- 98 -

Глава I

 

В вечер ареста мы были у мамы, рассказывали ей, как мы отвезли нашу младшую Кирочку в больницу - у нее оказалась скарлатина. Старшая, к счастью, была в лесной школе под Москвой. Мы грустно вспоминали, как плакала наша малышка, когда ее о нас забирали.

В начале одиннадцатого прозвенел звонок. Вошли два человека в форме НКВД. Не предъявляя никакого ордера, очень вежливо попросили меня поехать с ними на Лубянку "минут на 20, максимум на полчаса". Павел сказал, что он хочет поехать тоже. Наши "гости" переглянулись: "Ну, что ж, пожалуйста."

Мы спустились вниз. У подъезда стояла легковая машина, не "ворон", а обычная легковая.

На Лубянке меня увели, не дав даже попрощаться. Ордер на арест предъявили тут же. Потом завели в камеру, где я в одиночестве провела ночь. Камера походила на номер в гостинице средней руки: приличная кровать, чистое белье, тумбочка возле кровати. Впоследствии я убедилась, что чем больше в тюрьме чистоты, тишины и порядка, тем она страшнее...

Павла отпустили домой и сделали обыск в нашей квартире. Год спустя, в 1937 году, ожидая ареста, люди готовились к обыскам, уничтожали все лишнее.

Я была из "первых ласточек", и ареста мы не ожидали. У нас дома имелось собрание сочинений Троцкого, вышедшее в 20-х годах, с дарственной надписью маме и была книжка Каменева с аналогичной надписью. Моя мама незадолго до этого вышла замуж.

Переезжая  на  новую  квартиру  и  начиная  новую

 

- 99 -

жизнь, мама все это оставила мне. Была у меня и лично мне принадлежащая "крамольная" литература: книжка Давида Борисовича Рязанова с надписью "Старой комсомолке от старого большевика". Была целая подборка документов, относящаяся к смерти моего отца. В общем, работы для производивших обыск было достаточно. На допросе я, конечно, сказала, что все, что есть в нашей квартире - мое.

Наутро меня перевезли в Бутырки уже на "воронке". Там проделали все процедуры: отпечатки пальцев, фотография, личный обыск, душ. Забрали резинки, пояс от юбки, шнурки от туфель, заколки для волос.

Помню, как меня поразила унизительность и бессмысленность всего этого. Ну, что может сделать человек при помощи заколки для волос? И если даже ему придет в голову бредовая идея повеситься на шнурках от туфель, то как он практически сделает это? Просто нужно поставить его в отвратительно унизительное положение, когда падает юбка, сползают чулки, шлепают туфли.

И вот я в камере, в одной из 4 камер женского "политического коридора". В камере человек 200. Вдоль стен сплошные нары. Путь мой начался от угла, где параша. По мере того, как менялся состав в камере и освобождались места, я продвигалась все ближе к окну, а женщины, пришедшие после меня, в свою очередь, начинали свой путь от параши. За порядком строго следила староста камеры - некая Нонна (фамилии не помню). Нонна, как мне объяснили, самая шикарная в Москве проститутка, среди "клиентов" которой были ответственные работники и иностранцы. Вот чему она обязана своей 58-й.

В это время в Бутырках сидела большая группа молодежи - массовики из парка культуры и отдыха, почти все комсомольцы. Их обвиняли в контрреволюционной пропаганде. Со мной в камере сидела Клава Гущина - жена "лидера" этой группы

 

- 100 -

Аркадия Токмана. Аркадия потом расстреляли, какова судьба Клавы - не знаю.

Очень тяжелое впечатление произвела на меня встреча с немецкой коммунисткой, бежавшей из фашистского лагеря. С ужасными мытарствами пробралась она в Советский Союз, в социалистическое отечество, а оно встретило ее тюрьмой—Она ни слова не говорила по-русски, никак не могла понять, что же происходит. Ей казалось, что это какое-то чудовищное недоразумение. Она была очень обрадована моим появлением - хоть можно как-то объясниться по-немецки. Но я ничего не могла ей объяснить.

Павла взяли через 10 дней после меня. Он принес мне одну передачу, а основное время проводил между Боткинской больницей, где лежала Кирочка, и Бутырской тюрьмой. Он так устал от ожидания, что впервые за эти 10 дней уснул спокойно на бутырских нарах, рядом с парашей: все, что должно было случиться, уже случилось.

Энергичные ребята из парка культуры, имевшие переписку по всей тюрьме, сразу организовали нам связь. Об аресте мужа я узнала на другой же день. Павел был очень хорошим отцом - заботливым и ласковым. Большим утешением для меня была мысль, что он с детьми. Теперь и этого утешения не стало.

Следователь Рогов нисколько не походил на моего первого следователя Рутковского. Тот был чекистом выучки Дзержинского со всеми вытекающими отсюда плюсами и минусами: интеллигентность и ехидство, воспитанность и жестокость. Но проигрывая Рутковскому во многом, Рогов имел, по сравнению с ним, один бесспорный и решающий плюс - он был человечным; в то время следователь еще мог быть человечным.

На первом же допросе я заявила, что ни о чем не буду говорить, пока не обеспечат меня информацией о состоянии моего больного ребенка. И каждый раз, когда я приходила на допрос, он звонил в Боткинскую больницу, передавал мне трубку, и я говорила с дежурным врачом.

 

- 101 -

А 14 мая, в день моего тридцатилетия, он устроил мне свидание с Павлом - вызвал на допрос одновременно. И Павел сам передал мне свой подарок - плитку шоколада, купленную в бутырском ларьке.

Допросы относились, главным образом, к моей оппозиционной деятельности 1927-1928 годов и протекали довольно вяло: "Знаете ли вы такого-то?" - "Нет, такого-то не знаю."

Во время допросов я поняла, что взяли еще ряд товарищей, связанных со мной в тот период.

Так называемый женский "политический коридор" в Бутырках состоял из 4 камер, однодельцев в одну камеру не сажали. Правда, бывали случаи полукурьезные, полугрустные. У одного из арестованных троцкистов взяли всех его бывших жен. Их оказалось пятеро, а камер всего четыре: две жены очутились в одной камере. Впрочем, они обе были бывшие и сосуществовали очень мирно.

