- 197 -

Глава IV

 

Он пошел со мной домой и сделал обыск в нашей комнате, правда, очень поверхностный.

Я попрощалась с мамой, и он отвел меня в КПЗ (камера предварительного заключения), которая помещалась на вокзале. Там я провела бессонную ночь в обществе нескольких спекулянток, взятых на какой-то облаве.

А рано утром, с первым поездом, меня с конвоиром перевезли в Ростов. Я пыталась понять - почему меня взяли. Если, живя на Колыме, я еще встречалась иногда с бывшими зеками, товарищами по лагерю, то последние три года я ни с кем не встречалась и ни с кем не переписывалась. Но разве в этом дело!

Я прекрасно знала, что если вышло распоряжение брать какую-то категорию людей, то их будут брать, хотя бы для этого не было никаких оснований. Кстати, так оно и оказалось: пришел новый министр Абакумов и решил, очевидно, оставить след в истории: создать так называемых "повторников", то есть взять тех, кто отбывал срок в 30-х годах и уцелел.

Но это я узнала потом. Я думала, конечно, о детях. В материальном отношении я могла быть спокойна за двух - за Киру и за Ларису. Кира будет при Вите и Рае, и где бы она ни училась - нуждаться она не будет. Лялька у отца. И какой бы он ни был, но сыта и одета она будет. Но если абстрагироваться от материальной стороны, то как раз об этих двух и следовало беспокоиться. Как это ни странно, но Витина жена - моя тетя Рая, не имея ничего общего с Гончаруком ни по воспитанию, ни но образованию, имела с ним очень много общего по ряду основных жизненных позиций. Эти позиции были совершенно неприемлемы для меня, и я бы очень не хотела, чтобы в их свете воспитывались мои дети.

Казалось, меньше всего мне следовало беспокоиться о Лере - она оставалась с бабушкой, с моей мамой.

 

- 198 -

Я знала, что у мамы есть еще деньги от продажи вещей. К тому же она неплохо зарабатывала, давая уроки музыки и немецкого языка. Но я знала свою мать, и я совсем не была спокойна за Леру. И как показало дальнейшее - я была права: мама отдала ее в детдом. Оттуда ее взяла Наташа, но она сама, учась в Ставрополе, жила, в основном, на стипендию, и Лере пришлось вернуться в Кропоткин. Здесь она попала не в нормальный детдом, а в какой-то приемник, в котором и школы не было, и вообще все было ужасно.

Но обо всем этом я узнала спустя много времени. А сейчас я больше всего думала о Наташе. В отношении остальных мне, по крайней мере, не в чем было себя упрекнуть. Я много работала, во всем себе отказывала, делала для них все, что могла. И если я отдала Ляльку отцу, то ни на минуту не думала, что это навсегда. Я была уверена в том, что через какое-то время она ему надоест, и он опять отдаст ее мне.

Но вот Наташа». Она, активная комсомолка, что она думает о моем аресте? Что она думает обо мне? Почему я, прожив с ней 2,5 года, ни о чем с ней не поговорила? Вот в чем моя вина - почему я не рассказала ей, что такое был 1937 год? Почему я не рассказала о политических процессах, о лагерях, о физическом уничтожении партийных и беспартийных, о коллективизации? Я же ни о чем с ней не говорила - почему?! Я думала - пусть поживет спокойно, пусть верит, что все правильно. И вот - не успела. Что она сейчас думает?!

И как плохо, что они, все четверо, оказались сейчас врозь, неужели так и будут жить - все но отдельности?

Конечно, я думала и о себе. Я достаточно знала эту систему, чтобы понимать - раз взяли, значит, скоро не выпустят, если вообще выпустят. Когда меня взяли впервые, мне было 23 года, сейчас - 43. Сколько можно?

 

- 199 -

Первый раз в жизни мне по-настоящему не хотелось жить. Самой успокоительной мыслью была для меня мысль о смерти - умереть ведь можно всегда. С этими мыслями я провела ночь в КПЗ и день в поезде - от Кропоткина до Ростова. В Ростове мой конвоир отвез меня в управление Северо-Кавказской железной дороги. Каждый месяц я ездила сюда в командировку и даже не знала, что в полуподвальном помещении есть комната с зарешетчатым окном, с типично тюремной обстановкой: койка, тумбочка, табуретка и параша в углу.

Своего кропоткинского конвоира я больше не видела, а какой-то дежурный принес мне обед. Я кое-как поковыряла его, а дежурный сочувственно сказал мне вполголоса: "Поели бы, обед-то ведь из ресторана, теперь не скоро такой получите." Он был прав - обед был ресторанный, из четырех блюд, и я действительно не скоро такой увидела. Но было не до того.

А через пару часов меня вызвали, привели в комнату - нормальный служебный кабинет. Там был мужчина в штатском, лет сорока.

