- 110 -

Глава седьмая

ФОНОСКОПИЯ. ОХОТА НА ШПИОНОВ

 

Нет такой грязной работы, которая не возлагалась бы на современного ученого в "передовых" коммуно-фашистских странах.

Георгий Федотов. "Новый Град"

 

...Мы ходим под смертью, шпион!

...Берись за работу, шпион!

...Добудь нам ответ, шпион!

...Дай нам спасенье, шпион!

Р. Киплинг. "Марш шпионов"

 

Поздняя осень 1949 года. В лаборатории только начинали включать приборы, готовить инструменты. Мы с Солженицыным раскладывали свои папки,

 

- 111 -

книги, журналы; несколько человек маячили у железного шкафа, из которого дежурный офицер доставал секретные папки и гроссбухи — рабочие дневники.

Ко мне подошел старший лейтенант Толя, один из помощников начальника лаборатории:

— Вас вызывает Антон Михайлович. Немедленно... Нет, никаких материалов брать не надо.

Большой, светлый кабинет застлан ковром; широкий письменный стол занимал дальний угол, от него диагонально через всю комнату — длинный, покрытый зеленым сукном. Книжный шкаф. Кресла. Диваны. Круглый столик с графином. Все казалось нарядным, словно лакированным.

Антон Михайлович и Абрам Менделевич сидели у длинного стола, перед ними два магнитофона и в клубке проводов несколько пар наушников — большие, вроде танкистских или самолетных.

Антон Михайлович поглядел рассеянно, отрешенно.

— Здрасте... Здрасте... Вы, кажется, говорили, что уже как-то определяете физические параметры индивидуального голоса... Не так ли?

— Не совсем. Пока еще приблизительно, в самом начальном приближении. И не определяю, а предполагаю... Сравнительно уверенно могу сказать только, что своеобразие голоса — это главным образом особенности тембра, которые зависят от микроструктуры гортани, носоглотки, рта... Кое-что удалось наблюдать на звуковидах, когда одно и то же слово один и тот же человек произносил то громко, то шепотом, то вопросительно, то утвердительно. Спектр каждый раз иной, но в нескольких случаях, кажется, удалось распознать и постоянные индивидуальные черты голоса — я назвал их микроинтонациями и микроладом речи...

— Так, так, все это весьма занимательно— Но пока вы еще плаваете в чистой теории. Это плавание может привести вас и в болото и к истокам некой новой науки... Последнее было бы похвально и прелестно. Науки юношей питают, отраду старцам подают. Но мы с вами еще не старцы. Ergo нам требуется наука питательная... Так вот, эти ваши исследования неожиданно приобрели новое, чрезвычайно важное значение. Настолько важное, что еще и сверхсекретное. Здесь на магнитофонных лентах есть нечто, требующее вашего особо пристального внимания...

 

- 112 -

Как вы полагаете, Абрам Менделевич, пожалуй, возьмем быка за рога?.. Берите наушники и послушайте голос некоего индивидуя, пожелавшего остаться неизвестным... Анатолий Степанович, давайте сначала!

В наушниках сквозь шипение и щелчки прорывались, потом внятно зазвучали голоса:

— Але! Але! Кто это говорит?

— Я говорил. Это посольство от Соединенных Штаты от Америка.

— Вы понимаете по-русски? Вы говорите по-русски?

— Я могу плохо говорит, я могу понимат...

— У меня очень срочное, очень важное сообщение. Секретное.

— Кто есть вы?

— Этого я не могу сказать. Поймите! Как вы думаете, ваш телефон подслушивается?

— "Слушивает"? Кто слушивает?

— Кто, кто... Ну, советские органы... Слушают ваш телефон?

— О, ай си... Не знаю... Это ест возможно да, ест возможно нет... Что вы хотели говорит?

— Слушайте внимательно. Советский разведчик Коваль вылетает в Нью-Йорк. Вы слышите? Вылетает сегодня, а в четверг должен встретиться в каком-то радиомагазине с американским профессором, который даст ему новые данные об атомной бомбе. Коваль вылетает сегодня. Вы меня поняли?

— Не все понял. Кто ест Коваль?

—Советский разведчик... Шпион... Не знаю, это фамилия или псевдоним. Он вылетает сегодня, в понедельник, в Нью-Йорк, а в четверг должен встретить профессора по атомной бомбе...

Шипение... Щелчки... Мы слушаем вчетвером. Прямо напротив меня Анатолий Степанович, чубатый тяжелый лоб надвинут на густые брови, тяжелый подбородок подпирает крепкие губы. Лениво пожевывает папиросу. Слушает невозмутимо.

Антон Михайлович развалился на стуле, прикрыв глаза руками. Абрам Менделевич стоит, низко согнулся над столом, одно колено на стуле; слушает напряженно, шевелит губами, словно повторяя слова. Заметив, что я взялся за наушники, машет рукой, — мол, будет еще.

Из шипящих шумов возникает тот же напряженный, тревожный голос:

 

- 113 -

— Але, але... Это я вам раньше звонил. Тут мне помешали.

— Кто говорит? Что вам угодно?

—Я звонил час назад по очень важному делу. Я не с вами говорил? Вы кто — американец?

— О, иес, я ест американец.

— Кем вы работаете? Какая ваша должность?.. Ну, какой пост?

— Пожалуйста, говорите не быстро... Кто вы ест? Кто говорит?

— Вы понимаете по-русски?

—Да-а. Понимаю немного... Ожидайте, я буду звать человек понимает по-русски.

— Но он кто? Советский гражданин?

— Кто советский? Я не понимаю. Пожалуйста...

— Вы поймите, я не хочу говорить, если советский... Позовите военного атташе. У меня очень важная тайна, секрет. Где ваш военный атташе?

— Атташе? Он ест эбсент. Он уходил.

— Когда он вернется? Когда будет на работе?

— О, будет завтра, мэй би сегодня... Час три-четыре.

— А ваш атташе говорит по-русски?

— Кто говорит? О, да... Но мало говорит. Я буду звать переводчик.

— А ваш переводчик кто? Советский? Русский?

— О да, ест русский. Американский русский.

— Послушайте... Послушайте, запишите...

И он снова повторял: "Срочно. Важно! Советский разведчик Коваль; четверг; радио магазин где-то в Нью-Йорке или, кажется, в Вашингтоне; американский профессор; атомная бомба..."

Голос не старого человека. Высокий баритон. Речь, интонации грамотного, бойкого, но не слишком интеллигентного горожанина. Не москвич, однако и не южанин; Г выговаривал звонко, Е звучало "узко". Не северянин — не "окал". Не слышалось ни характерных западных (смоленских, белорусских), ни питерских интонаций... Усредненный обезличенный говор российского провинциала, возможно дипломированного, понаторевшего в столице...

Он был причастен к заповедным государственным тайнам и выдавал их нашим злейшим врагам. Его необходимо изобличить, и я должен участвовать в этом.

Прослушали еще два разговора. Новый собе-

 

- 114 -

седник — американец — говорил лениво-медлительно и недоверчиво-равнодушно.

— А потшему вы это знаете? А потшему вы эту информацию нам даваете? А что хотите полутшит?.. А потшему я могу думать, что вы говорил правда, а не делал провокейшн?

Тот отвечал натужно. Раз-другой прорывались нотки истерического отчаяния:

— Но это я не могу вам сказать... Поймите же, я очень рискую... Почему вам звоню? А потому что я за мир.

— О, ай си! (Прозвучало едва ли не насмешливо.)

— Так вы же можете все проверить. Я ведь точно говорю: вылетает сегодня, может быть, уже вылетел. А в четверг должен встретиться... Ничего я не прошу. Сейчас не прошу... Когда-нибудь... потом все объясню... Когда-нибудь потом...

(Эти разговоры я воспроизвожу почти буквально. Слушал их тогда снова и снова множество раз; слова, интонации прочно осели в памяти.)

Последняя запись — разговор с канадским посольством. Все тот же надсадный голос просил передать американскому правительству про Коваля, радиомагазин, профессора, атомную бомбу...

Антон Михайлович включил свои наушники в колодку второго магнитофона.

— А теперь сравним голос этого неизвестного подлеца с тремя другими. Не обнаружим ли сходства или подобия...

...Молодой зычный голос докладывал брюзгливому, басовито-начальственному о передаче или пересылке каких-то документов.

...Некто усталый раздраженно объяснял жене, что должен задержаться, отстранял упреки, давал какие-то поручения.

...Два молодых собеседника договаривались о встрече в ресторане, о том, кто каким приятельницам позвонит. Один был тенорок, никак не сходный с тем голосом предателя, другой — высокий баритон, чем-то близкий по тембру, — но произношение московское, бойкая, фатоватая речь, уснащенная нарочито грубыми словечками и оборотами, однако с внятными отголосками хорошего воспитания.

Мне показалось, что голос и речь усталого мужа более всех других напоминает голос и речь того, кто предавал разведчика Коваля.

Оба пижона отпадали. Громогласный рапорт

 

- 115 -

все же вызывал сомнение. Совсем иной характер и стиль речи могли определяться различиями, внятно слышными, однако нарочитыми, искусственными.

Антон Михайлович сказал:

— Так вот, с этой минуты вы целиком переключаетесь на одну боевую задачу. Изобличить предателя! Задача абсолютно секретная. Вам придется дать соответствующее дополнительное обязательство. Для новой работы мы создаем особую лабораторию. Без наименования, просто "Лаборатория №1". Начальник Абрам Менделевич, заместитель Анатолий Степанович, вы научный руководитель. Штаты лаборатории — я полагаю, для начала достаточно двух-трех техников — подберем сегодня же из младших офицеров. Вашим коллегам можете, сказать, что лаборатория выполняет особое задание по криптофонии, разрабатывается чрезвычайно стойкий шифратор, и потом ни звука больше... Помещение для вас уже есть. Получайте оборудование. Несколько магнитофонов. Осциллограф. И возьмите второй анализатор. Знаю, знаю, что третий более совершенен. Однако мы не можем оголять акустическую. Если вам будет нужно, то по вечерам, по ночам будете работать еще и в акустической. Впрочем, можете там анализировать отдельные кусочки ленты. Но так, чтобы не просочилось ни полслова. За это мы все отвечаем головой. Абрам Менделевич будет докладывать мне ежедневно... Но это чрезвычайное, внеочередное задание отнюдь не отменяет вашей основной работы. Более того, я уверен — это ее только обогатит и ускорит. Ведь мы ищем физические параметры индивидуальности голоса. Ищем ключи к узнаванию далекого собеседника. Необходимо обеспечить возможно более полное восстановление индивидуального голоса... Выполняя это боевое детективное задание, вы одновременно должны решать все те же акустические проблемы, приближаясь к ним с другой стороны. Это, надеюсь, понятно?.. Значит, действуйте!

К тому времени я уже законспектировал дюжину книг и кучу статей по физиологии речи, провел множество экспериментов, пытаясь возможно точнее определить конкретные признаки одного голоса. Куприянов, Солженицын и я произносили одни и те же слова с

 

- 116 -

разными интонациями, нарочито изменяя голос, либо подделываясь под чужеземное произношение, либо имитируя акцент (грузинский, еврейский, немецкий, украинский...). Потом я сравнивал звуковиды... Сергей Куприянов сделал приставку к АС-3, которая позволяла "укрупненно" выделять и анализировать отдельные звуки, отдельные полосы частоты...