Человек ко всему привыкает. И тюремный быт при всей своей чудовищности становится будничным. Появляются друзья. Судьбы людей, вчера еще неизвестных, воспринимаются с такой остротой, как судьбы самых близких людей.

Из партийной прослойки помню Алю Чумакову, попавшую в Воркуту, Берту Гурвич (ее судьба мне неизвестна), Лизу Осминскую, с которой я встречалась потом на Колыме. О ней я еще расскажу. Подавляющее большинство в камерах составляли так называемые "болтуны", "анекдотисты", проходившие по ст. 58-10.

Помню очень милую, очень хорошенькую Шурочку Захарьину. У нее был друг. "Такой солидный, культурный, такой внимательный". Она ходила с ним в театр, в кино. Высказывала различные суждения по поводу пьес и картин. Видимо, эти суждения не всегда совпадали с официальной точкой зрения. Когда ее арестовали, то основным материалом обвинения послужили именно эти суждения, высказанные тет-а-тет "солидному" и "внимательному" "другу". Не

 

- 102 -

знаю, кому понадобилось сажать бедную Шурочку. Очевидно, "другу" надо было выполнять "план".

Помню 16-летнюю девочку Асю (фамилию забыла). Она была из КВЖДинок. Когда китайско-восточную железную дорогу продали, все сотрудники вернулись в Москву. И их всех посадили. Когда Асю вызывали на допрос, она сразу же падала в обморок. Она не притворялась, она действительно теряла сознание от страха, от ужаса, от непонимания того, что надо говорить, чего не надо говорить.

В камере было несколько человек, переведенных из внутренней тюрьмы НКВД (Лубянка), из той, где я провела первую ночь своего заключения.

Они рассказали, что там сидит некая Мешковская, первый муж. который (фамилии не знаю) в двадцатых годах был троцкистом. Она с ним давно разошлась. Второй ее муж - ответственный работник ЦК партии, недавно был полпредом в Мексике. Мешковская изучила испанский язык и по возвращении в Москву работала в испанской секции Коминтерна. Надо сказать, что работников Коминтерна арестовано было в это время довольно много - в особенности, связанных с Испанией (остальных забрали в 37-м году).

Мешковскую держали на допросах целыми ночами, часто приводили только к утру. Первое время она была относительно спокойна, считая себя ни в чем не виноватой, даже надеялась на освобождение. Но примерно через месяц настроение ее резко изменилось. Теперь она была убеждена, что виновата так же, как виноваты все те, кто ее окружает. Она восхищалась талантливостью работников НКВД, которые сумели найти преступление там, где она его и не предполагала. Она часами сидела в задумчивости, соображая, кого бы ей еще назвать из членов партии, который совершил (или мог, по ее мнению) совершить преступление против партии.

Однажды, вернувшись с допроса, она с радостью сообщила, что арестован ее муж. "Какое счастье! Теперь мы будем вместе."

 

- 103 -

Женщины слушали ее с ужасом. Я думала, что она просто повредилась в уме, может быть, при участии следователя, очевидно, соответствующим образом влиявшего на ее неустойчивую психику.

Мои допросы были не особенно тяжелыми… Так называемые "активные методы" тогда еще не применялись. Я оказалась самой "счастливой" среди всех несчастных: меня взяли одной из первых, поэтому я была избавлена от "активных" допросов 37-го года и успела освободиться до войны. Мои одностатейники, взятые позже и получившие те же 5 лет, просидели еще 4 года сверх срока.

Но этб все я поняла позже. А тогда я думала только о том, что вот меня взяли, и остались дети... Я утешала себя тем, что они у мамы, что им там будет неплохо, но, боже мой, какое это было слабое утешение.

Все познается в сравнении. Потом, когда мои девочки остались совсем одни, как я была бы счастлива знать, что они у мамы...

Через два месяца мои допросы кончились. Рогов вызвал меня в последний раз, мне зачитали постановление Особого Совещания - пять лет исправительно-трудовых лагерей, Колыма. Пять лет в 1936 году был максимальный срок, даваемый Особым Совещанием. Те, которые проходили по суду, особенно но ревтрибуналу, получали обычно 10.

Как мы были наивны! Какое малое значения мы придавали тогда срокам. Пять лет, десять лет - какая разница! Будут перемены - освободимся все, независимо от срока. Но все оказалось гораздо проще и будничной: все, в основном, освобождались по срокам. И те, которые впоследствии получали астрономические 25 лет, и, конечно, не верили в их реальность - смотрели, как уходят из лагеря десятигодники, смотрели и понимали, что их срок - это, все-таки, реальность. После зачтения приговора нас перевели в пересылку. Пересылка была в бывшей Бутырской

 

- 104 -

церкви. Там мы все и встретились: мы с Павлом и наши однодельцы Дифа Каган и ее муж - Зяма Шухет, Ольга Георгнебургер и ее муж - мой товарищ по институту - Саша Тепляков. Оказалось, что у всех 5 лет Колымы. Кроме Павла: у него три года каких-то ближних лагерей. После зачтения приговора он подал заявление с просьбой отправить его с женой на Колыму. "А если разница в сроках является препятствием, прошу прибавить мне недостающие 2 года." Я часто думаю: если бы он этого не сделал - отбыл бы свои три года каких-нибудь ближних лагерей, может быть, остался бы жив. Конечно, люди погибали и в ближних лагерях, но все-таки это не то, что Колыма - лагерь уничтожения. В особенности для мужчин. Женщин было мало, им было легче, мужчин по нашей статье уцелели буквально единицы.

На вот Павел подал такое заявление. Два года ему не прибавили; но на Колыму все же послали.

Перед отправкой дали свидания. К Павлу пришла, приехавшая из Ленинграда, сестра Ася, ко мне - мама.

Не знаю, что сказал по этому поводу Миша - муж моей матери. Вероятно, промолчал, как он молчал всегда, когда ему что-то не нравилось. Михаил Островский был начальником вагонного управления НКПС. Несколько ограниченный, очень скромный, добрый, бесконечно преданный своей работе (вагоны составляли смысл его существования), он никогда не сомневался в правильности генеральной линии партии. Даже по поводу уже насаждавшегося тогда культа Сталина считал, что "очевидно, так нужно". О таких, как он, говорили, "не был, не состоял, не привлекался."

Его арестовали в июле 1937-го. Он проявил исключительное мужество при допросах. Ничего не подписал.