Он сказал, что он - мой следователь, фамилия его Коган. Я спросила - на каком основании меня арестовали; он ответил, что это выяснится в процессе следствия. Он задал мне несколько вопросов анкетного характера, ничего не записывая, непонятно, зачем это было нужно. Мне кажется, ему просто не терпелось посмотреть, что я собой представляю.

На другое утро меня перевезли в Ростовскую городскую тюрьму. Она была построена еще при Екатерине и представляла собой букву Е - длинное здание, с двух сторон два крыла, а посередине -маленькое, вроде аппендикса.

Встретила меня толстая женщина с погонами, сказала тоном гостеприимной хозяйки: "А у нас уже на вас все данные есть."

Опять отпечатки пальцев, фотография, обыск. Но до Бутырок им далеко: все делается кое-как, небрежно, наспех. Но и мне далеко до той, какой

 

- 200 -

я была в Бутырках: тогда мне все это казалось унизительным, оскорбительным, сейчас - просто противным.

И сразу было видно, что эта тюрьма без больших строгостей. Везде было грязно, шумно, по коридору топали дежурные. Вот, если в тюрьме чистота, тишина, дежурные ходят неслышно, как привидения - это страшная тюрьма. А в Ростовской тюрьме, как потом выяснилось, и переписывались, и перекрикивались.

Дежурная заводит меня в камеру. Камера небольшая, 8 коек, женщин 7, одна койка для меня. Знакомлюсь.

Прежде всего, обращает на себя внимание очень красивая молодая армянка - Римма Черникян. В Ростове есть большой район, заселенный армянами, "Нахичевань". Но, как выяснилось, Римма не из Нахичевани, а из Парижа. Ее родители эмигрировали в 1917 году, она родилась и выросла в Париже. В 1946 г., когда Сталин кликнул клич, что все эмигранты могут вернуться на родину, отец Риммы решил, что он во что бы то ни стало должен вернуться, чтобы умереть в родном Нахичевани. Его сын, старший брат Риммы, категорически отказался ехать, а Римма - ей было тогда 19 лет - конечно, поехала с родителями. С ними (чтобы не расставаться с ней) поехал ее жених - румын, капитан румынского королевского флота. Капитана расстреляли сразу же, как только они оказались в Советском Союзе. Как я поняла, не расстреляли даже, а просто застрелили, без суда и следствия. А Римма вскоре вышла замуж за генерала Лалаянца, кажется, заместителя командующего Северо-Кавказским военным округом. В 1945 году, перед самым концом войны, генерала арестовали, а вслед за ним и Римму. К этому времени у нее было двое детей: мальчик трех лет и 4-месячная дочка. Римма рассказывала, что когда она сидела под следствием, ее мать дважды в день приносила ей в тюрьму дочку, и она ее кормила. Горькое должно быть молоко было у этой малышки...

 

- 201 -

Римма получила 7 лет лагерей, 4 года из них отбыла, а теперь вот ее привезли опять в родной Ростов, видимо, за новым сроком. Говорят, что многим, которые в свое время получили 5-7 лет, даже 10 лет, сейчас пересматривают и дают, как правило, по 25.

Остальные женщины в камере - частично работавшие при немцах (они называются "с под фрицев"), частично религиозники, различные секты.

"С под фрицев" в камере две: одна из них держится особняком, да с ней почти и не разговаривают. Она была учительницей немецкого языка в школе, а когда пришли немцы, работала переводчицей в гестапо, присутствовала при допросах, при пытках, кутила с фашистскими офицерами. Она сама цинично рассказывала, как она "шикарно" жила при немцах. "Теперь сижу, так хоть есть что вспомнить, не то, что вы - курицы."

Вторая - работала при немцах воспитательницей в детском саду. Дети в садике были, конечно, наши, русские, в том числе ее собственный ребенок, ради которого она и пошла туда работать. Она из Таганрога, там немцы были больше года, надо же было как-то жить.

И обе эти женщины обвиняются в одном и том же - "сотрудничестве с оккупантами".

Из религиозников - любимица всей камеры 17-летняя девочка Ева (полное ее имя Ёвангелина). Ее дед и бабка - баптисты, еще до революции эмигрировали в Канаду. Их было несколько семей, они купили ферму, организовали что-то вроде сельскохозяйственной коммуны. Жили они очень хорошо, но сохранили русский язык, русский уклад жизни, русские праздники. И, когда в том же 1940 году появилась возможность поехать в Россию, то некоторые, в том числе родители Евы, решили ехать на родину. Вот и приехали.

Как-то вечером Еву вызвали, вроде бы на допрос. Вернулась она очень скоро, вся в слезах, зубы стучали.

