Глава 29. Новые времена, новые веянья?
В Москве мы с Шуриком остановились в районе Арбата, в крохотной комнатке Марии Михайловны Денисовой. Зайдя в министерство культуры, я получил там заверения, что если нынешний директор Эрмитажа, профессор М.И. Артамонов, не будет возражать, то меня восстановят на работе. Я вышел из министерства в самом радужном настроении, и были минуты, когда я готов был, вопреки всему, что написано выше, искренне сказать: «Поистине, времена изменились!»
Но нет, с этим заключением я, кажется, поторопился. Когда, прибыв в Ленинград, мы с трудом подыскали комнату на Петроградской стороне, в квартире незнакомой мне ранее вдовы, выяснилось, что прописаться в городе мне будет не так-то легко. То есть меня просто не прописывали в Ленинграде. Я подал, как это полагалось, документы в отделение милиции. Меня вызвали туда, учинили издевательский допрос и взяли с меня подписку о том, что я должен покинуть Ленинград в течение суток и выехать за пределы стокилометровой зоны, окружающей город.
Один из моих ленинградских друзей, Алексей Александрович Васильев, в этот период работал заместителем директора Музея Ленина и уже подыскал мне работу, правда, временную, в Театральной библиотеке. Для устройства на эту работу я должен был вступить в инвалидную артель «Культбытобслуживание», а для этого, в свою очередь, непременно требовалась прописка в Ленинграде.
Получив предписание покинуть Ленинград, я поехал к Васильеву в Мраморный дворец на берегу Невы, где помещается Музей Ленина. Выслушав меня, Леша Васильев посоветовал мне обратиться к начальнику ленинградского управления милиции, генералу. Герою Советского Союза Ивану Владимировичу Соловьеву, участнику войны и, по словам
Леши, прекрасному человеку. Именно это свойство генерала заставляло работников милиции всячески ограждать его от непосредственного общения с просителями.
И действительно, несмотря на попытки соединиться с Соловьевым по телефону правительственной связи, установленному в кабинете директора музея, Леше это не удалось. Он сел в машину и поехал обедать в Смольный, а мне порекомендовал съездить к директору Театральной библиотеки, Михаилу Петровичу Троянскому, и взять у него отношение к начальнику милиции. Потом я должен был вернуться в Музей Ленина, куда к тому времени возвратится и Леша, с тем, чтобы продолжать ловить по телефону генерала.
Троянский оказался отзывчивым человеком. Выяснилось к тому же, что он, как и я, окончил в свое время Высшие государственные курсы искусствоведения, только другое, Театральное отделение. Он составил письмо к начальнику милиции, но тут встал вопрос, как его адресовать. Он не знал фамилии генерала, а я забыл ее и не мог вспомнить. Не то Савельев, не то Леонтьев. Тогда я взял трубку обыкновенного, отнюдь не правительственного, телефона, который стоял в Театральной библиотеке, и позвонил в Управление милиции по первому номеру, указанному в телефонной книге. Мне ответил низкий голос:
— Управление милиции. Что вам нужно?
— Будьте добры, сообщить мне фамилию начальника управления...
— С вами говорит начальник управления. Что вам нужно?
— Я прошу разрешения встретиться с вами, товарищ генерал!
— Зачем?
— Я возвращен из ссылки, и так как у меня не сохранилась квартира, отделение милиции взяло с меня подписку о выезде из Ленинграда в 24 часа. Я работал в Эрмитаже, кандидат наук...
— Они поступили правильно. Как ваша фамилия, имя и отчество? Я назвал.
— Приезжайте завтра ко мне к десяти часам утра. На другой день в десять часов утра я был у генерала. Он оказался высоким стариком, умным и симпатичным. Мы
беседовали с ним более часа, и, прощаясь и пожимая мне руку, он сказал, что будет рад встретиться со мной при более приятных обстоятельствах. На моем заявлении, на котором стоял штамп милиции «ОТКАЗАТЬ», он написал: «Прописать».
Больше с Иваном Владимировичем Соловьевым я не встречался, но единственная встреча с ним оставила у меня самые хорошие воспоминания.
Прямо от генерала я проехал в отделение милиции, находившееся против того дома, где я снял комнату. Резолюция генерала произвела там такое впечатление, что мне стало неприятно за подхалимствующих людей. Тот самый милицейский чин, который брал с меня подписку о немедленном выезде из Ленинграда, преобразился в сюсюкающего доброжелателя:
—А Сашеньку вы тоже будете прописывать?
Шурика он ни разу не видел, но слово начальства обратило его враждебную суровость в саму любезность и напомнило мне чеховского «хамелеона».
