- 82 -

Глава IX

 

В Красноярске была колония ссыльных оппозиционеров - человек 7-8. Среди них москвичи: знакомый мне Самуил Яковлевич Кроль, председатель ЦК профсоюза пищевиков - удивительно хороший, милый человек, которого все очень любили, ласково называли "Кролик", и Ладо Енукидзе, племянник Авеля Сафроновича Енукидзе - бессменного секретаря ВЦИК. Своих детей у Авеля Сафроновича не было, и Ладо был для него не просто племянник, а чем-то вроде приемного сына.

Когда "гений всех времен и народов" еще не стал гением, а был просто рядовым членом ЦК, они жили с Енукидзе в одной квартире, считались закадычными друзьями.

Авель Сафронович был расстрелян в 1937 году. "Каин, где брат твой Авель?"

В ссылке мы все работали на нормальных человеческих работах, большинство но специальности. Если не хотел работать (были и такие), то не заставляли. Раз в 10 дней мы ходили отмечаться, и начальник Красноярского НКВД, кажется, Туляков (удивительно красивый мужчина и в такой же степени - удивительный ^рак), говорил: "Просто не знаешь, как с вами разговаривать: сегодня ты ссыльный, а завтра - напишешь заявление, и пришлют тебя на мою голову каким-нибудь начальником."

На одной из отметок я познакомилась с ссыльным другой категории - действительным статским (или тайным?) советником Думбадзе. Он был родным братом ялтинского генерал-губернатора - знаменитого

 

- 83 -

Думбадзе. Не знаю, что представлял собой ялтинский Думбадзе, но брат его был очень культурным человеком и интересным собеседником.

Несмотря на более чем значительную разницу в возрасте, он охотно со мной разговаривал. Он сказал: "Сразу видно, что девушка - из хорошей семьи." Я ответила: "Да, из хорошей еврейской семьи" (подчеркнула - еврейской). Он несколько обиженно отреагировал: "Вы знаете, грузины никогда не были антисемитами." Он рассказывал, что бывал при дворе, лично знал Николая и царицу, встречался с Распутиным.

Варясь, как выражался, "с младых ногтей" в этом кругу, ой понимал необходимость каких-то перемен. Он говорил, что самое тяжелое, что пришлось ему пережить после революции, было не потеря состояния, даже не потеря положения, а то, что он перестал понимать.

"Вы знаете, - говорил он, - мне всегда казалось, что я все могу понять. Я понимал Ницше и французских энциклопедистов, я понимал Шекспира и Бетховена, но я не могу понять - что происходит. Революция сделана в крестьянской стране. Если бы от этого было плохо мне и таким, как я, но крестьянам было бы хорошо - поверьте, я бы понял. Но даже в самые неурожайные голодные времена, крестьянам не было так плохо, как сейчас. Я не могу понять - зачем это и кому это нужно."

Уже шла коллективизация... Что я могла ему сказать?..

Особенно трудно в ссылке было именно мне. Трудно двояко: на работе, потому что я работала по специальности и сразу же убедилась в том, как мало дает институт для практической работы. Он дал общее развитие, методологию, умение работать с книгой, но, увы, как мало мне все это помогло в моей работе экономиста Красноярского плодоовощного союза, куда я попала милостью местных органов. В то же время, наличие высшего образования ко многому обязывало

 

- 84 -

- предполагалось, что я должна все знать и все уметь. А я ничего не знала и ничего не умела. И обратиться было не к кому. Мой непосредственный начальник, не имевший даже среднего образования, откровенно меня презирал. По-своему он был прав. Зачем ему были моя культура и моя эрудиция, когда я не имела никакого понятия о состоянии плодоовощного хозяйства Красноярского края. В общем, я походила на человека, не умеющего плавать, которого бросили в. глубокую воду - барахтайся, авось выплывешь... Вот я и барахталась... Но это давалось нелегко, в особенности, если учесть, что было мне всего 23 года и я была достаточно высокого мнения о своей особе.

