- 3 -

ОТВАЖНЫЕ ДРУЗЬЯ МОИ — ЛЮДИ НА БЕЗЛЮДЬИ

 

В мрачные годы правления большевистских палачей Россия жила добротою своего народа. Сейчас, когда в противовес большевистским парадам и праздникам, бесконечным газетным славословиям, публикуются документы, воспоминания, свидетельства о мученической жизни страны—гибели людей и храмов, науки и культуры, я тоже пишу об этом и не с чужих слов, а как свидетельства собственной жизни...

У меня было много друзей, они помогали мне и другим людям жить.

Я расскажу об этих отважных мужчинах и женщинах — и о близких мне и о тех, кто лишь случайно оказался рядом.

Мои первые и самые верные друзья—мои родители.

Отец—Александр (Овсей) Таратута, из бедной многодетной еврейской семьи, в шестнадцать лет ушел из дома учиться и учить других. Родился он в 1879 году, изучал труды борцов за свободу, учил рабочих грамоте и борьбе с угнетателями. Он стал учеником Кропоткина. Отсидел в одиночке Петропавловской крепости полтора года, был на каторге на Енисее, четыре года в кандалах был в Минской каторжной тюрьме, потом снова на каторге, откуда в 1911 году бежал во Францию.

В Минской каторжной тюрьме, где было много и политических и уголовников, он организовал всеобщее обучение, грамотные обучали неграмотных узников читать и писать, сами изучали иностранные языки, историю, географию, точные науки. С помощью тюремного священника, который стал помогать отцу в его просветительской деятельности, папа создал в тюрьме большую библиотеку.

Несколько лет тому назад друзья передали мне удивительную книгу с печатью Минского тюремного замка и с надписью тюремного священника, который подарил эту книгу отцу в 1911 году перед отправкой его этапом на каторгу в Сибирь. Это был сборник русских стихов на библейские темы с иллюстрациями Доре. Не знаю, каким чудом сохранилась она до наших дней и чудом попала мне в руки...

После революции 1917 года папа вернулся в Россию и стал участвовать в устройстве разумного сельского хозяйства. С 1918 года мы жили в Москве, и в Черкизове он организовал ферму, в которой были и полеводство и животноводство, кролиководство, пасека и огороды. Прежде всего была построена электростанции и организована школа для рабочих. Ферму он назвал «Бодрое детство», и все ее продукты шли на содержание ближайшего детского дома для беспризорников.

Папа был управляющим фермой, но все решения принимались совместно с рабочкомом, избранным самими рабочими. 06 этой ферме писали, к нам привозили иностранные делегации.

 

- 4 -

Через пять лет отца оттуда уволили, так как он не давал, продуктов фермы чиновникам Благуше-Лефортовского райсовета, в ведении которого находилась ферма.

Многие папины товарищи, бывшие последователями Кропоткина, вступили в партию большевиков, другие эмигрировали, третьи уже были арестованы, но папа даже не вступил в Общество бывших политкаторжан, где необходимо было подписывать разные коллективные обращения, с которыми он был не согласен. Я знала, что Вера Николаевна Фигнер, одна из организаторов этого общества, сама тоже не вступила в него, хотя и числилась его председателем. Я хорошо ее помню, она дружила с нашей семьей.

Затем папа стал работать в Центральном сельскохозяйственном банке, как экономист по организации молочного хозяйства. Понимая, что Россия является страной аграрно-индустриальной, он стремился так организовать крестьянский труд, чтобы работа в деревне велась круглый год, а не только летом и зимой и крестьянам не надо было бы уходить в поисках заработка. Он стал экономически обосновывать строительство молочно-консервных заводов в зонах развитого молочного хозяйства.

На банках сгущенного молока я до сих пор вижу рисунок из голубых и синих треугольников, появившийся тогда...

Папа стал разрабатывать проекты строительства и других аграрно-индустриальных комбинатов—фруктово-консервкых заводов и т.п.

Папа часто болел, был в больницах, в санаториях, но продолжал работать, ездил в командировки, а все свободное время проводил с семьей. Я была старшая, у меня были три брата.

Он с нами читал, много нам рассказывал, гулял, занимался фотографией, принес домой детекторный радиоприемник. Из командировок каждый день писал нам открытки, а из санаториев—пространные письма. В театрах мы бывали редко—не было денег, но он водил нас в Большой театр и пел нам русские песни и арии из его любимых опер.

10 декабря мы всегда весело отмечали день рождения папы. Бывали его друзья, родные, которые перебрались с Украины в Москву. Бывала молодежь, друзья его старшего сына от первой жены, который родился в 1904 году, иногда жил у нас, иногда странствовал. Молодежь жадно расспрашивала папу о его жизни, о его впечатлениях о современной жизни. Помню их переживания от папиных рассказов о голоде на Украине в начале 30-х годов, когда он бывал в целиком вымерших деревнях, где некому было хоронить покойников...

В 1934 году мы собрались на папин день рождения не 10-го, а 9-го декабря, так как на следующий день ему надо было ехать в командировку.

Я подарила ему книгу переписки братьев Кропоткиных и надписала: «Папе, тоже писателю писем, хороших писем, но мы хотим его дома, рядом».

На следующий день, после отъезда папы в командировку, 10 декабря 1934 года, к нам пришли его арестовывать.