 

- 202 -

"Евочка, детка, что с тобой?" Оказалось, никакого допроса. В одном кабинете было человек пять и с ними ее следователь: все пьяные, на столе бутылки, закуска. Ее сажают, наливают ей вина, уговаривают выпить, лапают. Она, конечно, закричала, отбежала к двери. Видимо, кто-то, кто был потрезвее, понял, что это может для них плохо кончиться - отправили ее в камеру.

В этой камере я просидела несколько дней и успела выяснить два очень существенных обстоятельства: во-первых, на допросах не бьют и, вообще, так называемых "активных" методов не применяют и, во-вторых, членов семьи, то есть ЧСИРов, не берут.

Однажды утром, сразу после ж подъема, меня вызвали на допрос. В воронке отвезли из городской тюрьмы в Управление НКВД. Сразу я попала в бокс. Боксы я знала еще по Бутыркам. Это что-то вроде стенного шкафа. Боксы бывают разные: в некоторых может поместиться стоя один человек, в других стоит табуретка - можно сесть, есть такие, где столик и табуретка. Мой бокс был средней комфортабельности - с табуреткой. На этой табуретке я просидела около трех часов. Меня забрали из тюрьмы сразу после подъема, то есть после шести, допрос начался ровно в девять, у Когана на руке большие часы, я разглядела время.

На этот раз он был в форме, со знаками различия - ст. лейтенант, очень официален. Предупредил меня, что все, что я скажу будет зафиксировано в протоколе допроса. Допрос продолжался с 8 утра до 10 вечера. У Когана был двухчасовой перерыв на обед, я эти два часа провела в своем боксе. Правда, мне тоже принесли туда обед - на этот раз отнюдь не из ресторана - нормальная тюремная баланда.

Чтобы не повторяться, скажу, что он вызывал меня на допросы иногда один раз, иногда два в неделю. И всегда меня увозили из тюрьмы сразу после подъема, а привозили к самому отбою, то есть допрос, в целом, продолжался 15-16 часов.

 

- 203 -

И как все на свете относительно! Когда железные ворота тюрьмы захлопывались за доставлявшим меня воронком - какое это было счастье - я дома.

После первого же допроса меня не отвели в ту камеру, в которой я сидела, а повели совсем в другую сторону, в левое крыло тюрьмы. Там была одиночка, хотя в моей были две койки. В этом крыле сидели, в основном, мальчишки-малолетки, их запихивали по четыре-пять человек в одиночку. В одиночке я просидела до конца следствия. За это время мне три раза подсаживали соседок на вторую койку. Каждая из них пробыла со мной по несколько дней. О них я расскажу позже.

Мне трудно сейчас вспомнить последовательность моих допросов: что было на первом, что на третьем, что на шестом. Поэтому я буду рассказывать о допросах, не указывая их последовательность.

Уже на первом допросе я убедилась, что Коган прекрасно подготовлен: он знал но фамилии всех моих товарищей по оппозиционной работе, знал состав московского оппозиционного комсомольского центра, членом которого я была в 1928-1929 годах. (Я писала об этом в предыдущем разделе моих записок). Причем, информацией их снабжал кто-то из бывших членов этого центра, посторонних там не бывало, а выдержано все было с почти стенографической точностью.

Он называл фамилии и спрашивал меня об этих людях. Я "помнила" только тех, о которых я точно знала, что их нет в живых. И мои показания не могут им повредить. Об остальных я говорила "не помню". Коган раздраженно ворчал: "Что это вы все "не помню, не помню". - "У меня вообще плохая намять". - "Ну, это вы зря. Все, кто с вами учился, говорят, что у вас были хорошие способности и прекрасная память. Даже институтские профессора отмечали вашу память." Я ответила ему перефразированной цитатой из "Овода": "Очевидно, профессора иначе воспринимают и оценивают намять, чем следователи."

 

- 204 -

В ходе следствия я поняла, почему он с самого начала проявил ко мне такой интерес. В деле оказалась открытка Раковского, написанная им в период первой ссылки, должно быть, в году 29-30-м. В этой открытке была такая фраза: "Я получил письмо от Л.Д., в числе прочего пишет, что, по дошедшим до него слухам, где-то в Сибири находится Надюша. Если будет возможность, передайте ей мой сердечный привет."

Коган - человек очень ограниченный и несомненно карьерист. Он, очевидно, подумал, "... какая мне пташка попалась - сам Троцкий передает сердечный привет." Дурак, он не понял, что для Троцкого я никакой не политический деятель, а просто дочка Адольфа Абрамовича, он и называет-то меня моим детским именем: "Надюша". Я сказала ему: "Если вы рассчитываете получить на мне лишнюю звездочку на погоны, то зря, не рассчитывайте." Он очень разозлился: "Вы знаете, и много лет работаю с подследственными, но я не встречал более неприятного человека, чем вы." Я восприняла это, как комплимент.