Иногда казалось, что уже нашел. Вот именно такой рисунок гармоники в звуковиде такой-то гласной, именно такое чередование подъемов-опусканий более темных (то есть более энергичных) и более светлых участков присуще данному голосу. Потом оказывалось, что тот же звук этот голос произносил совсем по-другому либо, напротив, обнаруживались очень сходные черты в звуковиде другого голоса.

И тогда надежды, нетерпеливое ожидание, радость сменялись разочарованием, злой досадой, недоверием к себе.

Теперь все эти искания, исследования, предположения нужно было целеустремленно сосредоточить, подчинив одной задаче — найти шпиона.

Часть моих книг и записей, несколько огромных папок со звуковидами я в тот же день стал перетаскивать в новую лабораторию. То была небольшая комната, тесно заставленная старыми канцелярскими столами и шкафами с испорченными или вовсе "непочатыми" приборами.

Анатолий протянул мне листок — стандартный типографский текст, в который была вписана фамилия и слова об особо важном правительственном задании. В конце значилось: "В случае разглашения или саботажа подписавшийся подлежит строжайшей ответственности во внесудебном порядке" Подписывая, я спросил, как это понимать. В темно-серых зрачках мелькнула искорка улыбки. Но отвечал он с неизменным угрюмым спокойствием:

— А то значит: если трепанетесь, просто шлепнут без суда и следствия.

Мы слушали опять и опять. Прежде всего четыре разговора о Ковале и атомной бомбе. Слушали я и Анатолий Степанович, выбирая повторяющиеся слова. Сначала слушал я, потом он, и он же "переписывал" выбранные мною слова на особенную ленту,

 

- 117 -

чтобы потом с нее делать осциллограммы и звуковиды. Техническими исполнителями были три молодые женщины, которые работали через день по 24 часа.

Слова я выбирал такие, которые звучали в разных разговорах подозреваемых: "Алло... Але... звонил... позвонил... слушаю... слушайте... работа... работать... говорит... очень... алло... да... нет... почему..."

Явственно не совпадали голос предателя и голоса "докладывающего" и "начальника" — тех собеседников, которые сначала вызывали было некоторые сомнения. Они были совершенно различны по основному тону и тембру... Это стало очевидно уже при сравнении самых первых звуковидов. Для верности мы сопоставили несколько более длительных отрывков. И я дал уверенное заключение — это разные голоса. В четырех разговорах "искомого" основной тон был достаточно постоянным.

Оставался "усталый муж".

Подписка о "внесудебной ответственности" не помешала мне в первый же день рассказать обо всем Солженицыну, разумеется так, чтобы никто не мог подслушать. Он расспрашивал, переспрашивал. Услышав о подписке, нахмурился:

— Ты понимаешь, что это не пустая условность? Не вздумай рассказывать еще кому-нибудь. В таких делах третий — лишний.

Ни с кем другим я и не собирался говорить об опасной тайне. И ему рассказал не только потому, что абсолютно доверял. Хотя это, разумеется, было очень важно. Но мне были нужны еще и его математические советы и непосредственная помощь. Требовалось установить, насколько возможны совпадения внешних (явственных по звуковидам) проявлений микроинтонаций и микролада речи у разных людей. Для этого я решил "просмотреть" возможно большее число голосов. Он предложил исследовать не меньше 50, чтобы легче определять процентные данные совпадений и отклонений.

Я составил текст, включавший контрольные слова с разными интонациями. "Алло... Говорит такой-то (каждый диктор должен был назвать себя). Кто говорит со мной? Я вам звонил о нашей работе. Вы будете сегодня работать? Вы меня слышите? Я буду работать сегодня..." и т.д.

Абрам Менделевич согласился с тем, что необходимо провести массовое исследование.

 

- 118 -

Он несколько раз говорил:

— Такой негодяй... Такая сволочь... Нельзя, чтобы он скрылся. Мы должны очень добросовестно проверять и перепроверять... Если из-за нас обвинят невинного человека, будет ужасно. А тот сукин сын будет продолжать шпионить...

Солженицын разделял мое отвращение к собеседнику американцев. Между собой мы называли его "сука", "гад", "блядь"ит.п.

Антон Михайлович согласился, чтобы я исследовал голоса не менее пятидесяти человек и чтобы использовал всех артикулянтов.

— Только не вздумайте никому ничего объяснять... Вы подписку дали?.. Что же вы им скажете?.. "Имитация простейшего телефонного разговора для нового шифратора"?.. Ну что ж, легенда не слишком замысловатая, но достоверная.

Артикулянтами и дикторами, как обычно, командовал Солженицын. Все они стали наговаривать контрольный текст. Других "одноразовых" дикторов — заключенных и вольняг — набралось около ста, мы вдвоем их инструктировали. Потом провели еще один эксперимент. Текст каждого диктора занимал несколько звуковидов; изготовляли их по два экземпляра. Один был контрольным. Звуковиды одного голоса я скреплял вместе и потом сопоставлял, промерял. Все вторые экземпляры перемешивались, и артикулянты должны были разобраться в куче, в которой было представлено не больше десяти голосов: разделить ее по отдельным дикторам, определяя "на глаз "индивидуальные приметы. Солженицын и сам увлеченно участвовал в этой игре. Абрам Менделевич хотел использовать не только звуковиды, но и осциллограммы. Мы решили сравнить по осциллограммам четырех разговоров все колебания основного тона голоса, построить соответственные кривые (гауссовские) и сравнить их с такими же кривыми по другим голосам. Солженицын советовал исследовать не только отдельные абсолютные значения, но еще и относительные переходы — сравнивать скорости изменения основного тона.

— Скорости, измеренные в миллисекундах, могут быть объективным математическим выражением твоих микроинтонаций.

Работали мы напряженно. В иные сутки я спал не больше четырех часов.

 

- 119 -

Голос "усталого мужа" оказался по всем данным тождественным голосу добровольного шпиона. Вскоре Абрам Менделевич сказал, что он уже арестован и я должен составить вопросник для следователя, такой, чтобы в ответах обязательно были произнесены те же слова, которые звучали в разговорах с посольством. Нужны были все те же простые слова "Звонил", "говорил", "работа". Но теперь можно было услышать еще и такие, которых он не произносил в разговоре с женой: например, "разведчик Коваль", "атомная бомба" и др. Абрам Менделевич и Анатолий с магнитофоном пристроились по соседству от следовательского кабинета, а маленький пьезомикрофон установили неприметно на столе следователя. В тот же день они принесли записи.

Анатолий рассказывал:

— Обыкновенный пижон. И чего ему не хватало?! Должен был ехать в Канаду, работать в посольстве на ответственной должности. А полез в шпионы. Засранец! Теперь и шлепнуть могут.

Абрам Менделевич был возбужден. И когда мы оставались наедине, говорил доверительно:

— Это просто ужасно! Ведь обыкновенный, наш советский парень. Как говорится — из хорошей семьи. Отец - член партии, на крупной работе, где-то в министерстве. И мать тоже, кажется, в партии. Сам был в школе отличником, активным комсомольцем. Приняли в дипломатическую школу, в армию не взяли. Там вступил в партию. Потом работал в МИДе. Ему доверяли. Ездил за границу. И вот теперь получил крупное назначение — второй советник посольства. Должен был ехать с семьей. Жена — комсомолка, тоже работала в МИДе, двое детей, плюс еще теща. И в тот же день, как получил билеты, стал звонить по автоматам в посольство. Узнал где-то случайно об этом Ковале и побежал. Продавал авансом. Рассчитывал, конечно, когда приедет, сразу перебежать, как этот гад Кравченко. Вы читали в газетах?.. Сведения, конечно, особо ценные, и он старался, чтобы поскорее. Теперь там, в Америке, пострадают наши люди... Я видел его, когда привели. Обыкновенное лицо. И фамилия обыкновенная — Иванов. Конечно, выглядит растерянным, подавленным. Вы же слышите, как отвечает. А следователь — майор, очень серьезный, интеллигентный. Говорят, опытнейший криминалист.

 

- 120 -

Нет, это просто непостижимо, как наш человек может пойти на такое...

Допрос, записанный на пленку, был, видимо, не первым. Следователь спрашивал медленно, звучно, красуясь голосом, старательно подбирая слова: знал ведь, что записывают.

— Что же, вы наконец вспомнили, о чем говорили по телефону с американским посольством?

Отвечал печально-приглушенный, но явственно знакомый "тот самый" голос.

— Ничего я не вспомнил. Не говорил я ни с какими американцами.

— Мы ведь вам дали прослушать. Ваши разговоры были записаны, когда вы звонили в посольство. Наша техника на высоте и позволила разоблачить ваши преступные замыслы... Так что я повторяю вопрос: о чем вы говорили, когда позвонили в американское посольство?

— Не говорил я и не звонил... Это не я звонил... Я же слышал, это совсем не мой голос... на вашей машине. Этому никто не может поверить. Я член партии, я советский дипломатический работник... получил ответственное назначение.

—Ладно, ладно... Это мы уже слышали. Но сейчас идет следствие не о вашей дипломатической работе, а о вашем преступном деянии. Факты говорят против вас. Очевидные факты. Вы знаете, кто такой Коваль?

— Не знаю. Не знаю никакого Коваля.

—Так, так. А как нужно говорить — Коваль или Коваль?

— Не знаю. Не знаю я такого.

— А вы все-таки подскажите мне, как надо правильно сказать — Коваль или Коваль.

— Не понимаю, зачем...

— А вы не понимайте, но говорите... Так как же?

— Ну, наверное... Коваль.

(В тех разговорах он чаще произносил с ударением на первом слоге.)

— А теперь попробуйте по-другому сказать — Коваль. И говорите громче, а то я что-то плохо слышу.

— Ну, пожалуйста, Коваль.

— Так, так, значит... Так кто же, по-вашему, звонил в американское посольство?

— Не знаю я.

 

- 121 -

—А кто говорил им, то есть американцам, про Коваля?

— Не знаю... Ну честное слово не знаю.

— Честное?.. Чего же вы не знаете?

— Ничего не знаю... Ничего про это грязное дело не знаю и знать не хочу (всхлипывает).

— Ну, ну, давайте будем поспокойнее. Значит, не знаете, кто звонил и кто говорил?

— Не знаю.

— Чего не знаете?

— Кто звонил, не знаю... Кто говорил, не знаю... Не я... Клянусь вам, не я...

— А где же вы лично находились в тот самый понедельник, в одиннадцать ноль-ноль? На работе?

—Я уже говорил... Я не помню точно по часам. Я в тот день ездил по разным делам, насчет билетов, и в таможню...

— Так, так... Значит, вы в тот день не работали? Я вас спрашиваю — были вы на работе?

— Нет... Не помню... Кажется, не был.

— Что значит "кажется"? Вы работали или не работали?

— Нет... Тогда уже не работал.

— А где же вы находились в одиннадцать ноль-ноль, в тринадцать-тридцать, то есть в полвторого, и в шестнадцать ноль-ноль, то есть в четыре часа? Где вы были?

— Ну, не помню точно. Я готовился к отъезду... Следователь еще долго говорил нарочито внятно, слушая себя, спрашивал, играя выразительными интонациями недоверия, насмешки, презрения. А тот отвечал заунывно. Рассказывал, как он собирался всей семьей выехать в Канаду, уже все было готово, и вдруг его арестовали...

