.А. Кузнецовым, по сфабрикованному так называемому «Ленинградскому делу». Эти события не могли в какой-то мере не отразиться и на Эрмитаже. Попков сделал очень много для музея и часто навещал его.

После реэвакуации эрмитажных коллекций была обнаружена пропажа большой картины Ван-Дейка «Святой Себастиан», висевшей всегда в зале Ван-Дейка над дверью, ведущей в соседний зал Рубенса. В ящике, в котором «Святой Себастиан» числился по поящичной описи, его не оказалось. Обнаружена эта пропажа была в тот период, когда я исполнял обязанности ученого секретаря Отдела западноевропейского искусства. В то время отдел два раза получал письма от какого-то западного ученого, работавшего над Ван-Дейком и просившего прислать ему фотографии этой картины. По

 

- 369 -

указанию директора и заведующего отделом, я оставлял эти письма без ответа. В негатеке Эрмитажа не оказалось негативов «Св. Себастиана». Все сотрудники Эрмитажа искали эту картину, так как возникло предположение, что в спешке эвакуации в 1941 году ее забыли уложить в ящик. Я перерыл всю территорию, прилегающую к моему отделению, вплоть до чердаков. Но Ван-Дейк так и не был найден. Некоторые высказывали догадку, что если картину забыли в Ленинграде при эвакуации, то во время блокады замерзающие работники охраны музея могли обратить забытую картину в топливо для печурок, тем более что она была написана на дереве.

Орбели, надеясь, что картина рано или поздно будет найдена, официально не доложил об ее пропаже, а только сказал об этом событии первому секретарю областного и городского комитетов партии Попкову. Теперь, в связи с отстранением Попкова (несколько позже, 1. Х.1950 г., он вместе с рядом своих сотрудников был расстрелян), дело это могло принять для Орбели неприятный оборот.

Не менее скверно складывалось дело с перерасходом золота, отпущенного Эрмитажу на позолотные работы внутри музея. В результате этого перерасхода главный инженер Эрмитажа Александр Владимирович Сивков и его помощник Агафонов оказались в тюрьме. Говорили, правда, что главным виновником в этом деле являлся заместитель директора по хозяйственной части Крючков, но он отделался лишь увольнением из музея.

Ко всем этим неприятностям на Иосифа Абгаровича свалилась еще одна — в немилость у властей попал его родной брат. В печати, при непосредственном участии «всеведущего» Сталина, начался разгром некоторых медицинских теорий, сопровождавшийся, как обычно, репрессиями. От этого разгрома пострадал Леон Абгарович Орбели, видный ученый, академик. Его сняли с поста президента Академии медицинских наук, но не посадили, и это уже было хорошо.

Весной 1949 года М.А. Гуковский и его брат Григорий Александрович с женами поехали в отпуск в Крым. Там, на вокзале какого-то крымского города, их обоих арестовали. Г.А. Гуковский погиб в тюрьме год спустя, а Матвей Александрович в 1955 году, после смерти Сталина, был освобожден из концлагеря и вновь работал в Эрмитаже —

 

- 370 -

заведующим библиотекой, вплоть до своей смерти в 1971 году.*

С поста директора Публичной библиотеки уволили Льва Львовича Ракова; он жил, со дня на день ожидая ареста, и, чтобы хоть как-нибудь перебиться это тяжелое время, поступил рабочим в артель, изготовлявшую модели кораблей.

Волна увольнений с работы прошлась по ранее репрессированным людям. Диму Ловенецкого уволили из Дома пионеров и школьников, где он вел музыкальный кружок. Ему удалось устроиться на «внештатную» работу — распространителем театральных билетов—в один из ленинградских театров.

Мне пришлось по возвращении из отпуска работать без помощника, что было чрезвычайно тяжело. По вечерам я на выставке был вынужден сам заниматься чисткой экспонатов. Особенно страдали — от дыхания многочисленных посетителей и от прикосновений их пальцев — доспехи: на них появлялись пятна, предвестники ржавчины. Несмотря на то, что старушкам, наблюдавшим за порядком в залах, было строжайше предписано следить за посетителями, не давать им прикасаться к экспонатам, они уследить за всеми не могли, а посетители, как известно, не умеют ограничиваться лицезрением экспонатов и обязательно должны их потрогать. Необходимо было в тот же день снять замеченные пятна, так как иначе они обращались в ржавчину, а очистка от ржавчины сопровождалась снятием слоя металла, то есть порчей экспоната.

