- 405 -

Глава 29. Новые времена, новые веянья?

 

В Москве мы с Шуриком остановились в районе Арбата, в крохотной комнатке Марии Михайловны Денисовой. Зайдя в министерство культуры, я получил там заверения, что если нынешний директор Эрмитажа, профессор М.И. Артамонов, не будет возражать, то меня восстановят на работе. Я вышел из министерства в самом радужном настроении, и были минуты, когда я готов был, вопреки всему, что написано выше, искренне сказать: «Поистине, времена изменились!»

Но нет, с этим заключением я, кажется, поторопился. Когда, прибыв в Ленинград, мы с трудом подыскали комнату на Петроградской стороне, в квартире незнакомой мне ранее вдовы, выяснилось, что прописаться в городе мне будет не так-то легко. То есть меня просто не прописывали в Ленинграде. Я подал, как это полагалось, документы в отделение милиции. Меня вызвали туда, учинили издевательский допрос и взяли с меня подписку о том, что я должен покинуть Ленинград в течение суток и выехать за пределы стокилометровой зоны, окружающей город.

Один из моих ленинградских друзей, Алексей Александрович Васильев, в этот период работал заместителем директора Музея Ленина и уже подыскал мне работу, правда, временную, в Театральной библиотеке. Для устройства на эту работу я должен был вступить в инвалидную артель «Культбытобслуживание», а для этого, в свою очередь, непременно требовалась прописка в Ленинграде.

Получив предписание покинуть Ленинград, я поехал к Васильеву в Мраморный дворец на берегу Невы, где помещается Музей Ленина. Выслушав меня, Леша Васильев посоветовал мне обратиться к начальнику ленинградского управления милиции, генералу. Герою Советского Союза Ивану Владимировичу Соловьеву, участнику войны и, по словам

 

- 406 -

Леши, прекрасному человеку. Именно это свойство генерала заставляло работников милиции всячески ограждать его от непосредственного общения с просителями.

И действительно, несмотря на попытки соединиться с Соловьевым по телефону правительственной связи, установленному в кабинете директора музея, Леше это не удалось. Он сел в машину и поехал обедать в Смольный, а мне порекомендовал съездить к директору Театральной библиотеки, Михаилу Петровичу Троянскому, и взять у него отношение к начальнику милиции. Потом я должен был вернуться в Музей Ленина, куда к тому времени возвратится и Леша, с тем, чтобы продолжать ловить по телефону генерала.

Троянский оказался отзывчивым человеком. Выяснилось к тому же, что он, как и я, окончил в свое время Высшие государственные курсы искусствоведения, только другое, Театральное отделение. Он составил письмо к начальнику милиции, но тут встал вопрос, как его адресовать. Он не знал фамилии генерала, а я забыл ее и не мог вспомнить. Не то Савельев, не то Леонтьев. Тогда я взял трубку обыкновенного, отнюдь не правительственного, телефона, который стоял в Театральной библиотеке, и позвонил в Управление милиции по первому номеру, указанному в телефонной книге. Мне ответил низкий голос:

— Управление милиции. Что вам нужно?

— Будьте добры, сообщить мне фамилию начальника управления...

— С вами говорит начальник управления. Что вам нужно?

— Я прошу разрешения встретиться с вами, товарищ генерал!

— Зачем?

— Я возвращен из ссылки, и так как у меня не сохранилась квартира, отделение милиции взяло с меня подписку о выезде из Ленинграда в 24 часа. Я работал в Эрмитаже, кандидат наук...

— Они поступили правильно. Как ваша фамилия, имя и отчество? Я назвал.

— Приезжайте завтра ко мне к десяти часам утра. На другой день в десять часов утра я был у генерала. Он оказался высоким стариком, умным и симпатичным. Мы

 

- 407 -

беседовали с ним более часа, и, прощаясь и пожимая мне руку, он сказал, что будет рад встретиться со мной при более приятных обстоятельствах. На моем заявлении, на котором стоял штамп милиции «ОТКАЗАТЬ», он написал: «Прописать».

Больше с Иваном Владимировичем Соловьевым я не встречался, но единственная встреча с ним оставила у меня самые хорошие воспоминания.

Прямо от генерала я проехал в отделение милиции, находившееся против того дома, где я снял комнату. Резолюция генерала произвела там такое впечатление, что мне стало неприятно за подхалимствующих людей. Тот самый милицейский чин, который брал с меня подписку о немедленном выезде из Ленинграда, преобразился в сюсюкающего доброжелателя:

—А Сашеньку вы тоже будете прописывать?

