- 114 -

Я не принимала никакого участия в разговорах женщин о сроках и тюрьмах, все еще надеясь, что вкралась какая-то ошибка, и меня отпустят домой. По-прежнему ничего не ела, только пила: пища вызывала во мне какое-то отвращение. Женщины предлагали мне перейти с пола на кровать (кроватей было несколько штук в камере), но я даже пошевелиться не могла.

Вдруг команда - выходить с вещами. Вывели всех из разных камер во двор Бутырской тюрьмы, подъехали «воронки», и, вызывая по списку, сажали заключенных в закрытый кузов. Одна женщина упиралась, не хотела садиться, кричала:

- Дайте мне свидание с моими детьми! Вы не имеете права! Они остаются одни!

Долго кричала, но ее не слушали, запихнули в кузов, дверцы «воронка» закрылись, и принялись за нас. Ко мне подошла очень симпатичная, высокая, седая женщина, одетая по-летнему, и сказала:

- Давайте придерживаться друг друга.

Звали ее Валерия Рудольфовна Эрдтман. Позже она рассказала, что год отсидела в одиночной камере на Лубянке. До ареста работала в Германском посольстве в Москве секретаршей. Когда Посольство покидало Москву, ее взяли с собой. Они выехали, кажется, в Швецию. В конце войны советские спецслужбы арестовали ее и привезли в Москву.

Потом в лагере некоторые москвички, вспоминая о Валерии Рудольфовне, говорили, что она многих покоряла своей кра-

 

- 115 -

сотой; рыжеволосая, статная, обычно прогуливалась по Москве с гордо поднятой головой и с тростью в руках.

Привезли нас в железнодорожный тупик, женщин поселили в столыпинский вагон, а мужчин в товарные вагоны, заталкивая пинками и матом. Внешне столыпинский вагон выглядел как добротный пассажирский, но внутри был переделан под тюрьму. Вместо стен и дверей купе - металлическая решетка, отделявшая от коридора, трехэтажные нары. В таком вагоне меня везли в Москву из Владивостока, но он был оборудован иначе: в нем не было трехэтажных нар. Женщины, помоложе, забрались наверх. Быстро разложили свои пожитки, образуя своеобразную постель. Нам выдали какой-то суточный паек, состоявший из кусочка хлеба, селедки и сахара.

Ехали без остановок. К вечеру следующего дня завезли нас в какой-то тупик. Пересчитали по головам: мы не могли нормально сесть на этих трехъярусных полках. По команде выходим из вагона с вещами, и нас ведут по шпалам железнодорожного тупика по направлению к зоне, окруженной колючей проволокой. За проволокой дощатый забор и барак, в котором нам предстоит находиться какое-то время. Те, которые не первый раз идут по этапу, говорят, что это пересылка, а впереди предстоит еще не одна зона.

Как только мы вошли в барак, все кинулись занимать лучшие места. Вверху было много свободных мест, и я полезла туда. Люблю устраиваться на верхних нарах, даже когда я служила солдатом в армии, там тоже предпочитала верхние нары.

К каждому бараку прилегал свой дворик, окруженный частоколом и досками. Из этого дворика можно было выйти за водой только с конвоиром. По соседству находились другие бараки с такими же двориками, сквозь дощатый забор в узкую щелочку можно было разглядеть соседей.

На следующий день - горячая еда, состоящая из пайки хлеба и супа, если можно это зловонье назвать супом: крупно нарезанная немытая свекла, о чем говорит песок на дне миски, сваренная со старой селедкой с потрохами. Вонь ужасная, я не

 

- 116 -

могла есть, меня подташнивало от одного запаха этой пищи. Вышла во двор на свежий воздух. Слышу голос из-за забора:

- Девочка, у вас там ни у кого не осталось супа? Есть хочется.

Попросив его подождать, пошла за своей порцией супа, прихватив и половинку хлеба. Просунула под основанием забора, мужчина немного разгреб руками землю, а потом просунула и хлеб. Съев все, он стал словоохотливее: сказал, что из Москвы, работал в министерстве финансов, не знает, что с его семьей. О Москве я ничего не знала, посоветовала поговорить с кем-либо из нашей группы, так как среди нас много москвичек. Сговорились, что каждый день я буду приносить ему свою еду.

Отдохнув от следователей и этапа, мы постепенно стали приходить в себя и ощущать реальность обстановки. Но прежняя жизнь выталкивала из нашего сознания попытки примирения с осознанной действительностью. Существовало негласное табу: не говорить о своем деле и о причине ареста.

Чувство голода постепенно вползало в нас. Как тут не вспомнить о доме, о прежней жизни. Мы все время, находясь в этой зоне, были предоставлены сами себе. Вот и пошли разговоры о пище: каждый стал делиться своим рецептом в приготовлении мяса, рыбы, пирогов... Один рецепт интереснее другого. А как вкусно! Сколько хитростей в приготовлении сладких блюд... Одна, перебивая другую, спешит выдать свой секрет. В этот разговор втянулись почти все. Я диву давалась их талантам, ничего подобного я не ела и не видела. Вдруг с верхних нар раздается голос Нины Ивановны Гаген-Торн:

- Как вам не стыдно! Кто в лагерях говорит о пище!

Существует негласный закон: в тюрьме и в лагерях не говорить о пище и о своем деле!

Все притихли, осознав всю нелепость данной ситуации, проглатывая последнюю слюну от вкусной пищи.

Оттуда нас опять повезли, но уже в пустом товарном вагоне. Никаких ступенек, чтобы влезть в вагон. Поодиночке подсаживаем друг друга, а последних за руки втаскиваем в вагон

 

- 117 -

под строгим оком конвоя. В окошечко посматривали на мордовский пейзаж. Знающие говорили, что вокруг разбросаны известные мордовские лагеря, центром которых является станция Потьма. Ко мне подошла Софья Александровна Антокольская со своей знакомой и сказала:

- Вам нужно сесть, хотя бы на пол: у вас такие тоненькие ножки, мы боимся, что при резком толчке они могут переломиться...

Так я узнала, что со стороны похожа на скелет.

Остановка. По команде «Выходи!» прыгаем на песок. Нас строят по пятеркам, ведут к проходной зоне, а поезд исчезает в густой зелени раскидис-тых деревьев. Такое впечатление, что подъехали к какой-то даче, утопающей в сказочном лесу. Но это только на миг, окрик охранника возвращает нас к действительности: «Стройся! Фамилия! Проходи!» Входим в зону, огражденную колючей проволокой. В зоне, у проходной, столпился народ, рассматривает нас, выискивая, нет ли знакомых.

Указали на барак, в котором можем расселяться, выдали мешки-матрасы, а солома во дворе - сами будем набивать. Не успели поставить свои вещи, новый приказ: всем выйти во двор перетаскивать бревна с одного конца зоны на другой. Стали по десять человек у бревна, подхватили - не поднимается: огромное бревно! Поднатужились - опять ничего... Появляется начальник зоны, наблюдает за нашей работой. Вдруг он подзывает меня и велит уйти.