А еще 3-го декабря мы узнали, что арестовали мужа папиной сестры—Леонида Виленского, депутата Второго съезда РСДРП, на котором он принял сторону большевиков.

Мы с мамой дали папе телеграмму: «Тебе предложили квартиру рядом с Леонидом»...

Отец получил срок заключения 5 лет. Был в политизоляторе в Верхнеуральске, потом в Суздале.

 

- 5 -

Он имел право писать домой раз в неделю и получать из дома письмо каждую неделю. Посылки ему можно было посылать раз в месяц.

Мы с нетерпением ждали каждого его письма. В нем всегда была страничка для мамы и по страничке каждому сыну. Я очень горевала, что мне он не писал, и писала ему о своих ожиданиях. Он осторожно дал понять, что не пишет, оберегая меня, и просил также ему не писать. Он знал хорошо, что это может мне повредить и в работе. Но я не стала его слушать, хотя прекрасно понимала опасность иметь связь с «изменником родине»...

Папа писал нам бодрые письма, делился впечатлениями о прочитанных книгах, которые я ему постоянно посылала, просил мальчиков помогать маме, не ссориться между собой, отдавать больше сил учебе, отвечал на наши вопросы. Хотя мы не могли целиком доверять его бодрости, но его письма своей мудростью и добротой постоянно помогали нам.

Не всегда успевали мы в суматохе текущих событий отправлять ему наши письма вовремя, и он очень огорчался когда они запаздывали.

Один раз мама съездила к нему в Верхнеуральск и один раз была у него в Суздале. Из последней поездки она вернулась очень огорченная — условия содержания становились все хуже, а здоровье папы вызывало большие опасения.

В 1955 году он был полностью реабилитирован. В ответ на наши запросы мы получили официальное сообщение, что он умер от воспаления почек в 1946 году. Илья Григорьевич Эренбург, который хорошо знал папу, когда я ему показала это сообщение, сказал, что верить этому нельзя.

После получения документов о его полной реабилитации, мы созвали его родственников и друзей и вместе вспоминали его.

В 1992 голу мы узнали, что его расстреляли в 1937 году, но мы и раньше думали об этой дате.

А фальшивое извещение о его смерти в 1946 году только еще раз показало, что большевики не только безнаказанно убивали людей, но и постоянно лгали.

Моя мама Агния Маркова родилась в 1887 году на Алтае в Салаире, неподалеку от Бийска, в семье горного штейгера, рано осталась круглой сиротой, кончила гимназию в Барнауле за казенный счет, решила идти в монастырь, но прочитав роман Войнич «Овод», решила помогать людям, которые борются за свободу. Старшие ее братья стали революционерами.

На жизнь она зарабатывала, давая домашние уроки. Помогала революционерам, добывая деньги, паспорта, устраивая побеги. Она была очень хорошенькая и всегда выглядела девочкой; когда попадала в руки полиции, ее всегда отпускали. В 1906 году она поехала в Тобольск, где в центральной тюрьме сидел ее брат Борис. В Тобольске кроме Центральной была еще и пересыльная тюрьма, где останавливались этапы из России, которые шли на каторгу на Лену и Енисей.

Передовая молодежь Тобольска встречала этапы, которые приходили каждый вторник из России и останавливались здесь на несколько дней. Встречали старосту этапа, у которого были просьбы всех этапников — как правило, нужно было навести справки о близких, найти юриста, врача и т.д.

Во вторник 20 октября 1906 года этап встречала Агния Маркова, а старостой этапа был Александр Таратута. Так познакомились мои родители. Агния уговорила Александра сказаться больным, задержаться в Тобольске, где потом его разместят в одном из ближайших селений. Потом она ему устроила оттуда побег, сама приехала к нему в Москву. Они полюбили друг

 

- 6 -

друга. Но вскоре его снова арестовали, и он попал на четыре года в Минскую каторжную тюрьму, откуда побег был невозможен.

После войны я была в Минске. Немцы целиком разорили город, единственным уцелевшим зданием было здание Минской каторжной тюрьмы, Это Было капитальное здание, побег оттуда был невозможен, и даже немцы не смогли его уничтожить.

В 1911 году, мама приехала на Енисей, полуостров Бодайбо, где папа отбывал каторгу, и устроила ему оттуда побег во Францию, а потом, накопив денег, тоже приехала туда. Там, в Париже, я и родилась в 1912 году...

Жили мы бедно, в комнатке на чердаке стояла чугунная печка, которую топили круглыми шариками из угольной пыли. Каждое утро в сумку на двери продавцы ставили бутылку молока и клали узкий длинный хлебец, за которые раз в неделю мама расплачивалась. Мама французского языка не знала, но кругом было много русских эмигрантов и даже был русский детский сад. Там я познакомилась с Катей Цинговатовой, родители которой тоже бежали из России.

Папа работал конторщиком в фирме Луи Дрейфуса, брата знаменитого французского офицера Альфред а Дрейфуса, дело которого было известно во всем мире. (Я-то об этом узнала много позже.) Мама была со мной, иногда ей давали работу делать украшения из бисера. Она часто ходила в Лувр, вход в который в первую половину дня был бесплатный. И всегда брала меня с собой. Я очень жалела красивою белую тетю с крыльями, но без головы, которая встречала нас на лестнице у входа, и другую тетю жалела — красивую, но без рук... Статуи на меня производили более сильное впечатление, чем картины...