Отчет о сличении голосов неизвестных А-1, А-2, А-3, А-4 (три разговора с посольством США и один с посольством Канады), неизвестного Б (разговор с женой) с голосом подследственного Иванова занял два больших толстых тома. В них вошли тексты разговоров, подробные описания принципов и методов сличения, были приложены осциллограммы, звуковиды, статистические таблицы, схемы и диаграммы, составленные по контрольным словам.

 

- 122 -

Подписали отчет начальник института инженер-полковник В., начальник лаборатории инженер-майор Т. и я — старший научный сотрудник, кандидат наук...

Фома Фомич пришел в новую лабораторию величественно-благосклонный :

— Хороший почин. Давайте, чтоб и в дальнейшем не хуже, а лучше.

Абрам Менделевич стал ему рассказывать, что мы находимся "на пороге открытия новой науки" — новых путей в научной криминалистике.

Он кивнул снисходительно:

— Ну давайте, давайте, чтоб нашему теленку, как говорится, волка скушать.

Новую науку собирался открывать я и назвал ее по аналогии с дактилоскопией "ФОНОСКОПИЯ". Мне представлялась осуществимой такая система точных формальных характеристик голоса, которая позволила бы "узнать" его при любых условиях из любого числа других голосов, даже очень похожих на слух.

Мы заканчивали оформление подробного отчета о первом фоноскопическом опыте установления личности при звукозаписи разговора. Тогда же я составил предварительный план исследований, необходимых и для развития фоноскопии, и для возможно более точного определения конкретных условий "узнаваемости" голоса, восстановленного после шифрации телефонного разговора.

Нужны были тысячи опытов.

В разработке этого плана мне помогал только Солженицын; он снабдил меня математической аргументацией.

Антон Михайлович проглядел мою "докладную" внимательно, однако без видимого удовольствия:

— Широко размахиваетесь, батенька мой. Слишком широко! Так, что заносит вас за пределы возможного... Во всяком случае за пределы целесообразного и благоразумного! Оно, конечно, прелестно бывает помечтать, но вот это уже чересчур. "Безумству храбрых поем мы славу...", "Безумец открыл новый свет..." Романтика, все — романтика. Однако нам требуются не безумные, а разумные, полезные дела — уже сегодня полезные, профитабельные!.. Да-с. А мечты — "мечты, мечты, где ваша сладость?"... А сладости позволительны, как и поло-

 

- 123 -

жено, на десерт. Вы неплохо преуспели в качестве фонетического акустического повара-пекаря. Так извольте заботиться прежде всего о пище насущной... Прежде всего и главным образом и преимущественно о наших системах, о разборчивости и узнаваемости речи в их каналах. Тут нужна повседневная кропотливая работа с каждой новой панелью, с каждой новой комбинацией узлов... Теперь вошло в моду по всякому поводу говорить о философии. Это с легкой руки американцев. Мол, философия такой-то электронной схемы или философия такой-то лампы. Кажется, вы, Абрам Менделевич, недавно очень "изячно" толковали о философии полупроводников. А теперь вот и фоноскопическая философия!... Но ведь это еще только чистое умозрение. Вы, конечно, можете и с этим повозиться, — поварить, пожарить... Но прошу без отрыва от основной плиты. Как вам, должно быть, известно, "теория сера, но вечно зеленеет древо жизни".

Абрам Менделевич не возражал ему, но, когда мы оставались наедине, он весьма критически отзывался о нашем "Антоне Великолепном".

— Барин, светский болтун! Конечно, образован, толковый инженер, способен придумывать и выдумывать. Но поверхностен, вспышкопускатель... Легко зажигается идеей — чужой или своей, — иногда находит оригинальные смелые решения... Но не хватает ни глубины, ни широты. Вцепившись в одно, уже не хочет смотреть по сторонам. Свою ограниченность называет сосредоточенностью, целеустремленностью. А на поверку просто боится растеряться, боится разносторонних исследований, широкого фронта работ. Способный технарь-эмпирик с претензиями на ученость, на блеск эрудиции. Типичный беспартийный спец, хоть и в полковничьих погонах... Все же он, конечно, лучше многих других. Что называется — хорошо воспитан. Не орет, не хамит, не матерится. Но если понадобится — предаст и продаст лучшего друга...

Лабораторию №1 Абрам Менделевич хотел сохранить, сказал, что добивается даже расширения штатов, — будем заниматься и фонетикой и фоноскопией. И еще кой-какими разработками. Прежде всего дешифрацией речи и голосов. Всегда приветливый к сотрудникам-арестантам, к Солженицыну и ко мне он явно благоволил.

Но когда я более чем подружился с одной

 

- 124 -

из наших технических сотрудниц (мы оставались вдвоем по вечерам в комнате, которую полагалось запирать изнутри как "особо секретную"), она рассказала мне, что именно говорил Абрам Менделевич о бдительности на общем партийном собрании вольняг и на летучках партгруппы:

— Среди нашего спецконтингента большинство — враги народа. Есть, конечно, и такие, кто более или менее искренне раскаивается в совершенных преступлениях. Но об этом будут судить компетентные органы, а мы все должны за ними наблюдать, чтобы, если спросят, дать необходимые сведения. Есть и злобные, неразоружившиеся враги, такие, кто почти не скрывает ненависти к Советской власти. За ними нужен глаз да глаз. Пока они добросовестно работают, приносят пользу, им будут создавать условия, некоторых материально поощрять, а тех, кто помоложе, кто не закоснел, может быть, даже перевоспитывать... Но самые опасные, самые коварные враги — это двурушники, неразоружившиеся и нераскаявшиеся. Такие, как Копелев. (Он назвал еще несколько имен из других лабораторий — моя "осведомительница" вспомнила только Евгения Тимофеева.) Эти все еще в масках, все еще скрьюают подлинное нутро, притворяются советскими патриотами, даже идейными коммунистами... С ними требуется удвоенная, утроенная бдительность. Нельзя верить ни одному их слову. Решительно избегать любых разговоров, не имеющих отношения к работе. Конечно, нужно учиться всему, что они умеют, использовать их знания. И поэтому не следует создавать конфликтных отношений, грубить, говорить резкости... Но о каждой попытке сближения немедленно докладывать, а самим уклоняться вежливо, но категорично...

Две из трех моих технических помощниц так и поступали. Они либо "не слышали" посторонних вопросов ("Где вы учились? Что вы читаете? Вы замужем?"), либо отвечали: "В рабочее время разговаривать не положено... Пожалуйста, не спрашивайте... Не разговаривайте, не надо, а то и мне и вам только неприятности будут" и т.п. Однако третья оказалась и смелее, и темпераментнее, и любопытнее остальных. Она была недовольна мужем — полковником МГБ. Он целые месяцы в разъездах, "дома только ест и пьет до окосения... И, должно быть, на стороне гуляет, на жену не хватает ни времени, ни сил".

 

- 125 -

Большеглазая, губастая, густобровая и длинноногая дочь московской окраины, тридцатилетняя жена преуспевающего чекиста и мать двух детей, которых пестовали бабушки, прежде работала телеграфисткой где-то в органах и попала на шарашку в числе "тщательно проверенных кадров". (Большинство из таких не слишком квалифицированных вольняг составляли родственники сотрудников МГБ.) Ее направили в нашу лабораторию работать и учиться с тем, чтобы потом заменить спецконтингент. Она оказалась безнадежно невосприимчива к фонетике и к акустике, забывала простейшие объяснения, но быстро научилась изготовлять опрятные звуковиды, сушила их, ловко сортировала "на глаз", аккуратно подшивала всяческие бумажки, таблицы и т.п. При этом охотно рассказывала о себе, о начальстве, обо всех товарках и товарищах и легко уступила домогательствам оголодавшего по женской ласке арестанта. На добрые полгода она стала мне подружкой. Предостережения начальника ее не испугали:

— Он же — Абрам, а евреи всегда врут. Ты не обижайся, ты не похож на еврея. И вообще бывают исключения: у меня в техникуме подруга была Роза-евреечка. А я говорю про большинство. Ты вот за немцев заступался. Ну конечно, и среди них бывают хорошие люди, даже члены партии. Но как нация они наши враги. Правда, поляки еще хуже. Мы с мужем год жили в Польше, он там при посольстве работал. Я сама видела, какие они двуличные, как нас ненавидят. И муж всегда говорил, что они даже хуже немцев и хуже евреев.

Все попытки спорить, отстаивать хотя бы умеренно интернационалистские взгляды оставались безуспешными, так же, как и призывы к ее партийной совести. Почти не возражая, она слушала более или менее терпеливо.

— Ой, ну хватит, ты прямо, как пропагандист, лекцию завел. Вот я лучше тебе анекдот расскажу (или "случай из жизни")... Ну, я тебе верю, верю. Но это ты так учился, а в жизни бывает по-другому... Осенью она сделала аборт.

— Третьего ребенка я не побоялась бы. Где двое сыты, там и третьему найдется. Только я чужой крови боюсь. Говорят, у евреев и кожа другая. Вон ты какой волосатый... Нет, нет, никак нельзя,

 

- 126 -

чтоб в семье жил ребенок с чужой кровью... Нельзя!

Однако и после этого наша связь продолжалась, пока существовала лаборатория. Одно время я и впрямь был влюблен в нее. Радость этой близости совпадала с увлекательной работой, с новыми надеждами. А она рисковала. Разоблачение грозило ей не только семейными неприятностями. Страх, сознание опасности обостряли чувственность. Но она еще и по-бабьи меня жалела:

— Ой, как же это возможно, чтоб здоровый мужчина десять лет без женщины. Ужас какой!.. Бедненький! Ну ладно, давай сделаем... Нет, мужа я никогда не брошу, он отец моих детей. Семью нельзя разрушать. А с тобой мы будем дружить. Когда освободишься, тебя здесь оставят. Работа ведь какая секретная. Отсюда уже никуда не отпустят. Ты меня тогда забудешь? Нет?!.. Ну, мы тогда в домашних условиях еще лучше будем "делать"...

Это было ее заветное слово.

— Ты знаешь, я когда слышу, кто-нибудь — мужчина или женщина — говорит "делать", "будем делать", хоть и знаю, что это про другое, а внутри все задрожит и очень захочется.

(Когда лабораторию №1 расформировали, ее перевели в механические мастерские, и там вскоре она завела себе любовника, тоже заключенного. А я уже до конца срока — три с половиной года — пребывал на монастырском уставе.)

Значит, Абрам Менделевич просто лицемерил, притворялся, когда разговаривал с нами доверительно, по-приятельски? И значит, потом "немедленно докладывал"? Но кому? О шарашечном куме он сам же напоминал мне: "Остерегайтесь! Любое ваше неосторожное слово могут доложить майору Шикину. Его доверенные информаторы работают и живут рядом с вами. И он, чтоб вы знали, человек неумный, но педантичный, решительный и ненавидит всех интеллигентов, не только заключенных, но и вольных. Он за всеми нами следит и за Антоном Михайловичем..."

А может быть, призывы Абрама к бдительности должны были обезопасить его самого, предупредить возможные подозрения или обвинения в братании с зеками, на случай если, подружившись с кем-либо из вольняг, мы вздумали бы рассказывать о наших с ним "нерабочих" беседах?