Шурика он ни разу не видел, но слово начальства обратило его враждебную суровость в саму любезность и напомнило мне чеховского «хамелеона».

Если вопрос с пропиской был, таким образом, улажен, то вопрос о моем восстановлении на работе в Эрмитаже так и остался нерешенным. На посланное мною письмо я получил ответ из Главного Управления изобразительных искусств министерства культуры, где сообщалось, что «в настоящее время из-за отсутствия вакансий Государственный Эрмитаж не имеет возможности восстановить вас в этой должности. При появлении соответствующей вакансии ваша просьба о восстановлении в должности старшего научного сотрудника Государственного Эрмитажа будет удовлетворена». Такой обнадеживающий ответ был получен мной в июне 1954 года. Но время шло, и надежды мои таяли. В ноябре я снова напомнил о себе письмом в Главное управление изобразительных искусств. Пришел ответ, в котором говорилось, что в случае положительного решения вопроса о выделении Эрмитажу дополнительных штатов на следующий 1955-й год я могу быть восстановлен, «на что есть договоренность с директором Эрмитажа т. Артамоновым М.И.».

С Михаилом Илларионовичем Артамоновым я ранее знаком не был. Когда я пришел к нему, он постарался не сказать мне ничего определенного. Наконец, Эрмитаж полу-

 

- 408 -

чил дополнительные штаты, я снова неоднократно наведывался к Артамонову, но опять-таки без толку. Профессор Артамонов, непонятно почему, избрал такой странный способ отказывать мне: он ссылался на то, что Владимир Францевич Левинсон-Лессинг, заведующий Отделом Запада, куда входило и Отделение оружия, «не дает на меня заявки». Между тем, Владимир Францевич заверил меня, что не один раз обращался к директору Эрмитажа, настаивая на моем восстановлении в отделе.

Я был уверен, что упорство Артамонова является результатом воздействия на него секретаря партийной организации Эрмитажа Васильева, с которым у меня еще до ссылки в Денисовку сложились откровенно неприязненные отношения и который сыграл роль в моем увольнении из Эрмитажа и, возможно, в последовавших за ним событиях.

После очередного разговора с Владимиром Францевичем мы решили сделать так: я приду еще раз к Артамонову, а Владимир Францевич будет ждать меня у его кабинета. Если директор опять сошлется на него, я попрошу его войти, и он опровергнет это утверждение.

Так и сделали. Артамонов снова начал уверять меня в задержке моего оформления из-за заведующего Отделом Запада. Тогда я сказал, что Левинсон-Лессинг ждет в соседней комнате и готов сейчас же сделать все, что нужно. Сидевший передо мной в кресле плотный пожилой человек, занимающий пост директора Эрмитажа, более уже не мог лгать. Но он не смутился:

— Михаил Федорович, вы забываете, что кроме заведующего Отделом Запада в Эрмитаже еще существует партийная организация.

Михаил Федорович ничего не забыл. Но что было отвечать на это? Я выразил сожаление, что он так долго скрывал от меня истинные причины, сказал, что больше не буду к нему обращаться, и ушел. Мы долго бродили по окрестным улицам с Владимиром Францевичем, тоже возмущенным, но старавшимся меня успокоить.

Конечно, для меня это был тяжелый удар. Я вспомнил своего деда, о котором писал в этих записках, и то, как III отделение лишило его возможности заниматься делом на-

 

- 409 -

родного образования, которому он посвятил почти всю свою недолгую жизнь.

Как ни привык я ко всякого рода низостям, перед моими глазами вновь и вновь вставала незначительная физиономия нынешнего директора, способного так спокойно и уверенно лгать.

М.И. Артамонов оставался на посту директора Эрмитажа до 1964 года, когда его заменил Б.Б. Пиотровский. Но мне уже не суждено было вернуться в Отделение оружия. В шестидесятые годы его возглавлял кандидат искусствоведения Леонид Тарасюк. Времена, казалось бы, изменились, — однако и он ухитрился навлечь на себя недовольство властей. Поскольку в нашей стране нет соответствующего периодического издания, он несколько раз позволял себе посылать свои оружиеведческие работы для опубликования в журнале, издающемся в Лондоне. Ему официально, хотя и в форме дружеского предупреждения, посоветовали прекратить отправление статей за границу. Затем последовал суд над Тарасюком и заключение его в лагерь — будто бы за «незаконное хранение оружия» в квартире. При этом суд не счел нужным вдаваться в такую мелочь, как определение, является ли найденная у Тарасюка вещь коллекционным предметом или же нелегально хранимым предметом вооружения, опасным для окружающих. Финал этой истории таков: отбыв наказание, Тарасюк с семьей подал заявление с просьбой разрешить ему как еврею выезд в Израиль, и наша страна, и в частности Эрмитаж, потеряли еще одного оружиеведа. Очень способного, нужно добавить.