Еще трудней было дома. Любящие родственники в ужасе от того, что я отправляюсь в такую даль с двухмесячным ребенком, не имея никакого понятия как с ним обращаться, снабдили меня опытной, квалифицированной московской няней. Она считала, что ее дело - ребенок, и ни разу даже стакан за собой не помыла. О том, чтобы готовить дома, не могло быть и речи. Я обедала в столовой, а ей, дополнительно к зарплате, давала каждый день деньги на обед, и когда я приходила с работы, она шла в столовую. Ночью она никогда не вставала к ребенку, а моя дочка (очевидно, в отместку за свое бурное утробное существование) беспрерывно орала и не спала именно по ночам. В возрасте 2-3 месяцев ей, по совету врача, делали специальные ванны от бессонницы - нормальные дети в этом возрасте спят большую часть суток.

На работу я приходила совершенно не выспавшаяся, что тоже не способствовало моим успехам на служебном поприще.

Кончилось это тем, что в январе 1930 года приехал Павел (после я расскажу, как ему удалось приехать), уяснил себе обстановку, тут же купил этой няне железнодорожный билет и отправил ее в Москву. А мне сговорил в няни молодую девушку, дочку моих квартирных хозяев. Я просто вздохнула. Моя новая

 

- 85 -

няня не обладала высокой квалификацией, но была славной, доброй девушкой. К тому же ей помогала ее мать, вырастившая, не мудрствуя лукаво, шестерых здоровых детей.

Надо сказать, что на квартиру с грудным ребенком меня никто не брал. А комнату мне сдали старички - евреи, прожившие 40 лет в Красноярске, но сохранившие все еврейские традиции. И пустившие нас только потому, что я - еврейка. Меня они считали человеком, потерянным для еврейства, что было, впрочем, совершенно справедливо.

Вся семья очень полюбила мою Туську (так в то время называли Наташу), старуха-хозяйка, часто вздыхая, говорила мне: "Вот, какая вы ни на есть, а ребенок у вас - настоящий еврейский ребенок. Какая она красивая, какая она умная!"

Для меня Красноярская эпопея закончилась в марте 1930 года. В это время в партийных организациях Москвы и Ленинграда проводилась так называемая "партийная мобилизация", то есть коммунистов направляли на работу в провинцию. Направляли на более или менее руководящую работу и не в какую-нибудь "Тьму таракань", а, в основном, в краевые, областные города. Тем не менее, большинство старалось как-нибудь словчить, чтобы не ехать.

Павел сам пошел в свою парторганизацию и просил направить его на работу в Сибирь. По каким-то спискам в Сибирь в это время не направляли, но за него ухватились, предложили на выбор Среднюю Азию или Дальний Восток. Он выбрал Дальний Восток (по крайней мере, то же направление) и в расчете на то, что на месте можно будет что-нибудь переиграть. Вот но дороге на Дальний Восток он и задержался на неделю в Красноярске, навел порядок с моими нянями и проследовал дальше. Направление у него было в Хабаровск, в распоряжение обкома. Обком направил его в краевое финансовое управление.

Почти всю Гражданскую войну он прошел комиссаром продотряда, конечно, участвовал в боях.

 

- 86 -

Мог бы послужить прототипом Иосифу Когану -одному из героев Багрицкого. Наверное, многие помнят концовку "Думы об Опанасе" - "Так пускай и я погибну у Попова Лога той же славной кончиной, что Иосиф Коган."

У него было очень много шансов погибнуть, но он остался жив, и после демобилизации вернулся в свой родной Питер. Дальнейшая его работа но инерции была уже связана с финансовыми органами.

Первое, что он сделал, оказавшись в Хабаровске и получив назначение - это обратился в обком партии с заявлением такого характера: в Красноярске находится его жена с грудным ребенком, сосланная туда за принадлежность к оппозиции. Он собирается принимать меры для перевода ее к нему в Хабаровск, и просит на это санкцию обкома.

За такое нахальное заявление его не посадили, даже не исключили из партии. Нет, ему задали несколько вопросов относительно меня, преимущественно анкетного характера, и, выяснив, что мне 23 года, сказали: "Ай-ай-ай! Это же комсомольский возраст! Переводите ее сюда, мы се тут перевоспитаем."