Если вопрос с пропиской был, таким образом, улажен, то вопрос о моем восстановлении на работе в Эрмитаже так и остался нерешенным. На посланное мною письмо я получил ответ из Главного Управления изобразительных искусств министерства культуры, где сообщалось, что «в настоящее время из-за отсутствия вакансий Государственный Эрмитаж не имеет возможности восстановить вас в этой должности. При появлении соответствующей вакансии ваша просьба о восстановлении в должности старшего научного сотрудника Государственного Эрмитажа будет удовлетворена». Такой обнадеживающий ответ был получен мной в июне 1954 года. Но время шло, и надежды мои таяли. В ноябре я снова напомнил о себе письмом в Главное управление изобразительных искусств. Пришел ответ, в котором говорилось, что в случае положительного решения вопроса о выделении Эрмитажу дополнительных штатов на следующий 1955-й год я могу быть восстановлен, «на что есть договоренность с директором Эрмитажа т. Артамоновым М.И.».
С Михаилом Илларионовичем Артамоновым я ранее знаком не был. Когда я пришел к нему, он постарался не сказать мне ничего определенного. Наконец, Эрмитаж полу-
чил дополнительные штаты, я снова неоднократно наведывался к Артамонову, но опять-таки без толку. Профессор Артамонов, непонятно почему, избрал такой странный способ отказывать мне: он ссылался на то, что Владимир Францевич Левинсон-Лессинг, заведующий Отделом Запада, куда входило и Отделение оружия, «не дает на меня заявки». Между тем, Владимир Францевич заверил меня, что не один раз обращался к директору Эрмитажа, настаивая на моем восстановлении в отделе.
Я был уверен, что упорство Артамонова является результатом воздействия на него секретаря партийной организации Эрмитажа Васильева, с которым у меня еще до ссылки в Денисовку сложились откровенно неприязненные отношения и который сыграл роль в моем увольнении из Эрмитажа и, возможно, в последовавших за ним событиях.
После очередного разговора с Владимиром Францевичем мы решили сделать так: я приду еще раз к Артамонову, а Владимир Францевич будет ждать меня у его кабинета. Если директор опять сошлется на него, я попрошу его войти, и он опровергнет это утверждение.
Так и сделали. Артамонов снова начал уверять меня в задержке моего оформления из-за заведующего Отделом Запада. Тогда я сказал, что Левинсон-Лессинг ждет в соседней комнате и готов сейчас же сделать все, что нужно. Сидевший передо мной в кресле плотный пожилой человек, занимающий пост директора Эрмитажа, более уже не мог лгать. Но он не смутился:
— Михаил Федорович, вы забываете, что кроме заведующего Отделом Запада в Эрмитаже еще существует партийная организация.
Михаил Федорович ничего не забыл. Но что было отвечать на это? Я выразил сожаление, что он так долго скрывал от меня истинные причины, сказал, что больше не буду к нему обращаться, и ушел. Мы долго бродили по окрестным улицам с Владимиром Францевичем, тоже возмущенным, но старавшимся меня успокоить.
Конечно, для меня это был тяжелый удар. Я вспомнил своего деда, о котором писал в этих записках, и то, как III отделение лишило его возможности заниматься делом на-
родного образования, которому он посвятил почти всю свою недолгую жизнь.
Как ни привык я ко всякого рода низостям, перед моими глазами вновь и вновь вставала незначительная физиономия нынешнего директора, способного так спокойно и уверенно лгать.
М.И. Артамонов оставался на посту директора Эрмитажа до 1964 года, когда его заменил Б.Б. Пиотровский. Но мне уже не суждено было вернуться в Отделение оружия. В шестидесятые годы его возглавлял кандидат искусствоведения Леонид Тарасюк. Времена, казалось бы, изменились, — однако и он ухитрился навлечь на себя недовольство властей. Поскольку в нашей стране нет соответствующего периодического издания, он несколько раз позволял себе посылать свои оружиеведческие работы для опубликования в журнале, издающемся в Лондоне. Ему официально, хотя и в форме дружеского предупреждения, посоветовали прекратить отправление статей за границу. Затем последовал суд над Тарасюком и заключение его в лагерь — будто бы за «незаконное хранение оружия» в квартире. При этом суд не счел нужным вдаваться в такую мелочь, как определение, является ли найденная у Тарасюка вещь коллекционным предметом или же нелегально хранимым предметом вооружения, опасным для окружающих. Финал этой истории таков: отбыв наказание, Тарасюк с семьей подал заявление с просьбой разрешить ему как еврею выезд в Израиль, и наша страна, и в частности Эрмитаж, потеряли еще одного оружиеведа. Очень способного, нужно добавить.