В 1956 году, когда мы вернулись, маму разыскал бывший начальник отдела кадров НКПС. После того, как посадили заместителя Кагановича - Лившица (он прошел по процессу), пересажали всех начальников управлений НКПС, причем в два тура - сначала

 

- 105 -

посадили одних, потом тех, которые были назначены на их место. Говорили, что все это при активном участии самого Кагановича.

Начальник отдела кадров был арестован почти одновременно с Островским. В декабре 1937 года им дали очную ставку. Он увидел Мишу, почти неузнаваемого, со сломанной рукой, с затекшим, ничего не видящим глазом. Он закричал: "Негодяи, что вы сделали с человеком?" Его стукнули самого, очнулся он уже в камере.

А Мишу расстреляли в декабре 37-го в Лефортове.

Я до сих пор не могу понять, откуда взялось такое количество палачей? Ведь подобные допросы - пытки применялись повсюду - "от Москвы до самых до окраин". Причем, эти методы культивировались (если можно так выразиться), механизировались, создавались специальные пыточные камеры.

Я встречала людей, прошедших и гитлеровские и наши допросы. Они утверждали, что тут, несомненно, имел место обмен опытом - методы были очень схожи. И повсюду находились люди, которые эти методы применяли. Откуда они взялись? Я бы еще поняла, если бы эти кадры черпались из "законных" уголовников. Этих я видела - они, действительно, зверье. Спокойно могли убить человека, проиграть чей-то глаз и потом выколоть его в уплату карточного долга.

Среди пыточных палачей, может быть, и были бывшие уголовники, но, в основном, нет, они черпались из каких-то других источников. Из каких?

В 1937 году в одной камере с большой моей приятельницей - Хавой Маляр - сидела женщина - член ЦК польской партии, фамилии не помню. Ее вызывали на допросы почти каждую ночь. Она была вся в сине-черных пятнах от побоев, трудно себе представить, как человек мог это вынести. Когда она сблизилась с Хавой, она рассказала, что дает ей силы. Допросы продолжались с вечера до утра, а у следователей, очевидно, рабочий день нормированный,

 

- 106 -

поэтому следователей было двое: первую половину ночи - один, вторую половину - другой.

Первый бил ее до потери сознания. Потом приходил второй. Он бросал на пол тулуп и говорил ей: "Ложись". Она ложилась в полуобморочном состоянии. А он ходил по комнате, кидал на пол тяжелые предметы, громко ругался матом, одним словом, симулировал кипучую деятельность. А она тем временем лежала на тулупе и приходила в себя. Вот эти вторые полночи давали ей силы переносить первые.

Я говорю это к тому, что если человек не хотел быть палачом, он мог им не быть в любых условиях; значит, остальные хотели..

И второй вопрос. Зачем вообще это было нужно? Зачем нужно было, чтобы люди ставили свою подпись под всевозможным бредом, который им инкриминировали? Сплошь и рядом люди подписывали в полуобморочном состоянии. Иногда следователь сам водил рукой того, кто подписывал. Практически это ничего не меняло - срок получали совершенно одинаковый и тот, кто подписывал, и тот, кто не подписывал. К тому же всегда находились люди, готовые написать на кого угодно, что угодно и без всяких пыток. Некоторые считали при этом, что они выполняют свой партийный или гражданский долг, некоторые просто имели выгоду.

Так кому все это было нужно?..

И вот собирается наш колымский этан. Павла также привели в этапную, где были уже все остальные. И так, плечом к плечу, мы стояли в этапном строю, и первый раз в жизни выслушали знаменитую формулу: "Шаг направо, шаг налево - стрелять без предупреждения"...

В "столыпинском" вагоне мы были в соседних отделениях.

Колымский этап отправляли спец.конвоем, то есть конвой не менялся от Москвы до Владивостока.

В Иркутске нас сводили в баню, и какое это было

 

- 107 -

счастье! Этап запомнился, как бесконечное число дней ужасающей духоты с постоянным запахом селедочной баланды.

В наполненном до отказа купе с решетчатой дверью мы были все трое - Дифа, Ольга и я. Наши мужья были рядом, за стенкой, мы были молоды и здоровы, мы не верили в реальность наших сроков, мы надеялись.. Одна была запретная тема - дети...

Но вот, наконец, пересылка. Тогда она была во Владивостоке (позднее ее перевели в Находку).

Территория пересылки обнесена колючей проволокой, но особых строгостей нет. Можно ходить из барака в барак, общаться с товарищами. Конвой за наши деньги приносит продукты из города.

Пользуясь хорошей погодой, много бываем на воздухе, разговариваем, обсуждаем перспективы будущей жизни. Мы - три супружеские пары - озабочены тем, удастся ли мужьям с женами быть вместе.

Как мало мы представляли себе тогда наше будущее!..

20 августа, в день рождения нашей Наташи, нас погрузили на пароход. "Джурма" - большой пароход, но мы его фактически не видели. Все время плаванья мы провели в трюме. Хорошо, что я не подвержена морской болезни, многие страдали ужасно. В трюме, на нарах, мы находились все рядом: Дифа, Ольга и я с нашими мужьями; хороший товарищ - старый член, партии Лазарь Садовский, киевская комсомолка Соня Эркес и многие другие.

И вот она - Колыма, бухта Ногаева. Наконец, нам разрешили выйти на палубу. От непривычно свежего морского ветерка все как будто немного опьянели.

Пристально всматриваемся в приближающийся берег. Очень все мрачно: голые скалы, низко нависшее небо. Берег уже совсем близко. Конвой зашевелился, построили нас по 5 человек, сосчитали по головам, как баранов.

На берегу стоят грузовики. Опять пересчитали, посадили в машины. Мужчин и женщин отдельно. Мы

 

- 108 -

трое прощаемся с мужьями. Оправдались наши опасенья. Где, когда, как мы теперь увидимся...

Магадан того периода весь деревянный. Единственные каменные здания - почта да еще строящаяся школа-десятилетка.

Лагерь называется "женкомандировка". Помню, как нас удивило, что все лагерные подразделения почему-то называются "командировками".

Барак в лагере большой, полутемный, пол чисто вымыт. Позднее я убедилась в том, что чистота пола почему-то больше всего волнует лагерную администрацию. Причем, не только на командировке, а повсеместно. Стоят топчаны, каждому отдельный. После сплошных нар в бутырской тюрьме и тесноты столыпинского вагона здесь кажется очень просторно.