Павел ответил, что, пожалуй, ото не тот характер, и что, во всяком случае, никаких гарантий в части перевоспитания он дать не может. На что ему Сказали: "А мы все-таки попробуем." Так что ходатайство о моем переводе из Красноярска в Хабаровск было поддержано дальневосточным обкомом. В марте 1930 года мы с дочкой были уже в Хабаровске.

Из Красноярска в Хабаровск я ехала в купейном вагоне, правда, с конвоем, в лице одного сержанта. Он оказался славным услужливым парнем, на остановках покупал мне простоквашу и булочки. Соседи по купе, супружеская пара, приняли меня за жену какого-то большого военного чина, который дал мне этого сержанта для услуг. Они очень косились на меня всю дорогу, демонстративно общались только с 7-месячной Туськой, а жена время от времени

 

- 87 -

бурчала себе под нос: "Развели денщиков, как в старое время." Меня это несколько раздражало, хотя на их месте я, вероятно, вела бы себя также.

Все-таки, подъезжая к Хабаровску, я воспользовалась тем, что мой сержант вышел из купе и объяснила им, что к чему. Никогда не забуду, каким восторженно-изумленными глазами они смотрели на меня. Каждый из них двумя руками потряс мою руку, а жена (видимо, более эмоциональная натура), добавила: "Пожалуйста, простите нас."

Павел встречал нас на вокзале в Хабаровске. Ему хотелось обставить встречу как можно лучше, и он попросил машину у своего знакомого работника крайисполкома (машин в то время в Хабаровске «было мало). Знакомый сказал, что он бы с удовольствием, но ту машину, которой он может распоряжаться, взяли в ГПУ - кого-то везут под конвоем, а их все в разгоне. Как потом выяснилось, под конвоем везли именно меня.

Мой сержант повез меня в Хабаровское управление, и за все последующие годы моей ссылки это был первый и последний раз, когда я там побывала.

Я спросила, нужно ли отмечаться, они сказали, что кроме меня ссыльных нет, так что отмечаться не надо - "если вы нам понадобитесь, мы вас найдем." На этом мы и расстались. Павел в краевом финунравлении заведовал бюджетным отделом. Бюджет края в значительной степени определяет рост его промышленности и вообще экономику, а если учесть, что дальневосточный край но своей территории мог бы вместить две Франции и еще какой-нибудь Люксембург в придачу - объем работы был достаточно большой. Я стала работать в Крайсовнархозе, руководила группой "научно-исследовательских работ". Вся группа состояла из меня одной и половинки статистика - один статистик обслуживал две группы. "Побарахтавшись" полгода в Красноярске, я чувствовала себя гораздо увереннее, да и обстановка на работе была совсем другой - гораздо приятнее. Вскоре я

 

- 88 -

осмелела до того, что стала писать статьи в местный журнал, который освещал вопросы истории, этнографии и экономики края. Мои статьи печатали и даже гонорар платили.

Удалось найти хорошую няню. У нас образовался неплохой кружок приятелей, и мое ссыльное положение создавало мне даже некоторый дополнительный авторитет.

Но все-таки "карьеру" своему мужу я сумела подпортить. Примерно через год стала вакантной должность 1-го заместителя заведующего Крайфу, и Павел был на нее первым кандидатом. Но эта должность - номенклатура наркомата и должна быть поддержана Крайкомом. Как нам стало известно из неофициальных источников, в Крайкоме "почесали затылки". "Год тому назад поддержали его ходатайство о переводе к нему ссыльной жены. За год ссыльная жена не проявила ни малейшего намерения каяться. А теперь - выдвигать его на повышение. Нет, не стоит..."

Зав. Крайфу - Шалимов, который знал Павла еще по фронту и очень хотел его своим заместителем, попробовал вмешаться, но получил отпор. Заместителем, по рекомендации Крайкома, стал какой-то выдвиженец. Павел сказал, что он вообще не желает работать в аппарате управления и пусть его направляют в любой район. Шалимов сказал, что, пожалуй, это будет правильно - какое-то время не мозолить им тут глаза, "а там будет видно".