- Куда? - спрашиваю.

- Набивай матрас.

Набила матрас соломой, которая находилась в конце зоны, и принесла в барак. Зашить-то нечем! Появляется ватага разудалых девиц, некоторые из них похожи на мальчишек, так как одеты по-мужски, сбрасывают наши вещи и велят мне проваливать вон. Вот тут-то мое терпение лопнуло, чего только я им ни наговорила: они жадные, даже иголку у них не выпросишь, грубые, невежливые и что-то еще в запалке. Они опешили: такого отпора от «скелета» не ожидали. Одна из них, видимо, старшая по положению,

 

- 118 -

приказала другой выдать мне иголку с нитками и удалилась. Спустя некоторое время она вернулась и велела всей своей ватаге взять вещи и уходить в другой барак.

Между тем возвратилась вся наша группа с переноски бревен, набили и зашили свои матрасы, и я пошла искать хозяйку иголки и ниток. Найти их было нетрудно: они слонялись без дела на солнышке. Расспросили меня, откуда я, кем была на воле, по какой статье посадили. Узнав, что я служила в армии, была на фронте, мой муж моряк и т.п., пригласили к себе посмотреть, как они устроились.

Завели в небольшой барак, стоявший отдельно в углу зоны.

Двухэтажные нары разделены на купе, перегороженные простынями. В каждом купе по паре: девочки в предельно короткой мини-юбочке и с огромным бантом на голове, а другие в мужской одежде. Сначала я думала, что это мальчики, но это была семейная пара, как я узнала позже, занимавшаяся однополой любовью.

О себе они рассказывали мало, в основном о сроках. Любка, главная у них, сказала, что у нее 100 лет срока за четыре убийства: три на воле, а четвертое в лагере - убила «суку-надзирателя». Я думала, что она шутит, и не верила. Они посочувствовали, когда узнали, что у меня отняли грудного сына, у кого-то из них тоже был ребенок, и его тоже отняли.

Спросили, умею ли я стрелять, летала ли на самолете, плавала ли на подводной лодке, на корабле. Очень заинтересовал их мой муж, подводник. А самое главное - умею ли я танцевать «Яблочко». Услышав, что могу, очень просили меня научить их. Безусловно, я покорила их тем, что воевала с настоящим оружием и была офицером. Какие только вопросы они мне ни задавали! Это были истинные дети. Просили приходить к ним почаще. Но пора было возвращаться в свой барак и устраивать свое спальное место.

Но что творилось в бараке! Нина Ивановна, узнав, что я пошла в барак бандитов, подняла шум. Это может трагически кончиться для меня, так как блатные неуправляемы! Призывала пойти на поиски начальника или дежурного: спасти меня! Мое

 

- 119 -

появление еще более разгорячило ее. Она прочла мне длинную нотацию о порядках в бытовых лагерях, и постепенно все уладилось.

Раз в неделю, ночью, они делали набег на наш барак: с гиком проносились с одного конца барака на другой, на ходу срывая и забирая все, что попадалось под руки. Утром подсчитывали потери. У меня нечего было брать, но у Валерии Рудольфовны стащили тапочки и туалетное мыло, в котором она сумела спрятать во время ареста дорогие серьги и кольцо.

После такого набега я вышла во двор сердитая. Любка подсела ко мне и спросила, почему я такая молчаливая. Объяснила, что ночью у меня унесли то и то, перечислила. Любка ушла, и мне немедленно все это принесли, включая мыло Валерии Рудольфовны.

Однажды я иду по зоне и вижу: Любка, подпрыгивая, наносила удары какой-то девушке. Ее мини-юбка развивалась, и огромный бант, как бабочка, летал из стороны в сторону. Подбежала поближе: она избивала медсестру Олю - дочь белогвардейца, из Харбина. Я кинулась к ним и повисла у Любки на руке:

- Люба, что ты делаешь! Опомнись!

Она остановилась, посмотрела на меня мутными глазами и ушла. К вечеру подошла и сказала:

- Если еще раз ввяжешься и попадешь мне под руку - убью!

И я поняла: такая убьет! От медсестры Оли Любка требовала одно: наркотики или кодеин вместо них. Объяснение медсестры, что у них в санчасти этого нет, не устраивало Любку: если она потребовала - та должна достать любой ценой.

Мое здоровье катастрофически ухудшалось: по-прежнему не могла ничего есть. При одной мысли о пище становилось плохо. Говорили, что это дистрофия последней стадии. Усилилось странное кровотечение. Начальник лагеря вызвал меня к себе и спросил, чем он может помочь мне. Прошу узнать, где мой сын. Обещал. Через несколько дней снова вызывает и сообщает, что сына отдали

 

- 120 -

отцу. Слава Богу! Сын дома, и мужа не арестовали, как меня уверял следователь в Москве.

Не переставала думать о сыне, о Саше, о доме, только этим и жила. Я была уверена, что муж добьется моего освобождения, напишет Сталину письмо или сам поедет в Москву. Он об этом говорил мне на свидании у прокурора. Те письма, что я писала Сталину на Лубянке, конечно, следователь никуда не послал.. Стала высчитывать, сколько дней потребуется мужу, чтобы доехать до нашего лагпункта из Москвы.

По гудкам паровоза знала, когда поезд проходит мимо зоны. Высчитывала, сколько минут потребуется, чтобы дойти до проходной лагеря. Выходила за бараки ближе к проволочному заграждению и замирала в ожидании подходящего поезда. Один раз ко мне присоединилась молодая женщина Вера из Харбина, где, по ее рассказам, она работала в кафе, или в ресторане, девушкой, обслуживающей одиноких посетителей.

Увидев мужчину, проходящего мимо нашего лагпункта, она привстала на цыпочки и кокетливо проворковала:

- Молодой человек! Молодой человек! Бросьте, пожалуйста, закурить!

Он перебросил ей пачку папирос, и она послала ему воздушный поцелуй! На нее вообще нельзя было сердиться. Как-то дневальная мыла пол в бараке, а Вере нужно было срочно пройти к своей постели. Дневальная не пускала на только что вымытый пол, грозилась перебить ей ноги. Вера так же привстала на цыпочки, как перед молодым человеком, и манерно произнесла:

- А пошли вы на х...- и прошла к своему месту. Дневальная так и осталась стоять с открытым ртом.

К возможному приезду мужа я готовилась тщательно: он никогда прежде не видел меня без прически или небрежно одетой. Поэтому вечером, перед сном, я снимала свой костюм, сбрызгивала его водой и аккуратно укладывала на доски под матрас, набитый соломой. Волосы накручивала на бумажки, лишь потом укладывалась спать. Утром причесывалась, стряхивала костюм, вынутый из-под матраса, и была при полном параде.