Однажды, не помню по какому поводу, он сказал, как важно правильно воспитывать детей. "Вот у меня дочка, - сказал он, - ей 14 лет. С первого класса она училась вместе с одной девочкой, очень дружила с ней, часто бывала у нее в доме, ее там любили, всегда хорошо принимали. И однажды за чайным столом мать этой девочки сказала, что зря все-таки так возвеличивают Сталина. "Нельзя человеку воздавать божеские почести." "И что вы думаете сделала моя дочка? - с гордостью сказал Коган. -Не по моей подсказке, а по собственной инициативе она написала заявление куда следует. И женщину арестовали. Вот это комсомолка."

Меня просто физически затошнило при мысли об этой "милой" 14-летней девочке. Очевидно, но выражению моего лица он понял мою реакцию. "А ведь ваша Наташа - тоже комсомолка. Я беседовал с ней, когда она сидела тут, на вашем месте."

 

- 205 -

Я представила себе Наташу, сидящей в этой комнате, на этой прикованной цепью табуретке... И тут же услышала злорадный голос Когана. "Может быть, вам водички?" Я поняла - все он врет, не было здесь Наташи. И действительно, не было. Где-то в середине октября приезжала мама. Она принесла мне небольшую передачку и положила на мой тюремный счет 25 руб. Мне дали свидание. Мама сказала, что все девочки здоровы, учатся, ни словом не упомянула о том, что Лера в детдоме.

По существовавшему тогда положению, следствие могло продолжаться не более двух месяцев. Если следователь не уложился в этот срок и нуждается в продлении, он должен получить санкцию прокурора. Коган уложился точно - 20 августа меня арестовали, 20 октября я подписала двести шестую. 206-я статья процессуального кодекса означает окончание следствия. И человека обязаны познакомить с его делом. Если человек по делу проходит один, он сам читает его, если несколько - читает вслух следователь.

После 206-й меня перевели в общую камеру. И какое это было счастье!

А теперь вернемся к тем трем женщинам, которые, каждая по нескольку дней, делили со мной одиночку.

Первая - очень милая молодая - Женя Плотникова. Она окончила "Ин.яз" по немецкому отделению и, когда у них в Таганроге были немцы, пошла работать переводчиком в какую-то торговую фирму. Работала она там недолго, торговая фирма, очевидно, не сумев развернуться, вернулась в Германию. Ей предложили ехать с ними, но она не хотел(а оставить стариков-родителей. Теперь ей дали 25 лет за "сотрудничество с оккупантами".

Вторая - Аня, фамилии не помню. Аня - немка из Ростовской области, где было несколько немецких хуторов. Немцы жили там испокон века, из поколения в поколение. Они были вполне советскими, эти немцы, но сохраняли язык и обычаи.

Когда пришли фашисты, Аню, как свою

 

- 206 -

фольксдойче, взяли работать в офицерскую столовую. Она сумела связаться с партизанским отрядом, начальником которого был бывший начальник их районного отделения милиции. Она передавала в отряд продукты, которые таскала из столовой, а так как немцы, не стесняясь, говорили при ней все, что угодно, то она передавала еще и очень ценные для партизан сведения.

Начальник партизанского отряда вскоре стал воевать в регулярной армии, дошел до Берлина, после Победы женился на какой-то минчанке, жил и работал в Минске.

Когда ему сообщили, что Аню судят за "пособничество врагам", он специально приехал в Ростов. Он выступил на суде и рассказал всю правду об Ане и добавил, что ей орден надо дать, а не в тюрьме держать.

Тогда по формулировке "за пособничество врагам" давали 25 лет. Ане, учитывая показания бывшего начальника партизанского отряда, дали 10.

Третьей привели ко мне в камеру мою тезку - Надю - Надежду Добрынину. О себе она рассказала, что всю войну работала шифровальщицей при штабе, сидит за разглашение военной тайны. Вообще говорила о себе много и очень охотно. Что она замужем второй раз, от первого мужа есть сын, который живет с бабушкой. "И, представьте, говорила она, - два раза замужем была, и у обоих мужей имя Федор, двух любовников имела - и оба Борисы." Сразу стала угощать меня очень хорошим дорогим печеньем - я такого и на воле не покупала, хорошей колбасой. И вес время тарахтела: "Представьте, мой следователь с моим мужем в одной части воевали, и теперь следователь во время допроса мне передачи от Федора передает, видите, все самое лучшее."

Вечером, после отбоя, когда мы уже лежали, она сказала: "Я вижу, вы такая женщина хорошая, может, вы хотите каким-нибудь друзьям письмо передать на волю, я могу это устроить."

 

- 207 -

Я сказала, что никаких друзей на воле у меня нет, не потому, что я что-нибудь заподозрила, а потому, что это действительно было так.