Состоя в 1955 и начале 1956 г. в инвалидной артели, я зарабатывал немногим меньше, чем получал бы в Эрмитаже. А с самого начала 1956 года, по рекомендации моих ленинградских друзей, я получил место главного хранителя музея Академии Художеств. Ставка главного хранителя (то есть заместителя директора по научной части) в академическом музее в два с половиной раза превышала мою ставку в Эрмитаже. Здесь я проработал до сентября 1966 года и отсюда ушел на пенсию. Но работа в этом музее была далека от специальности, которую я очень любил и в которой достиг больших знаний.
В течение 1956 года я был реабилитирован по тем «делам», которые привели меня в тюрьму и концлагерь в тридцатых
годах и опять в тюрьму и ссылку в 1951 году. Причем еще до этой реабилитации последняя ссылка была официально признана незаконной. Вот как это произошло.
Я уже рассказывал о том, что в 1951 году мне предложили подписать протокол окончания следствия дважды, причем вторичное подписание состоялось на другой же день после первого, и оба раза при этой процедуре присутствовали разные прокуроры по надзору.
В 1955 году, считая себя невиновным в каких бы то ни было преступлениях и добиваясь реабилитации, я пришел в городскую прокуратуру и встал в длинную очередь к секретарю, чтобы записаться на прием к прокурору города. Стоя в очереди, я уже не впервые думал об этом эпизоде, о том, зачем «органам» понадобилось срочно аннулировать уже подписанный мной протокол и заставлять меня подписать другой, притом в присутствии нового прокурора. Первый, мне казалось, с симпатией отнесся ко мне во время моего спора со следователями. Второй был совершенно не знаком с моим делом и, помнится, выразил удивление, когда я сказал, что меня считает социально опасным элементом то государство, за которое я пролил кровь на фронте. Не могло ли быть так, что первый из прокуроров опротестовал мнение «органов» о необходимости сослать меня как ранее репрессированного, и тогда призвали другого, более покладистого?
Я стоял и размышлял об этом, а в это время в комнату вошел человек небольшого роста в прокурорской форме и что-то сказал секретарю. Я подумал, а вдруг это тот самый прокурор, который присутствовал при подписании первого протокола. Видел я его только один раз и не помнил его наружности. Но, как говорится, «что-то меня толкнуло». Я вышел из комнаты и последовал за ним. Прокурор вошел в какую-то дверь. Выждав несколько минут, я постучал. «Войдите», — послышался голос из-за двери. Я вошел и очутился в маленьком кабинете. Кроме прокурора, в нем никого не было.
— Простите, но мне кажется, что вы прокурор, присутствовавший при подписании моего дела в 1951 году. Он внимательно посмотрел на меня.
— Я действительно прокурор по надзору. Но, посудите сами, через мои руки прошло столько дел, что невозможно запомнить всех обвиняемых!
Я уже хотел извиниться и уйти, когда он, продолжая всматриваться в меня, проговорил:
— Постойте, а это не у вас было дело, графским титулом?
— Только не с графским, а с баронским...
— Теперь я вас припоминаю. Да, я действительно присутствовал при подписании протокола окончания следствия.
Тогда я рассказал о вторичном подписании протокола на другой день и с другим прокурором. «Это очень любопытно», — произнес он и спросил, что я делаю в прокуратуре. Я ответил.
— Обязательно подробно изложите эту историю в своем заявлении. Назовите и мою фамилию, — прокурор назвал свою фамилию, которую, к сожалению, я теперь забыл.— Потом, не стойте в очереди, это ненужная трата времени. Подайте заявление в канцелярию прокуратуры, оно обязательно будет рассмотрено. Заявление пишите покороче, но, повторяю, подробно изложите случай с подписанием.
Я видел его еще только раз. Через несколько дней меня вызвал другой прокурор. Перед ним лежало толстое дело — мое дело. Он сказал, что дело 1938 года пойдет в высшую инстанцию, а что касается постановления Особого Совещания о ссылке, вынесенного в 1951 году, то мне выдаст «справку», удостоверяющую его полную незаконность, прокурор города. И прибавил:
— Вы имели право не ехать в ссылку.
Я невольно улыбнулся и заметил ему, что, когда направляют этапом, через тюрьмы, под конвоем, ни о каком праве остаться, не ехать не может быть и речи.
Вот текст бумаги, выданной из городской прокуратуры:
«25 августа 1955 г.