 

- 121 -

Всю эту сцену наблюдала очень красивая молодая женщина Изабелла из Румынии. У нее, как мне сказали, бруцеллез. Когда она поднималась с постели, то могла передвигаться, согнувшись, почти под прямым углом, не разгибаясь. Поэтому ее постоянным положением была постель. Иногда могла сидеть, облокотившись на что-нибудь. Однажды, наблюдая за моим утренним туалетом, она сказала:

- Оленька, Вы мне напоминаете куклу, которую вынули из коробки, встряхнули и привели в порядок!

Но все мои ожидания приезда Саши были напрасны, это я поняла значительно позже. Тех, у кого срок заключения более десяти лет, не выводили на работу за зону, но начальник лагеря пошел на нарушение: велел меня отправить на общие работы в составе бригады Туманяна.

Это была мужская бригада, которая работала в лесу, вернее, на опушке леса: строили пионерский лагерь. Бригада ежедневно выполняла норму выработки на 120 процентов, им за это давали усиленное питание и большую пайку хлеба. Блеф: ибо это были отъявленные бандиты, и на работе они просто прогуливались у лесочка, лишь некоторые из них пытались что-то мастерить от скуки. Отправляя меня с ними на работу, начальник лагпункта, видимо, надеялся, что это хоть немного поможет мне выйти из состояния подавленности.

Нас приводили в лесок около строящегося пионерского лагеря, бригадир Джан, он так представился мне, говорил конвоиру:

- Начальник, пошли!

Возвратился вскоре с пучком молоденькой морковки, вытер ее травкой и протянул мне:

- Ешь!

Я не могла ее откусить, так как у меня сильно шатались зубы, кусочками отламывала и мяла во рту деснами. Оказывается, Джан полз к огородам за морковкой, а конвоир стоял «на шухере».

Дистрофия и цинга отнимали у меня последние силы. Медсестра из санчасти по секрету сказала, что начальник лагеря

 

- 122 -

решил отправить меня в лагерную больницу и велел написать какой-нибудь диагноз по женским заболеваниям. Она долго думала и написала: «непроходимость труб», совсем не зная, что еще придумать (никакого медицинского образования у нее не было).

Опять на поезде отправляют в центральную лагерную больницу мордовских лагерей, раскинувшихся на десятки километров вдоль железной дороги. К вечеру прибыли, на приемном пункте сидит грузный мужчина, задает вопросы и регистрирует. Очередь доходит до меня. Какая статья, срок, откуда я, - и вдруг гаркнул:

- Сифилисом болела?

Что? Сифилисом? Страшнее болезни нет, я об этом слышала! Значит, я умру! Боже, как я разрыдалась, а заставить меня заплакать - очень трудно.

- Ладно, не реви!

И оформляет меня в гинекологическое отделение, главным врачом которого является он. На следующий день делает обход по палатам, подошел ко мне, потрогал живот, сказал: «туфта», и пошел дальше. Господи, что это за болезнь у меня такая, что доктор даже не стал меня осматривать! Рев перешел в истерику - впервые в моей жизни. Я скоро умру, не повидав своего сына!

Побежали за доктором, он пришел и забрал меня с собой. Завел в свою конуру: кровать, рядом тумбочка, табурет около тумбочки. Сел на табурет, посадил меня себе на колени и стал успокаивать. У меня нет никакой страшной болезни, только дистрофия. Есть приказ по лагерям: дистрофию не лечить, заключенные должны «естественно умирать», не тратить на них лекарства.

- Начальник лагпункта молодец, - продолжал доктор, - он знал, куда тебя направить, и рисковал. Я тебя вылечу от дистрофии, и буду держать здесь столько, сколько смогу.

Расспросил о семье, о родных. Рассказал, что до ареста работал в кремлевской больнице. Кому-то захотелось его посадить. Уже отсидел десять лет, вызвали и еще добавили десять лет. Видимо, здесь он останется до конца.

 

- 123 -

Первые годы их завозили куда-то в леса. Раз в неделю вечером к бараку подъезжал крытый грузовик, по списку вызывали несколько человек, сажали в машину, увозили. Чуть позже они слышали выстрелы, раздававшиеся в лесу. Каждый вечер он ждал, что вызовут и его, но судьба хранила. Вся земля здесь пропитана кровью, а если копнешь - кости уничтоженных людей. Видимо, спасло его то, что он врач-гинеколог. Аборты были запрещены, а жены охраны из-за нищеты занимались самоабортами. В больнице то и дело слышалось:

- Доктор Кубасов, на проходную!

Значит, привезли очередную жертву самоаборта. Все охранники и лагерное начальство его боготворили: за самоаборт полагалась тюрьма, а он ставил какой-то липовый диагноз и спасал истекавшую кровью женщину. Однажды днем привезли жену охранника. Он сказал мне:

- Идем, поможешь мне!

Конечно, это была шутка. На столе лежала женщина. Доктор посадил меня рядом с собой и велел подавать поочередно инструменты, лежавшие на столике. Никакого обезболивающего укола! Шутил с больной, говоря, что этим злодеям, мужьям, не надо «давать, пусть они сами полежат на этом столе», и нечто в этом роде. Его шутки были как анестезия, женщина начинала улыбаться и хихикать. Удивительный человек! Сколько жизней он спас! О нем даже ходили легенды.

Меня он продержал месяц, дальше было опасно. Уколами и лекарствами помог мне выбраться из дистрофии и цинги. У меня в итоге появился такой аппетит, что была готова есть с утра до вечера, как тот мужчина на пересылке, просивший объедки.

Из больницы отправили на шестой лагпункт. Это был очень большой лагерь. Пройдя обычную проверку: «фамилия, статья, срок», я и еще несколько человек, отправленных вместе со мной из больницы, оказались в огромной зоне.

От ворот шла широкая дорога, справа от нее даже тротуар. Дорога и тротуар вели к другой зоне - производственной, со своей проходной и широкими воротами. Справа и слева вдоль дороги -

 

- 124 -

санчасть, контора, жилые бараки. Напротив конторы, в некотором отдалении, находилась другая зона - мужская, со своей проходной и охраной. Вся огромная территория была окружена рядами колючей проволоки и вышками по углам.

День клонился к вечеру. Я решила поискать знакомых по предыдущему этапу. На выходе из барака у производственной зоны молодая женщина вывешивала какой-то странный раскрашенный лист. Что-то на нем написано, но очень некрасивым почерком. Пытаюсь прочесть, похоже на стихи, но я ничего не понимаю, о чем идет речь, да и стихи какие-то странные. Интересуюсь, что бы это могло означать. Оказывается, это стенгазета! Моему удивлению не было конца: кто же так оформляет стенгазету!

Женщина объяснила, что начальник КВЧ приказал ей выпустить стенгазету, а она не знает, что это такое и как ее оформлять. Она художница, но красиво писать по-русски не умеет. Не соглашусь ли я ей помочь?

Так я познакомилась с художницей из Вены Лилей Чернявской. Позже мы стали с ней вместе оформлять стенгазеты и призывные плакаты: она рисует, а я пишу. В тот же вечер мы сразу принялись за оформление той смешной газеты, но начинало темнеть, а в бараке свет почему-то не горел.