На другой день Надю вызвали на допрос. Когда дежурная открыла дверь, я выглянула - какие-то женщины мыли пол в коридоре. Надежду увели, а через несколько минут в мою дверь тихонько постучали. Я подошла. Женский голос приглушенно сказал: "Эй, подруга! Девка, что с тобой сидит - наседка, учти." И этот же голос - громко и весело: "Кончаем, дежурненький, кончаем. Последний угол домываем."

"Ох, стерва, - подумала я, - и что ее заставило? Неужели за кусок колбасы? Небось заморочили голову "партийным" долгом" и т.п. Видела я таких в лагере."

Надя вернулась часа через два, заплаканная, но опять с хорошей колбасой, копченой рыбой и еще с чем-то вкусным. "Угощайтесь," - сказала она мне-Она вообще угощала очень охотно и даже настойчиво. Первое движение у меня было - отказаться. А потом я подумала: "А, собственно, почему? За меня она эту колбасу получила, почему ж мне ею не воспользоваться?" Я полтора месяца сидела без передач, на одной тюремной баланде.

Надя удивленно смотрела на меня - то была такая щепетильная, еле-еле согласилась взять пару печенюшек к чаю, и вдруг так наворачиваю. Потом она сообщила, что следователь обещал перевести ее в другую камеру. "Наверное, вам положено в одиночке сидеть до конца следствия, я так думаю, - сказала она. - Так что зря вы не хотите через меня письмо на волю послать, другого случая может и не представиться. Хотя бы матери написали, как у вас следствие идет, что говорите, чего не говорите, она же мать, ей все интересно. А у меня канал надежный." Еще бы, думаю, не надежный канал - прямо к Когану.

На другое утро, сразу после оправки, открывается дверь: "Добрынина, с вещами. Собирайтесь, сейчас за

 

- 208 -

вами приду." Надя поспешно сует свои пожитки в рюкзак, потом берется за мешочек с продуктами. Я кладу на него руку: "А это оставь..." -"Как оставить? Почему?" -"А вот так. Мне оставь." Надя бормочет: "Да мне не жалко, берите, пожалуйста." -"Нет, не пожалуйста, - говорю я. - Ты ж меня за этот кусок колбасы продаешь, вот мне его и оставишь." -"Что вы говорите такое, бог знает, что вы говорите", -бормочет она. В это время дежурная открывает дверь. "Добрынина, готова?" Надя хватает рюкзак и пулей выскакивает в коридор. А я еще дня три ела ту колбасу и копченую рыбу.

Итак, после 206-й меня переводят в общую камеру, в ту самую, в которой я просидела несколько дней до начала следствия. Как я была рада! Даже в тюрьме имеются свои маленькие радости. Я опять среди людей, кончились мои допросы, никогда больше не увижу Когана. Впрочем, Когана мне довелось еще раз увидеть...

Состав в камере сильно изменился. Не было Риммы Черникян, баптистки Евочки, не было "фашистки" (так называли женщину, работавшую переводчицей в гестапо). Не было еще двух религиозниц. Но зато появилась Муза Федоровна Гузенко, бывшая КРТД и сидевшая на Колыме в одно время со мной. Там мы с ней не были знакомы, хотя она говорит, что много слышала обо мне. Появилась симпатичная старая женщина, не могу вспомнить ее имени. Ей было лет 60... Молодой девушкой она два года прожила в Париже. Каким образом еврейская девчонка из черты оседлости попала в Париж, я так и не поняла. Но она была там и работала мастерицей в каком-то модном ателье. Потом вернулась в Россию и уже лет 40 жила в Ростове (не считая военных лет, когда она была в эвакуации). У нее был сын - полковник, невестка и двое внучат. Но она работала. Работала закройщицей в пошивочном ателье. И, как могла, боролась против всяческих злоупотреблений; там шили налево из казенного материала, из материала

 

- 209 -

заказчика урезали что-то для себя. Она говорила об этом на собраниях, грозилась, что если это не прекратиться - она сообщит куда надо. И на нее написали заявление, что она жила в Париже, хвалит тамошние порядки - не иначе, как шпионка. Мы просто умирали от смеха, когда она, возвращаясь с допроса, рассказывала о своих разговорах со следователем. Он спрашивал ее, с кем она встречалась, будучи в Париже, и о чем разговаривала. "Если бы 40 лет назад, - говорила она следователю, - я бы знала, что будете вы, так я бы запомнила. Но я же не знала, что через 40 лет будете вы -так я не помню."

Когда на оправке тащили парашу, а дежурный шел следом и подгонял, она говорила ему: "Комашка (комашка - это было ее любимое ругательство, то есть комар - маленькое, вредное ' насекомое, которое жужжит над ухом), комашка, адиет (она абсолютно никого и ничего не боялась), что ты будешь делать, если у тебя отнимут эту несчастную парашу?"