Состоя в 1955 и начале 1956 г. в инвалидной артели, я зарабатывал немногим меньше, чем получал бы в Эрмитаже. А с самого начала 1956 года, по рекомендации моих ленинградских друзей, я получил место главного хранителя музея Академии Художеств. Ставка главного хранителя (то есть заместителя директора по научной части) в академическом музее в два с половиной раза превышала мою ставку в Эрмитаже. Здесь я проработал до сентября 1966 года и отсюда ушел на пенсию. Но работа в этом музее была далека от специальности, которую я очень любил и в которой достиг больших знаний.

В течение 1956 года я был реабилитирован по тем «делам», которые привели меня в тюрьму и концлагерь в тридцатых

 

- 410 -

годах и опять в тюрьму и ссылку в 1951 году. Причем еще до этой реабилитации последняя ссылка была официально признана незаконной. Вот как это произошло.

Я уже рассказывал о том, что в 1951 году мне предложили подписать протокол окончания следствия дважды, причем вторичное подписание состоялось на другой же день после первого, и оба раза при этой процедуре присутствовали разные прокуроры по надзору.

В 1955 году, считая себя невиновным в каких бы то ни было преступлениях и добиваясь реабилитации, я пришел в городскую прокуратуру и встал в длинную очередь к секретарю, чтобы записаться на прием к прокурору города. Стоя в очереди, я уже не впервые думал об этом эпизоде, о том, зачем «органам» понадобилось срочно аннулировать уже подписанный мной протокол и заставлять меня подписать другой, притом в присутствии нового прокурора. Первый, мне казалось, с симпатией отнесся ко мне во время моего спора со следователями. Второй был совершенно не знаком с моим делом и, помнится, выразил удивление, когда я сказал, что меня считает социально опасным элементом то государство, за которое я пролил кровь на фронте. Не могло ли быть так, что первый из прокуроров опротестовал мнение «органов» о необходимости сослать меня как ранее репрессированного, и тогда призвали другого, более покладистого?

Я стоял и размышлял об этом, а в это время в комнату вошел человек небольшого роста в прокурорской форме и что-то сказал секретарю. Я подумал, а вдруг это тот самый прокурор, который присутствовал при подписании первого протокола. Видел я его только один раз и не помнил его наружности. Но, как говорится, «что-то меня толкнуло». Я вышел из комнаты и последовал за ним. Прокурор вошел в какую-то дверь. Выждав несколько минут, я постучал. «Войдите», — послышался голос из-за двери. Я вошел и очутился в маленьком кабинете. Кроме прокурора, в нем никого не было.

— Простите, но мне кажется, что вы прокурор, присутствовавший при подписании моего дела в 1951 году. Он внимательно посмотрел на меня.

— Я действительно прокурор по надзору. Но, посудите сами, через мои руки прошло столько дел, что невозможно запомнить всех обвиняемых!

 

- 411 -

Я уже хотел извиниться и уйти, когда он, продолжая всматриваться в меня, проговорил:

— Постойте, а это не у вас было дело, графским титулом?

— Только не с графским, а с баронским...

— Теперь я вас припоминаю. Да, я действительно присутствовал при подписании протокола окончания следствия.

Тогда я рассказал о вторичном подписании протокола на другой день и с другим прокурором. «Это очень любопытно», — произнес он и спросил, что я делаю в прокуратуре. Я ответил.

— Обязательно подробно изложите эту историю в своем заявлении. Назовите и мою фамилию, — прокурор назвал свою фамилию, которую, к сожалению, я теперь забыл.— Потом, не стойте в очереди, это ненужная трата времени. Подайте заявление в канцелярию прокуратуры, оно обязательно будет рассмотрено. Заявление пишите покороче, но, повторяю, подробно изложите случай с подписанием.

Я видел его еще только раз. Через несколько дней меня вызвал другой прокурор. Перед ним лежало толстое дело — мое дело. Он сказал, что дело 1938 года пойдет в высшую инстанцию, а что касается постановления Особого Совещания о ссылке, вынесенного в 1951 году, то мне выдаст «справку», удостоверяющую его полную незаконность, прокурор города. И прибавил:

—                        Вы имели право не ехать в ссылку.

Я невольно улыбнулся и заметил ему, что, когда направляют этапом, через тюрьмы, под конвоем, ни о каком праве остаться, не ехать не может быть и речи.

Вот текст бумаги, выданной из городской прокуратуры:

«25 августа 1955 г.