Стали искать причину. Оказывается, на столбе, куда присоединяется провод, идущий от барака, обрыв. Решаем, что делать. Я высказываю свое мнение: если бы были «кошки», я смогла бы устранить эту неисправность. Дневальная барака сообщает, что «кошки» есть: электрик не успел починить и оставил до утра. Обещал завтра утром работу закончить: его рано увели в мужскую зону.

Все решилось быстро: я надела «кошки», поясом привязала себя к столбу так, чтобы он скользил вместе со мной, и вскарабкалась наверх. Работу выполнила профессионально, зажегся свет, и я медленно спустилась вниз.

А внизу у столба собралась огромная толпа: кто-то из охраны, старший лейтенант и обитатели барака. Офицер спросил меня, кто я, откуда, по какой статье сижу и зачем самовольно

 

- 125 -

взялась не за свое дело. Рассказала ему об армии, о радиостанции и о том, что эта работа пустяковая для меня. Он внимательно выслушал и сказал, что берет меня работать в КВЧ: ему нужны грамотные люди.

Я не знала, что обозначает КВЧ и какова ее роль в лагере. Мне объяснили, что это культурно-воспитательная часть. Кого воспитывать? О какой культуре идет речь? Не для этого же посадили в лагеря, чтобы их «культурно воспитывать»! Понимала, что мне оказали великую честь в деле воспитания не только неграмотных, далеких от политики людей, но и интеллигенции. Абсурд какой-то! Но моего мнения никто не спрашивал: тюрьма есть тюрьма, и я начинаю привыкать к этой неизбежности.

Начальник КВЧ, не откладывая на завтрашний день, сразу ввел меня в курс моих обязанностей: я должна вместе с художницей писать плакаты, для которых используются большие листы фанеры. Художница рисует на щите работницу за швейной машиной или строителя с киркой (варианты можно придумать различные), а внизу подписи: "Выполним и перевыполним план" или что-либо другое в этом роде. Эти щиты нужно устанавливать на видном месте вдоль дороги, ведущей в производственную зону. Я должна ежедневно бывать на швейной фабрике и вывешивать там листки-молнии, отражающие результат работы смены: выполнен или перевыполнен план пошива на текущий день.

В мои обязанности входила и организация самодеятельности. В лагерь поступают газеты на литовском, латышском и эстонском языках. Я должна была разносить их по баракам: все землячества обычно группируются в каком-то определенном бараке. Вот так я попала в этот «культурный» водоворот.

На швейной фабрике работали в две смены по двенадцать часов: одну неделю днем, а другую - ночью. Работа на конвейере в непроветриваемом помещении была тяжелая. Шили различное обмундирование для войск МВД. Заведующей цехом была женщина, бывшая заключенная, неприветливая, держащаяся за свое место. Выполнение плана любой ценой - была ее обязанность.

Помню такой случай: я пришла вечером на фабрику, чтобы

 

- 126 -

вывесить «молнию», сообщающую о результате работы дневной смены - они немного перевыполнили свою норму. Это подзадорило работниц ночной смены: они могут сделать больше! А шили зимние рукавицы для солдат.

Швейные машины стояли в два ряда, каждая швея выполняла только одну операцию, передавая изделие сидящей впереди. На выходе продукции стояла корзина, куда попадало готовое изделие. Шел подсчет, и результат тут же писали на доске. Всех охватил азарт и веселье: чей ряд сошьет больше рукавиц. Рукавицы вылетали, как птички, из-под рук последней швеи. Не заметили, как приблизился рассвет.

К концу смены оказалось, что они выполнили норму на 200%! Сколько было смеха и веселья! Запели вполголоса и отправились отдыхать. Утром со старшим мастером решили, что не будем афишировать результат: начальство может потребовать и дальше работать в таком же темпе и поднимет норму выработки. Работницы показали, на что способен человек, если над ним не стоит надсмотрщик!

Нину Ивановну Гаген-Торн нашла быстро: она как всегда среди народа и в гуще событий. Неугомонный человек, везде и всюду была нужна, с одинаковой любовью и вниманием относилась как к неграмотной женщине с Западной Украины, так и к московской интеллигентке. С молодыми украинками она проводила индивидуальные занятия вечерами или во время какой - либо легкой работы. Некоторых подготавливала к поступлению в институт. Выводили ее за зону на прополку овощей - она умудрялась в трусах принести мне огурчик или морковочку, минуя обыск.

Это был у нее второй срок. Первый — за нелегальные собрания у нее на квартире. А дело было так. Нина Ивановна, как член оргкомитета по проведению Всесоюзного совещания этнографов, была на второй половине беременности. Члены оргкомитета решили собираться у нее дома, чтобы уберечь ее от долгих поездок по городу. Оказалось, собрания на дому -наказуемы: пять лет на Колыме.

А второй срок - за отсутствие ссылок на труды классиков

 

- 127 -

марксизма-ленинизма в своих лекциях по этнографии, отсутствие тем по современной ситуации в этнографии - еще пять лет: Муж, видимо, так и погиб в лагерях. Дома остались две дочери и ослепшая мать, за которой требовался уход.

Мои страдания по поводу сына были ей понятны и близки. Она освободится раньше меня, но когда бы я ни освободилась, могу рассчитывать на ее помощь, сказала она и дала мне свой московский адрес. Он легкий, и я его сразу запомнила. Мы решили, что, безусловно, мне нужно получить высшее образование и, не теряя времени, приступили к занятиям.

Особенно дороги мне были ее уроки по литературе. Разбирая какое-нибудь произведение, она сначала подробно пересказывала, если я не читала его, потом просила меня сделать анализ данного произведения. Все, что Нина Ивановна говорила, я впитывала, как губка.

Методика ведения ее уроков постоянно менялась в зависимости от обстоятельств. Однажды ранним весенним утром я принялась за оформление очередного производственного плаката. Настроение было грустное, да и погода способствовала этому. Вдруг дверь мастерской распахнулась, не вошла, а буквально впорхнула Нина Ивановна, с порога радостно сообщая:

Я пришел к тебе с приветом,

Рассказать, что солнце встало,

Что оно веселым светом

По листам затрепетало.

В завороженном состоянии я прослушала ее до конца. Радостное настроение передалось и мне, словно в комнату влетел солнечный зайчик, закрутился и повлек за собой.

- Нина Ивановна, вы это написали сегодня ночью? - спросила я.

- Это написал Афанасий Фет! - Улыбаясь, ответила она. Вот так в мою жизнь вошел Фет и стал моим любимым поэтом.

- 128 -

Нина Ивановна много рассказывала об этнографии. Я еще не знала тогда, кто такой Штернберг, но его заповеди, о которых поведала она, произвели на меня глубокое впечатление, особенно первая:

«Не делай себе кумира из своего народа, своей религии, своей культуры. Все люди потенциально равны. Нет ни эллина, ни иудея, ни белого, ни цветного. Кто признает один народ — не знает ни одного, кто признает одну религию, одну культуру - не знает ни одной.»