И мы поехали в Спасск. Тот самый, о котором поется в песне: "Штурмовые ночи Спасска, Волочаевские дни." Штурмовых ночей давно не было, а дни были очень скучные. Я пошла работать в отделение Госбанка. Пошла с большим нежеланием, просто не было выбора. А получилось так, что в системе Госбанка я проработала много лет и из этой системы ушла на пенсию.

К счастью, спасская эпопея длилась недолго: Павел был работник явно не районного масштаба, и вскоре

 

- 89 -

его перевели во Владивосток. Надо сказать, что Владивосток в краевой системе был чем-то вроде "вольного города Новгорода": он имел свои плановые показатели, отчитывался в них непосредственно перед Москвой, хотя административно входил в состав дальневосточного края. И вообще - это был очень своеобразный город. Хотя Хабаровск считался краевой столицей, но он был гораздо провинциальнее Владивостока. Наверное потому, что Владивосток -типично портовый город: океанские корабли на рейде, масса моряков, иностранцев, удивительно красочный базар, на котором по несусветным ценам можно было купить все, что угодно - от черной икры до китайских хлопушек.

Во Владивостоке по положению Павла (зав. горфо, заместитель председателя горисполкома, член бюро горкома) мы принадлежали к самой "великосветской" элите И меня, в первую очередь, поразил быт этой самой элиты. Я помнила голодную Москву 1919-1920 гг. Я помнила, как жили мы с мамой, я часто бывала у Воровских (моя Мать дружила с его женой), я бывала у Троцких... Люди, занимавшие первые посты в государстве питались немногим лучше, чем рядовой житель Москвы.

Павел вспомнил, как в 1920 году он был заместителем комиссара продовольствия города Одессы, А его жена, только что родившая ребенка, питалась преимущественно огурцами, которые продавались за бесценок, и у ребенка был голодный понос. Общеизвестен факт, как голодный -обморок на заседании Совнаркома случился у наркома продовольствия Цюрупы. Это была явно другая эпоха.

Во Владивостокской столовой для членов горкома к обеду подавали закуски в неограниченном количестве. Прекрасные торты, пирожные, сбитые сливки на сладкое. Закрытый распределитель тоже, разумеется, для членов горкома. По вполне сходной цене там можно было купить самые лучшие импортные вещи, отобранные как контрабанда.

 

- 90 -

Но в это время так жили все ответственные работники по всей периферии нашей необъятной родины, ну, может быть, за минусом контрабанды, которая компенсировалась, вероятно, чем-то другим.

Несмотря на это "пир во время чумы", первый секретарь Владивостокского горкома Владимир Верный был человеком исключительно принципиальным и скромным. Когда жене Верного нужна была машина, она, но секрету от него, просила ее у кого-нибудь из товарищей; он не допускал, чтобы горкомовскую машину использовали в личных целях. У них была дочка Инесса, тогда лет 7-8, очень слабенькая, ей нужно было какое-то дополнительное питание. Однако Верный ничего лишнего брать не «разрешал, только то, что положено но закону.

С Павлом они сразу нашли общий язык, установили не только контакт но работе, но и личные дружеские отношения.

Во Владивостоке я некоторое время проработала в Госбанке и ушла в декрет. В июле 1932 года родилась моя вторая дочка Кира. У Павла был очередной отпуск, и мы поехали в Москву.

Хотя официальный 3-лстний срок моей ссылки уже кончился, было совершенно ясно, что работать в Москве мне не дадут. Я всегда очень любила Москву, это мой родной город, но н то время даже у меня не было большого желания остаться там совсем. У Павла кончился отпуск, и он уехал во Владивосток, а я с детьми осталась еще в Москве. За это время произошли большие перемены.

Первого секретаря горкома - Верного - перевели из Владивостока в Благовещенск. Это было явное понижение, но, видимо, он со своей принципиальностью и скромностью в быту, был там, как кость в горле.