Помню, когда мне было три года, немцы сильно бомбили Париж, я очень боялась и пряталась под стол.

Русских книжек у нас не было, была французская «Красная шапочка», но у мамы была очень хорошая память, и она мне рассказывала много русских сказок и стихотворений. Я уже знала наизусть «По небу полуночи» Лермонтова, и «Песнь о вещем Олеге» Пушкина и много-много других стихов, папа хорошо пел и знал многие арии из оперы «Демон» и других. Я знала арию Демона «На воздушном океане». Родители старались знакомить меня с русской литературой, понимая, что именно детские впечатления остаются с человеком на всю жизнь.

Иногда не хватало денег и на молоко. Вера Фигнер хотела меня удочерить, но родители не отдали меня.

Мы с мамой часто гуляли в парке Монсури, который был рядом с нами, в парке Тюильри, по улицам Парижа. Любовалась Собором Парижской богоматери, Эйфелевой басней.

В 1917 голу, весной, мы вернулись в Россию, в Петроград, а в 1918 поселились в Москве.

Из игрушек у меня был только плюшевый мишка из Парижа, но я уже умела читать, и мама купила мне однотомники Пушкина, Некрасова, Лермонтова, были у меня уже русские народные сказки, сказки Андерсена, Пер-ро. Очень я любила «Песнь о Гайавате», «Хижину дяди Тома».

В 1922 году, когда мне исполнилось 10 лет, мама подарила мне сочинения Гоголя в трех томах, но отдельные его рассказы я, конечно, читала и раньше. К этой поре у меня была и любимая книга—«Астрономические вечера» Клейна и «Популярная астрономия» Фламмариона, я уже умела «путешествовать» по небу и находить знакомые созвездия.

 

- 7 -

Любила «Ундину» Жуковского, а наизусть знала много стихов Лермонтова, Пушкина и Некрасова.

У нас, в Черкизове, часто жили дети папиных друзей. Бывал Саша Аникст, девочки Акашевы. В 1919 году все лето жили у нас мальчики Всеволода Эйхенбаума, которого тогда звали Борис Волин, он был советником Нестора Махно, а мальчики жили у нас: Игорь на два года старше меня, а  Юра на год младше. (После войны я нашла Игоря, он часто приезжал в Москву как ветеран Нормандия-Неман и бывал у нас). Мальчишки были отчаянные, я с ними лазила на деревья, прыгала через заборы, через костры.

В 1919 голу приезжал к нам из Сибири мамин брат Борис. Я очень его полюбила, наверно, это был самый добрый человек, из всех, кого я знала. В 1920 году атаман Семенов, заняв Иркутск, арестовал дядю Борю и утопил его в Байкале.

В 1920 году я заболела скарлатиной и несколько месяцев пролежала с тяжелым воспалением почек, а маленький мой братик Иванушка умер от скарлатины, а братик Володя тогда же оглох на одно ухо, нас всех заразил детский врач Кирилин...

Я читала, писала стихи, папа повесил у моей постели карту полушарий Земли и я часами путешествовала по разным странам. Он пел мне песни и рассказывал разные истории.

У нас поселился его старший сын Леня, который готовился в университет, и с ним жили его товарищи, и хотя они были гораздо старше меня, но принимали меня в свою компанию, а загадки, шарады и ребусы я иногда отгадывала раньше них.

С некоторыми из них я сохранила дружбу на всю жизнь  — например, с братьями Тумаркиными, которые стали профессорами математики, с Шурой Ниточкиным, который стал судостроителем и изобретателем, и Васей Гроссманом, который стал одним из лучших наших писателей.

После скарлатины я еще долго болела, и папа устроил меня в Лесную Школу в Сокольниках для ослабленных детей. В этой школе бывал и Ленин на елке, когда большевики еще не запретили праздник елки. Она была в системе Наркомздрава, мы называли ее «Лесная Школа Накозе». Там были прекрасные учители, врачи, воспитатели.

Родители часто приезжали ко мне, но я все равно скучала без них. Мне постоянно не хватало их улыбок, добрых глаз и ласковых рук... Но отец много работал, и часто болел, а в доме было уже три мальчика, которые требовали постоянных забот.

С помощью родителей я кончила школу, поступила в Университет. Ходила в старых папиных ботинках, в детском пальто, которое служило мне курточкой. Одна на весь курс была с косами, а все студентки были стриженые. Был бригадный метод, отметки только — «уд» и «неуд», хороших профессоров почти всех разоблачили и уволили, ректором был Вышинский. Я на коленях умоляла папу разрешить мне бросить университет. Не разрешил. Он сам постоянно страдал от отсутствия документа о высшем образовании. Как я благодарна ему, что не разрешил! Что бы мы делали?

Училась-то я в основном сама, но без документа нам пришлось бы худо. После окончания университета я пошла работать в детскую библиотеку, в которую ходила школьницей, и еще школьницей помогала там библиотекарям и даже раз получила зарплату, на которую купила шеститомник Пушкина, о котором давно мечтала.

 

- 8 -

После ареста отца нам, конечно, не хватало моей зарплаты в библиотеке, мама работала в детском саду и тоже получала копейки.