Очень много времени отнимали постоянные собрания и заседания, семинары, лекции и общественные нагрузки. Количество этих мероприятий разрослось до невероятных размеров. Причина была одна: оболванивание, или, как стали выражаться позднее, «промывание мозгов» любого взрослого гражданина, интеллигента и неинтеллигента, должно было

 

 


* «О мертвых плохо не говорят», — но это всего лишь красивая фраза. Правда должна оставаться правдой, независимо от того, жив человек или умер. О Гуковском приходится сказать, что этот юркий маленький человек обладал характером цепким, но подленьким. Его брат, Григорий Александрович, преподаватель литературного отделения Высших государственных курсов искусствоведения (а впоследствии — Ленинградского университета), был полной противоположностью Матвею Александровичу. Он блестяще вел свой курс, и студенты других отделений приходили слушать его.

- 371 -

вестись по возможности непрерывно, иначе оно не достигало цели; к тому же было, по-видимому, желательно, чтобы каждый из нас имел как можно меньше свободного времени и как можно больше находился не у себя дома, а на глазах «коллектива». Моей постоянной общественной нагрузкой было наблюдение за эрмитажной типографией, за выполнением ею планов и за ходом «социалистического соревнования» ее работников.

А между тем состояние вверенных мне коллекций из-за отсутствия Ломоносова вызывало тревогу. Я вынужден был все время обращать внимание дирекции на это обстоятельство, выступал на собраниях, настаивая на приеме в Отделение оружия хотя бы одного реставратора. Тем более что вся ответственность за сохранность коллекций теперь официально была возложена на меня: ввиду ареста Гуковского я был вновь назначен хранителем Отделения оружия.

При этом пришлось потребовать назначения комиссии для формальной приемки экспонатов. Со времени моего ареста в 1938 году коллекции изменились и количественно, и качественно. Так, например, после моего ареста тогдашние «органы» (НКВД) распорядились привести все огнестрельное оружие в состояние, заведомо непригодное к употреблению, и направили в Эрмитаж мастера, который принялся сверлить дыры в казенной части стволов ружей и пистолетов XVI-XX веков. Мастер этот работал до тех пор, пока не обнаружилось, что он не только сверлил дыры, но и снимал золотые накладки и уносил их домой. Говорят, будто бы его арестовали, но накладки не вернули, и только акты, составленные по следам этих происшествий, остались напоминанием о столь варварском ограблении музейных экспонатов.

Имея порядочный музейный стаж, я считал образование комиссии по приемке коллекций насущной необходимостью. Притом я требовал только того, что считалось обязательным, и предусматривалось музейными инструкциями Комитета по делам искусств. Такая комиссия была создана и в 1936 году, когда я впервые принимал коллекции оружия. А потом, при последующих назначениях хранителей, вопреки музейным правилам, комиссия не назначалась, и эти люди (тот же М.А. Гуковский) сами не знали, что они хранят и за что несут ответственность.

 

- 372 -

Такая моя педантичность, а также ряд докладных записок и актов, отражавших недостаточную сохранность коллекций, вызывали, по-видимому, недовольство дирекции и секретаря партийной организации Эрмитажа. Это стало для меня очевидным после того, как мне удалось подыскать подходящего человека на должность реставратора и последовал отказ его оформить.

Как-то раз, спускаясь по лестнице служебного подъезда Эрмитажа, я встретил директора, сопровождавшего двух каких-то персон. Орбели остановился, пропустил гостей и обратился ко мне: «Михаил Федорович, я хотел вас немного помучить, ну да ладно. Зайдите ко мне через часок. Вам пришло письмо». Через час я был у него в кабинете. Орбели протянул мне открытку с репродукцией известного «Голубя мира» Пикассо. На обороте я увидел французскую почтовую марку, адрес, написанный по-русски, и французский текст. Это письмо было от Баяра, француза, бывшего военнопленного, с которым я познакомился в Глазофе под Берлином. Баяр вспоминал о нашей встрече и поздравлял с Конгрессом мира. Я рассказал Орбели о моем знакомстве с Баяром и спросил, как он думает, следует ли ответить на это любезное письмо из Парижа. Орбели подошел к окну, помолчал и сказал: «Конечно, следовало бы... Но, Михаил Федорович, отвечать не нужно. Вы понимаете почему?» Затем Орбели попросил меня подарить эту открытку его жене, Антонине Николаевне, так как, объяснил он, его жена, будучи специалистом по французской живописи, очень хотела иметь репродукцию «Голубя мира» Пикассо и не могла ее достать. Я исполнил его просьбу.