Поведение первого секретаря обязывает, недаром говорят: "каков нон, таков и приход", - а "приход" явно не желал быть таким.

Верный предложил Павлу перевестись вместе с ним, и он согласился.

 

- 91 -

Так что я с детьми выехала из Москвы в Благовещенск. Наш путь был длинный, и было у меня три "попутчика": Юра - 10 лет - сын Павла от первой жены, Тала - 3 с половиной и Кира - 8 месяцев.

Павел встречал нас на станции со смешным названием "Ерофей Павлович" (оказывается, это имя-отчество Хабарова). Оттуда шла железнодорожная ветка на Благовещенск.

Благовещенск - это глухая провинция, Владивосток но сравнению с ним - просто Париж. Но и этот город имел свою специфику. Он расположен на берегу Амура, а на противоположном берегу - буферное японское государство Манджоуго. Граница проходит посредине реки. Вдоль всего берега, но обеим сторонам, пограничные посты.

В конце 1933 года была партийная чистка. В Благовещенске ее проводил уполномоченный крайкома из Хабаровска - один из тех, который когда-то возражал против моего вызова из Красноярска.

Павла исключили из партии с формулировкой "за связь с активной троцкистской Иоффе". Не потерявший еще чувства юмора, Павел сказал, что это, вероятно, единственный случай, когда слово "связь" упоминается в буквальном смысле.

С работы его сняли тут же, на такой должности беспартийный, а тем более исключенный, находиться не мог. И.о. заведующего Горфо стал его заместитель, но в течение месяца, пока мы еще жили в Благовещенске, ожидая решения Крайкома, все сотрудники Горфо со всеми вопросами ходили к нему домой, как он их не убеждал, что делать этого не надо.

По приезде в Москву Павел подал апелляцию в ЦКК. Юру он отвез в Ленинград к его матери, а мы все жили у моей мамы.

ЦКК исключение, конечно, подтвердил с той же формулировкой. Наши друзья но Ленинграду и Дальнему Востоку, Толя и Эся, в это время уже перебрались из Хабаровска в Москву. Толя работал

 

- 92 -

начальником планового отдела Главдортранса организации, ведавшей автомобильным транспортом по Союзу. Начальником Главдортранса был тоже дальневосточник, бывший заместитель председателя Крайисполкома, знавший Павла. Они предложили ему работу в качестве беспартийного специалиста. Но для этого нужна была московская прописка. В то время уже ввели паспортизацию (мы получили паспорта в Благовещенске) и с пропиской было очень строго. Меня прописали бы, при одном "небольшом" условии: написать заявление о признании ошибок. Я уже упоминала в свое время, что такие заявления писались и подписывались пачками в 1929-1930 гг. Позднее они хоть и не в таком массовом порядке, тоже писались и подписывались.

Трудно себе представить, какой был на меня нажим, чтобы я написала. Нажимала моя семья - в первую очередь, мама, ее брат, любимая моя бабушка. Нажимала семья отца - его сестра и братья, нажимала семья Павла - из Ленинграда приезжали гостить его сестры Ася и Оля, приезжал муж Аси, нажимали наши друзья - Толя, Эся, нажимали мои друзья но оппозиции, уже написавшие заявления и вернувшиеся в Москву. Словом, нажимали и давили все, за исключением одного только Павла. И, как основной аргумент, все приводили в пример уважаемых мною старших товарищей, бывших активных оппозиционеров, к этому времени отошедших от оппозиции. В ответ на это я всегда отвечала: "А Раковский?" И именно в это время, как гром с ясного неба, появилось в газетах заявление Раковского. Написано оно было максимально сдержано, примерно так: "Допустил ошибки... прошу вернуть в партию..." Раковский, который был большим другом Троцкого, моего отца, был в комиссии по похоронам.