Однажды во время наших занятий, когда мы распиливали большое бревно, к нам подошла Александра Филипповна Доброва (в семье Добровых воспитывался Даниил Андреев после смерти матери). Я немного робела перед ней. А случилось это так: я увидела женщину, идущую по нашему лагерному тротуару. Вернее, она не шла, а плыла, выставляя прямую ногу на носок, незаметно плавно перенося все тело Я невольно воскликнула:

- Посмотрите! Как красиво эта женщина идет!

Кто-то подтвердил:

- Да, походка аристократки!

Об аристократах я только читала, но в глаза не видела. Поэтому ее приход смутил меня. Разговор переключился на стихи Даниила Андреева и Блока, поклонницей которого была и Нина Ивановна. Александра Филипповна по какому-то поводу произнесла:

-Помните, как у Блока:

Ночь, улица, фонарь, аптека,

Бессмысленный и тусклый свет.

Живи еще хоть четверть века-

Все будет так. Исхода нет.

Умрешь - начнешь опять сначала,

И повторится все, как встарь:

Ночь, ледяная рябь канала,

Аптека, улица, фонарь.

 

- 129 -

У меня защемило сердце, словно, это и обо мне. Не зная, как выразить свое восприятие стиха, я воскликнула:

- Это изумительно!

- Не изумительно, а ужасно, - поправила Александра Филипповна.

Все стихотворение, вплоть до интонации, запечатлелось в моей памяти. Вскоре я побежала к своей приятельнице. Жене Абрамовой, и прочла его. Женя была сражена: в ее глазах я стала недосягаемым знатоком поэзии, просила рассказать что-нибудь о Блоке еще. Но больше я ничего не знала. Тогда принимаем мудрое решение: узнать побольше о Блоке.

Больше всех знала Александра Филипповна. Она с удовольствием рассказывала не только о творчестве, но и отдельные эпизоды из жизни поэта. Читала его стихи, а можно ли забыть его слова, обращенные к Родине: «Россия, нищая Россия, мне избы серые твои. Твои мне песни ветровые - как слезы первые любви!» А «Скифы»? Его призыв, с которым он обращается к народам мира:

- Придите к нам! От ужасов войны придите в мирные объятья! Пока не поздно - старый меч в ножны, Товарищи! Мы будем братья!

Немного о Жене. После школы Женю с сестрой увезли в Германию. В немецком лагере случайно познакомилась с русским белоэмигрантом, служившим у генерала Власова. Он ее вытащил оттуда, и они поженились. Вот за это она и оказалась в наших лагерях.

Круг обязанностей у меня в КВЧ был велик, начиная с наглядной агитации: стенгазета, лозунги, плакаты, призывающие работать по-коммунистически, и организация самодеятельности. Кроме того, а это самое главное, я делала за начальника КВЧ конспекты по истории КПСС, которые от него требовались на политзанятиях. Четвертая глава об истоках марксизма приводила его в затруднение, он просил меня помочь ему. Пожалуйста, в армии нас тоже этим мучили на политзанятиях. Он дал мне ключ от своего письменного стола. Вечерами конспектировала эту главу,

 

- 130 -

клала в ящик стола, закрывала стол на ключ, и все было в порядке. Осенью и зимой топила вечерами печку в его кабинете.

Нина Ивановна вечерами обычно захаживала ко мне в КВЧ, и мы, усевшись около горевшей печки, продолжали наши занятия. Однажды ее вдруг словно прорвало: она перешла на политику. Стала говорить о том, что Сталин помог умереть Ленину, уничтожил всех сторонников Ленина, перечисляя их фамилии, о которых я ничего не слышала, отступил от заветов Ленина, заставил замолчать Крупскую, по его приказу погиб Горький, Киров и т.п.

Сначала я не понимала, о чем она говорила, но страх стал постепенно закрадываться в моем сердце: она сходит с ума! Господи! Скорее уйти от нее! Оставив печь открытой, на ходу бросив, что у меня болит голова и я хочу спать, побежала в мастерскую, в кровать.

Укрылась с головой, дрожа от страха. Вдруг в мастерскую входит Нина Ивановна в ночной длинной белой сорочке, сдергивает с моей головы одеяло и шепотом, наклонясь надо мной, велит послушать пророческие стихи Блока:

Все ли спокойно в народе?

Нет. Император убит

Кто-то о новой свободе

На площадях говорит.

Все ли готовы подняться?

Нет. Каменеют и ждут.

Кто-то велел дожидаться,

Бродят и песни поют.

Кто же поставлен у власти?

Власти не хочет народ.

Дремлют гражданские страсти

Слышно, что кто-то идет.

 

- 131 -

Кто ж он, народный смиритель?

Темен, и зол, и свиреп:

Инок у входа в обитель

Видел его и ослеп.

Он к неизведанным безднам

Гонит людей, как стада.

Посохом гонит железным...

Боже! Бежим от Суда!

Меня все еще била дрожь от страха, и я пыталась спрятать свою голову под одеяло, но Нина Ивановна сдергивала его, говорила и говорила. Не замечая моего состояния, порою повышая голос, дочитала и ушла. Вдруг вернулась опять:

- А эти стихи были написаны Блоком еще до первой революции! Все сбылось!

До утра я лежала в каком-то странном состоянии, боялась, что она опять придет и что-нибудь сделает со мной: она явно сумасшедшая! Как быть? Что делать? Но утром Нина Ивановна была по-прежнему спокойная, приветливая. А стихи врезались мне в память: помнила до единого слова и интонацию ее чтения.

Точно так же, но озорно и весело, прочла мне однажды на нашем уроке по истории «Историю Государства Российского от Гостомысла» А. К. Толстого:

Послушайте, ребята,

Что вам расскажет дед.

Земля наша богата,

Порядка в ней лишь нет.

Мы с ней смеялись, насколько остроумно и интересно подана вся наша история. И что удивительно, я запомнила все, потом читала другим своим знакомым по лагерю.

Нина Ивановна много писала, в основном, стихи. Оперу было известно, что она пишет что-то, а в лагере не полагается

 

- 132 -

писать, и у нее постоянно делали обыски, найденное изымали, но она продолжала писать. И наступило недоумение у начальства: куда она девает написанное? Дважды вытряхивали солому из матраса - ничего нет. Им было невдомек, что все хранится у моего начальника в столе под ключом. Она написала поэму «Ломоносов», и мы ее переправили в Москву.

Со стихами связан и еще один печальный случай. Молодая женщина, по имени Валя, иногда просила меня послушать ее стихи, длинные, печальные. Валя, кажется, из Воронежа. Однажды рассказала мне, что она жена офицера, арестовали ее беременной. Следователь на допросах бил ее ногами по животу, был выкидыш, сама она чудом осталась жива.