В конце июля 1949 года вышел из печати мой буклет, посвященный описанию одного из готических доспехов, хранящихся в Эрмитаже. Редактором этой книжки был М.А. Гуковский. Любопытная деталь, характерная для того (а впрочем, не только для того) времени. На 6-й странице буклета, насчитывавшего менее десятка страниц, я привел выписку из «Анти-Дюринга» Ф. Энгельса, где говорилось о «закованной в броню дворянской кавалерии» и т.п. И вдруг мне звонит Гуковский, тогда еще бывший на свободе.

— Михаил Федорович, необходимо срочно в самом начале вашей брошюры вставить что-нибудь о борьбе феодалов с массами!

 

- 373 -

— Помилуйте, Матвей Александрович, да у меня там длинная цитата из Энгельса...

— Да, но она на 6-й странице, а нужно на первой! Пришлось срочно придумать несколько фраз и поместить их в начале текста.

При невероятной занятости в Эрмитаже время летело для меня особенно быстро. Прошло лето, у порога стояла зима. И вдруг, в ноябре, по Эрмитажу разнесся слух: «Едет ревизор!» — то есть комиссия министерства государственного контроля. Действительно, комиссия прибыла к нам. Она состояла из нескольких человек, разместившихся в двух больших комнатах первого этажа.

Мне неизвестны все вопросы, которыми занималась комиссия, но ее члены многократно посещали запасники и выставки и интересовались учетом и хранением экспонатов, их консервацией и реставрацией.

Несколько раз члены комиссии приходили и ко мне, в Отделение оружия. Сначала они просили показать им несколько вещей, указав их номера по описи. Топографические указатели у меня были в идеальном состоянии. Я попросил подойти к «топографическому ключу» — ящикам, в которых были расставлены карточки на все предметы в порядке их инвентарных номеров, дал краткую записку, где были перечислены все хранилища и их местонахождение, и попросил членов комиссии самих найти интересующие их вещи. Они проделали все это и выразили мне свое удивление тем, что только у меня они нашли такой образцовый порядок.

Гораздо хуже обстояло дело с реставрацией и консервацией коллекций. Я вынужден был рассказать, что единственным сотрудником Отделения являюсь я сам, не успеваю физически делать все, что следовало бы, для сохранности коллекций, и мне оставалось лишь постоянно требовать увеличения числа сотрудников отделения. Члены комиссии попросили меня повторить эти объяснения в письменном виде.

Через день после получения моей записки меня вызвал председатель комиссии и сказал, что секретарь партийной организации Эрмитажа не подтверждает того, что мной написано, и наоборот, говорит, что мои требования об увеличении штата выдуманы мной и никогда не имели места.

 

- 374 -

Доказать лживость утверждения секретаря ничего не стоило: я раскрыл папку с копиями моих служебных записок, адресованных администрации.

Комиссия, пробыв в Эрмитаже около месяца, уехала обратно в Москву. А у меня с реставрацией и консервацией коллекций оружия все осталось по-прежнему.

В декабре 1949 года я с отчаяния написал об этом заметку в эрмитажную стенгазету, назвав ее: «Сколько же можно медлить?» Я прямо писал, что «богатейшие коллекции русского и западноевропейского оружия находятся в состоянии разрушения. Причиной этого является нарушение нормальных условий хранения во время войны и несоблюдение их в последующие годы... Я жду от партийной организации и администрации Эрмитажа реальной помощи... и ясного ответа на вопрос: почему не предпринимаются меры к предотвращению гибели доверенных нам страной памятников искусства?»

В тот же день, когда эта стенгазета была вывешена, как обычно, в одном из эрмитажных коридоров для публичного обозрения, ко мне подбежал в этом коридоре секретарь парторганизации с перекошенным от злобы лицом:

— Зачем вы упомянули в своей заметке парторганизацию? Вы ни разу не обращались к ней.

— Действительно, мои служебные записки по этому поводу были адресованы администрации. Но мои выступления на общих собраниях, где я бил тревогу, должны были быть услышаны и членами парторганизации.

— Но вы ни разу не обращались в парторганизацию письменно!

— Если дело только в этом, я думаю, что теперь-то я обратился за помощью письменно, не правда ли?