Еще студенткой я стала печататься. Первый раз, в 1931 году мою рецензию на книгу напечатал Фадеев, тогда главный редактор журнала «Красная новь», в котором я проходила практику. Потом меня печатали в журналах «Молодая гвардия», «Детская литература», в «Литературной газете», в «Известиях».

Давала уроки, выступала с чтением в призывных пунктах, оформляла витрины магазинов.

Несколько раз помогал мне Степан Злобин, посылая в разные недалекие командировки. Так я побывала в Калуге и видела домик Циолковского

В начале 1937 года Валерию Герасимову назначили главным редактором журнала «Смена». Я в 1932 году опубликовала статью о ее творчестве, мы познакомились, и теперь она пригласила меня на работу в «Смену». У нее были большие связи, она была первой женой Фадеева, и, несмотря на сложности в моей анкете, меня взяли туда на работу. Зарплата была в три раза больше, чем в библиотеке, я сразу купила братьям по рубашке, а потом и брюки. А себе купила туфли, а то в библиотеке я ходила в тапочках.

Могла теперь послать папе в тюрьму посылку получше, посылала ему посылки и Екатерина Павловна Пешкова. Хотя Сталин уже закрыл Политический красный крест, которым она руководила, но деньги для помощи политзаключенным еще приходили из заграницы...

Весной 1937 года маму, меня и старшего брата вызвали в милицию, отобрали паспорта и сообщила, что нас, как членов семьи изменника родине высылают из Москвы в Сибирь навсегда.

Когда я сообщила об этом Валерии Герасимовой, она разбушевалась и сказала, что меня она отстоит. Но ничего не вышло: все ее влиятельные друзья уже были арестованы или высланы...

Позвонила я Зине Вышинской, которую хорошо знала, она была близкой подругой моей двоюродной сестры. На следующий день она мне сказала; «Папа сказал—всё правильно»...

Валерия Герасимова выписала мне гонорар за еще не написанную статью и утешала, что в Тюмени, куда нас высылают, она жила и там есть хорошие люди. Но я видела, что она еле сдерживает свой гнев...

Пришел в редакцию писатель Алексей Югов, которого я давно знала, сказал, что увидел меня во сне, хочет помочь. Получил очередной гонорар в «Смене»—420 рублей и отдал все деньги мне...

Когда я сообщила Кассилю о моем предстоящем отъезде, он назначил мне свидание возле редакции «Известий», в которых он тогда работал. Когда мы встретились, он сообщил мне, что только что арестовали его брата Осю, и он должен заботиться о его жене и дочке. Хотел бы мне помочь больше, но не может и дал мне 300 рублей. Горевал, надеялся на скорое мое возвращение.

Барто бы мне помогла, но ее не было в Москве, она недавно улетела в Испанию, на международную встречу в защиту культуры. Мы с нею вместе готовили ее речь на этом конгрессе...

Наиболее ценные свои книги я отвезла к Кате Цинговатовой, после парижского детского сада мы с нею учились в Москве в одной школе, а потом на одном курсе в университете и были в одной бригаде. Я отвезла ей книги и книжный шкаф для них.

 

- 9 -

Часть книг—ничего другого ценного у нас не было—отвезла маминой сестре, завхозу детского сада. Часть книг хотела продать букинисту. Книги были хорошие, но он, оценив обстановку, отказался, так все и пропало...

Приехали из НКВД, запаковали наш единственный диванчик, старый папин письменный стол, тахту, две табуретки, всё увезли, мол, отправят багажом бесплатно, выдали пять железнодорожных билетов до Тюмени. К моменту нашего отъезда снова приехали, квартиру заперли, поставили печати. Было у нас три небольших комнаты, маленькая кухня, во дворе в конуре жила дворовая собака, любимица братьев, иногда самим нечего было есть, но Мурзе оставляли.

От нас до гуаланчевской площади и Ярославского вокзала шел прямой трамвай. Мы стояли на задней площадке вагона и прощались с крышами и небом Москвы. За вагоном бежала наша собака Мурза, которую мы очень любили. Бывало, и самим нечего есть, но мальчики откладывали еду для Мурзы... Мурза бежал за нами больше километра, и мы плакали не от разлуки с Москвой, а от разлуки с собакой... А в моей голове все время звучала мелодия фильма «Под крышами Парижа»...

Вещей у нас собой было немного, но и мальчики были здоровые и тащили все без труда. В последнюю минуту, к счастью, все-таки взяли самовар.

Как он нас выручил! Как он нам помог, этот простой самовар, там где мы очутились!..

Нам показалось, что мы ехали очень долго. Когда вышли на станции, увидели, что из всех вагонов выходили группы растерянных людей, многие с маленькими детьми, старухи, беременные женщины, подростки. Мы шеренгами прошли через весь город. Нас разместили в старом деревянном здании, похожем на заброшенную школу, не было ни воды, ни продуктов. К вечеру вывели на берег реки, поместили в трюм баржи. Утром мы оказались в Тобольске, мама сразу узнала город.

Было тепло. Разместились на деревянной пристани. Через некоторое время подошел большой катер, велели входить в него, сказали, что везут в село напротив. В городе, сказали, вам жить нельзя.