Как-то подхожу к бараку, где Валя жила, стоит народ. Увидев меня, Валя бросилась ко мне веселая, разговорчивая. Я посмотрела ей в глаза и ужаснулась: глаза были пустые, мертвые, никакого отражения в них! Ее увозили в сумасшедший дом и ждали транспорт. Не вытерпела и надломилась. А ведь эта судьба ждала и меня, когда отняли сына. Да, что человек — то судьба, слепая и безжалостная.

В нашем лагпункте были собраны люди из разных стран и разных национальностей: русские, украинцы, латыши, литовцы, эстонцы и даже немцы. Очаровательная Дита Элснер, балерина Берлинского театра оперы и балета. Жила она в Западном Берлине, а родные остались в Восточном Берлине, часто приходилось их навещать. Вот за это ее и арестовали, приписав шпионаж. А сколько детей бывших белогвардейцев из Китая! Искалеченные молодые души, как лепестки, попавшие в водоворот. Отвечали за своих родителей!

В КВЧ часто стала заходить небольшого роста молодая женщина, но совершенно седая. Звали ее Лиля. Она из Таллинна. Мне очень нравилось, как она говорила: улыбаясь, чуть шепелявя, но никогда не жаловалась на судьбу и не досаждала собеседника своим нытьем. В основном рассказывала о своем сыне и о муже. Поведала, как муж прививал маленькому сыну почтительное отношение к любой женщине, особенно к матери. Лиля для сына

 

- 133 -

была не только мама, но и маленькая хрупкая дама, которую нужно любить и уважать. Рассказав о сыне, переключалась на последние известия, публикуемые в печати. Ее интересовало, не пишут ли что - либо об Эренбурге.

- Лиля, Вы так часто спрашиваете об Эренбурге. Вам нравятся его статьи? - спросила я.

- Я была его личным секретарем в Таллинне. У него там была своя приемная. Меня арестовали из-за него. На допросах спрашивали только о нем: кто его посещал, с кем общался, что говорил... Следователь заявил, что его тоже арестовали. Сейчас нет никаких публикаций о нем. Если и не арестовали, то, наверное, скоро арестуют. Когда последний раз Вы читали его статьи?

- Последний раз я читала его статью «Убей его!», напечатанную в газете «Правда» весной 1945 г. - ответила я.

- Вот видите, с тех пор ничего о нем не пишут и не печатают его статей. Наверное, арестовали

Мы с Лилей стали внимательно просматривать всю периодическую литературу, но имя Эренбурга нигде не упоминалось.

В лагере было много времени для размышления, особенно ночью: никто не подгонят. Вопросов много, но никакого ответа. Видимо, что-то неладно с моим характером. Все либо горячо любят, либо ненавидят. Но почему у меня нет чувства ненависти ни к кому! Когда я читала и слышала о зверствах фашистов, то готова была лично прикончить любого фашиста своими собственными руками, но при встрече с конкретным человеком, немцем, все это исчезало.

В нашем бараке была одна немка. Держалась обособленно. Спала на верхних нарах в отдалении от других: никто не хотел спать с ней рядом, отодвигал свою постель подальше от нее. Только Дита Элснер общалась с ней и спала рядом. Рассказывали о ней всякие истории, но основная: она была надзирательницей в женском концлагере, люто издевалась над заключенными, вплоть до пыток.

После работы поднималась на нары и оттуда, съежившись в комок, как затравленный зверек, молча поглядывала на всех. Ее

 

- 134 -

вид вызывал у меня чувство жалости, но я не умела это демонстрировать, да и она могла не принять мою жалость, так мне казалось.

Печаль переполняла каждого, хочется отвлечься, забыться, увидеть светлое, - вот так и рождается потребность сначала в хоровой песне, а потом это выливается в самодеятельность. И мы ее создали. Первое время в лагере не было специального помещения, где бы могли собраться для репетиции участники самодеятельности. В хорошую погоду устраивались около барака, стоявшего в отдалении от других, а в плохую - в бараке.

Подходя к месту сбора хорового кружка, я еще издали услышала звуки аккордеона. «Значит, привели из мужской зоны музыканта», - подумала я. С детства звук гармошки и баяна завораживал меня, поэтому я стала прислушиваться к музыке.

-Август, ты выучил мелодию нашей песни? - кто-то спросил.

«Август... Августин...» пронеслось в моем сознании... Ну конечно, Августин, песня, которую напевал мой крестный. Подошла поближе к музыканту, послушала аккорды, которые он подбирал к какой-то песне, и негромко, скорее проговорила, чем пропела: «О! Du liber Augustin! Augustin! Augustin!»

Огонь вспыхнул в его глазах, он оживился, заиграл эту мелодию и негромко запел, а я ему подпевала, не зная дальше слов. Лицо его изменилось, а обо мне и говорить не приходилось.

- Замолчать! Вы что тут фашистские песни распеваете!

На пороге стоял надзиратель. Но мы были уже не здесь: он дома, а я в детстве...

С тех пор, когда мы встречались с ним на репетиции, увидев меня, он тихо наигрывал эту мелодию, и мы про себя напевали. Август был из Австрии, как и мой крестный. Этот хор, которому аккомпанировал Август, состоял в основном из украинок. Они собирались все вместе и пели только украинские песни. Когда встал вопрос об участии этого хора в концерте самодеятельности, то руководительница хора, пожилая украинка, заявила, что они не будут принимать участие в самодеятельности вместе с другими, а дадут свой концерт и только на украинском языке. Безусловно,

 

- 135 -

начальство не позволило.

Часто доходило до смешного, когда начальник КВЧ просматривал нашу программу. Разрешено было петь только народные песни и советских композиторов. Упаси Боже дореволюционных! Исполнялся дуэт Лизы и Полины из «Пиковой дамы». В программе указано, что музыка Чайковского. Начальник спрашивает, кто такой Чайковский, где он живет, знаю ли я его лично... Все мои ссылки на классику он в счет не принимал. Если я его не знаю, то нечего вписывать в программу! Ситуацию спасла москвичка Инна Филиппова, обладавшая очень красивым голосом:

- Гражданин начальник, пишите, я с ним спала, - сказала она.

Подобным образом она спасала несколько номеров. А с танцем «Дунайские волны», поставленным Дитой Элснер, проблем было еще больше. Танцующим сшили костюмы из отходов марли и упаковочного материала, покрасив в голубой и розовый цвет. Все выглядело великолепно. Но на просмотре наш начальник велел всем танцующим надеть чулки. Чулки! Где их взять? Он не отступал - пришлось пообещать. И выход был найден: ноги покрасили строительной краской - охрой!

После прибытия в этот лагерь нам разрешили написать одно письмо и очень короткое. Письмо не заклеивать, на конверте обратного адреса не писать, только указать от кого. Мне было велено собрать все письма и рассортировать по алфавитному порядку фамилий отправляющих. Письма собраны, разложены, а на одном треугольнике не указана фамилия, кто пишет. Читаем адресат: «США Вашингтон Труману». Мы с Женей решили прочитать. Развернули листок, а там: «Батько! Приезжай, аж невмоготу!» Случались и такие шутники.