И вот тут я задумалась: может быть, я действительно чего-то не понимаю, ведь не сравнить же политический опыт мой и Раковского - человека, который занимался революционной деятельностью в

 

- 93 -

течение сорока лет. В Болгарии и в Румынии, во Франции и в России. Заподозрить его в беспринципности я не могла. И в то же время я считала, что писать заявление нельзя, а он его написал. Значит, один из нас ошибается. Кто? По всем объективным данным сомнений быть не могло. И все-таки?..

Я ему позвонила, и он тут же сказал: "Приходи".

Жил он тогда на Тверском бульваре. Когда я пришла, с ним была дочка Лена и ее муж. Лена была дочерью его жены, но он удочерил ее в детстве, она носила его отчество и фамилию. Дома ее называли смешным румынским именем Кокуца. А муж ее был известный поэт Иосиф Уткин. Мне очень нравились его стихи, и я бы охотно с ним познакомилась. Но в ту минуту он был мне совсем ни к чему. Впрочем, они тут же ушли, и мы остались разговаривать с Христианом Георгиевичем. Он очень хорошо говорил со мной, что надо любыми путями вернуться в партию. Он считал, что в партии, несомненно, есть определенная прослойка, которая в душе разделяет наши взгляды, но не решается их высказать. И мы могли бы стать каким-то здравомыслящим ядром и что-то предпринять. А поодиночке, говорил он, нас передавят, как кур.

Очевидно, никакой политический опыт не мог дать представления о том, что нам предстояло...

В конце разговора я спросила его: "Как вы думаете, если бы папа был жив, он согласился бы с вами?" Он ответил не сразу. Подумал, потом сказал: "Он был умный человек и трезвый политик. Я думаю - он согласился бы со мной."

На другой день я написала очень коротко: "Прошу присоединить мою подпись к заявлению тов. Раковского."

Нас с Павлом прописали в Москве, он стал работать, впервые в качестве беспартийного в плановом отделе Главдортранса, начальником которого был его друг Толя Горенштейн.

Через некоторое время и я начала работать в

 

- 94 -

одном из отделений Госбанка. Жили мы в старой нашей квартире на Сретенском бульваре, в большой комнате, которую сохранила моя бабушка. Тесновато, конечно, вчетвером в одной комнате, да еще домработница, но что делать...

Я очень сблизилась со своим братом. Владимир, Воля - мой брат по отцу. Ему было 8 лет, когда умер отец, ему было 10, когда его мать отправили в ссылку. Она не взяла его с собой, считая, что так будет лучше для него. За ним закрепили комнатку в их прежней квартире, и он жил с домработницей. Присматривала за ним Вера - сестра отца.

В 15 лет он был совершенно аполитичен, даже в комсомоле не состоял. Очень любил поэзию и сам писал стихи - необычные для его возраста. Я думаю - он был талантлив. Не могу себе простить, что я ничего не запомнила из его стихов. Довольно известный в то время поэт Е. Долматовский, которому он показывал свои стихи, сказал, что его жизненный путь - поэзия.

Как большинство мальчиков в его возрасте, он был влюблен в пионервожатую в школе, женщину намного старше его. В том нет ничего удивительного - мальчики в 15 лет часто влюбляются в женщин старше себя, но Волино чувство далеко выходило за пределы влюбленности подростка. Да и сам он, в общем, не укладывался в рамки своего возраста.

В начале 1936 года его отправили к матери, которая была в это время в ссылке.

Вскоре, после его отъезда меня арестовали. Последующие 10 лет я провела на Колыме, и о Воле почти ничего не знала.

Мария Михайловна - его мать - отбывала лагерный срок в Воркуте. Где он был, как он жил это время - не знаю. Впоследствии, уже во второй ссылке, я встречала людей, знавших Марию Михайловну. Я очень старалась узнать что-нибудь о Воле, но сведения были противоречивы. Говорили, что он поступил в Томский университет, прекрасно сдал экзамены, но не

 

- 95 -

прошел "по анкетным данным" и погиб в тюрьме: но одним сведениям - расстрелян, по другим - покончил с собой. И было это, как будто, в 1938 году, в 19 лет.