Гр. КОСИНСКОМУ М.Ф.

гор. ЛЕНИНГРАД, Лахтинская ул., дом 14, кв. 24.

В ответ на Ваше заявление о пересмотре дела, по которому Вы осуждены в 1951 году к ссылке, сообщаю, что по этому делу Вы считаетесь лицом не имеющим судимости, незави-

 

- 412 -

симо от Указа Президиума Верховного Совета Союза ССР от 27 марта 1953 года — «Об амнистии».

ЗАМ. ПРОКУРОРА города ЛЕНИНГРАДА

Старший Советник Юстиции (подпись) ТИХОМИРОВ».

Я был приговорен Особым Совещанием — которое само было незаконным, ибо неконституционным, органом — три раза:

Постановление от 23.III.1935 — 5 лет ссылки в Казахстан. Отменено тем же органом 2.IV.1936. Постановление от 10.XI.1939—5 лет лагерей. Реабилитация Президиума Ленинградского городского суда 13.1.1956. Постановление от 28.IV. 1951 — 5 лет ссылки в Казахстан. Реабилитация Судебной Коллегии по уголовным делам Верховного Суда РСФСР 12.III.1956.*

Одновременно или почти одновременно со мной были реабилитированы многие миллионы мертвых и живых людей. Уже одно это показывает, что представлял собою сталинский режим. Но даже на этом фоне то, что произошло со мной, встречалось не так уж часто: меня реабилитировали трижды. И когда я хлопотал о выделении мне комнаты взамен той, которой я лишился в связи с арестом и ссылкой 1951 года, мне сначала было сказано, что меня «поставят на очередь», однако эта очередь дойдет до меня очень нескоро, ибо таких, как я, великое множество. «Да, но я полностью реабилитирован...» — «Ну и что же? Все, кого мы ставим на очередь, полностью реабилитированы». — «Да, но я полностью реабилитирован трижды!» И этот довод возымел свое действие: я получил комнату площадью 13 квадратных метров (в квартире, где проживало еще две семьи и куда мы въехали вдвоем с Шуриком Жумагужиным) вне очереди, незадолго до того, как получил работу в Академии Художеств.

В июле 1955 года был освобожден из лагеря («амнистирован») и вернулся в Ленинград, проведя в заключении около половины назначенного ему десятилетнего срока, мой двоюродный брат— Иосиф Алексеевич Косинский. В 1958 году состоялась посмертная реабилитация его отца — Алексея

 

 


* Это говорит о том, что приведенный выше документ был как бы неполноценным и понадобилось еще решение Верховного Суда.

- 413 -

Михайловича. Спустя двадцать восемь лет после его смерти в Соловецком концлагере «особого назначения»...

Посмертная реабилитация ожидала и Леонида Владимировича Клименко, а его вдова, моя двоюродная сестра Ольга Константиновна, полностью отбыв десять лет заключения, на которые она была осуждена, вернулась в конце концов в Ленинград.

Я не продолжаю этот перечень — он был бы слишком длинным. Да к тому же мне известна поименно лишь ничтожно малая часть невинно пострадавших и погубленных людей. Каждый малограмотный крестьянин, замученный Сталиным и его прихвостнями, был человеком и имеет право на человеческую память. Никто из нас, переживших эти времена в истории нашей родины, не должен, мне кажется, молчать о них. А между тем почти все опубликованные в советской печати мемуары, к сожалению, мало, что могут дать добросовестному историку, хотя они подписаны иногда очень известными именами. Об очень многом их авторы умалчивают. А сознательное умалчивание, как известно, — это один из видов лжи.

Причины такой лживости мемуаристов различны. Некоторые государственные деятели, не вполне владеющие литературным языком, приглашали для написания воспоминаний того или иного литератора — обычно бойкого борзописца, а уж тот знал, как нужно втиснуть все личное в прокрустово ложе официальной исторической схемы. Другие авторы, литературно искушенные, сами уже привыкли за долгие десятилетия избегать скользких тем, паче всего бояться резких, то есть правдивых, слов, умалчивать о многом и не доискиваться до истины. Вольно или невольно (бывало, наверное, и так!) они впадали в лицемерие.

Третьи были просто соучастниками преступлений режима.

Мне не очень-то верится, что за долгие годы подличанья, а то и прямо палаческой службы они, как принято говорить, «потеряли совесть». Что могло бы с ними случиться ужаснее этого? Но совсем потерять совесть невозможно, — разве что приглушить ее. Чувство справедливости выстрадано человечеством за много тысячелетий человеческой истории, и оно неистребимо.