Неверно будет думать, что обо мне забыли. Дважды приезжали какие-то капитаны и майоры. Вызывали меня в кабинет и проводили со мной беседу: напрасно я покрываю своего мужа, он меня предал, подал на развод и живет с другой женщиной...

Отвечала им, что это его личное дело, но я в жизни никогда и никому не врала, никого не оговаривала. Мне горько сознавать,

 

- 136 -

что он так быстро меня забыл, но мне сказать нечего. Он, действительно, честный офицер и любит свою родину.

Во второй раз они привезли какой-то лист с печатью и сказали: Прошлый раз Вы нам не поверили, что муж развелся с Вами. Читайте!

И действительно, это решение о расторжении брака, с подписями и печатями. Я не стала вчитываться, где и когда был оформлен развод: пустота наполнила меня, и мне стало все безразлично. Вызывали меня в конце 1948 г. и в начале 1949 г., а развод муж оформил 12 апреля 1949 г. не с Носовой О.П., а с Копытовой О.П. Вот так «пошутили» надо мной наши доблестные офицеры КГБ еще раз.

Лилю Чернявскую, художницу, перевели на другой лагпункт, и я осталась одна в мастерской. Но вскоре привезли Аллу Андрееву, и она поселилась также со мной. Мы работали и спали в мастерской на двух топчанах в окружении щитов, плакатов и красок.

Как-то само собой получилось, что вечерами к нам стали захаживать другие женщины, появился чай, а к чаю порою соленые сухарики (черствый хлеб посыпали солью), даже были скромные сладости (угощенье из посылок) Постепенно это чаепитие превратилось в ритуал. Много говорили о поэзии и о русской литературе.

На одной из таких встреч Софья Александровна Антокольская читала поэму своего брата, П. А. Антокольского, «Сын», только что опубликованную и присланную ей. Часто к нам присоединялась Кетован Антоновна Цулукидзе, скромная женщина, с удивительно печальными глазами. Она окружила любовью и заботой пожилую, ослепшую женщину, Нину Георгиевну, добровольно став ее поводырем. Обычно на таких вечерах она молчаливо слушала и, казалось, отдыхала.

Несколько раз приходила Фуля Горак, полька, католичка. Говорили, что она писательница. Худощавая, статная, с короткой стрижкой седых волос и гордым взглядом. Когда она смотрела на кого-либо, то казалось, что ее глаза пронизывают насквозь,

 

- 137 -

становилось как-то холодно и неуютно. В разговор не вступала, ссылаясь на плохое знание русского языка. Польская группа на этом лагпункте была малочисленна, и негласным лидером среди них считалась Фуля. Все искали ее благосклонность и ревниво оберегали. Нам сказали, что в Польше Фуля была духовным наставником княгини Чарторыжской. Все к ней относились с почтением, даже неверующие.

У всех наших гостей литературные вкусы были разные, говорили обо всем. Алла Андреева читала стихи своего мужа, Даниила Андреева, сидевшего в то время во Владимирской тюрьме, в одной из самых строгих тюрем. Он написал роман «Странники в ночи», за чтение которого все, кто читал или слушал, получили сроки от 10 до 25 лет. Алла вкратце пересказала его содержание. Нина Ивановна Гаген-Торн читала стихи А. Белого, поклонницей которого она была со студенческих лет. Рассказывала, как они, студентки, бегали на вечера, где А. Белый выступал со своими стихами. Можно представить их снисходительность ко мне, когда я читала Маяковского или легенду о Данко Горького. Эти встречи «за чашкой чая» раскрывали мне другой мир в литературе, о котором я понятия не имела.

Сначала робко, а потом чаще в мастерскую стала наведываться Стефка, юная литовка. Бывало, приоткроет дверь, просунет свою светлую головку, всю в кудряшках, и с улыбкой спрашивает, можно ли войти. Мы были ей рады: она вносила особую атмосферу задора в нашу комнату. Ее серо-голубые глаза всегда светились особой приветливостью. Иногда жаловалась на ноги: побаливают, особенно в плохую погоду. О себе рассказывала не очень много, да и не очень охотно. В период оккупации Литвы немцами помогала евреям, предавала в гетто пищу. А когда Литву «оккупировали» советские войска, то она стала на сторону тех, кто сражался за независимость Литвы. Многие литовские «лесные братья» прятались в лесах за болотами. Ей, юной девочке, поручили вести с ними связь, переходить вброд болота. Весной и осенью вода была особенно холодной, и после многократных переходов у нее стали болеть ноги. После ареста ее послали по этапу в северные

 

- 138 -

лагеря, где болезнь ног еще больше обострилась. Она с трудом передвигалась, особенно в холодное и мокрое время года.

Однажды она пришла к нам расстроенная и мрачная, чего никогда прежде мы не замечали. На мой вопрос, что случилось, ответила, что очень плохо себя почувствовала, пошла к врачу попросить лекарства. Врач сказала, что Стефка здорова и нечего «лодыря гонять», велела убираться. Стефка стала настаивать, чтобы врач осмотрела ее. Та отказывалась, тогда Стефка сказала:

- Посмотрите мой язык: он весь белый, - и открыла свой рот. Врач взбесилась:

- Ты что мне язык показываешь! На, посмотри мой!, - и выгнала ее из санчасти, обозвав симулянткой. Велела идти на работу.

Рассказывая это, девочка едва сдерживала слезы.

- Сейчас пойду и убью ее!

И она выскочила на улицу. Я пошла за ней, пытаясь остановить. Было темно, холодно, на улице никого не было, так как время подходило к отбою. После отбоя никто не должен ходить по зоне, поэтому я Стефку одну не оставила: вдвоем можно придумать массу причин нашего появления на улице, например, шли к врачу. Зона опустела, мы шли по дорожке, ведущей к санчасти. Я знала, что Стефка запаслась булыжником, который у нее находился в кармане куртки. Когда до санчасти оставалось метров двадцать, вдруг в окне показалась врач, задергивающая занавески на окне. В тот же миг Стефка замахнулась и пустила камень в окно. Звон разбитого стекла прогремел, как выстрел. Мы мигом оказались за каким-то выступом. Переждали время -никакой тревоги! Спокойно дошли до ее барака, а потом я пошла в свой. Что началось утром! Врача хотели убить! Кто? Как могло это случиться? Многих стали вызывать к оперу и спрашивать, не известно ли им об этом нападении, но все разводили руками, как бы говоря, что понятия не имеют. Так и не дознались, да, видимо, и не очень-то хотели: врач;то была заключенная, это внутренние разборки среди заключенных.