— На днях мы устроим собрание парторганизации, вызовем вас на него и потребуем от вас ответа.

— Буду ждать вызова.

Эта угроза призвать меня к «ответу» осталась невыполненной, — вероятно, потому, что через некоторое время Владимира Николаевича Васильева за что-то сняли с поста парторга. Впрочем, ненадолго.

К концу года мои недруги сумели рассчитаться со мной за строптивость. В самом конце года из Комитета по делам

 

- 375 -

искусств приехал сотрудник отдела кадров, и мы узнали, что в Эрмитаже готовится сокращение штатов. При отборе людей, подлежащих сокращению, основную роль играли все тот же Васильев и заведующая отделом кадров Эрмитажа Евдокия Александровна Лямина, также принадлежавшая к числу моих недругов. Результаты сокращения были объявлены перед Новым годом. В числе сокращаемых, главным образом пенсионеров, был и я, хотя мне еще далеко было до пенсионного возраста. К тому же я был единственным в стране специалистом по западноевропейскому оружию.

Среди сокращенных оказалась доктор исторических наук Наталья Давыдовна Флиттнер, о которой я упоминал в свое время в связи с Высшими курсами искусствоведения. Наталье Давыдовне было предложено оставить Эрмитаж и уйти на пенсию, поскольку ей исполнился семьдесят один год. Она сказала мне тогда: «Вот, Михаил Федорович, сокращают и нас с вами». Думаю, что ей нетрудно было догадаться об истинных причинах моего сокращения, инициатива которого заведомо исходила от органов «госбезопасности» и которое было преддверием моего ареста теми же органами. Но доброй женщине хотелось сказать мне какие-то слова участия.

Меня, как полагается, предупредили об увольнении за две недели, но фактически уволили не по прошествии этих двух недель, а через пять месяцев, когда уже окончательно отпала надежда дирекции отстоять меня и сохранить в Эрмитаже. Я пишу «дирекции», хотя совершенно уверен, что отстаивала меня не дирекция в целом, а один Иосиф Абгарович Орбели. К слову, через полтора года он сам был вынужден покинуть Эрмитаж.

Некоторые из моих коллег стали настаивать на том, чтобы я поехал в Москву, и лично переговорил с председателем Комитета по делам искусств Поликарпом Ивановичем Лебедевым. В те годы министерства культуры не существовало, и музеями ведал этот комитет. Так как отбор сокращаемых происходил в Ленинграде, а из Москвы было указано только количество сотрудников, подлежащих сокращению в целях экономии средств, были, казалось, некоторые основания надеяться, что Лебедев может изменить решение незначительных лиц, производивших сокращение «на местах». Находились и такие наивные люди, которые считали, что мое

 

- 376 -

участие в Великой Отечественной войне должно бы ограждать меня от дальнейших репрессий. Дима Ловенецкий, вернувшись как-то из кино, в котором смотрел фильм «Падение Берлина», под впечатлением этого фильма, расстроенный, сказал мне: «Почему ты получил медаль "За взятие Берлина"? Не может быть, чтобы участника штурма Берлина сократили после войны с работы!»

«Не может быть!»... А ведь он сам испытал на себе прелести сталинского режима.

Хотя я уже вполне понимал, что послевоенные надежды на смягчение режима не оправдались, я все-таки решил попробовать постоять за себя, но предварительно обратился к Орбели.

Я пришел в кабинет директора и сказал ему, что могу поехать в Москву для личной встречи с председателем Комитета по делам искусств в том случае, если Иосиф Абгарович скажет мне совершенно откровенно, считает ли он, что не только в моих личных интересах, но и в интересах Эрмитажа стоит совершить такую попытку.

Орбели подошел к окну и долго думал, смотря на Неву. Потом повернулся ко мне:

— Михаил Федорович, вы знаете, что я вас не люблю. В этом, может быть, виноваты не вы сами, а ваша покойная матушка. Мне не нравится воспитание, которое она вам дала. Но как к сотруднику Эрмитажа я могу относиться к вам только положительно. Ваши знания и ваша преданность делу мне хорошо известны. Поэтому я не только одобряю вашу поездку в Москву, но и дам вам служебную командировку. Надежды на успех мало, но попытайтесь. И, прошу, когда будете говорить с Лебедевым, то ссылайтесь на меня, на то, как я настаивал перед ним на вашем оставлении в Эрмитаже. Да, и вот еще что... В комитете будет и мой заместитель, Борис Борисович Пиотровский. Он поддержит вас.