Внука своего она просто обожала. "Левочка - это чудный мальчик, он уже вступил в комсомол и скоро придет охранять свою бабушку." Ее сын, полковник, все-таки вытащил ее из тюрьмы, она освободилась, и мы все были искренне рады.

Появилась в камере еще одна религиозница, украинка. Она не принадлежала ни к какой секте, была одинокой старой девой. И жила вдвоем с подругой, тоже старой девой. Они обе свято верили в бога, но в церковь не ходили и не любили попов. Попов они считали корыстными, а молиться, по их мнению, можно и дома - Бог услышит молитву отовсюду. Сосед, который зарился на их комнату, написал заявление, что они устраивают молебствие в коммунальной квартире. И их посадили. В период следствия они сидели в разных камерах, очень скучали друг но другу и очень обрадовались, встретившись на 206-й. Они были малограмотны, и их "дело" следователь читал им вслух.

 

- 210 -

Вторая, помоложе, все время проявляла активность, прерывала следователя: "Ни, ц'ого не було, ни", - но наша Василиса ее останавливала: "Хай вин читае, дывись на мене," - и благожелательно - следователю: "Читайте, читайте, таке ваше положение." И опять ей: "Дывись на мене, хай вин читае." Это "хай вин читае" потом вошло у нас просто в поговорку.

20-го октября я подписала 206-ю и теперь сидела в ожидании приговора. После одного свидания мама больше не приезжала. В камере я понемножку подкармливалась на чужих передачах. Я зарабатывала это рассказами. Почти каждый вечер я что-нибудь рассказывала, конечно, не из головы, а из прочитанных книг. Особенным успехом пользовался Ростан - "Сирано" и "Орленок". Может быть потому, что целые страницы стихотворного текста я шпарила наизусть. И тут напомнил о себе Коган (кстати, в Ростовской тюрьме он считался самым вредным следователем).

Женщины рассказали, что в мое отсутствие в камере сидела молодая девушка Лида, которую немцы в 42-м году угнали в Германию. Ей было там очень тяжко, она работала в прислугах, потом на заводе, голодала, была совершенно истощена, уже не надеялась выжить. Но местность, где была Лида, освободили американцы. Американцы были очень добры, положили ее в госпиталь, подкормили и отправили домой. Вернувшись в Ростов, она так все это и рассказывала. Ее посадили. Следователем у нее был Коган. Он кричал на нее, называл ее шлюхой, фашистской подстилкой и еще худшими, совершенно нецензурными словами. Она . плакала, приходя в камеру, и женщины посоветовали ей потребовать медицинской экспертизы. Она потребовала. Экспертиза установила, что она девушка.

Вот с этим самым Коганом мне пришлось повстречаться еще один раз. Где-то в январе - я точно помню, что это было воскресенье, вечером, уже после отбоя - меня вызвали - без вещей. Привели в какой-

 

- 211 -

то кабинет, там был Коган. Он как-то очень шумно меня приветствовал: "Здрасьте, здрасьте, я привез вам ваше имущество", - и протянул поясок от платья, который забрали у меня, когда привезли в тюрьму. Я была поражена: в воскресенье, на ночь глядя, приехать для того, чтобы отдать копеечный, матерчатый поясок! Я посмотрела на Когана и увидела, что он пьян, пьян, что называется "в усмерть". "Что вы на меня смотрите? Хотите газетку почитать? Небось давно газет не видели?" - он протянул мне сложенную "Правду". - Тут постановление правительства о введении смертной казни, да, да, о введении смертной казни, для особо опасных преступников. Вот, почитайте, а я скоро приду". Он положил на стол газету и пошел к двери.

Его просто качало из стороны в сторону. Я осталась одна в кабинете, что было против тюремных правил. Я села и стала читать газету. Действительно, постановление правительства о введении смертной казни. Коган отсутствовал довольно долго, я успела прочесть не только это постановление, но и всю газету. Наконец, он пришел. Держался он лучше, во всяком случае, не качался на ходу, но все равно было видно, что сильно пьян. "Прочитали? Смертная казнь для особо опасных преступников." Он поднял кверху указательный палец. "А ведь это вы и есть - особо опасный преступник". Указательный палец был направлен на меня. И тут он неожиданно громко закричал: "Встать!" Надо сказать, что при всех отвратительных методах допросов, он никогда на меня не кричал. На меня вообще никто никогда не кричал. Он еще раз громко крикнул: "Кому я говорю - встать!" - и вытащил револьвер. Я встала. "Идите в коридор", - он уже не кричал, но револьвер держал в руке. Я вышла, он за мной. Кабинет был в самом конце коридора, а коридор очень длинный, тянулся вдоль всего основного корпуса тюрьмы, в воскресенье, ночью, был совершенно пуст, даже ни одного дежурного. Я остановилась. -"Вперед". Я очень

 

- 212 -

медленно пошла вперед. Оглянулась - он шел за мной в 2-3 шагах, держа в руке револьвер. -"Не оглядываться! Вперед!"