Сразу прибегают "старожилы" - прибывшие на несколько этапов раньше нас. Через полчаса мы уже в курсе всех здешних дел: ходить по лагерю можно свободно. Если будем работать но специальности - дадут так называемый свободный выход, то есть на работу и с работы будем ходить без конвоя. Значит, можно заходить в магазины и в столовую для вольнонаемных.

Наших мужчин, вероятно, сразу же отправят на трассу. Вообще все будет точно известно, когда приедет начальник СПО (секретно-политического отдела) Масевич. Сейчас его нет в Магадане, а лагерное начальство нашей статьей не занимается.

Масевич - бывший начальник СПО Ленинградского НКВД. Сослан сюда после убийства Кирова. На Колыму заслали всю верхушку ленинградского НКВД, это и понятно - слишком много знали: знали подлинного убийцу. На Колыме они занимали тогда руководящие должности: Медведь - начальник Южного горнопромышленного управления, Раппопорт - его заместитель, Запорожец - начальник Северного управления, Масевич - начальник СПО.

Это был для них, очевидно, промежуточный этап. В 37-м их всех расстреляли.

 

- 109 -

Масевич появился на командировке недели через две. К этому времени "расстановка сил" в нашем этапе определилась: человек 10 во главе с Цилей Коган, секретарем партбюро одной из московских фабрик, выразили желание работать на строительстве. "Не хотим даром есть хлеб". Их желание было удовлетворено. Уже несколько дней они таскали носилки с кирпичом и были совершенно уверены, что по приезде начальника СПО их энтузиазм будет оценен по достоинству, и их пошлют на хорошую работу. Но о Масевиче правильно говорили: он не любит подхалимов и не верит энтузиастам.

Он приехал и сказал: "Поскольку вы уже работаете и работу выбрали по собственному желанию, зачем же я буду вас трогать, работайте дальше."

Масевич, от которого, в конечном счете, зависела судьба каждого заключенного нашей категории, был личностью, в колымских условиях того времени, почти легендарной. Во всяком случае то, что о нем рассказывали, походило на легенду.

В 1936 году, когда мы прибыли на Колыму, условия жизни там для заключенных были в достаточной степени либеральными. Тон задавал бывший в то время начальник Дальстроя Берзин. Не надо путать его с другим Берзиным - начальником разведуправления. Насколько я знаю, они даже не родственники. Однако у них много общего: они оба латыши, старые члены партии и участники Октябрьской революции. И оба расстреляны в 1938 году.

В тот момент, когда начали прибывать на Колыму заключенные нашей категории, они сразу потребовали работу по специальности, совместное проживание мужей и жен, причем не только таких, как мы, которые были супругами еще до ареста, но и таких, которые только там познакомились и пожелали жить вместе. Для того, чтобы добиться этого, люди прибегали к голодовкам. И в большинстве случаев они заканчивались успешно для голодавших.

Конечно, все эти "достижения" пошли насмарку,

 

- 110 -

когда до Колымы докатился 37-й год, и к власти пришло новое руководство. А тогда со всеми вопросами должен был разбираться Масевич. Ну, вот хотя бы такой случай. Двое, познакомившиеся не то на этапе, не то на Колыме, настаивали на совместном проживании. Он был на одном из приисков, она должна была отправиться к нему. Но в результате какой-то ошибки ее отправили совсем на другой прииск, к другому человеку. Оба они писали Масевичу возмущенные письма. Она - о том, что совсем не с этим человеком она собиралась строить семейную жизнь, он - о том, что он вообще не просил никого к нему направлять, ему это не нужно.

Масевич ответил: "Ничего, потерпите." Через какое-то время они написали ему уже за совместными подписями, что сложившаяся ситуация их вполне устраивает, и они просят оставить их вместе.

Второй случай: женщина, арестованная, будучи в положении где-то на 7 или 8 месяце, без конца обращалась к Масевичу со всякими жалобами. Очевидно, ему надоело, и он дал распоряжение положить ее в больницу, в роддом. Оттуда она написала ему возмущенное письмо, что ей еще месяц до родов, что ей совершенно нечего делать в больнице, и т.д. Он ответил: "Ничего, родите." Она очень нормально родила на другой день.

Конечно, всем понятно, что это чистая случайность, что те двое на прииске понравились друг другу, что женщина просто ошиблась в сроках, но все это создавало Масевичу какую-то легендарную репутацию.

Итак, пока наши энтузиасты таскали кирпичи на стройке, остальные получили работы: инженеры и экономисты - по специальности, журналисты, педагоги и прочие - различные конторские работы.

Я попала в одно из Управлений Дальстроя. Обстановка на работе была неплохая, через какое-то время я приобрела некоторый авторитет. Впрочем, это было нетрудно: контингент вольнонаемных по деловым качествам был не из сильных, во всяком

 

- 111 -

случае, в нашем отделе. Оклад '900 р., из них 500 удерживает лагерь за полный "пансион", остальные поступают на мой лагерный счет. Очень хотелось послать деньги детям, но мама предупредила, что никаких связей между нами быть не может из-за Миши.

На командировке у меня появилось много друзей: Таня Мягкова, Аня Садовская. Аня отнеслась ко мне с особенной теплотой: во-первых, я передала ей привет от ее первого мужа и большого друга Лазаря Садовского, а, во-вторых, я на воле дружила с ее младшей сестрой Любой - комсомолкой с "Шарикоподшипника". (Потом Люба погибла в одном из лагерей).

Аня - человек большой принципиальности и сильного характера. Я не встречала никого, кто относился бы к ней равнодушно: ее или очень любили или терпеть не могли. Я относилась к первым.

Помню старых большевичек - Блюму Соломоновну Факторович и Софью Михайловну Антонову. Блюма Соломоновна несколько угрюма, малообщительна. Зато Софья Михайловна - человек удивительной душевной молодости, жизнелюбия, какой-то глубоко человеческой терпимости. Мы, молодые, звали ее "лагерной мамашей". На воле у нее осталась дочь - Кока, родившаяся в царской тюрьме. Кока очень помогала ей. Впоследствии она стала доктором наук - специалистом по Индии.