 

- 127 -

Заключенный радиотехник С. был осужден где-то на Северном Кавказе и хотя некоторое время состоял при зондеркоманде чуть ли не шофером карателей, но получил всего восемь лет. Говорили, что малый срок достался ему в награду за то, что он заложил контрразведке множество людей — выступал свидетелем в нескольких показательных процессах, после которых главных обвиняемых повесили.

Он держался уверенно, даже развязно; все начальники хвалили его за техническую сметку и золотые руки.

— А я так. Разок-другой гляну на схему — и можете забирать в ящик. Сам все смонтирую да еще и рационализирую. Элементов будет меньше и вообще проще. А все те схемы, какие я когда-нибудь работал, у меня вот тут, — стучит пальцем по низкому, широкому, складчатому лбу. — Пускай скажут: нарисуй-ка ту панель, что в прошлый месяц для Антона монтировал, — пожалуйста! Зажмурюсь — вспомню и нарисую так, что никакой инженер-профессор не пригребется.

Его технические достоинства были неоспоримы. Но работавшие вместе с ним говорили, что он угодливо выслуживается.

— Чуть что, на полусогнутых бежит, выгребывается, как сука, любому, кто с погонами, задницу лижет.

Наиболее недоверчивые утверждали, что он и "куму дует".

С. жил в той же камере, что и мы с Солженицыным. Осенью 1949 года, утром, после поверки, когда большинство уже ушло из камеры, в его углу несколько человек заспорили об амнистии, и С. сказал:

— Ну, к Иоськиным именинам верняк должна быть амнистия!

Несколько мгновений напряженного безмолвия. Потом кто-то спросил, обращаясь ко мне:

— А ты, Борода, как об этом думаешь? Мы с Солженицыным находились в противоположном углу комнаты, разговаривали, и я сделал вид, что не расслышал.

— Эй, Борода, как думаешь: будет амнистия или нет, ты же газеты читаешь!

 

- 128 -

— Как думаю? Мне еще в Бутырках объяснили, откуда взялось слово "жопа", — это означает: "ждущий освобождения по амнистии". Вот так и думаю.

В тот же день меня вызвал из лаборатории шарашечный кум, майор Шикин.

Его кабинет был прямо напротив кабинета начальника института, но отделялся от коридора еще и открытой, темной прихожей. Туда выходила также дверь канцелярии. В этой прихожей торчали иногда то вольные, то заключенные, ожидавшие приема у Антона Михайловича, в канцелярии или у кума.

Шикин — одутловатый головастик почти без шеи; большой, но пустой и тяжелый лоб бычился над тусклыми глазами, а длинные мягкие губы брезгливо тянулись углами вниз.

— Ну, как у вас там дела? Как работаете? Успешно?

—Стараюсь. А как получается, это уж пусть начальство судит.

— Но вы сами как понимаете: с полной отдачей работаете? Проявляете инициативу?

—Так понимаю, что да. С полной! Проявляю!

— Вы, конечно, догадываетесь, зачем я вас вызвал?

— Никак нет.

— А все-таки, может, припомните? Вам нечего мне сообщить?

—Простите, но я давал особую подписку: без разрешения прямого начальника...

— А вы не уклоняйтесь... Я вас не про вашу работу спрашиваю. Про это спросим, когда надо будет. Я другие вопросы имею в виду...

Разговаривая, он смотрел на бумажки, которые перебирал на своем столе, только изредка поднимая тяжелые веки. Но тут напрягся и уставился "чекистским "взглядом:

— Сегодня утром в вашей камере, тоись общежитии спецконтингента, велись антисоветские разговоры. И вы лично принимали участие...

— Это неправда. Ничего подобного не было.

— Тоись это как? Это вы что же, посягаете сказать, что я говорю неправду?!

— Нет, не вы. Ведь вы же у нас в камере не были. А вот тот, кто вам такое сказал, просто соврал. Никаких антисоветских разговоров я и слыхом не слыхал.

 

- 129 -

— А я вам докажу, что вы слышали, как заключенный С. позволил себе грубо-антисоветски говорить о вожде народа. А вы ему реплику давали.

— Ничего подобного никто доказать не может. Поняв, в чем дело, я, по давно усвоенному арестантскому опыту, решил отпираться безоговорочно.

— С заключенным С. я вообще компании не вожу. Мы работаем в разных отделах. А сегодня утром я даже не помню, чтоб его видел. Наши койки на разных концах камеры. Вы можете проверить.

— И значит, вы будете говорить, что не слышали, как он сегодня рассуждал об амнистии?

— Нет, не слышал. И не могу ничего слышать с того конца камеры. И вообще не прислушиваюсь к чужим разговорам. У меня голова работой занята. Я и сегодня пришел в камеру только в третьем часу ночи. И заснул не сразу, все думал о серьезном деле. Утром еле глаза продрал...

В это время позвонил телефон. Он взял трубку.

— Шикин слушает... Так точно... Минутку... Выйдите за дверь в коридор и никуда не уходите: мы с вами еще не закончили.

Едва я закрыл дверь, как увидел Солженицына, выходящего из кабинета Антона Михайловича. Я тихо окликнул его, и он по взгляду, мимике понял, что дело важное. Я зашептал:

— Шикин вызвал. Допрос. Какой-то утренний разговор в камере. Якобы С. трепанул что-то антисоветское. Но мы ведь ни хрена не слышали и слышать не могли. Какая-то сука дунула. Он сейчас телефонит. Еще позовет. Я сошлюсь на тебя как свидетеля. Мы с тобой разговаривали. Ничего не могли слышать.

— Вот именно. У нас же был спор о данных вчерашней артикуляции. Ты все уверял, что надо повторить, а я тебе, падло, доказывал, что и так все точно.

— Предупреди С.

— А он не расколется?

— Вот и предупреди.

За дверью послышались шаги.

—Давайте, входите... Ну что, ничего не вспомнили?

—Нет, гражданин майор. И сколько б ни тужился, не могу вспомнить того, чего не знал, не видел и не слышал.

— А какие вы сегодня утром шуточки пускали насчет амнистии?

 

- 130 -

— Шуточки насчет амнистии? Ах, вот оно что! Опять вас неправильно информировали. Ничего антисоветского я не допускал и не могу допускать. Так как был, есть и всегда буду советским человеком. А шутка про амнистию — это старая, можно сказать, древняя шутка: "ждущий освобождения по амнистии" — из первых букв — же-о-пе-а — получается неприличное слово, которое я при вас и повторять не хочу. Но эту шуточку еще до революции блатные придумали. Ничего в ней антисоветского нет. Одно мелкое неприличие...

— Говорить вы умеете. Только меня не заговорите... Вы же эту самую шуточку в антисоветский разговор с С. пускали... Есть точные данные...

—Нет! Нет и только нет. Не точные это и не правдивые данные. Я хорошо помню: сегодня утром мы с Солженицыным долго разговаривали, даже поспорили насчет вчерашних артикуляционных испытаний. И никаких других разговоров я ни с кем не вел. А эту шутку я не раз повторял, может, и сегодня кому-нибудь сказал, не помню кому, — такой чепухи в голове не держу. Но только не С., это уж точно, я его не видел, не слышал, с ним не разговаривал. Могу вам дать формальное показание с подписью.

— Это уж мое дело, как ваши показания оформлять. Если надо — и протокол составим, и подпишете, и будете отвечать за дачу ложных показаний.

— Мне это не грозит. Я не лгал и лгать не собираюсь.

— Да? А как же вы пишете заявления о своем деле во все дистанции — и в ЦК, и в Верховный суд, и даже лично товарищу Сталину и все хочете доказать, что вы советский патриот, преданный родине и партии... Но не хочете доказывать свою преданность на деле, как вам уже предлагали, уклоняетесь помогать органам. И вот сейчас, подтверждается... Какое может быть доверие всем вашим словам, когда вы заверяете в патриотизме и преданности, если вы сейчас, на данный момент не желаете помогать органам?

— Гражданин майор, я уже вам докладывал и могу только повторить: вся моя работа здесь, в этом НИИ МГБ, есть работа для органов — профессиональная, научная работа по созданию секретной телефонии. И работаю я не за страх, а за совесть, это видно каждому, кто хоть что-нибудь понимает...

— Знаю, знаю... я же вам сказал, что не о работе

 

- 131 -

говорю, а об вашем морально-политическом уровне, об вашем патриотизме.

— Мой патриотизм я доказал всей своей жизнью — на фронте боевой работой и кровью доказывал. Кровью, а не чернилами в ведомостях зарплаты или в доносах...

— А вот это вы уже опять допускаете... Это уже можно расценить как антисоветчину. Вы допускаете оперативные сигналы называть доносами.

— Ничего я такого не допускаю... И ни о каких оперативных сигналах я не говорил. Если б я заметил где угрозу саботажа или вредительства, я бы сам сигнализировал без всякого спросу... Но доносить, то есть докладывать о разговорах, какие они бы там ни были, не стану, не хочу. Не мое это дело. И еще я убежден, что советской власти никакой угрозы от этого нет. Ведь разговоры-то за решеткой, в тюрьме. А тот сигнал, из-за которого вы меня сейчас вызвали, был именно донос, лживый донос. И от него только вред. И вы сами время теряете, нервы треплете, и меня от работы оторвали. А я сейчас работаю по важнейшему оперативному заданию, о котором даже с вами говорить не имею права.

— Ладно, ладно... Вы и так уж тут наговорили сорок бочек... Идите... Но чтоб никому ни слова...

Вечером того же дня С. подошел ко мне в камере:

—Дай руку, браток... Спасибо! Я узнал, как ты сегодня мне подмогнул. Не дал слабинку, не кололся... Ты молоток!

— А мне и нечего было колоться. Я ничего не слышал и не видел. И ты мне не мигай, как блядь рублевая. Подумай лучше, какая сука на тебя дунула, да еще набрехала. И вообще, иди ты на х...

С. не получил никакого взыскания. Те, кому я рассказывал об этом допросе, полагали, что либо Антон защитил мастера золотые руки, либо тот сам стукач и отбрехался, что затеял разговор для провокации.

Антон Михайлович был не только начальником института, но и автором одного из трех или четырех проектов абсолютно секретного телефона. Каждая из таких разработок велась в особой лаборатории.

 

- 132 -

Некоторые из них основывались на американских системах искусственной речи "Вокодер". Молодой инженер-заключенный Валентин Сергеевич Мартынов придумал свою оригинальную систему выделения и кодирования основного тона речи, сулившую значительные преимущества по сравнению с американскими, т.е. теми, которые были уже опубликованы в американских изданиях; Антон Михайлович сперва заинтересовался, но потом решил, что это потребует значительной перестройки начатой работы без полной гарантии успеха.

— Задумано прелестно, однако попахивает прожектерством. Нечего нам тут изобретать велосипеды и самовары. Покажите мне хоть что-либо подобное в "Journal of Acoustical Society"... He покажете?.. Ну так занимайтесь своей плановой работой. И не лезьте поперед батька в пекло.

Пылкий Валентин, влюблявшийся в каждую свою новую выдумку, а в этом проекте уверенный вдвойне, т.к. его одобрили уже несколько серьезных специалистов, стал петушиться:

— Да помилуйте, что же это такое?! Всюду пишут, по радио говорят о наших приоритетах, чтоб не поклонялись иностранщине... А тут, когда мы действительно можем разработать совершенно оригинальную систему, вы отсылаете меня к этому джорнэлу... Да что я в нем не видел? Да это же низкопоклонство настоящее получается...