Когда Муся вернулась в Москву, на папином памятнике на Новодевичьем кладбище (на котором указана фамилия, имя, отчество отца, год рождения и год смерти) прибавилась еще одна строчка: "В память - Володя Иоффе, сынок, родился в 1919 году"...

1 декабря 1934 года был убит Киров.

Первое сообщение в газетах очень лаконично: убит в коридоре у дверей своего кабинета. Убийца - член партии Николаев.

Конечно, сразу же стихийно возникли всевозможные слухи, настойчиво говорили, что это был акт личной мести со стороны Николаева. Но через несколько дней появилось более пространное сообщение о том, что организаторами убийства были Зиновьев и Каменев. Тут уж у нас никаких сомнений не было - кому и для чего это нужно.

Забегая вперед, хочу рассказать еще кое-что. В 1956 году, когда мы, уцелевшие, вернулись но реабилитации, мой друг - Борис Аркадьевич Лившиц (о нем еще речь впереди) - побывал в Ленинграде у жены своего старого приятеля Петра Смородина. В 1920-х годах Смородин был секретарем ЦК комсомола, а Борис работал в Ленинградском обкоме, был одним из заместителей и другом Кирова. Петра расстреляли в 1939 году, а жена его в 1956 году вернулась из ссылки. И вот, что она рассказывала Борису, конечно, со слов мужа.

Киров, вернувшись из Москвы после 17-го съезда, на котором он прошел в ЦК почти единогласно, а Сталин - последним но списку, еле-еле набрав необходимое число голосов, так говорил Смородину: "Петро! Мне все равно не жить, он мне не простит." И не простил. Он не простил не только ему, но и всему съезду.

На съезде было 1956 делегатов, 1108 были

 

- 96 -

арестованы по обвинению в контрреволюционной деятельности. А из членов и кандидатов ЦК, избранных на этом съезде - 139 человек, 98 были расстреляны.

С начала 1935 года началась очередная волна репрессий. А месяца через два Павла вызвал начальник Главдортранса и в очень мягкой форме попросил его подать заявление об увольнении по собственному желанию. "Так будет лучше и для нас, и- для вас." Павел сказал, что заявления подавать не будет, у него нет никакого желания уходить "по собственному желанию". "Нужно им увольнять, пускай увольняют", - говорил он мне. - Интересно, по какой формулировке они уволят." А он только перед этим получил благодарность в приказе, «и фотография его висела на Доске Почета.

Но заявление он все-таки подал: из-за Толи. Уйди он по собственному желанию, все было бы тихо и спокойно - мало ли какие у человека обстоятельства. А если бы его увольняли со скандалом, пришлось бы называть вещи своими именами, неизбежно возник бы вопрос: "А кто его рекомендовал, кто принимал?"

Кто-нибудь обязательно припомнил, что они с Горенштейном давнишние друзья. Все это сулило Толе большие неприятности. Вот ради него Павел и подал заявление. И, конечно, сразу стал искать работу, сначала по специальности, потом любую конторскую работу. Потом вообще любую работу. На заводе, в артели, сторожем на складе. Не брали никуда. На эти последние работы потому, что "слишком интеллигентный".

А я в это время продолжала работать в банке, меня не трогали. Поистине, неисповедимы пути НКВД!

Для нас настали трудные времена. Четыре человека на одну мою небольшую зарплату. Мама бремя от времени брала к себе на несколько дней свою любимицу Талу, но это не спасало положения. Летом 1935 года она достала бесплатную путевку на

 

- 97 -

меня с детьми в детский санаторий в Анапу, так как ее муж работал в НКПС, то и проезд тоже был бесплатный.

Мне очень не хотелось оставлять Павла одного, но ради детей, конечно, надо было поехать. Мы пробыли в Анапе шесть недель, в сентябре вернулись в Москву. Друзья подбрасывали Павлу всякую случайную работу: финансовые расчеты, корректуру, аннотации к книгам. Домработницы у нас давно не было, хозяйством занимались мы с Павлом вместе, он очень много возился с детьми.

Но все это кончилось. Неожиданно и ужасно.

11 апреля 1936 года меня арестовали.