Гр. КОСИНСКОМУ М.Ф.
гор. ЛЕНИНГРАД, Лахтинская ул., дом 14, кв. 24.
В ответ на Ваше заявление о пересмотре дела, по которому Вы осуждены в 1951 году к ссылке, сообщаю, что по этому делу Вы считаетесь лицом не имеющим судимости, незави-
симо от Указа Президиума Верховного Совета Союза ССР от 27 марта 1953 года — «Об амнистии».
ЗАМ. ПРОКУРОРА города ЛЕНИНГРАДА
Старший Советник Юстиции (подпись) ТИХОМИРОВ».
Я был приговорен Особым Совещанием — которое само было незаконным, ибо неконституционным, органом — три раза:
Постановление от 23.III.1935 — 5 лет ссылки в Казахстан. Отменено тем же органом 2.IV.1936. Постановление от 10.XI.1939—5 лет лагерей. Реабилитация Президиума Ленинградского городского суда 13.1.1956. Постановление от 28.IV. 1951 — 5 лет ссылки в Казахстан. Реабилитация Судебной Коллегии по уголовным делам Верховного Суда РСФСР 12.III.1956.*
Одновременно или почти одновременно со мной были реабилитированы многие миллионы мертвых и живых людей. Уже одно это показывает, что представлял собою сталинский режим. Но даже на этом фоне то, что произошло со мной, встречалось не так уж часто: меня реабилитировали трижды. И когда я хлопотал о выделении мне комнаты взамен той, которой я лишился в связи с арестом и ссылкой 1951 года, мне сначала было сказано, что меня «поставят на очередь», однако эта очередь дойдет до меня очень нескоро, ибо таких, как я, великое множество. «Да, но я полностью реабилитирован...» — «Ну и что же? Все, кого мы ставим на очередь, полностью реабилитированы». — «Да, но я полностью реабилитирован трижды!» И этот довод возымел свое действие: я получил комнату площадью 13 квадратных метров (в квартире, где проживало еще две семьи и куда мы въехали вдвоем с Шуриком Жумагужиным) вне очереди, незадолго до того, как получил работу в Академии Художеств.
В июле 1955 года был освобожден из лагеря («амнистирован») и вернулся в Ленинград, проведя в заключении около половины назначенного ему десятилетнего срока, мой двоюродный брат— Иосиф Алексеевич Косинский. В 1958 году состоялась посмертная реабилитация его отца — Алексея
* Это говорит о том, что приведенный выше документ был как бы неполноценным и понадобилось еще решение Верховного Суда.
Михайловича. Спустя двадцать восемь лет после его смерти в Соловецком концлагере «особого назначения»...
Посмертная реабилитация ожидала и Леонида Владимировича Клименко, а его вдова, моя двоюродная сестра Ольга Константиновна, полностью отбыв десять лет заключения, на которые она была осуждена, вернулась в конце концов в Ленинград.
Я не продолжаю этот перечень — он был бы слишком длинным. Да к тому же мне известна поименно лишь ничтожно малая часть невинно пострадавших и погубленных людей. Каждый малограмотный крестьянин, замученный Сталиным и его прихвостнями, был человеком и имеет право на человеческую память. Никто из нас, переживших эти времена в истории нашей родины, не должен, мне кажется, молчать о них. А между тем почти все опубликованные в советской печати мемуары, к сожалению, мало, что могут дать добросовестному историку, хотя они подписаны иногда очень известными именами. Об очень многом их авторы умалчивают. А сознательное умалчивание, как известно, — это один из видов лжи.
Причины такой лживости мемуаристов различны. Некоторые государственные деятели, не вполне владеющие литературным языком, приглашали для написания воспоминаний того или иного литератора — обычно бойкого борзописца, а уж тот знал, как нужно втиснуть все личное в прокрустово ложе официальной исторической схемы. Другие авторы, литературно искушенные, сами уже привыкли за долгие десятилетия избегать скользких тем, паче всего бояться резких, то есть правдивых, слов, умалчивать о многом и не доискиваться до истины. Вольно или невольно (бывало, наверное, и так!) они впадали в лицемерие.
Третьи были просто соучастниками преступлений режима.
Мне не очень-то верится, что за долгие годы подличанья, а то и прямо палаческой службы они, как принято говорить, «потеряли совесть». Что могло бы с ними случиться ужаснее этого? Но совсем потерять совесть невозможно, — разве что приглушить ее. Чувство справедливости выстрадано человечеством за много тысячелетий человеческой истории, и оно неистребимо.