Я пошла очень медленно, старалась собраться с мыслями: "Все-таки не 37-й год, какую-то видимость законности они соблюдают. Если даже высшая мера, то должны были объявить приговор. Не может же он просто так выстрелить. А почему, собственно, не может? Он пьян, зол, револьвер у него в руке. Выстрелит в затылок, потом скажет: "При попытке к бегству." Что ему будет? Ничего ему не будет. В крайнем случае - 15 суток гауптвахты."

Я вспомнила, как еще на Колыме, на лагпункте ГКО дежурный с вышки убил заключенного. Он его окликнул, тот не ответил, может быть, не услышал. По положению дежурный должен был окликнуть еще два раза, потом выстрелить в воздух, а потом только - в него. А он сразу - в него. Ну и что! Получил 15 суток гауптвахты, а человек был мертв.

Как ни медленно я шла, и какой бы длинный ни был коридор, но все-таки он кончился. Я потихоньку посмотрела назад. Он все также шел за мной с револьвером в руке. В конце коридора, направо, была открытая дверь, за нею лестница, а перед лестницей стоял дежурный.

Коган сказал ему: "Отведите арестованную в камеру." А сам повернулся и пошел обратно по коридору. Я села на нижнюю ступеньку лестницы, меня ноги не держали. Дежурный посмотрел на меня. "Эх, бабонька! Ну, вставай, пошли. Какая твоя камера?" Господи, какой хороший дежурный! Как он хорошо сказал - "бабонька". Он отвел меня в камеру. Какие хорошие женщины в камере! Неужели вот на эту я за что-то сегодня разозлилась? Неужели вот эта так часто меня раздражала? Они все такие хорошие!

Они налили мне чаю, он был еще теплый. Они, от чистого сердца, положили туда столько сахара -это был сироп, а не чай, но я выпила его с

 

- 213 -

наслаждением. Я легла на койку, они укрыли меня всеми одеялами. Меня трясло. После этого я просидела еще почти полгода - никто никуда меня не вызывал.

И сколько лет прошло, даже не лет, а десятилетий - я до сих пор не могу идти одна по безлюдной улице, если кто-нибудь идет сзади. Мне кажется, что вот-вот выстрелят в затылок. Я всегда останавливаюсь и пропускаю человека вперед.

Много лет спустя я поинтересовалась, что же представляла собой смертная казнь в России.

До 1905 года смертная казнь, как таковая, была явлением исключительным. Дольше всех без смертных казней Россия держалась при Елизавете Петровне.

И вот конкретные цифры:

За 30 лет - с 1876 до 1905 года было казнено 486 человек, то есть около 17 человек в год (в среднем - один-два человека в месяц). Следует учесть, что это было время активной деятельности народовольцев, террористических актов и т.п.

С 1905 по 1908 годы было казнено 2200, или 45 человек в месяц. Это была для того времени - "эпидемия казней".

С июля 1918 года но октябрь 1919 г. было расстреляно более 16 тысяч человек, т.е. более 1000 человек в месяц. Между прочим, за 80 вершинных лет инквизиции (1420-1498 гг.) было осуждено на сожжение 10000 человек, то есть около 10 человек в месяц.

В 1937-1938 годах но непроверенным данным (проверенных, очевидно, нет) уничтожено но 58-й статье примерно 28 тысяч человек в месяц.

В мае 1947 года смертная казнь была отменена.

В январе 1950 года - введена вновь. Существует она по сегодняшний день.

Новый 1950-й год я встретила в тюрьме. Мы устроили коллективный ужин, выложили на стол у кого что было. Нашлась бутылочка с клюквенным экстрактом. Мы развели его водой, разлили по

 

- 214 -

кружкам. Мы чокнулись и пожелали друг другу... Чего можно желать в тюрьме? Свободы, конечно.

А в 12 часов - было довольно тепло, окно была открыто - и на всю тюрьму раздался низкий, хорошо поставленный мужской голос: "С Новым годом, товарищи!" Мы знали, кто это. Вся тюрьма знала его историю. Это был летчик. Он воевал с первого дня войны. Немцы сбили его и, раненного, взяли в плен. Он дважды пытался бежать из концлагеря, его ловили, возвращали. Его перебрасывали из лагеря в лагерь, и всюду он организовывал подпольные группы. В конце концов он очутился во Франции. Там он тоже бежал, на этот раз удачно. Он был в маки, участвовал во Французском Сопротивлении.