 

- 414 -

История все расставит на принадлежащие ему места — я твердо уверен в этом. Но, оглядываясь в конце своего жизненного пути назад, на те ужасы, которые пришлось пережить, на то море подлости, в котором мы барахтались в продолжение тридцати лет сталинщины и в котором погибли миллионы лучших сынов и дочерей моей родины, моего народа, хочу поставить четыре вопроса и в меру своего опыта и разумения ответить на них.

Первый вопрос таков. Действительно ли Сталин был марксистом и ленинцем всю свою сознательную жизнь? При нем долгие годы на стенах домов, в убранстве зал, на плакатах, на обложках книг был в ходу четырехликий барельеф:

Маркс-Энгельс-Ленин-Сталин. Он сделался настолько распространенным, что стал как бы само собой разумеющимся и не привлекал внимания. Столь же стандартным был лозунг:

«Под знаменем Ленина, под водительством Сталина—вперед, к победе коммунизма!» После смерти Сталина была, однако, на какое-то время выдвинута версия о «перерождении» Сталина, будто бы испорченного неограниченной и бесконтрольной властью. Мне приходилось читать в этой связи, что, дескать, о возможности появления жутких оборотней в революционной среде высказывался еще прозорливый Энгельс (в одном из писем к Вере Засулич).

Но я в «перерождение» Сталина не верю. Да, он был кровожаден и деспотичен, но во всех своих действиях проявил себя как последовательный сторонник марксистской, ленинской линии. Даже своих ближайших соратников, таких же марксистов, как и он сам, он ликвидировал во имя скорейшего торжества все той же линии, а не только из-за присущей ему мании преследования, как пытались втолковывать нам. Лицо Сталина — это лицо большевизма.

Второй вопрос: что происходило в «верхах» в последние годы жизни Сталина, после войны, выигранной такой дорогой ценой?

Я уверен, что он, совершенно оторванный в эти годы от реальной действительности, готовился напоследок «хлопнуть дверью» — ознаменовать закат своей жизни «освобождением» если не всего мира, то по крайней мере всей Европы. Только этой навязчивой идеей можно объяснить и лихорадочное наращивание вооружений, хотя никакой реальный

 

- 415 -

противник после разгрома Гитлера нашей стране не грозил, и свирепую «чистку» тыла, и попытки взорвать некоторые западные страны (например, Францию, которая будто бы уже созрела для этого) изнутри... И только смерть сняла его палец с «ядерной кнопки», которую он, по-видимому, намеревался нажать в том же 1953 году. Ему, 73-летнему старику, уже нечего было терять, а перспектива добиться мирового господства, которое история связала бы с его именем, была столь заманчивой! Но его ближайшие приспешники, лучше представлявшие себе и положение в стране, и тогдашнее соотношение сил в мире, понимали, что война означала бы катастрофу— не в последнюю очередь для них. Правда, выбора-то у них не было: смерть Сталина тоже означала для них немалую опасность. И действительно, история показала, что в последовавшей кремлевской драке спаслись не все.

Третий вопрос: за двадцать лет, прошедших после смерти Сталина, было ли народу честно и правдиво рассказано хотя бы о самых страшных злодеяниях сталинского периода? Нет, этого по понятным причинам сделано не было. Схема осталась примерно такой: все, что происходило до 1930 или даже до 1937 года, было возвышенным и героическим. Но вот вдруг страшную силу набрал переродившийся Сталин, совершил крупные ошибки, которые, впрочем, смягчались «коллективным разумом партии» и роковыми для страны не стали («А иначе как же мы войну выиграли?!» — и т.д.). Но даже и совершая ошибки, Сталин в основном правил мудро — он индустриализировал страну, из отсталой сделал ее «самой передовой», он реформировал сельское хозяйство, войну мы выиграли благодаря его руководству — и устремились, как принято было выражаться устно и в печати, «к сияющим вершинам коммунизма»... Причем с самого начала чудовищные преступления были глумливо названы «культом личности и его последствиями». Этот термин, над изобретением которого, должно быть, немало поломали голову кремлевские «идеологи», может только ввести в заблуждение: ведь сам по себе «культ» той или иной личности еще не ведет к преступлениям. Культ Сталина был у нас, в страхе перед идеологическим вакуумом, сразу же замещен культом давно умершего Ленина, — ну и что же, разве от культа Ленина кто-либо пострадал?

Четвертый вопрос: может ли все пережитое нашим поколением повториться? Может и уже повторяется — в Китае, например, в сходных условиях, на питательной почве коммунистической диктатуры.

Человеческая память слишком коротка, вот в чем беда.

 

1967-1972. Ленинград