История все расставит на принадлежащие ему места — я твердо уверен в этом. Но, оглядываясь в конце своего жизненного пути назад, на те ужасы, которые пришлось пережить, на то море подлости, в котором мы барахтались в продолжение тридцати лет сталинщины и в котором погибли миллионы лучших сынов и дочерей моей родины, моего народа, хочу поставить четыре вопроса и в меру своего опыта и разумения ответить на них.
Первый вопрос таков. Действительно ли Сталин был марксистом и ленинцем всю свою сознательную жизнь? При нем долгие годы на стенах домов, в убранстве зал, на плакатах, на обложках книг был в ходу четырехликий барельеф:
Маркс-Энгельс-Ленин-Сталин. Он сделался настолько распространенным, что стал как бы само собой разумеющимся и не привлекал внимания. Столь же стандартным был лозунг:
«Под знаменем Ленина, под водительством Сталина—вперед, к победе коммунизма!» После смерти Сталина была, однако, на какое-то время выдвинута версия о «перерождении» Сталина, будто бы испорченного неограниченной и бесконтрольной властью. Мне приходилось читать в этой связи, что, дескать, о возможности появления жутких оборотней в революционной среде высказывался еще прозорливый Энгельс (в одном из писем к Вере Засулич).
Но я в «перерождение» Сталина не верю. Да, он был кровожаден и деспотичен, но во всех своих действиях проявил себя как последовательный сторонник марксистской, ленинской линии. Даже своих ближайших соратников, таких же марксистов, как и он сам, он ликвидировал во имя скорейшего торжества все той же линии, а не только из-за присущей ему мании преследования, как пытались втолковывать нам. Лицо Сталина — это лицо большевизма.
Второй вопрос: что происходило в «верхах» в последние годы жизни Сталина, после войны, выигранной такой дорогой ценой?
Я уверен, что он, совершенно оторванный в эти годы от реальной действительности, готовился напоследок «хлопнуть дверью» — ознаменовать закат своей жизни «освобождением» если не всего мира, то по крайней мере всей Европы. Только этой навязчивой идеей можно объяснить и лихорадочное наращивание вооружений, хотя никакой реальный
противник после разгрома Гитлера нашей стране не грозил, и свирепую «чистку» тыла, и попытки взорвать некоторые западные страны (например, Францию, которая будто бы уже созрела для этого) изнутри... И только смерть сняла его палец с «ядерной кнопки», которую он, по-видимому, намеревался нажать в том же 1953 году. Ему, 73-летнему старику, уже нечего было терять, а перспектива добиться мирового господства, которое история связала бы с его именем, была столь заманчивой! Но его ближайшие приспешники, лучше представлявшие себе и положение в стране, и тогдашнее соотношение сил в мире, понимали, что война означала бы катастрофу— не в последнюю очередь для них. Правда, выбора-то у них не было: смерть Сталина тоже означала для них немалую опасность. И действительно, история показала, что в последовавшей кремлевской драке спаслись не все.
Третий вопрос: за двадцать лет, прошедших после смерти Сталина, было ли народу честно и правдиво рассказано хотя бы о самых страшных злодеяниях сталинского периода? Нет, этого по понятным причинам сделано не было. Схема осталась примерно такой: все, что происходило до 1930 или даже до 1937 года, было возвышенным и героическим. Но вот вдруг страшную силу набрал переродившийся Сталин, совершил крупные ошибки, которые, впрочем, смягчались «коллективным разумом партии» и роковыми для страны не стали («А иначе как же мы войну выиграли?!» — и т.д.). Но даже и совершая ошибки, Сталин в основном правил мудро — он индустриализировал страну, из отсталой сделал ее «самой передовой», он реформировал сельское хозяйство, войну мы выиграли благодаря его руководству — и устремились, как принято было выражаться устно и в печати, «к сияющим вершинам коммунизма»... Причем с самого начала чудовищные преступления были глумливо названы «культом личности и его последствиями». Этот термин, над изобретением которого, должно быть, немало поломали голову кремлевские «идеологи», может только ввести в заблуждение: ведь сам по себе «культ» той или иной личности еще не ведет к преступлениям. Культ Сталина был у нас, в страхе перед идеологическим вакуумом, сразу же замещен культом давно умершего Ленина, — ну и что же, разве от культа Ленина кто-либо пострадал?
Четвертый вопрос: может ли все пережитое нашим поколением повториться? Может и уже повторяется — в Китае, например, в сходных условиях, на питательной почве коммунистической диктатуры.
Человеческая память слишком коротка, вот в чем беда.
1967-1972. Ленинград