И Блюму Соломоновну, и Софью Михайловну я видела в последний раз в Москве, после реабилитации. Это было на похоронах Ани Садовской, умершей от рака...

Не могу не вспомнить еще одну старуху Александру Львовну Бронштейн, первую жену Троцкого, мать двух его дочерей. Несмотря на всю ее простоту и человечность, она представляется мне фигурой из какой-то древнегреческой трагедии. Имея за плечами 40 лет партийного стажа, царскую тюрьму и царскую ссылку, оказаться в лагере с клеймом "враг

 

- 112 -

народа"... Так ужасно потерять обеих дочерей. Минины дети - Лева и Волина - оставались у нее теперь, она ничего не знала о судьбе внучат. Старшая дочь, Зина, уехала к отцу за границу, оставив у бывшего мужа дочку Сашеньку, и в Германии покончила с собой, оставив мальчика Севу.

Когда я уезжала из Магадана на трассу, прощаясь, она говорила мне: "Если ты когда-нибудь прочтешь или услышишь, что я признала себя виноватой - не верь этому".

Очень милым и интересным человеком (совсем из другого круга) была Ольга Ивановна Гребнер. В прошлом - секретарь Виктора Шкловского, она встречалась со многими интересными людьми. Типичный представитель московской богемы. Ольгу Ивановну погубила фамилия. Племянница ее мужа Гребнера - Леля Гребнер - была первой женой Сергея Седова, младшего сына Троцкого. С мужем Ольга Ивановна разошлась, с племянницей не имела никаких контактов, Сергея вообще не знала. Тем не менее, получила 5 лет колымских лагерей. Она была близко знакома с очень известным режиссером. Ночью, когда за ней пришли, он был у нес.

Когда ее уводили, она просила его: "Не оставляй Валентину" (Валя - ее 16-летняя дочь). Он не оставил Валентину - женился на ней. Они оба помогали Ольге Ивановне в лагере - и деньгами, и посылками. А Валентина стала потом женой Козинцева и написала воспоминания о нем.

Из более молодых своих ровесниц помню очень милую Соню Смирнову, Диту (кажется, Арканову), Соню Эркес, которая была со мной в этапе.

Из своих бутырских сокамерник встретила Лизу Осминскую - старого члена партии, ленинградку. Она хорошо знала моего мужа. На женкомандировке я нашла ее в бараке голодающих. Найти среди голодающих Лизу Осминскую было для меня полнейшей неожиданностью. В Бутырках она была настолько ортодоксальна, что если кто-нибудь

 

- 113 -

высказывал мнение, что баланда сегодня плохая или дежурка грубая, она воспринимала это как выпад против Советской власти.

Вот так лагерь "перевоспитывает" людей.

Несмотря на работу по специальности и неплохие бытовые условия, я все время настаивала на отправке меня к мужу. Павел был на прииске "Пятилетка", в Южном управлении. И Дифа, и Оля уже уехали к мужьям, а мне Масевич все отказывал. Правда, он давал мне возможность посылать мужу продуктовые посылки, причем посылки шли не обыкновенной почтой, а фельдсвязью, то есть по каналам НКВД. На прииске Павла вызывал начальник лагпункта, вручал ему запакованную посылку, а потом вежливо осведомлялся - все ли в порядке.

Опытная лагерница - Таня Мягкова - уверяла, что, очевидно, Масевич имеет в отношении меня такую установку: создать условия, держать под наблюдением.

Но, видимо, это было не так. В начале 1937 года Масевич вызвал меня и сказал, что просьба моя удовлетворена, и я направляюсь на трассу, по месту нахождения мужа.

Зима 1936-1937 года прошла для меня под знаком проходивших в Москве процессов - сначала так называемого "троцкистско-зиновьевского" блока, а потом "параллельного центра", потом правых.

Конечно, все мои друзья и одностатейники, в основном, члены партии, тоже переживали, обсуждали, строили всякие предположения. В то время мы еще имели информацию - читали газеты.

Все это походило на какой-то чудовищный спектакль, "постановщики" которого даже не позаботились о каком-то правдоподобии. Но для меня за всем этим стояли живые люди.

Вот Зиновьев. Я не знала его лично, но его хорошо знал мой отец. Я помню - он рассказывал - в 1919 году в Питере, когда Юденич был почти под городом, Зиновьев, тогдашний председатель Петроградского Совета, был совершенно растерян. У него тряслись

 

- 114 -

руки и он говорил отцу: "Дали бы вы мне немного вашего спокойствия". И этот неожиданно-тонкий, какой-то бабий голос при такой солидной комплекции. Он никогда не вызывал во мне ни восхищения, ни симпатии. Но все же он был так близок с Лениным. Они вместе выпустили сборник статей "Против течения", они вместе скрывались в Разливе... А рядом с ним Каменев. Этого я знала очень хорошо - человек незаурядного ума, твердый, опытный, трезвый политик.

А другие - Крестинский, X. Г. Раковский, с которым у меня столько связано. Друг Троцкого, друг отца - всего два года назад - как хорошо мы поговорили с ним у него дома на Тверском бульваре. Из всего отцовского поколения он и покойный Красин - самые близкие для меня люди.

А доктор Лев Григорьевич Левин - старый московский врач, старый русский интеллигент. Я знала его с детства, он был домашним врачом в нашей семье. Его квартира в Мамоновском переулке походила на маленький музей: все стены увешаны фотографиями - самые известные актеры, художники, писатели, ученые - и все с теплыми дружескими надписями.

А Авель Софронович Енукидзе, которого все за глаза звали просто Авель. Бессменный секретарь ВЦИКа, постоянный председатель всех комиссий по похоронам. Где его могила? Ребятишками мы бегали к нему за контрамарками в театр. Он смешно возмущался: "Вы меня замучили", но никогда не отказывал.

В январе 1937 года начался процесс так называемого "параллельного центра" - Пятаков, Радек, Сокольников. Пятаков - человек, близкий к Троцкому, о нем хорошо писал Ленин, возлагал на него, молодого, большие надежды. Он подробно рассказывал на суде, как, будучи за границей, он летал куда-то на самолете, встречался там с Львом Седовым - сыном Троцкого, он называл точные даты. А ведь ничего этого не было.

 

- 115 -

Радек. Я его знала лично, он бывал у отца, однажды, когда мы поздно засиделись там, он провожал меня домой, с Леонтьевского до Театральной площади.