Антон Михайлович покраснел пятнами и заговорил зловещим фальцетом:

— Извольте немедленно прекратить эту клоунаду! Вы получили приказание. Вы забываете, кажется, где находитесь! Никаких возражений я не потерплю.

На другой день Валентина отправили в карцер на десять суток.

Абрам Менделевич объявил, что он наказан за нарушение дисциплины.

Вернулся он из бутырского холодного карцера синевато-бледным. Он и раньше отличался худобой, а тогда стал скелетно тощ. Сергей К. говорил, что у него на животе позвонки проступают.

...Военнопленные немцы работали на строительстве и непосредственно в помещении шарашки, настилали полы в коридорах, оборудовали котельную, уборные, даже некоторые кабинеты. И в подвалах,

 

- 133 -

и в коридорах стояли шкафы со все еще недоразобранными архивами берлинских лабораторий "Филипс". Среди наших спецзека было тогда уже несколько немцев — инженеров и техников. Они, так же как я, переговаривались с пленными на ходу в коридоре, уславливались о встречах в подвале. Иногда мы вели с ними простейший обмен: мы давали селедку и папиросы (нам полагался спецпаек: по 1-й категории — "Казбек", по 2-й — "Беломор", по 3-й — "Север"), а они где-то добывали водку, бритвенные лезвия, заграничные носки. Некоторых я знал в лицо, на их вопросы отвечал, как полагал обязательным для работника спецобъекта, блюдущего "гостайну": мол, я — переводчик, перевожу всякую научную литературу, а что здесь делают — не знаю и не понимаю. Можно было не сомневаться, что их земляки более откровенны. В одном из ночных разговоров с Антоном Михайловичем я спросил:

— Вот мы на свиданиях с родственниками не смеем даже намекать, где находимся. Каждую бумажку после работы кладем в сейф. Всё тайны. А как же военнопленные?

— Сия проблема вас не должна беспокоить. Есть кому об этом заботиться. Уж поверьте мне, они свое дело знают, соображают неплохо и ни в чьих советах не нуждаются.

Вскоре один из наших немцев радостно сказал

— А я сегодня своими глазами видел открытку с немецкой маркой. Помните, у военнопленных был бригадир, такой высокий блондин, лейтенант? В прошлом месяце его увезли с целой партией... Сказали, на родину. Никто не верил. А вчера некоторые получили открытки и письма. Лейтенант написал из Дортмунда. Просто не верится... Отсюда уехал домой, в Германию.

Об этом узнали некоторые зеки, наперебой матерились — вот что значит "гостайна"!

И опять был ночной разговор с благодушествующим Антоном Михайловичем:

— А ведь теперь можно с точностью плюс-минус два-три дня сказать, когда именно американская разведка подробно узнала о нашем институте. — И я рассказал об открытке лейтенанта, которую, мол, сам видел у военнопленных.

Он зло нахмурился, застучал пальцем по столу. Мы были наедине.

 

- 134 -

—Вот что, дражайший, я вам уже говорил достаточно ясно — не суйтесь не в свое дело. Если я — начальник объекта — вынужден пользоваться этими фрицами, значит, для этого есть достаточные основания. Не могу я вам все объяснять... Вы же взрослый человек, должны бы уже сами понимать... Так вот, я вам приказываю — это вы понимаете? — приказываю раз навсегда прекратить разговоры на подобные темы. Пользы вы никому не принесете, а навредить можете, и весьма сильно, прежде всего себе самому. Не спрашиваю даже — понятно ли. Приказываю!

Больше я об этом не заговаривал. Колебался, не написать ли в ЦК, но не решился и презирал себя за беспринципность.

Солженицын проводил длительные многоступенчатые артикуляционные испытания нескольких новых моделей. Работал он дотошно, безукоризненно и добросовестно.

"Диагнозы" — то есть оценки испытуемых каналов — он ставил решительно, уверенно, в иных случаях даже залихватски безапелляционно. Сказывались молодость и армейские замашки.

Модель, автором которой был Антон Михайлович, так называемая "девятка", оказалась на последнем месте. Докладывая о результатах испытаний, Солженицын не преминул отметить еще и плохое качество звука, и значительное искажение тембра голоса.

Антон Михайлович несколько раз прерывал его доклад вопросами, но тот не давал себя смутить.

— Итак, Александр Исаевич, вы похоронили "девятку"... Да-с, но меня огорчает всего более, что хороните вы ее не как дорогого покойника, близкого многим из нас, а как пьяного бродягу, умершего под забором...

Саня рассказывал об этом смеясь и с гордостью — ведь он-то был прав, уверен в себе и вдвойне доволен—прищучил "самого".

Но я встревожился.

Антон Михайлович обычно бывал с нами любезен, иногда шутливо или величаво-снисходительно давал понять, что весьма ценит наше прилежание, энтузиазм, образованность... Приходя в тихие, вечерние часы, он заговаривал и на посторонние темы — о литературе, музыке, живописи, истории...

 

- 135 -

Заметив на столе колокольчик, звон которого мы записывали, проверяя частотные характеристики телефонов, он сказал:

— Приятный звук... Вот таким же моя бабушка вызывала горничных из девичьей...

...И зачем это вы бороду растите?.. Я помню, мой дед-генерал холил бороду — расчесывал двумя клиньями, как ласточкин хвост. В детстве мне это казалось весьма красивым... Раздвоенные бороды у нас в доме называли русскими, короткие, "чеховские" бородки — французскими, а прямые ровные лопаты — немецкими.

...Нынче модно говорить о гуманизме, о человеколюбии в литературе. И Толстой — гуманист, и Чехов туда же, душка. Все они, мол, поучают нас человечности. Ежели бы только это — грош им цена была бы. Они тем и велики, что правду-матку режут беспощадно. Без всяких оглядок... А все эти гуманизмы, идеалы прогресса — на поверку пустые слова. Патока, и притом даже не сахарная, а сахариновая. Слова, слова, слова!... Как это у Толстого: "Гладко писано в бумаге, да забыли про овраги". А в наше время нужны не слова, а волчьи зубы и тигриные когти. Без этого любой талант, любой гений пропадет. Беззубых добрячков едят все, у кого аппетит есть. А кто силен, кто зубаст, того не скушаешь, он и сам, если проголодается, слопает кого нужно...

Такие рассуждения слышал и Солженицын — ведь мы обычно вдвоем полуночничали в лаборатории. И я, разумеется, напомнил об этом, едва услышал про зловещий упрек — "похоронили".

— Да брось ты пугать. Пусть вольняги боятся обидеть начальство — им есть что терять. А нам нечего. В карцер же не посадят за данные артикуляционных испытаний. Антон, конечно, гад — такой же, как Абрам и все они. Однако можешь мне верить, я людей с первого взгляда вижу. Он умен и расчетлив, а мы ему нужны. Он знает, что мы не темним, не филоним. И он понимает, что такие честняги ему куда полезнее, чем подхалимы, которые только в глаза начальству таращатся: "Чего изволите?" Нет, он знает нам цену. Сейчас позлится за неудачу "девятки", а потом еще больше уважать будет.

— Ой, Саня, ты по логике рассуждать хочешь. Как в шахматы ходы рассчитываешь... А он из тех, кто может просто доску на пол смахнуть. Ты ему

 

- 136 -

изящную комбинацию, любезный шах, а он тебе сапогом в пах: не обыгрывай начальство!

— Зря паникуешь, Борода! Про Фому я бы поверил, но Антон другой породы.

Однако через несколько дней на прогулке он мрачно сказал, что Абрам Менделевич спросил его, кому бы он мог передать артикулянтов, поскольку Антон Михайлович намерен перевести его на "укрепление" математической группы, там срочно разрабатывают сверхнадежную систему шифрации. Без этого конструкторы не могут закончить шифратор...

Такое неожиданное перемещение показалось безрассудным, но, с другой стороны, успокаивало: значит, это и есть вся месть обиженного Антона.

Солженицын создал на шарашке нечто и впрямь раньше не существовавшее — научно (фонетически, психо-акустически и математически) обоснованную теорию и практическую методику артикуляционных испытаний. Он стал отличным командиром артикулянтов, был действительно незаменим. Это понимал каждый, кто видел его работу и мог здраво судить о ней. Это сознавал и он сам и вовсе не хотел переключаться на унылую математическую поденщину рядовым, в одном строю с более опытными и знающими специалистами. Он сказал, что Абрам Менделевич думает так же, обещает отстаивать...

В те же дни у нас появился профессор математики Ростовского университета, пришел в числе штатских консультантов очередной правительственной комиссии. Узнав своего бывшего студента, удивленно, но приветливо поздоровался, участливо глядел на арестантский синий комбинезон. А на следующий день вызвал его для деловой беседы, представился куратором математической группы. Солженицын, уверенный, что его неопровержимо рациональные доводы убедят профессора, выложил начистоту, что хочет заниматься только артикуляцией, в которой он создал уже немало нового, что это настоящая научная работа, а математическая группа ему не по нраву с самых разных точек зрения...

Профессор слушал внимательно, возражать не стал и говорил в таком тоне, что совершенно успокоил доверчивого собеседника. Когда я усомнился, не перебрал ли он в откровенности, ведь почтенный земляк все же состоит при начальстве, он только отмахнулся... Через день его вызвали "с вещами".

Я прибежал к Абраму Менделевичу — может

 

 

- 137 -

быть, это какое-то недоразумение. Но тот сухо отстранил все просьбы и уговоры. "Приказ управления".

А вечером, наедине, сказал:

— Это вам всем урок. Чтоб знали: Антон Михайлович ничего не прощает. Никому.

Солженицын оставил мне свои конспекты по Далю, по истории и философии, несколько книг, среди них растрепанный томик Есенина — подарок жены с надписью "Все твое к тебе вернется", и — как главное "наследство" — своего лучшего друга Николая Виткевича.

Все конспекты уцелели и вернулись к нему. Это удалось благодаря Гумеру Ахатовичу Измайлову. Талантливый инженер-электронщик, осужденный на 10 лет "за плен" и за то, что в плену дружил со своим земляком, поэтом Мусой Джалилем (о гибели Мусы и его новой славе он узнал много позднее, уже на воле), Гумер был в числе семи инженеров и техников, которых досрочно освободили в 1951 году в награду за создание сверхсекретного телефона — за ту работу, которая начальникам принесла ордена, ученые степени, Сталинские премии.

Все освобожденные остались на шарашке вольнонаемными. Но только двое — Гумер и его друг Иван Емельянович Брыксин — сохранили по-настоящему добрые отношения с недавними товарищами, не шарахались от нас, не сторонились. Именно Гумер Измайлов вынес и передал моим близким все конспекты Солженицына и значительную часть моего архива.

А книжку Есенина я, к сожалению, еще раньше доверил хранить моей подружке. Позднее, когда она уже работала в другом отделе, я, случайно встретив ее в коридоре, спросил, сохранила ли. Она испуганно зашептала: "Какая книжка? Какой Есенин? Так то же была совсем старая рвань... я и не помню, куда сунула, и вы, пожалуйста, забудьте. Совсем забудьте".

Когда Солженицын рассказывал мне о своем "деле", он говорил о Николае Виткевиче — Коке — своем лучшем друге. В годы войны они переписывались. Виткевич служил полковым химиком на другом фронте. Полагая, что военная цензура заботится только о военных тайнах, друзья непринужденно

 

- 138 -

вольнодумствовали на политические темы и не слишком сложно шифровали рассуждения о преимуществах "Лысого" (Ленина) перед "Усатым" (Сталиным), который много наломал дров ив тридцатом, и в тридцать седьмом, и в сорок первом годах...