Людей было много, в катере стояли, как в трамвае в часы пик, дети плакали, пьяные матросы ругались, и мы поняли, что ехать вовсе не напротив, а довольно далеко. Когда мы это поняли, трап уже сняли, но мама перепрыгнула около метра воды на пристань и закричала:

—Не можете везти партию, все документы у меня!—она выхватила из-за пазухи папины письма, с которыми никогда не расставалась, и замахала ими.

Капитан катера, дико матерясь, подчалил снова к пристани, все бросились из катера на пристань. Из ругани матросов можно было понять, что они и не собирались нас везти. Утопили бы...

Мама спасла не только нашу жизнь, но и жизни еще сотен людей... Пришел какой-то начальник, обругал капитана, нам объяснил, что завтра даст пароход, а ночь надо будет нам провести на пристани.

Нас не караулили, мама выдумала какой то предлог и с младшим сыном Ариком пошла в поликлинику.

Вернувшись сообщила, что она узнала: в городе очень много ссыльных и нет никакого свободного жилья.

У нас оставалось еще немного хлеба, мама узнала, что в городе еще не отменены карточки и купить хлеба нельзя. В Москве в то время уже была свободная продажа хлеба.

 

- 10 -

Мы поделились хлебом с ближними соседями. Рано утром пришел пароходик. Поплыли по Иртышу, в этих местах много лет тому назад утонул Ермак. Остановились у большого села Вагай. Вышли на берег. Велели идти по тропинке до села Медведеве. Привели в школу, пустовавшую во время каникул. Кругом—никого, пустынно, безлюдно...

Мама велела мальчикам собирать шишки, щепки. Поставили самовар. Мама предложила сначала подойти к кипящему самовару женщинам с детьми, почти у всех были кружки и чашки. Потом и мы попили кипяточку с сухарями.

Пришлось без конца ставить самовар. Все ребята собирали шишки.

Ночевали в школе на полу. Всем выдали по карточке. Можно было получить по 500 гр. хлеба каждому, кто сам придет за ним в село Вагай. Наши мальчики сходили...

Не могу вспоминать эти призрачные дни. Крестьяне Медеведева боялись нас, но потом начали давать картошку, яйца детям...

Как-то перебрались в Вагай, сняли комнатушку. Мама энергично хлопотала, чтобы устроить мальчиков в школу. Была же и конституции 1936 года! Но здесь нигде средней школы не было, а ребята уже учились в старших классах, а такая школа была только в Тобольске...

Петю и Арика пустили в Тобольск, а Володя уже кончил Автодорожный техникум в Москве и был уверен, что его специальность здесь пригодится. Но никуда не брали. Я думала — могу преподавать хоть в начальной школе — не брали. Судомойкой в столовой — не брали...

Маме удалось выбраться в Тобольск, так как мальчики там были совсем беспризорными.

А меня взяли на работу в местную метеостанцию. Полуграмотная начальница этой станции очень удивилась, когда я, просмотрев ее учебник метеорологии, смогла произнести латинские названия облаков наизусть.

Станция была обязана четыре раза в сутки передавать сведения о температуре, направлении ветра и о характере облаков.

Начальница станции почти всегда была пьяная, гуляла с парнями и передавала сведения наобум. Уже поэтому можно судить о достоверности сведений и прогнозов метеосводок.

Через полтора месяца выяснилось, что меня на работе не утвердили и никаких денег не заплатили.

Мы существовали только на те деньги, что нам дали друзья в дорогу.

Удалось и мне перебраться в Тобольск. Мы снимали комнату размеров в пять квадратных метров на Малой Революционной улице, бывшей Малой Богословской, у двух сестер монашек. Электричество было, но водопровода не было. Нам позволили варить еду на кухне. Картошку купили на рынке.

Отец посылал письма сестре в Москву, она нам пересылала в Тобольск — до востребования. Папа уже знал, как наладились наши летние каникулы, не больше писем не было...

Маму взяли на работу в городскую библиотеку. Прошел тридцать один год с тех пор, как здесь в Тобольске, она познакомилась с Александром Таратута...

Меня на работу никуда не брали, я давала уроки, помогала отстающим ученикам, за это меня кормили. Ходила в кино. Смотрела французский кинофильм «Под крышами Парижа», который весной я посмотрела еще в Москве.

Твердила про себя:

 

- 11 -

Четыре вечера подряд

В Тобольске шел парижский дождь.

Четыре вечера подряд

Меня не покидала дрожь...

Сын папиной сестры Веня Виленский, инженер, посылал нам деньги, подписываясь именем маминой сестры. Это были не только деньги, это был родной привет, это была чаша добра, чаша надежды.

И Володя перебрался к нам в Тобольск из Вагая. Жили впятером на пяти метрах. Мальчишки затевали ссоры, драки, мама старалась утихомирить их, внушала надежду. Появились у них школьные товарищи, тоже москвичи. Много читали, на каждом углу высились черные радиорупоры, передавали новости, музыку, хорошую, часто передавали Козловского, Собинова.

Городская баня была большая, хорошая. Мы с мамой успевали там и постирать. Мальчики всегда были чистые... Мы с мамой штопали их белье, одежду. Кое какую одежду присылала Екатерина Павловна Пешкова, то что получала из заграницы...

Мы не голодали: хлеб, картошка, молоко были почти всегда. Летом еще бывали грибы, ягоды...