Многие недвусмысленно улыбались, как бы говоря, что

 

- 139 -

этой врачихе так и надо, пора проучить эту «стервозную бабу»: сама заключенная, но с другими заключенными разговаривала свысока, даже покрикивала. Никогда и никого не освобождала от работы. Санчасть почти всегда была пустая, идеальная чистота, белые салфеточки на тумбочках, бумажные цветы в пузырьках от лекарств. Обычно больные караулили вольного доктора и шли к нему на прием, когда он появлялся. Это удавалось редко, один раз в неделю, видимо, он обслуживал несколько лагпунктов.

Есть люди, которые притягивают к себе, как магнит. Где бы Стефка ни появлялась, всюду ей были рады. Она одевалась как мальчишка: брюки, рубашка с не застегнутым воротником, легкая куртка, короткая стрижка, густые кудряшки светлых волос. Все искали с ней дружбу, особенно молодые девушки, желая видеть в ней хлопца. Кто постарше, намекал на однополую любовь, да мало ли чего ни говорили. У нас в лагере ходила шутка: если человек ни с кем не дружит и держится обособленно, то значит, что он онанист, если вдвоем дружат - лесбиянки, ну а если три и больше - организация, готовят заговор.

В 1990 году мне довелось быть в Каунасе, и я решила разыскать Стефку Матюкайте. так как помнила, что она жила в этом городе до ареста. Нашла очень быстро и отправилась к ней домой. Первое, что я увидела, - костыли, Стефка просто висела на них. Жила она у своей подруги, квартира которой была расположена на первом этаже. Стефка получила однокомнатную квартиру, но на пятом этаже, без лифта. На костылях она не могла преодолеть лестницу, вот и жила у своей приятельницы.

Жили очень бедно, кроме банки растворимого кофе, который ей выдали по случаю какого-то праздника как незаконно репрессированной, на стол нечего было поставить. Выдали какое-то пособие, но его хватило на несколько дней. Я написала письмо в движение «Саюдис» с просьбой оказать помощь их бывшей партизанке, но ответа не получила, да и Стефки не стало через год. Так, участница борьбы за независимость Литвы оказалась ненужной своей стране.

После того, как я прибыла на шестой лагпункт и

 

- 140 -

познакомилась с некоторыми женщинами, мне сказали, что в этом лагере находится мать Ирины Матусис, и помогли с ней встретиться. Мать Ирины рассказала следующее: до революции, спасаясь от еврейских погромов, они в числе прочих покинули Одессу и уехали в Америку. По прошествии какого-то времени, у них умирает глава семьи, и она остается одна с дочерью, не имея ни работы, ни денег. Ирина в то время ходила в школу. Так как никаких родственников у них в Америке не было, решили вернуться обратно в Одессу. В России кое-как устроились, дочь закончила школу, а потом и педагогический институт. Однажды Ирина пришла домой и сообщила матери, что ее пригласили в НКВД и предложили работать осведомителем, обещая хорошую работу. Надеяться было не на кого, и женщины согласились. После окончания института Ирину устроили секретарем сначала в Архангельское Американское консульство, а потом перевели во Владивосток.

От матери Ирины я узнала и о том, что Наташа, продавщица книжного магазина во Владивостоке, тоже была в этом лагпункте, но недавно ее перевели в другой. У нее, как и у меня, та же статья и тот же срок - 15 лет лагерей. Мать Ирины была сломлена и убита горем. До сих пор она не знает, что с ее дочерью, жива ли она. Безусловно, пожалев ее, я ничего ей не сказала о словах московского следователя, что ее расстреляли. Да и ничего удивительного в этом нет.

Многие в лагерях рассказывали, что они были завербованы и посланы в качестве разведчиков в Финляндию, Швецию, Германию, но при малейшем намеке на провал, их арестовывали и сажали в тюрьмы, то есть изолировали. Каждый по-разному был наказан. Во всяком случае, трое известных мне заключенных, находившихся в нашем лагере, были посланы внедриться в штаб Власова. А некоторые и в лагере хранили свою тайну. Иногда трудно было отличить правду от лжи: всем хотелось быть личностью и в лагере, поэтому многие выдавали желаемое за действительность.

Лагерная жизнь все сильнее засасывала в свой водоворот, было невыносимо трудно замыкаться в свою скорлупу и жить

 

- 141 -

воспоминаниями о прошлых годах. Общение с людьми так или иначе отвлекает от тяжелых мыслей.

Были любители поныть и заставить тебя сопереживать его горе, а это еще в большей мере ухудшает твое собственное состояние. Несколько раз в подобных ситуациях я срывалась, кому-то грубила, особенно дежурным по зоне, стоявшим на проходной в швейную фабрику, которую я была обязана посещать несколько раз в день с наглядной агитацией.

Был такой детина - старшина Дедов, огромного роста, с тупым лицом. Сначала он раскланивался в улыбке при виде меня, но заметив, что я никак не реагирую на его внимание, не стал пускать меня на фабрику, требуя официальный пропуск. Доложила своему начальству - они только посмеялись, но старшина был неумолим. Дважды отправлял меня в карцер, якобы за грубость, на трое суток. Это было летом. Карцер срублен из огромных бревен. Лежа там, я мысленно очищала себя от всякой лагерной шелухи и наслаждалась одиночеством. Абстрагируясь от всего, словно получала положительный заряд в жизни. Когда открывались двери карцера и меня выпускали «на волю» в лагерь, я чувствовала себя обновленной: всем улыбалась, и мне все улыбались в ответ. Жизнь становилась такой замечательной, даже в лагере.

«Высокие чины», дважды приезжавшие по поводу дополнительных показаний против мужа, видимо, успокоились, и никто меня никуда не вызывал, даже лагерный опер: я же была на «блатной» работе в КВЧ, а он внимательно следил за каждым человеком в лагере.

Однажды в воскресный день у нас шла генеральная репетиция перед концертом. Обычно на репетицию начальство никогда не приходило, за исключением предварительного просмотра. Вдруг в помещение входит опер, грузный, небольшого роста. Постоял немного, подозвал меня и спросил, когда будет концерт. Потом, озираясь по сторонам, тихо прошептал:

- Приходи сейчас ко мне в кабинет, - и вышел.

Я не знала, как это расценить: выходной день, все в бараках, даже дежурных по зоне не видно. Принимаю решение: закончится

 

- 142 -

репетиция, тогда пойду. Чуть позже вижу в окно: он идет на выход. На сердце отлегло. Иду к конторе, нахожу уборщицу и говорю, что я к капитану, оперу, он меня вызывал. Она смеется:

- Опоздала, несколько минут назад он ушел домой. Но я недооценила его самодурства. Через неделю, опять в воскресенье, этапировали людей из нашей зоны. Я подошла проститься с некоторыми знакомыми. Всех вывели за ворота. Вдруг ко мне подходит старшина Дедов и велит собирать вещи и тоже выходить за ворота. Из вещей взяла то, что попалось под руку. Накануне я отдала Нине Ивановне на проверку все, что хранилось в столе начальника, поэтому мне волноваться за ее рукописи не пришлось. Единственным моим утешением было то, что в группе отъезжавших была Женя Абрамова, с ней-то я и прощалась, когда подошел ко мне Дедов.