Я поблагодарил Иосифа Абгаровича. Через несколько дней я был в Москве.

Прежде чем посетить Комитет по делам искусств, я зашел в министерство государственного контроля и разыскал в нем сотрудников, производивших ревизию в Эрмитаже. Они были очень удивлены, узнав о моем увольнении. Оказалось, что о моей работе комиссия дала превосходный отзыв.

 

- 377 -

Но никакие отзывы, вероятно, уже не могли помочь. В Комитете мне не сразу удалось попасть к Лебедеву. Только на третий день он принял меня. До него я побывал в комитетском отделе кадров. Заведующий отделом, Федор Иванович Калошин, был со мной язвительно - официален и посоветовал обратиться в музеи Львова и еще двух городов с предложением своих услуг. Эти музеи, по словам Калошина, обращались в Комитет с просьбой направить в них сотрудников. Впоследствии я, уже с отчаяния, написал в эти музеи, и мне ответили, что их заявки были поданы вскоре после окончания войны, но уже давно сотрудники найдены и места заняты. Калошин сказал мне еще, что я давно должен был подготовить себе смену. Как следовало это понимать?

Посетил я, околачиваясь в комитете в ожидании приема Лебедевым, и заведующего Музейным сектором комитета, с которым ранее познакомился во время пребывания его в Эрмитаже. К сожалению, я не помню его фамилии. С ним еще в Ленинграде у меня сложились хорошие отношения, но он мог поддержать меня разве что выражением сочувствия. В его кабинете я встретился с Б.Б. Пиотровским. Когда я рассказал о своем посещении Калошина, Борис Борисович обратился ко мне с совсем неожиданным вопросом:

— А в самом деле, Михаил Федорович, почему бы вам не воспользоваться предложением отдела кадров и не перейти на работу в один из предложенных им музеев!

Так заместитель Орбели оказал мне поддержку, о которой говорил Иосиф Абгарович!

Вправе ли я осуждать Пиотровского за его тогдашнюю позицию в отношении меня, за его «поддержку»? Это было время, когда сталинский режим толкал очень многих на предательство. А Пиотровский находился тогда в расцвете научной карьеры. В 1945 году он был избран членом-корреспондентом Академии Наук Армении, вскоре стал лауреатом Сталинской премии. Он настоящий ученый. В то же время он происходит из дворянской чиновной семьи, что для советской власти, естественно, всегда являлось отрицательным фактором. В 1945 году он вступил в партию. Его старушка-мать работала в библиотеке Эрмитажа, и у меня с ней были очень хорошие отношения. Когда меня сократили, Борис Борисович пришел ко мне и очень просил не рассказывать о

 

- 378 -

моем сокращении матери. Я исполнил его просьбу, но, конечно, она узнала об этом от других. Поддерживать меня — значило подвергать риску и себя, и свою семью. Но было немало людей, поступавших даже в то время иначе, чем Пиотровский.

Лебедев встретил меня вежливо, но и только. Во время беседы, длившейся полчаса, он, казалось, подчеркивал свою непричастность к моему увольнению и свою полную неспособность помочь. Неоднократно он прерывал наш разговор, вроде бы деловой, не имеющими к нему никакого отношения вопросами, к примеру:

— Товарищ Косинский, скажите, сколько вам лет? Под конец он произнес:

— Я согласен рассмотреть вопрос о восстановлении вас в Эрмитаже, если ленинградская партийная организация письменно поддержит вашу просьбу.

— Но я не член партии и в обкоме или в горкоме меня совершенно не знают.

— Орбели просил меня за вас. Удалось же ему, именно через ленинградскую партийную организацию, добиться возвращения в Эрмитаж Газульяна. Пусть он обратится в нее опять.

После этого мне оставалось только уйти. И Лебедев, и я знали, что возвращения научного сотрудника Леона Тиграновича Газульяна Орбели добился через Попкова — ныне арестованного и исчезнувшего навсегда.

Во время пребывания в Москве я не забыл посетить Третьяковскую галерею и даже осмотрел выставку подарков Сталину по случаю его семидесятилетия, походившую на огромный универмаг. Но самым запомнившимся событием для меня было знакомство с Марией Михайловной Денисовой, одним из самых хороших людей, которых мне посчастливилось встретить в своей жизни. Дружба с ней продолжалась до самой ее смерти — 16 декабря 1961 года. А в 1950 году шестидесятидвухлетняя Мария Михайловна заведовала Отделом оружия Исторического музея в Москве и была ведущим специалистом по древнерусскому оружию.