Некоторое время работала машинисткой в зооветтехникуме, иногда замещала заболевших преподавателей, но, конечно, моего имени в расписании никогда не было. Потом работала в рыбтехникуме, один из преподавателей которого, страстный краевед, историк Михаил Петрович Тарунин порекомендовал меня в Тобольский государственный музей.

Музей этот был очень интересный, с богатой библиотекой, с богатыми, разнообразными фондами. История Тобольска была замечательна! После завоеваний Ермаком здешних мест, Тобольск стал форпостом России в Сибири. через Тобольск шло все освоение Сибири, через Тобольск шла вся ссылка и каторга.

Первый ссыльный в Тобольске был не человек, а колокол из Углича, его сюда отправил Борис Годунов, за то что он известил о смерти царевича Дмитрия. В 1913 году, к 300-летию дома Романовых, его вернули в Углич, а в Тобольске поставили его макет.

Мы с мамой читали книги, документы по истории Тобольска. Пленные шведы, взятые Петром, Меньшиков с семьей, поляки, Радищев, декабристы, народники, семья Николая П перед Екатеринбургом, а потом «враги» большевиков.

Земля Тобольска дала России автора «Конька-горбунка» Ершова, Алябьева, Менделеева. И почти все, прошедшие Тобольск, оставили свой след в его замечательном Музее.

Директором музея в ту пору был энкаведешник с образованием в четыре класса. Все, что ему нравилось в музее, он уносил к себе домой. Через несколько месяцев он меня уволил...

Как обрадовалась мама, как мы все радовались, когда весной 1939 года средний сын Петя окончил школу, хотя ему всячески препятствовали. Учился он хорошо, и я помогала ему делать уроки.

По «небрежности» милиции, паспорт у нею остался, не отобрали—он получил его незадолго перед ссылкой. И мы решили: ехать ему в Москву, поступать в институт. Уехал, сдал вступительные в Станкоинструментальный институт, жил в общежитии. Младшему брату Арсению надо было еще год

 

- 12 -

учиться. У него уже появились товарищи — и местные и москвичи, ребята нанимались на разные работы—кому вскопать огород, кому помочь перевезти вещи, читали, играли в мяч, в шатки.

У меня с мамой тоже появились знакомые москвичи: Адриан Осмоловский, сын художника Большого театра, Елена Ивановна Градина—учительница немецкого языка, владевшая еще и английским и французским. С Адрианом, который тоже стал художником, я встречалась потом в Риге, где он поселился после войны, а с Еленой Ивановной мы потом часто встречались в Москве. Когда я нашла автора «Овода», Елена Ивановна перевела стихотворение Уильяма Блейка, которым Артур кончает свое последнее письмо Джемме. Маршак переводил Блейка, но это стихотворение Елена Ивановна перевела лучше, и ее перевод я давала в изданиях «Оводам.

А Осмоловский сделал прекрасный портрет Войнич — мозаика из кусочков дерева. Этот портрет автора «Овода» я подарила в московскую библиотеку, названную по моему предложению—«имени Войнич».

Как всякая настоящая дружба, и эта дружба ссыльных взаимно обогащала нас.

Родители учеников, с которыми я занималась, всегда благодарили меня.

Весной 1939 года я решила бегать из Тобольска. Отец моих учеников собирался в командировку в Москву и предложил мне помочь. Уезжать из Тобольска было нелегко—железная дорога не проходила через город,—надо было ехать пароходом или автобусом до Тюмени или до Омска. Отец моих учеников ехал до Омска на служебной малине и взял меня с собой. Он же взял и мне билет на поезд. Хотя прошло уже много лет с той поры, я не буду называть его имени.

Это был Человек!

Мы приехали в Москву в мае, погода была хорошая. Он пригласил Меня в Дом приезжих своего учреждения.

Через десять минут после прибытия в Москву,—мы еще были на вокзале—я потеряла голос, онемела совсем—ни шепотом, ни хрипом я не могла сказать ни слова...

Достала блокнот, телефоны я помнила, писала их карандашом, и сама набирала, а Он от моего имени называл моих друзей—звонили Кате Цинговатовой, Люсику Лейбовичу—сыну еще папиной учительницы. Льву Абрамовичу Кассилю, моему двоюродному брату Вене Виленскому, Агнии Львовне Барто, Лене Благининой...

Повествование о том, как я провела лето 1939 года, требует целого тома...

Все помогли, все хлопотали, все давали денег, все обнадеживали, приглашали ночевать, врачи гарантировали, что через некоторое время голос вернется—никаких серьезных повреждений нет.

Реально помочь — все понимали — может только Фадеев. Он был в отъезде, но вскоре ожидали его возвращения.

Рисковать судьбами моих друзей я не могла. Ночевать в городе у них я не соглашалась. Ночевала на даче у Кассиля, у Цинговатовой, у Корнея Ивановича. Если застревала в городе,—ночевала на вокзалах, в скверах, на скамейках.

Корней Иванович Чуковский предложил мне стать у него секретарем. Это конечно, пока, разрешило бы все мои проблемы. Я долго думала и —отказалась. Он понял меня — я хотела сохранить свою самостоятельность.

- 13 -

Летом и старший брат Володя тоже нелегально приехал в Москву, надеясь на скорое разрешение.

Маме я писала постоянно. Арик тоже кончил школу благополучно. Они ждали от меня добрых вестей.