Радек - неутомимый сеятель революции. Я помню карикатуру не то Дени, не то Моора - Радек с потрепанным портфельчиком, шагает через дома. и площади. И надпись под карикатурой:' "Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма". Остроумный человек, все анекдоты того времени принадлежали или, во всяком случае, приписывались ему.

Говорили, что Сталин, который уже входил тогда в силу, спросил его однажды: "Говорят, ты про меня анекдоты рассказываешь?" -"Какие анекдоты?" -"Ну, что я - вождь". -"Что ты, Коба, такого анекдота я никогда бы не рассказал".

А процесс правых! Лидеры - Бухарин, Рыков. Томского на процессе не было, он покончил с собой.

Рыков, выходец из небогатой разночинной семьи, никогда не имевший ни дворянства, ни состояния, на вопрос о том, кем он работал до ареста, ответил: "Председателем Совнаркома." Если бы он был шкурником, агентом иностранной буржуазии, а именно такими изображал их обвинитель Вышинский, то зачем опять-таки с точки зрения элементарного смысла ему это было нужно?

Где, при каком режиме он мог рассчитывать на большее, чем быть главой правительства в стране, составляющей шестую часть мира?

А Бухарин? Всеми любимый Бухарчик, который был в доме у Ленина своим человеком, который Крупскую называл Надей, который плакал, как ребенок, когда Ленин умер., Я сама это видела. В чем он только не признавался...

Я читала газеты, я чувствовала, как у меня физически раскалывается голова. Когда мы все это обсуждали, большинство считало, что они под пытками делали все эти "признания". Я понимала, что под пытками и в ожидании еще более страшных

 

- 116 -

пыток многие могли сломаться, признаваться в чем угодно. Но ведь они не просто признавались: "да", "был", "говорил"; они пространно рассказывали о своих придуманных "преступлениях", как будто предварительно репетировали свои страшные показания.

И я пришла к выводу, что это вообще были не они, что тех, настоящих, уже убили, а все процессы были просто чудовищными инсценировками.

В конце концов, присутствовал на этих процессах специально подобранный контингент, а если и были люди, близко знавшие подсудимых, то кто бы решился сказать слово.

А исполнителей всегда можно было подобрать. Но позднее я убедилась в том, что это действительно были они. К сожалению - они. И чудовищные признания до сих пор остаются загадкой.

Возможно, обещал им Сталин взамен этих признаний сохранить жизнь и неприкосновенность их близким.

Неужели они - такие умные люди, такие опытные политики - не понимали, с кем имеют дело?

Итак, в начале 1937 года я отправилась в центр Южного Горного Управления - Оротукан.

Отправляли меня в те либеральные времена без конвоя, дав на руки большой конверт с сургучной печатью - мое "дело". И вот я еду одна в автобусе с непривычным чувством свободы, еду 400 км по прямой, как стрела, великолепной колымской трассе. Тогда она была протяженностью в 600 км, потом ее удлинили еще на столько же. А сколько там полегло людей, на этой трассе, на скольких человеческих костях она построена...

— "Кто строил эту дорогу, папочка?"

— "НКВД, деточка..."

И вот я в Оротукане, в "ситцевом" городке, как поэтично называется тамошний лагерь. Лагерь мужской, женщин только три, и живут они в отдельном маленьком бараке, за зоной.

Одна из них - Лида Воронцова, 18-летняя

 

- 117 -

ленинградка, ученица театрального училища. Работала в клубе ленинградского порта, танцевала фокстрот с иностранными моряками, получила десять лет по статье 58-1 "Измена родине".

Здесь она работает в агитбригаде - местный театральный коллектив. Она очень обрадовалась мне, решив, что и я буду работать в агитбригаде. Но это связано с разъездами по приискам, что по моей статье не положено.

Остальные две женщины, КРТД - Люся Чаромская, из Магнитогорска, и Даня Киевленко - москвичка. С ними я прожила дней 10, ожидая отправки на прииск.

Чаромская -' кадровый партийный работник, женщина умная и твердая, но как-то, видимо, не осознавшая внутренне того, что происходит. Мне кажется, ей легче было найти общий язык с лагерной администрацией и с работниками НКВД, чем с заключенными. О себе она говорила мало, но любопытную историю ее ареста рассказала мне Киевленко.

Люся была вторым секретарем партии в Магнитогорске. Первым был Ломинадзе. В 1934 году он застрелился в своей машине.

О самоубийстве Ломинадзе я слышала, будучи еще в Москве. Но мы не знали, что после этого пересажали всех руководящих работников на Магнитке. В том числе взяли и Люсю. В 1935 году она получила 5 лет вместе с Вольфсоном, главным инженером Магнитки. Дальнейшая ее судьба мне неизвестна.

Даня Киевленко, с которой я встречалась потом, слышала, что в 1937 году Чаромскую видели в Москве в Бутырках. Ее опять в чем-то обвинили и дали 15 лет.

Сама Даня - жена Якова Киевленко - человек очень добрый, сердечный, но несколько сентиментальна и слезлива. В лагере я сталкивалась с ней дважды. Первый раз, о котором я сейчас пишу - в Оротукане, второй, год спустя - тоже в Оротукане, но совсем в других условиях - на спецкомандировке.

 

- 118 -

Но  об  этом  потом.

Пробыв в Оротукане около двух недель, я наконец-то попала на "Пятилетку" - прииск, где находился Павел.

На прииске около двух тысяч заключенных. Из женщин - я одна. Впечатление произвожу потрясающее. В первый день приезда, проходя с Павлом по прииску, я никак не могла понять, что происходит. Как в сказке о спящей царевне: какой-то человек с тяжелой вязанкой дров за плечами остановился и, согнувшись в три погибели, смотрит на меня. Из ИТРовской столовой выскочили повара в белых колпаках на сорокаградусном морозе, стоят и смотрят на меня.

Павел смеется: "Не беспокойся, все в порядке, просто давно женщин не видели".

После этого наиболее предприимчивые уголовники ходили к начальнику лагеря, стучали кулаком и кричали: "Паршивому троцкисту бабу привезли, а я так должен пропадать".

Впрочем, на прииске были три женщины - жена начальника прииска, жена гл. маркшейдера и еще чья-то жена. Жили они в отдельных домиках в изолированной части поселка и по прииску почти никогда не ходили.