Эта переписка стала основой обвинения по ст. 58-10, 58-11. Судили их порознь. Виткевича армейский трибунал приговорил к десяти годам, а Солженицына ОСО — к восьми.

В начале пятидесятого года тюремный кум вызвал Солженицына, сказал, что скоро на объект привезут его "подельника" Виткевича, и предупредил: "Вам нужно будет вести себя особенно аккуратно".

Рассказывая об этом, Саня был очень встревожен: не провокация ли?.. Не собираются ли наматывать новое дело? Он просил меня ничего никому не говорить, даже Мите.

— А тебе Кока обязательно понравится. По убеждениям, по идеологии он, пожалуй, на пол дороге между мной и тобой.

Когда Виткевич приехал, первые день-два они все свободные часы были вдвоем, сосредоточенно, серьезно толковали. Митя и я старались, чтобы им никто не мешал. Солженицын даже сменил свою нижнюю койку на верхнюю, чтобы оказаться рядом с другом.

Николай — русский по матери и поляк по отцу, которого он не помнил, — детство провел в семье отчима, дагестанца, и усвоил повадки, мироощущение и даже психологию горца-мусульманина. О Шамиле, мюридах говорил с благоговейным восхищением. Блаженно вслушивался, когда по радио передавали горские песни и когда пел Рашид Бейбутов. Ему нравилось, что я стал называть его Джалиль — так его звали в детстве.

Коренастый, смуглый, широколицый, он легко, но твердо ступал по земле; старался быть или во всяком случае казаться непроницаемо спокойным, подавлять вспыльчивость.

Очень выразительно рассказывал он о детстве, о Дагестане, о фронте, о лагерях. Особенно хорошо — почти поэтично — о том, как единоборствовал с тачкой, прилаживался к ней, пересиливая боль мышц, усталость, отчаяние, и как, осилив тачку, стал здоровей, постепенно окреп... Потом, в тайге,

 

- 139 -

на лесоповале, первобытно радовался костру, готов был молиться огню, стать огнепоклонником...

Иногда мы спорили. Джалиль считал себя последовательным ленинцем, пахана Сталина отвергал безоговорочно, а меня упрекал, что я его переоцениваю и, пытаясь рассуждать объективно, по сути оправдываю его зверства.

Наши политические разногласия я воспринимал терпимо, но раздражался, когда он называл Пушкина — Сашкой, Лермонтова — Мишкой, Некрасова — Колькой и т.п. Все замечания по этому поводу он отвергал добродушно и непреклонно.

— А это значит — я их люблю. Вот как Володька Маяковский писал: "Некрасов Коля, сын покойного Алеши". И еще — "Асеев Колька". Ведь так? А у тебя старомодное почитание: ах, великий, прославленный, шапки долой!.. А я кого люблю, с тем не могу церемониться. Вот Санька для меня Санька, или Морж, или Ксандр, ты — Левка или Борода, а Есенина я звал и буду всегда звать Сережкой.

Так же упрямо доказывал он, что "настоящий мужчина" не должен жениться на артистке или балерине.

— Они же все бляди... Как можно допускать, чтобы твою жену на сцене лапали, чмокали, хватали?.. Можешь сколько хочешь доказывать, что это мещанство и предрассудки... И чего ты лезешь в бутылку? Ты ж не на артистке женат! Да брось, все равно не поверю. На них женятся только влюбленные дураки, ну и, конечно, режиссеры и артисты. Но те ведь и сами блядуны, без всякой мужской чести. Они и женятся, и разводятся, и так дерут кого попало. Им все равно, что домой идти, что в бардак...

Виткевич и позднее, на воле, продолжал дружить с Солженицыным и с его первой женой. В конце пятидесятых годов он переехал в Рязань, чтобы жить и работать к ним поближе.

Рассорились они во время встречи Нового, 1964 года, когда он стал упрекать Солженицына, что тот зазнается, "вообразил себя гением, отдаляется от старых друзей".

Об этом он тогда же написал мне. Год спустя приезжал в Москву и пытался доказывать, что "Санька совсем сбесился от славы. Никого слушать не хочет".

Однако ни тогда, ни раньше (а ведь мы с Виткевичем и после отправки Солженицына еще больше двух

 

- 140 -

лет оставались на шарашке добрыми приятелями) он, хоть и, случалось, критически отзывался о друге, который, мол, "всегда хотел быть первым, главным", "центропуп" и "никого, кроме себя, не любит", но ни разу даже не намекнул на те обвинения в предательстве, которые в 1974 году были опубликованы за его подписью в брошюре АПН, а в 1978 году от имени Виткевича повторены в грязной книжонке Ржезача "Спираль измен Солженицына".

Когда началась война в Корее, мой друг Евгений Тимофеев стал ночами обдумывать проект торпеды  БМ   ("Берег—море"),  чтобы  отражать возможные американские десанты. А я подбивал двух приятелей — механика и инженера — разработать проект УСЗПТО (универсального самоходного зенитно-противотанкового орудия) и написал подробное "тактическое обоснование", ссылаясь на наш и на немецкий опыт применения зениток против танков и на примеры разнообразных успешных действий самоходок разных калибров в 1941— 1945 годах.

Все споры с Паниным, Солженицыным, Владимиром Андреевичем, с немецкими инженерами и техниками, среди которых были каявшиеся нацисты, самые толковые передачи Би-Би-Си и военно-политические статьи в американских журналах только укрепляли мои убеждения и веру, которую я считал объективным знанием.

В этом я был не одинок. Ведь моими друзьями были не только Митя Панин, Саня Солженицын и Сергей Куприянов.

Евгений Тимофеевич Тимофеев, он же "Рыжий Жень-Жень", — член РКП с 1919 года, последний оставшийся в живых участник ленинградского "оппозиционного центра" 1925—28 гг. — о многом судил последовательнее, чем я. Он даже не одобрял моей близости с теми, кого считал явными идеологическими противниками; сторонился Панина и Солженицына.

Алексей Павлович Н. — "Полборода" — был тоже из питерских "большевиков-ленинцев". В отличие от Евгения и от меня он остался решительным противником Сталина, называл себя ортодоксальным ленинцем-интернационалистом и осуждал ста-

 

- 141 -

линскую внешнюю политику как империалистическую. Мы с Тимофеевым, напротив, ее всячески одобряли, доказывая, что расширение советских границ и советских сфер влияния — это пути ко всемирному торжеству социализма.

Жень-Жень, Полборода и я обычно встречались в курилке на внутренней лестнице, откуда ничего не было слышно надзирателям. Иногда мы там пели народные и старые революционные песни. Владимир Андреевич и его постоянные "трепанги" говорили про нас — "партийная ячейка"; в подначивании внятно звучала неприязнь.

Однако с нами подружился Игорь Александрович Кривошеий — сын министра в кабинете Столыпина, выпускник пажеского корпуса. Он был офицером старой армии, потом деникинцем, врангелевцем, эмигрантом. Во Франции закончил электротехнический институт, работал инженером, после 1940 года стал участником Сопротивления, разведчиком, в 1943 году был схвачен гестапо... Когда в апреле 1945 года американские танки подошли к концлагерю Бухенвальд, узники восстали, охрана разбежалась, а Игоря Александровича, истощенного, больного, товарищи вынесли за ограду на больничных носилках.

Вернувшись в Париж, он читал свои некрологи. Первые газеты, появившиеся в освобожденном Париже, называли его среди погибших героев Сопротивления. Всем участникам Сопротивления был известен закон: тот, кто попал в гестапо, должен продержаться не менее суток, а позднее может давать показания, чтобы избегнуть пыток. За это время товарищи успеют скрыться, замести следы... Но после того как был арестован Игорь Кривошеий, гестаповцы и через месяц не пришли ни на одну из тех квартир, которые знал он, и не пытались искать никого из его товарищей. И те восприняли это как свидетельство его гибели.

Между тем он выдержал все пытки, которыми славилось парижское гестапо, в том числе и "ледяную ванну", а его подельник — немецкий офицер-антифашист — самоотверженно и умно выгораживал его, отводил ему скромную роль порученца. Немца приговорили к расстрелу, Игоря Александровича — к 15 годам каторжного лагеря. Летом 1945 года он вернулся к родным воистину с иного света, воскресшим из мертвых.

 

- 142 -

Еще в 1940-м он так же, как некоторые другие эмигранты, принял советское гражданство. И после войны парижские сограждане избрали героя Сопротивления председателем "Союза советских граждан". А когда усилилась холодная война, французская полиция арестовала его и 27 его товарищей. Их выслали в СССР.

Игоря Александровича с женой и сыном направили в Ульяновск; он стал работать инженером. Не прошло и года, как его арестовали и увезли в Москву. Следствие было недолгим и мирным. Его белогвардейское прошлое подпадало под несколько амнистий. Но он и не пытался скрывать, что вплоть до высылки из Франции был масоном, руководителем русской ложи в Париже; признался он и в том, что в 1940—1943 гг. был связан с французской разведкой, добывал сведения о передвижениях немецких войск во Франции, о состоянии военной промышленности. Правда, в те годы Франция была союзницей СССР, но честному советскому гражданину следовало помогать отечественной социалистической разведке, а не иноземной, капиталистической... Следователи были вежливы, даже любезны, сочувственно расспрашивали о том, как его пытали в гестапо, каким был режим в Бухенвальде.

Прошло несколько месяцев, и дежурный по тюрьме прочел ему решение ОСО — десять лет "в общих местах заключения".

Сразу же из тюрьмы его привезли на шарашку. Все, что он увидел и услышал у нас, его необычайно поразило. Арест, следствие и нелепый приговор он воспринимал с печалью, но без удивления. Поначалу ожидал худшего. Ведь о деятельности ЧК—ГПУ— НКВД он был достаточно осведомлен из довоенных газет. Однако на Лубянке обходительные офицеры, в мундирах старого русского покроя с погонами, допрашивали корректно, обещали позаботиться о его жене и сыне, давали ему газеты и журналы со статьями о величии русской истории, о преодолении "низкопоклонства перед иностранщиной". Все это в свете еще не остывших воспоминаний о гестапо, о Бухенвальде как бы успокаивало, обнадеживало... Тем более сильное впечатление производила вся обстановка на шарашке — чистое постельное белье, хлеб на столах в столовой, — ешь сколько хочешь, — пища, показавшаяся после баланды великолепной, и

 

- 143 -

люди вокруг, словно бы вовсе непринужденно занятые своими делами, много интеллигентов, видны приветливые улыбки, слышны и шутки, и смех...

Когда мы познакомились и я спросил, не родственник ли он царского министра, он несколько мгновений глядел удивленно:

— Да... Сын... Вот не ожидал, что здесь еще помнят об отце... Для вас его имя, вероятно, звучит одиозно.