В конце лета, в августе, наверное, Елена Аветовна позвонила Кате и просила передать мне, чтобы мы с братом (а о нем я уже сообщила Фадееву) отправились на Лубянку, в таком то часу, в такой то подъезд, к такому то. Там мы уже получим московские паспорта и отмену ссылки.

Мы пошли туда. Мне вернули мой старый паспорт, с тем же чернильным пятном. И Володя получил свой тоже. Сказали, что маме пошлют паспорт в Тобольск фельдсвязью. Мы маме сразу же дали телеграмму, чтобы она готовилась к возвращению.

От Кати сообщили всем друзьям по телефону. Небо над крышами Москвы стало светлее... Я ночевала то у Кати, то у Агнии Львовны, то у Кассиля на даче — в Москве у него самого не было квартиры (он жил у родителей жены). Часто ночевала у двоюродной сестры Нины Таратугы, библиотекаря, у поэта Юли Нейман.

Скоро приехали мама с Ариком. Мы вчетвером жили у Лены Благининой в подвале, в коммунальной квартире, а она уезжала в Коктебель. Потом у маминой сестры в бывшем монастыре. Потом у жены Шуры Ниточкина — геофизика Гедды Яковлевны Суриц.

Петю мобилизовали в армию, Арик поступил учиться в Институт геодезии и картографии, Володя устраивался в разных местах.

Фадеев рекомендовал меня литературным редактором в редакцию журнала «Мурзилка». Говорить я еще не могла, но над рукописями работала, иногда голос появлялся на несколько минут. У нас в редакции постоянно бывали Лев Кассиль, Агния Львовна, Лена Благинина и другие детские писатели.

Со стихами приходили Сергей Михалков, Лев Квитко, приносили рассказы Николай Носов, Валентина Осеева-Фадеев настойчиво хлопотал о возвращении нам нашей квартиры.

Наступила зима, шла финская война. Петя был на фронте. Письма приходили неаккуратно. Мороз был лютый.

Полтора месяца спустя после нового года, Елена Аветовна наконец, сообщила Кате, что нам возвращена квартира, правда, не целиком, а только две маленькие комнаты, в большой продолжали жить сотрудники НКВД...

Мы с мамой поехали «домой». Было очень холодно. В наших пустых комнатах обои были оборваны, электропроводка нарушена, лампочки разбиты.

Маме стало плохо, мы вышли на улицу. Слезы застывали на глазах. Наступала ночь. Так поздно, без предварительной договоренности, можно было ехать только к Гедде Яковлевне Суриц, которая жила в центре, в большой квартире матера мужа. Правда, теперь, после ареста свекрови у нее была только одна крошечная комната. Но двери этой комнаты и душа ее хозяйки всегда были открыты для нас...

Гедла напоила маму чаем и уложила ее на диван, а мы с нею легли на кровать «валетом»...

Володя починил в наших комнатах электропроводку, наклеил немного обоев, привезли туда маленький диванчик, пружинный матрац, скамейки которые прибыли из Тобольска. Нас прописали в этих двух комнатах

 

- 14 -

Старые соседи рассказывали, что Мурза целую неделю после нашего отъезда выл у наших дверей, а потом исчез...

В начале весны к нам на Бакунинскую приехали друзья поздравить с полным возвращением. Из подарков я заполнила куколку и шарик вербочки, наклеенный на бумагу, с нарисованном сзади хвостиком, так что получилась мышка, которые принесла Лена Благинина. На бумажке было написано:

Расти Таратута

Без лишних затей,

Эмблема уюта,

Эмблема детей!

Эта мышка сохранилась у меня до сих пор...

Остальные подарки были все по делу: посуда, белье и тому подобное.

После длительных хлопот мне вернули и третью комнату в новом доме на Большой Калужской улице в коммунальной квартире. Всего там было четыре комнаты: в двух смежных с большим балконом поселилась семья народного артиста Юрия Владимировича Дурова, с ним жила его жена, ее сестра и маленькая дочка Наташа шести лет, теперь она известна как директор Театра зверей, мы с нею дружим, в третьей комнате жила семья врача: у него была жена библиотекарь, теща, новорожденный сын, который потом стал известным врачом. Наши окна выходили в Нескучный сад.

Мама жила на Бакунинской, Петя был на фронте, скоро мобилизовали и Арика, а затем началась Великая Отечественная, Володя был на обороне Москвы.

В октябре, когда в Москве стало тревожно, редакция «Мурзилки» и все издательство были закрыты. Последнюю ночь—на 16 октября я дежурила на крыше дома издательства, который стоял почти на Лубянской площади, напротив Политехнического музея. Утром мне показалось, что выпал снег: вся площадь и ближние улицы были засыпаны обрывками бумаги—было распоряжение уничтожать все архивы, адресные книги.

Нам выдали зарплату на месяц вперед, 10 килограмм муки и сообщили, что издательство переезжает в Уфу, а добираетесь туда сами. Директор издательства выехал на служебной машине...

Радио не умолкало, обещали последние известия, которых не было и передавали полонез Огинского... Иногда сообщали новые часы работы прачечных и парикмахерских...

Мы с мамой жили в центре у ее давней подруги. Мама заболела. Володя достал нам броню и билеты до Алтая и отправил нас из Москвы. Мы остановились в Уфе, работы не было, перебрались в «новую столицу»—в город Куйбышев, где жила с детьми моя двоюродная сестра Мура, муж которой занижал высокий пост.