После победы вернулся домой, он сам ростовчанин. Его арестовали, судил и областной суд, и ревтрибунал, но ни одно их этих организованных судилищ не смогло его осудить. Но, как говориться, "на нет и суда нет, а где нет суда, там есть Особое Совещание." Не знаю его дальнейшей судьбы, наверное, получил свои 25 лет.

А меня 9 апреля вызвали с вещами. Привели в какой-то кабинет. За столом сидел человек в форме. Он сказал: "Садитесь, ознакомьтесь с постановлением Особого Совещания по вашему делу." И положил передо мной лист бумаги с отпечатанным текстом. Я поняла, что значит выражение "темно в глазах" - вместо белого листа передо мной было сплошное темное пятно. Но постепенно пятно рассеялось, и я прочла "вольная выселка... Красноярский край... срок - до особого распоряжения..."

Этап был в тот же день. Часа через два я уже стояла в этапном строю. Народу много, но знакомых никого. Кругом конвой, собаки, "шаг направо, шаг налево..."

Привезли на вокзал, посадили в "столыпинские" вагоны. Битком набитое куне, за решетчатой дверью. Все, как в 36-м. Только тогда со мной в купе были Дифа и Оля. А за стенкой, в соседнем купе, были

 

- 215 -

Павел, Саша и Зяма. И никого, никого из них нет в живых. Мужчины погибли на Колыме. Оля вернулась в Москву, получила второй срок, умерла в тюрьме, Дифа умерла в эвакуации. Одна я осталась.

В Куйбышевской пересыльной тюрьме нас держали довольно долго. Огромная женская камера, человек на 400, двойные нары. Знаешь, в основном, тех, кто лежит неподалеку от тебя. Режим легкий. На прогулки водят по желанию. По желанию можно работать в тюремной кухне. Там и картошки поешь сколько угодно, а если попроситься на раздачу, можно походить по камерам, посмотреть, кто - где. Уже ясно, что таких, как я - повторников - очень много.

Рядом со мной на нарах - Алла Соболь, москвичка. Она отбыла 4 года лагеря и едет в ссылку - это вместо освобождения. Весной 41-го года она окончила школу и прямо с выпускного вечера в белых носочках и с белыми бантами ее привезли в тюрьму. Привезли весь класс, во главе с секретарем комсомольской ячейки. Их любимого учителя преподавателя истории, арестовали как врага народа. Когда пришел к ним новый учитель, они устроили абструкцию - стучали крышками парт и кричали, что они не хотят другого, чтобы им вернули их учителя. Им дали закончить 10 классов и с выпускного вечера привезли в тюрьму. Но держали недолго, вскоре освободили.

Началась война. Алла успела поступить в мединститут, уехала с институтом в эвакуацию в Омск. Там она жила и училась до конца войны. Все мальчики из их класса были на фронте, вернулись очень немногие. А в 45-м их всех, и тех, которые воевали, и тех, которые не воевали, забрали, осудили, дали по 3-4 года. Алла была взята с IV курса мединститута. В лагере работала фельдшером, больше всего беспокоилась - удастся ли ей окончить институт, будет ли она врачом. Она была очень возбудима, нервна. По ночам просыпалась, вскрикивала, садилась. Я со своей бессонницей все это слышала. Рядом с ней спала и опекала ее пожилая монашка

 

- 216 -

тетя Маша. Я слышала, как ночью Алла вскрикивала: "Тетя Маша, где я? Тетя Маша?" И слышала, как успокоительно, сонным голосом журчала тетя Маша: "Ты в тюрьме, милушка, все хорошо, ты в тюрьме, спи спокойно, ты в тюрьме, все хорошо."

Несколько дней пробыла в нашей камере Лидия Русланова. Нас везли туда, а ее - обратно. Не то на переследствие, не то на освобождение.

Из Куйбышевской пересылки нас отправили этапом, в котором были собраны повторники, направлявшиеся на вольную высылку. И это чувствовалось. Конвой на станциях покупал продукты тем, у кого были деньги, железные двери купе частенько не запирались, по коридору ходил начальник конвоя "сержант Сережа", напевая свою любимую песню "Каким ты был, таким ты и остался". Охотно вступал с нами в разговоры, удивлялся: "До чего ж все черти образованные - троцкисты-бухаринцы, недаром вас на волю не "выпускают."

Следующая наша остановка - Красноярская пересылка. Здесь камера поменьше, со мной - Алла Соболь, Лена Роек, тоже москвичка. Ее муж - брат известной актрисы Констанции Роек. Он был на воле и приезжал к ней в ссылку.

В камере столкнулась с новой категорией заключенных - родственники. В 37-м году сажали только жен и мужей, иногда детей, сейчас, оказывается, подбирали всю родню, до седьмого колена. Со мной рядом была девушка - внучатая племянница Крестинского. Она никогда его в глаза не видела. Когда его расстреляли в 36-м, ей было 8 лет. Такую степень родства имели многие.