Тогда я рассказал ему, что помню это имя с детства. Мой отец, агроном, часто спорил со мной, пионером, а позднее и комсомольцем, доказывал, что я не знаю истории нашей страны, что моя большевистская нетерпимость и мозги, забитые болтовней брошюр и газет, мешают узнавать правду о событиях и людях. И каждый раз он вспоминал:

"Вот Александр Васильевич Кривошеин — был царским министром, убежденный монархист, приятель Столыпина... И при всем при том не только великолепный администратор, образованный, умный, рачительный, но еще и великодушен, благороден, по-настоящему либерален... Это я сам видел. Благодаря Кривошеину меня «назначили земским агрономом несмотря на то, что я еврей, да еще и политически неблагонадежным числился, исключался из института... Кривошеин знал дело и умел ценить людей. Когда он приезжал в села, в имения, на опытные станции, ему никто не мог пыль в глаза пустить. Он все замечал и в поле, и в парниках, и на Скотном дворе. У нас в Бородянке он бывал три раза. Обедал у нас и твоей маме ручку целовал. Этот царский сановник был воспитанней, умней и образованней всех ваших народных комиссаров, да еще и человечней и демократичней..." С первых дней знакомства Игорь Александрович мне очень понравился, вскоре стал душевно близок. И воспоминания — рассказы моего отца о его отце казались неким знамением судьбы. Ведь арестанты чаще всего склонны ко всяческой мистике, и даже иные записные позитивисты-материалисты всерьез размышляют о снах, предчувствиях, предзнаменованиях, роковых датах...

Игорь Александрович, мягкий, деликатный до застенчивости и в мирных разговорах, и в жарких спорах, оставался несгибаемо тверд в самом существенном — в представлениях о добре и зле, о вере и чести, о нравственных основах своего мировоспри-

 

- 144 -

ятия. Русский патриот, даже националист, и глубоко верующий православный, он полагал, что советское государство стало правомерным наследником Российской империи и уж, конечно, наиболее мощной, наиболее влиятельной и международно значимой из всех былых ипостасей Российской державы.

Это сближало и наши политические взгляды, вернее, наши суждения о важнейших политических событиях. Мы были согласны в неприятии всяческой "американщины" — от плана Маршалла и атомной бомбы до рок-н-ролла и голливудских фильмов — и в желании победы Северной Корее.

Едва мы успели закончить отчет о фоноскопических исследованиях по делу Иванова, как принесли записи новых разговоров с американским посольством. В обоих один и тот же молодой голос разбитного парня говорил с внятной южнорусской или украинской артикуляцией, которую старался скрыть, натужно подражая московскому говору:

— Я могу дать точные сведения за аэродромы, какие есть, за танковые части, где вони ремонтируются, какие есть новые конструкции... Ишчо можно узнать за многие штабы... А што я за это хочу? Ну, можно деньгами, а лучше вещи. Ну, какие? Например, хорошее радиво. Вы можете мне дать хорошее радиво? И фотоаппарат. Ну, чтоб с подходящими пленками. Можете? И часики, чтоб камней побольше. Што не понимаете? За камни? Какие часики бувают? Ну, часы, ур-ур, на руку браслеткой. А еще бинокель. Понимаете, бинокель? Чтоб далеко видеть. Ну и, конечно, что из одежи. Только не польта. Пальто, его сразу видно, что заграничное, иностранная вещь. А вы давайте мужской трикотаж высокого качества.

Американец был в обоих случаях тем же, кто в последний раз говорил с Ивановым, лениво-равнодушный либо недоверчивый. Все же он согласился встретиться, предложил на вокзале или в Парке культуры.

— А вы на какой машине ехать будете? Так вашу ж машину сразу видно, что она заграничная. А флаг на ней есть? Ну, флаг, знамя, на радияторе. Ну, от видите! Как же я до вас подойду? Тут сразу легавые набегут. Не знаете, кто легавые? Ну, гепеу,

 

- 145 -

милиция, или, по-вашему, полиция. А приехайте на такси. И только возьмите с собой такой предмет, чтоб я вас признал. Есть у вас большой портфель? Ну, портфель, но большой, как чемойдан. А какой цвет? Желтый — это хорошо, здалека видно. Вы будете вроде гулять, а я до вас подойду... Вы курящий? А что курите — папиросы или цигареты? Трубку? Тоже хорошо. А мне принесите цигареты, которые с верблюдом. Я до вас подойду вроде прикурить, тогда и поговорим.

Этот разговор велся в два приема. В первый раз он прервался.

Для сопоставления были приложены тоже две записи: разговоры каких-то мастеров или бригадиров-производственников с начальниками о бракованных или недоставленных деталях, слесарных и монтажных работах. В одном случае звучал, казалось, голос похожий и говор был тоже южным.

Но звуковиды немногих совпадающих в разных разговорах слов — "можно", "нужно", "знаю... знаете" и т.п. — не позволяли отождествить голос. Существенные различия в микроинтонациях и микроладе мне представлялись органичными... Правда, их можно было объяснить и нарочитыми изменениями голоса, и простудой ("производственник" несколько раз чихнул). Однако после довольно подробных исследований я пришел к выводу, что это голоса разных людей. Новый отчет уместился уже в одной папке. Антон Михайлович и Абрам Менделевич подписали его без околичностей.

А через несколько дней Антон Михайлович сказал, зайдя в лабораторию с утра:

—А ваш второй блин — комом. Этот сержант во всем признался.

Оказалось, что разговоры с посольством велись не из разных автоматов, как в первом случае, а из проходной воинской части — мастерских, в которых ремонтировали танки, бронетранспортеры и другие армейские машины. Смершевцы провели обыск в казарме и в тумбочке сержанта Н., бригадира слесарей, нашли его дневник, в котором были записи о расположениях аэродромов, танковых частей, штабов, о количествах ремонтируемых машин и какие-то зарисовки. После ареста он сознался, что хотел "с понтом шпионить", подурачить американцев и для этого позвонил в посольство.

Получил я вскоре и записи двух допросов. Оба

 

- 146 -

раза ходил уже один Толя; разочарованный неудачей, Абрам Менделевич устранился. Толя сказал о подследственном:

— Вроде обыкновенный солдат. Такой невысокий, русявый, невидный... А вообще дурак, сукин сын. Еще темнить пробует.

Но и звуковиды с тех записей допросов, в которых звучали такие же слова, как и в перехваченном разговоре, не позволили утверждать тождество этого голоса с голосом неизвестного парня, набивавшегося в шпионы.

Допрашиваемый говорил уныло, без сколько-нибудь повышенных эмоциональных интонаций. И на слух голос был непохож.

— Так я же ж только звонив раз... ну да, ну да, два разы... То я уж и забыв... Так я же только звонив... Я ничего им не докладывав. То я так, для смеху звонив... Ну, как говорится, дурочку с них строить хотив. Ну, чтоб посмеяться с них, с тех американцев... А что в тетрадочках, так то ж я себе на память... Ну да, ну да, там аэродромы и наши части, соткуда нам машины пригоняют для ремонту... Да нет, за радио я ничего не знаю. Какое еще радио? Не-е, фотоаппаратов не просил... Ну, я же вам сразу признався, что виноватый... Да нет, я не собирався до них идти... Я же не дурной... И тех тетрадочек никому не показував. Да нет, и не собирался, я думал, скажу в крайности, но только не то, что в тетрадочках, а вроде. Ну так, чтоб оно похоже и совсем не то... Ну, дурацкая шутка... ну да, ну да, вся придумка дурацкая... Но только же я ничего не сделав, так только, потрепался для смеху...

Нет, это был голос другого человека, не того, который уговаривал равнодушного американца. Но звуковиды, снятые с записи допроса, обнаруживали существенные различия и с теми, которые мы сняли с записи того же голоса, звучавшего в мастерской.

В лабораторию №1 пришел еще один зек — Василий Иванович Г. До этого он был переводчиком технической документации и литературы, числился при библиотеке. В начале войны он, молодой инженер-экономист, работал пом. начальника геологической или топографической изыскательской группы. Его призвали в армию. Дошел слух, что он погиб, — он был тяжело ранен, потерял ногу, — и некоторые сослуживцы списали на "погибшего героя"

 

- 147 -

довольно крупные суммы, неведомо как и кем израсходованные. После излечения он демобилизовался, работал в Москве на хозяйственной должности. Но в 1945 году его разыскали и осудили "за хищения" на 10 лет по указу от 7 августа 1932 г., который не подлежал амнистии.

Еще до войны он заочно учился в институте иностранных языков, хорошо переводил с немецкого, английского, французского, знал тюркские языки, увлекался эсперанто. Интеллигент в первом поколении, упрямый самоучка, он настороженно и недоверчиво относился к столичным грамотеям, "слишком о себе понимающим".

Абрам Менделевич сказал, что он будет моим помощником и я должен обучить его чтению звуковидов, включить в работу с артикулянтами, а также посвятить в фоноскопические и криптографические дела. Поначалу я решил, что он подсажен.

Но Василий избегал разговоров на политические темы:

— Тут у стен уши, а мне моего указного срока хватит. Не хочу, чтоб еще 58-ю довешивали.

Работал он толково, быстро, хотя и спешил подытоживать и обобщать:

—Ну, чего ты резину тянешь?.. Ведь и так уже ясно. По десяти таблицам достаточно виден процент разборчивости... Вот не проходят взрывные звуки... Ну, пускай половина... И на высоких частотах путают. Так чего еще повторять? Давай пиши заключение.

Общие вопросы языковедения его не занимали— "это я проработал еще на втором курсе". К моим "ручным" изысканиям и догадкам он относился сочувственно, но без особого интереса — "уж очень ты узкую тему взял". Но увлеченно, подолгу рассуждал о происхождении отдельных слов, о родственных связях между языками. Кто у кого заимствовал, как видоизменялся один и тот же корень в разных языках.

Литературой, поэзией, историей, музыкой он интересовался и меньше, чем мои друзья, и совсем по-иному. Вкусы у нас часто не совпадали. Он просто не верил, что кому-то могут нравиться "заумные вирши", которые и поймешь только после долгих объяснений, где уж там что-нибудь чувствовать.

— Хорошую оперу или оперетту послушать бывает приятно. Даже балет, хотя это больше для господ эстетов. Они там знают: если ногой влево махнула — значит, любит, если вправо — не любит, а

 

- 148 -

завертелась волчком — ax, какие страсти! Но как можно часами сидеть на концерте, где только симфонии наяривают, не понимаю! Хорошие песни за душу берут. Народные танцы всех народов, хоть гопак, хоть лезгинка — смотреть приятно, у самого ноги задергаются. А все эти Шостаковичи — бренчание, пиликанье, гром и лязг... Нет, есть, конечно, понимающие, спецы, но большинство — это те, кто притворяются, пра-а-слово, темнят для интеллигентности. Сидит такой пижон, скучает, зевки проглатывает, но супится, щурится, губами шевелит, делает вид, что понимает, наслаждается...

Василий читал звуковиды без увлечения, не очень старался и принимал мои уроки не слишком серьезно:

— А на кой ляд еще и над этим голову ломать? Ведь если на спектрограмме видно, значит, слышно и так. Ну, я понимаю, использовать для дешифрации, когда мозаичный телефон. Но и тогда ведь не стоит читать по слогам, по словам еле-еле разбирать. А надо установить код, подобрать фильтры, а потом декодировать и слушать... Проще надо, рациональнее. Да что ты мне тычешь: "наука, наука..." Науки разные бывают. Помнишь, как Гулливер попал к ученым, как их там, лапутянцам? Так вот, я не уважаю лапутянскую науку для науки, искусство для искусства... Как определить границы? Ну это, конечно, бывает трудно. Я вот переводил американские, английские статьи по физике, по математике. Ну, чистейшие абстракции, игра ума. И вроде для практики — ноль целых и хрен десятых. Но Антон говорит, из этих ихних игр кибернетика получается. Тоже вроде абстракции и даже лженаука. Но они ее для зенитной артиллерии использовали и еще где-то там практически применяют.... Так что не думай, я не против науки, но только хочу понимать — каждый раз хочу, — для чего именно стараемся. Вот как Антон Михайлович, он все толкует — нужен профит, профит! И по-моему, правильно. А читать эти звуковиды — все одно и то же, как дьячку псалтырь.