Примерно половина прииска - бандиты, рецидивисты, их специально увозят подальше от Магадана в тайгу. Вторая половина - КРТД - партийные работники, научные работники, хозяйственники, студенты.

Урки живут, как умеют: играют в карты (зачастую проигрывают живых людей), пьют, когда есть что, воруют, когда есть у кого.

Из них пытаются организовать бригады, но они к тачкам приклеивают надписи: "Тачка, тачка, ты меня не бойся, я тебя не трону, ты не беспокойся". И действительно, не трогают.

Правда, некоторые, в виде исключения, работают. Им дают лучшие участки, выводят высокие проценты, расписывают в местной газете.

Уголовники делятся, на "законных" воров и "сук".

 

- 119 -

Воры "в законе", как правило, не работают, и при этом презирают "ссучившихся" - работающих.

А работает, в основном, 58-я. Работает в забое по 14 часов в сутки при сорокаградусном морозе. О работе по специальности не может быть и речи, на таких работах здесь вольнонаемные. Предложили мне работать в столовой ИТР ("работа легкая, питание хорошее"), но обслуживать "начальников". Нет. К их большому удивлению, я отказалась. Тогда послали в столовую для заключенных. Это - другое дело.

Я видела, что моим товарищам по несчастью: "работягам", "доходягам" - просто приятно видеть женщину. Некоторые подходили к раздаточному окошку и просили: "Милая, скажи что-нибудь, два года голоса женского не слышал".

Я получала удовлетворение, стараясь давать порции побольше, почище мыть посуду (до меня ее вообще не мыли, просто окунали миски в холодную грязную воду).

Жила я в маленькой комнатушке, в так называемом сангородке. Санитарный городок - километра три от основного лагеря. Здесь лекпом, зубной врач, стационар и прочие лечебные учреждения приискового масштаба. И столовая для заключенных.

Зубной врач - Соломон Михайлович Кругликов - член партии с дореволюционным стажем, в прошлом крупный хозяйственник, до революции получил самое доступное для еврея из черты оседлости образование - зубоврачебные курсы.

Лекпом - "честный" бытовик - сидит за растрату. В войну 1914 года был фельдшером в воинской части. Прием он ведет примерно так: "Фамилия?" - "Иванов."

-"Дышите, имя-отчество?" - "Иван Иванович." -"Кашляните, год рождения?" -"1909." -"Еще дышите, статья?" -"КРТД." -"Перестаньте дышать..."

Раз статья КРТД, значит, категория трудоспособности ТФТ - "тяжелый физический труд", а освобождение дают "за пять минут до смерти".

Павел жил в бараке, но приходил ко мне каждый

 

- 120 -

день, частенько оставался ночевать. Местное начальство смотрело на это сквозь пальцы.

Через некоторое время после моего приезда на прииск за стенкой у меня поселили Евгения Островского и Мусю Натансон. Наши одностатейники из "мариинцев". "Мариинцы" - это группа заключенных, переведенных сюда из Мариинских лагерей. Попав на Колыму, они сразу поставили ряд условий: работа по специальности, совместное проживание мужей и жен и т.д. Объявили голодовку. Голодали 80 дней - самая продолжительная из всех колымских голодовок. Кормили их насильно. Муся уже через несколько дней не в силах была сопротивляться, а Евгений - здоровый мужчина, его до последнего дня кормили связанным. Голодовку они выиграли. Во всяком случае, им обещали, что их требования будут удовлетворены. Они сняли голодовку и их сразу разогнали по разным приискам. Евгений и Муся попали сюда. Жили мы с ними дружно - и я, и особенно Павел. Для него они, помимо всего прочего, еще - ленинградцы.

Как-то в конце апреля, ночью, Павла не было, а мы уже давно спали, раздался стук в дверь. Пришел "кум", уполномоченный НКВД, и с ним охранник. Сделали обыск. Ничего, конечно, не нашли. Потом уполномоченный сказал Евгению и Мусе, чтобы они собирались. С вещами. Сакраментальная тюремная формула - "с вещами". Она всегда сулит перемену в жизни. И редко - к лучшему. Потом их увели. Уполномоченный, уходя, утешительно пообещал: "Не скучайте, скоро и за вами придем". Я заперла дверь и осталась одна с таким ощущением, точно на мне три дня горох молотили. Хотела прибрать, но меня и на это не хватило. Села прямо на пол посреди комнаты, попробовала представить себе, где теперь Евгений и Муся. Наверное, я задремала, сидя на полу, потому что очнулась от страшного стука в дверь. Первое, что мне пришло в голову, что это уполномоченный, во исполнение своего обещания, вернулся за мной.

 

- 121 -

Но это был Павел. Ему кто-то сказал, что из сангородка повели людей, не то двоих, не то троих. Он до развода, с основного прииска прибежал в сангородок - три километра в гору, и все бегом. Когда я открыла дверь, он и говорить не мог, задыхался. Только ощупал меня, чтобы убедиться в том, что я действительно здесь, и ушел. Ему надо было на развод.

Евгения и Мусю я никогда больше не встречала. Потом стало известно, что все участники мариинской голодовки были расстреляны. В том числе мой товарищ по Красноярской ссылке - Ладо Енукидзе.

Нам с Павлом дали отдельную комнату на основном участке. Павел стал работать табельщиком, а меня пристроили в контору.

Но в скором времени мы чуть не потеряли все наши "достижения". Очень активизировались уголовники. В Оротукане зверски убили секретаря комсомольской организации Таню Маландину. Она приезжала на прииск, я знала ее - очень славная девушка. Ее сначала изнасиловали коллективно, потом убили. Труп разрезали на куски и спрятали в разных местах.

А на нашем прииске сожгли ст. маркшейдера вместе с женой. Сожгли в самом буквальном смысле этого слова: домик, в котором они жили, ночью обложили соломой, облили керосином и подожгли. Домик деревянный, сухой, занялся сразу, как факел. Их трехлетнюю девочку дневальный успел выбросить в окно. И сам выскочил. Дневальный из уголовников, жил у них года два, девочку фактически вырастил. Говорят, что он знал о поджоге, а может, и участвовал в нем. Похоже, что так - рго арестовали.

Вообще-то этот маркшейдер был хорошая собака, но все-таки страшно - какие люди...