Вернувшись в Ленинград, я приступил к сдаче коллекций, участвуя в комиссии по передаче собрания новому хранителю. Им оказалась Ольга Эрнестовна Михайлова. Она

 

- 379 -

занималась в Отделе Запада керамическими изделиями и к истории оружия никогда не имела никакого отношения. Но специалистов - оружиеведов не было, и вполне понятно, что желавшего заняться этой нелегкой специальностью среди научных сотрудников найти было нелегко. Вероятно, Ольга Эрнестовна получила указание принять Отделение оружия в качестве партийного поручения. Кстати, мало того, что она была членом партии и поэтому «надежным человеком», — муж ее работал в министерстве внутренних дел. Внешне Ольга Эрнестовна была красивой молодой женщиной с длинными черными волосами, спускавшимися на плечи. Сотрудники Эрмитажа относились к ней с опаской и чуждались ее.

Уволен я был 2 июня 1950 года. Найти какую-либо музейную работу было теперь почти невозможным делом. Во всех музеях города меня знали и боялись принять, несмотря на превосходную характеристику, которую мне выдал Орбели. Когда я обратился, по старой памяти, в Артиллерийский музей, меня принял очередной начальник его, молодой майор с длинными усами, поинтересовался моей прошлой работой в этом музее и попросил указать, кто из его сотрудников знает меня и может дать мне рекомендацию. В.И. Маркович к этому времени был уволен в запас «по возрасту», но Тихон Ильич Воробьев еще работал. Я назвал его. Но когда я пришел за ответом, начальник объявил, что меня принять не могут из-за отсутствия вакансий. Я прошел к Тихону Ильичу, и тот рассказал, что начальник говорил с ним, и Воробьев дал мне отличную характеристику. Но начальник все же решил узнать причину моего сокращения из Эрмитажа. Он поручил замполиту побывать там. Тот посетил Эрмитаж, поговорил с Васильевым, и Васильев, конечно, охарактеризовал меня так, что мне немедленно отказали. А Тихон Ильич получил от начальства нагоняй за «потерю бдительности».

Пока еще у меня сохранялась работа, правда, жалкая, в Педагогическом институте имени Герцена, где я преподавал, с почасовой оплатой, историю западного средневековья. Кроме того, переписка на пишущей машинке давала мне небольшой приработок. Словом, пока я еще держался, хотя, после этих невзгод, седина появилась на моей голове.

В мае был арестован Лев Львович Раков. Его приговорили к заключению во Владимирский «политизолятор» (тюрьму)

 

- 380 -

сроком на 25 лет. Оттуда, видимо, он уже не должен был выйти — ему было 46 лет.

Интерес к моей особе не угас с моим увольнением из Эрмитажа. Меня начала посещать дома гнусная, и внешне и внутренне, личность — участковый из отделения милиции, по фамилии Царьков. Совершенно ясно было, кто направлял Царькова ко мне. Он являлся, спрашивал, устроился ли я на работу, а потом, ухмыляясь, заявлял, что если и в ближайшее время я не получу работу, он будет возбуждать дело о выселении меня из Ленинграда.

После одного из этих визитов я обратился к начальнику городского «паспортного стола», ведавшему вопросами прописки в Ленинграде. Я объяснил этому вполне интеллигентному майору свое положение и трудность найти для себя работу. Майор тут же позвонил начальнику отделения милиции, которому были подведомственны дома нашего района, и распорядился оставить меня в покое.

В это время меня навестила Нина Дмитриевна Румянцева, мой товарищ по концлагерю в Талагах под Архангельском. Ее выпустили из лагеря после войны. Некоторое время она работала в Архангельске, но затем ей предложили выехать оттуда, и она скиталась по России. В Ленинграде ей не разрешили жить, но ей удалось найти место преподавателя латинского языка в медицинском училище в Луге. Поселившись там, в 130 с лишним километрах от Ленинграда, она не нарушала правило, запрещавшее «нежелательным» лицам жить не только в больших городах, но и в стокилометровой зоне вокруг них...

Только 13 сентября мне удалось заключить договор с Ленинградской экскурсионной базой на проведение экскурсий по городу и получить для разработки тему экскурсии. Но ни одной экскурсии мне провести не удалось: болезнь свалила меня с ног.