...Принесли записи еще двух допросов — двух других солдат, приятелей первого.

Новая фоноскопическая экспертиза производи-

 

- 149 -

лась уже при Васе. Он старался понять, как именно я сравниваю голоса, переспрашивал; я подробно объяснял. Иногда казалось, что он хочет проверять и перепроверять. Но вскоре я убедился, что он мне, во всяком случае, доверяет, и если не соглашается с моими выводами, то говорит, что еще не может судить. Я запретил себе подозревать его.

Вскоре и он обзавелся подружкой. Одна из двух технических сотрудниц, которые держались недотрогами, заболела. Ее заменила толстенькая, почти коническая Шура, которая и раньше, в библиотеке, работала с Васей, помогая в переводах; она знала английский. Ко мне она с первых же дней отнеслась подчеркнуто сурово — разок-другой даже попыталась цукать: "Попрошу без шуточек... вы объясняйте по-рабочему... Шуточки неуместны... Почему у вас такие грязные записи? Тут же никто ничего не поймет. Что значит "заметки для себя"? А если вас завтра отправят? Вся работа, значит, должна пропадать? Нужно записывать так, чтобы каждый мог прочесть".

Терпел я недолго: взорвался и сказал, что тюремным надзирателям вынужден подчиняться в тюрьме, но работать, вести научную работу под командой надзирательницы не могу, не буду. И если она не изменит тон и будет донимать меня придирками, то я официально попрошу, чтобы либо меня, либо ее перевели в другую лабораторию.

Сначала она сварливо огрызнулась:

— Еще чего захотели! Забываетесь... Есть порядок и дисциплина!

Но потом вдруг растерянно переглянулась с Василием, и я сообразил, что они больше, чем знакомые. И что ее откровенная неприязнь ко мне скорее всего прикрытие сокровенной приязни к нему.

Он стал меня успокаивать :

— Брось ты, чего ты в бутылку лезешь? Никто к тебе не придирается. При чем тут надзиратели? И если вдруг слово не так сказано, не таким тоном, ну, может, у человека настроение плохое. Надо ведь понимать. А ты сразу официально... Брось. И вы его не слушайте! Он ученый-ученый, но еще и нервный сильно.

Позднее, уже наедине, он продолжал меня уговаривать, стараясь ни единым словом не выдать своих отношений с нею:

— Знаешь, что им про нас говорят, особенно про 58-ю: "враги народа", "коварные методы",

 

- 150 -

"даешь бдительность-перебдительность"! А тут она видит и тебя: лохматый громила с черной бородищей, чего-то колдует, говорит и пишет такое, чего и не понять. И еще зубы скалит... Другая бы еще хуже напугалась.

После этого установилось безмолвное соглашение. С Шурой я днем говорил только сухо официально, а в те вечера, когда она дежурила, уходил на все время в акустическую, благо и там было чего делать, оставлял ее вдвоем с Василием.

Он также исчезал в те вечерние часы, когда дежурила моя подружка. Мы ни о чем не договаривались, все происходило само собой. Но моя первое время тревожилась:

— Почему он опять ушел? Ты ему рассказал, да? Честное слово? А что у него с Шуркой? Не знаешь? И он тебе не говорит? Ни словечком, ни намеком?.. Это все вы, заключенные, такие заядлые и скрытные?.. Но он же догадывается, раз уходит. Ага, значит, и ты что-то знаешь, раз уходишь, когда она дежурит... Ну, догадываешься. Значит, и он догадывается... Что значит — из догадок штаны не сошьешь? Но дело пришить можно. А ты уверен, что он это тоже так понимает, что если он на нас капать будет, то и ему хуже?.. Ну хорошо, он понимает, а если она нет? Она вредная, важничает, интеллигентку строит, а у самой ногти обкусанные и потом воняет — моется редко... Нет, нет, конечно, она не дурочка, она себе вреда не захочет. А они с Василием, конечно, тоже здесь делают. Другой кто на нее и не польстился бы. Только такой, кто долго без женщины... Вот и ты бы к ней тоже полез...

В записях допросов двух солдат-ремонтников один голос показался мне похожим на голос того бойкого собеседника американцев. Только на допросе он звучал глуше, монотоннее.

Следователь — развязный, хамоватый — играл рубаху-парня, расспрашивал о девках, о танцульках. А в промежутках нарочито небрежным тоном, внезапно :

— Так чего же это вы, дружки веселые, не удержали Петьку, когда он американцам звонил?.. Ну, а матерьяльчик про аэродромы ведь ты Петьке давал?.. Он так и признался, что это ты и Жорка его научили звонить в посольство... Да брось темнить, Петька уж раскололся до жопы, сам написал, что ты

 

- 151 -

главный заводила. Жорка и он только шестерили на подхвате... А ты учил их на шпионов...

Из записей допросов я понял, что Петя, Жора и Сеня — приятели, солдаты одной части, работавшие вместе в мастерской, — видимо, втроем либо только двое из них затеяли игру в шпионы. Позвонил один, а признался другой, тот, у кого нашли "Тетрадочки". Возможно, были и какие-то другие соображения или предварительные условия, побудившие его взять на себя всю вину. На допросе он не сразу "вспомнил", что было два разговора с посольством, говорил об одном и не твердо помнил, о чем именно шла речь. Но упрямо стоял на том, что все делал он один и никто больше ничего не знал, никто ему не помогал, а Сенька и Жорка просто так, корешки, ну, погулять, выпить, козла забить...

Настырный следователь снова и снова повторял:

—А они оба уже раскололись... Признались, что ты их вовлек, давал команды, посылал шпионить. Но он каждый раз отвечал:

— Не-е, эта не может быть такого. Они и не знали и не чуяли. Не, не, Жорка и Сенька тут ни к чему... Все только я один.

Записи допросов были технически недоброкачественны. В эти разы ходил с магнитофоном кто-то из менее опытных техников, и шпаргалок для следователей у нас не просили. Сравнивая звуковиды нескольких более или менее созвучных слов, я заподозрил, что звонил Сенька. Судя по голосу и речи, он был старше и грамотнее двух других. То же предположение высказали Вася и Абрам Менделевич, хотя не очень уверенно.

Эти трое оболтусов не вызывали у меня такого отвращения, как тот дипломат, они были неизмеримо менее опасны и уж конечно менее виновны. Можно было настаивать на подробном исследовании голоса Сени и попытаться изобличить настоящего собеседника американцев. Тем самым, вероятно, подтвердилась бы эффективность наших фоноскопических методов. Но злополучный Петя уже взял всю вину на себя, хотя оба его приятеля тоже были арестованы. Возможно, они и впрямь только играли в дурацкую игру недоумков-переростков. Возможно, это была и серьезная затея, но глупая, беспомощная попытка стать шпионами...

Так или иначе, но Петя вел себя мужественно и самоотверженно. К чему привела бы экспертиза,

 

- 152 -

которая, опровергнув его самообвинение, разоблачила бы его приятеля? Это могло только ухудшить их общую судьбу. Тетрадочек" и признаний было уже достаточно для того, чтобы трибунал осудил и Петю, и его друзей. Дополнительное "научное" изобличение только усилило бы обвинительный материал, доказывая сговор — заговор. Ведь любая "коллективка", да еще в армии, у нас всегда считалась опасным преступлением.

И я вновь написал, что "наличные звукозаписи не позволяют отождествить ни один из "контрольных" голосов с тем, который..." и т.п.

Антон Михайлович приказал включить дополнительный пункт, что, мол, не позволяет утверждать и обратное, т.к. не установлены пределы возможных различий слышимых и видимых проявлений одного и того же голоса.

Он пасмурно выслушал мой доклад.

— Так-с, так-с... Значит, ваш метод явно несостоятелен. Ведь вот это и это бесспорно один голос: допрашивали именно этого болвана. А налицо очевидные различия... Понимаю, понимаю, тут шумы, насморк, другие интонации, другой телефон... Все так. Но так же всегда будет. Всегда придется сравнивать разговоры, происходившие в разных условиях... Значит, напрасно мы с Абрамом Менделевичем так рекламировали ваши эпохальные открытия... Осрамились мы с вашей фоноскопией!

—Она еще не существует, Антон Михайлович, эта наша фоноскопия. Она еще не родилась, а только зарождается. Именно так я вам все время и докладываю. Фоноскопия — еще не действительность, а возможность. Но возможность реальная, в этом я твердо убежден. Уже сегодня я могу с достаточной уверенностью обнаружить тождество голоса в разных записях. Могу сказать: вот эти и эти детали на звуковиде, вот такие и такие статистические данные свидетельствуют, что в этих разных случаях говорил один и тот же человек... И могу объяснить, почему я в этом уверен. Однако мне почти вовсе неизвестны возможности видоизменения одного и того же голоса, неизвестны пределы, в которых может варьироваться, искажаться, и нарочно и ненарочно, один и тот же голос...

— Иными словами, вы можете пользоваться всей нашей акустической техникой так же, как цыганка колодой карт или кофейной гущей?

 

- 153 -

—Отнюдь нет! Совсем напротив: я стремлюсь к точному, объективному исследованию, а не к гаданию. Положительный ответ я при известных условиях могу уже сейчас находить. Но отрицательный, как видите, сомнителен... И я не могу быть уверенным в отрицательных ответах до тех пор, пока мы не установим пределов отклонений... Для этого необходимо провести тысячи опытов.

— А где вы возьмете время и средства на тысячи опытов? Вы, батенька мой, фантаст, прожектер... Но я не Жюль Верн, не Уэллс, и нам ни к чему фантастические прожекты... Извольте заниматься не зародышами небывалых наук, а реальными делами... С тех пор как отправили этого... Солженицына, артикуляционные испытания совершенно захирели. Вот и семерка и еще две схемы уже две недели как не проартикулированы... Казалось бы, чего тут хитрого, еще при царе Горохе телефоны умели проверять на слух, но ваши работники, Абрам Менделевич, оказывается, не умеют... Вы будете опять говорить о незаменимости Солженицына?! А я этого не принимаю и не понимаю. У нас нет и не может быть незаменимых. И нас с вами заменят, если потребуется... Так вот, почтеннейший Лев Зиновьевич, извольте сегодня же приступить к налаживанию артикуляционных испытаний. Разумеется, без отрыва от вашей основной работы. Изучайте физические параметры разборчивости речи и узнаваемости голосов... Вряд ли нам придется производить новые криминалистические опыты. Оперативники нашей экспертизой весьма недовольны. Хуже того — смеются. Вы научно доказали, что и голос не тот, и подозреваемый невинен, аки агнец. Но он сам признался: "Я шпионил, я звонил".

— У него нашли какие-то тетрадочки, вот он и признается. А ведь звонить мог и кто-то другой?

— Возможно, все возможно. Да только эти шерлок-холмсовские задачи не для нас. Поиграли, и хватит. Вернемся к основным делам. Займитесь артикуляцией.