В районе был суд. И убийству Тани Маландиной, и этому поджогу изо всех сил старались придать политический характер: дескать, все было организовано политическими заключенными 58-ой.

Провалил этот замысел "лидер" процесса - Сашка Орлов, по кличке "Орел". Их было два брата, очень

 

- 122 -

известных в преступном мире. Старшего - Валета -к тому времени уже расстреляли. На суде Орел заявил: "Всю жизнь грабил и убивал. Отпустите - опять буду грабить и убивать. А с 58-й не знаюсь, и политику мне не шейте." Так что не получилось политического процесса.

Сашка-Орел относился ко мне с большим уважением. Он частенько заходил в столовую, где я работала, и охотно беседовал со мной "за жизнь".

Надо сказать, что эти беседы и для меня не были лишены интереса. Я, как мисс Дарти у Диккенса, очень люблю узнавать то, чего не знаю. Оказывается, в нашей стране, рядом с нами, существовал совсем особый мир со своими традициями, со своими законами. Своего рода "антимир". Работать в этом мире считалось позором - воры "в законе" не работали. Качества человека оценивались по умению обмануть, украсть, ограбить. У них был и своеобразный кодекс "чести": взять у своего нельзя; если вор в законе попадал в тюрьму, то передачи ему носить могла только та женщина, которую он содержал, будучи на воле, или у которой оставались его деньги, ценности. От женщины, ничем ему не обязанной, передачи принимать не полагалось - женщина могла заработать только одним, определенным способом. Такие передачи назывались "мокренькими", уважающий себя вор их не принимал.

"Удивляюсь я, Надежда Адольфовна, - сказал как-то Сашка, - как я с вами разговариваю? Сказать вам откровенно - баб (то есть, извиняюсь, женщин) я на своем веку имел как волос на голове и никогда ни с одной бабой (извиняюсь, женщиной), как с человеком, не разговаривал, даже представить себе этого не мог."

Саша был очень неглуп, наблюдателен, он понимал, что жизнь его неправильная, но другой он не знал, да в общем-то и не хотел. Его вполне устраивала позиция - "хоть день, да мой". К тому же он был вор в "авторитете", то есть пользовался влиянием: его

 

- 123 -

слово было - закон, и он (как, кстати, многие люди нашего круга) дорожил своим положением.

Однажды был такой случай. Уходя на работу, я обычно запирала свою комнату на замок. И как-то, забежав домой в обеденный перерыв, я обнаружила, что замок сорван, чемодан с моими вещами весь перерыт, но ничего не взято - женщин на прииске не было, так что женские вещи им были, видимо, ни к чему. Взяли пиджак Павла, который висел на спинке стула, и флакон одеколона.

Когда я вернулась на работу, туда как раз зашел Сашка. "Что это, Надежда Адольфовна, вы вроде бы расстроенные?". -"Да вот, Саша, такая неприятность." И рассказываю ему. "Одеколон, конечно, наплевать, а вот пиджак - жалко. Да и неприятно, что в вещах рылись." Сашка, не говоря ни слова, повернулся и ушел. Пришел он примерно через час. Принес пиджак. "А одеколон, извините, не успел - уже выпили. А в дальнейшем, Надежда Адольфовна, можете дверь у себя вообще не запирать. Орел отвечает." Вот этот самый Орел и провалил оротуканский процесс.

Примерно через два месяца после моего приезда выяснилось, что я жду ребенка. Я была в ужасе: третий ребенок и в таких условиях... Но Павел сказал: "А, может быть, это и к лучшему. А, может быть, благодаря этому нас не разъединят... А, может быть, для тебя будут какие-нибудь лучшие условия..."

Нас разъединили сразу же после рождения ребенка. О том, какие у меня были "условия", я еще напишу. Но, в основном, он оказался прав - вряд ли я вышла бы живой из этой мясорубки, если бы не ребенок...

К лету о моем положении знал уже весь прииск - это было видно невооруженным глазом. Одновременно со мной ожидала ребенка жена начальника прииска. Но это никого не интересовало, а ребенок, которого я ожидала, был "наш" ребенок для всего прииска.

Среди заключенных был столяр-краснодеревщик, большой мастер своего дела. Он сидел по уголовной

 

- 124 -

статье, мы его совсем не знали. Но он подошел на улице к Павлу и сказал: "Мне начальник заказал кроватку для своего ребенка. Ну, я ему, конечно, сделаю - начальник же. Но ты, друг, не сомневайся - для нашего ребенка сделаю кроватку. Эту уж сделаю от души - ни у одного начальника такой не будет."

Все старались хоть что-нибудь сделать для "нашего" ребенка. И отказаться было просто невозможно.

На "Пятилетке" отбывал срок один священник. Я плохо разбираюсь в церковной иерархии; но он был не простой священник, а какой-то большой чин. Он получал огромное количество посылок от верующих, со всех концов Советского Союза. И даже самые отчаянные урки никогда ничего у него не отбирали. Он сам все раздавал. Он принес нам масло, сахар и сухофрукты. Мы попробовали отказаться, но он сказал: "Вы не должны отказываться - ведь это не для вас, а для ожидаемого." Уходя, он перекрестил меня и сказал: "Я каждый день молюсь за вас."

Может быть, его молитвы помогли мне выжить... А как можно было отказать человеку, который принес какое-то полотенце. Оно было у него еще из дома и походило больше на тряпку, чем на полотенце, но он смущенно просил, как об одолжении: "Возьмите, пожалуйста, может быть, пригодится на пеленочки." А однажды я пошла в лагерную прачечную постирать кое-что, и мне стало там плохо - наверное, от духоты и испарений. Мужчины - бытовики, работавшие в прачечной, - проводили меня домой и сказали: "Давайте все грязное, что у вас есть, мы постираем. И не ходите туда больше - для ребенка вредно."

В конце октября меня отправили в больницу. Больница Усть-Таежная - 403 километра от Магадана, 25 км - от прииска. Павел остался на "Пятилетке". Мы попрощались возле подводы, на которой меня увозили. Он шел рядом с подводой. Когда возчик, выехав на дорогу, пустил лошадь рысью, он остановился и долго смотрел нам вслед.

Больше я его никогда не видела. Ни живым, ни мертвым. 1-го ноября в Усть-Таежной я родила свою третью дочку.