Мура и ее два мальчика жили в помещении какого-то техникума, занимали целый класс. Она достала нам еще две кровати. Электричество было, вода была, зимой топили. Мы жили дружно.

Письма от Володи и от Пети приходили. От Арика давно уже писем не было. В последних — «сентябрьских» он писал, что их не обучают, оружия у них нет, а когда немцы идут на них — мальчики становятся на колени и кричат: «Мама!». Он погиб, когда ему не было еще и 19 лет. Похоронки на него мы так и не получили...

Вася Гроссман потом узнал для меня, что там, где Арик был — немцы уничтожали целые части, и писарей не оставалось отправлять похоронки...

 

- 15 -

У меня работы не было, что-то делала для Информбюро. Мама заболела сыпным тифом, я обманула администрацию больницы, сказав что уже болела тифом, и меня пустили в палату ухаживать за мамой, которая была в тяжелом состоянии. Из за тесноты ее поместили в мужскую палату, где было более тридцати больных. В бреду они матерились. Я помогала медсестрам измерять всем температуру. Койки у меня не было, я две недели провела на табуретке возле маминой койки, когда она выздоровела, отвезла ее к Муре, сама возвращаться не рисковала, а прошла санпропускник.

В начале 1943 гола. Лев Кассиль, с которым ми постоянно переписывались, устроил мне вызов в Москву, без вызова возвращаться было нельзя.

По рекомендации Льва Абрамовича меня взяли на работу на радио, в редакцию детского вещания. Моя комната в квартире на Большой Калужской была занята семьей из разбитого немецкой бомбой дома. Жила у Гедды

Суриц, у Ани Елагиной, у Лены Благининой — помощь друзей всегда была рядом!

Встречалась с Львом Квитко, с Корнеем Ивановичем Чуковским. Аркадия Гайдара, который приходил ко мне в «Мурзилку» осенью 1941 года нигде не было...

Вскоре комнату мне вернули, переселив семью из разбитого дома в другую комнату в нашей квартире. Володя привозил мне продукты.

Потом меня, по рекомендации бывшего директора школы, в которой я училась, взяли на работу в Президиум Академии Наук СССР, как редактора разных служебных изданий по Отделениям литературы и языка и истории.

Президиум находился в Нескучном саду, недалеко от меня... Это было здание старинного дворца. В подвале была столовая.

Президентом Академии Наук в то время был Владимир Леонтьевич Комаров, очень больной и одряхлевший. В 1945 году, после Победы, в нарушения древних традиций, когда нового президента избирали только после кончины прежнего, наверху решили избрать нового президента, не откладывая.

К изумлению многих решено было назначить новым президентом АН СССР физика Сергея Ивановича Вавилова, брат которого, известный биолог генетик Николай Иванович Вавилов, недавно был арестован по доносам и стараниям Лысенко, который занял его месте президента Всесоюзной Академии Сельскохозяйственных наук и всячески поносил.

Так был избран Сергей Иванович Вавилов.

Я работала в президиуме Академии наук шесть лет, до той поры, пока бдительные сотрудники заново пересмотрели мою анкету и перевели меня в Институт мировой литературы АН СССР, где я стала готовить кандидатскую диссертацию на тему «Борьба Белинского за реалистическую детскую литературу», сектор уже утвердил мою работу, кандидатский минимум я уже сдала, а осенью 1950 года ученый совет института должен был назначить мою защиту.

Но... летом 1950 года меня арестовали, мама и моя шестилетняя дочка остались в моей комнате.

 

- 16 -

Многие месяцы в Бутырской тюрьме в 1950 и 1951 годах каждую ночь напролет следователь допрашивал меня о моих друзьях, требуя показаний о нашей совместной антисоветской деятельности. Я таких показаний не давала. Арестовали меня летом 1950 года. Я тогда работала в Институте мировой литературы имени A.M. Горького и собиралась защищать кандидатскую диссертацию на тему «Борьба В.Г. Белинского за реалистическую детскую литературу». Я уже в 1937 году побывала в сибирской ссылке из-за отца, которого арестовали в декабре 1934 года.

Теперь меня обвиняли в измене родине, в краже секретных документов в Академии наук СССР и продаже их разным зарубежным разведкам, в антисоветской деятельности—все это было ложью. Обвиняли в том, что я отказалась быть осведомителем, — это было действительно так.

Часами, днями, ночами, неделями, месяцами я слышала только чудовищную ругань, дикие оскорбления. Вокруг меня витали только мерзостные слова, слова-рептилии, слова-экскременты, какие-то несловоподобные звукосочетания (смешно сказать, но я до сих пор не знаю значения многого из того, что мне приходилось тогда слышать, да и было ли оно — значение?).

В те дни, вернее — ночи, русская речь, русское слово, в которое я влюблена всю свою жизнь, распадалось на моих глазах, как бы перестало существовать, превращалось в оборотней. И эти оборотни ранили сильнее ударов. Синяки, кровоподтеки проходили, а слова-оборотни оставались, как шипы, которые невозможно выдернуть.

И в этой клоаке, когда безумие уже возникало рядом—великая русская поэзия спасла меня! Спасла от безумия, от страха, от отчаяния, от малодушия.

Следователь, молодой красивый человек по имени Роман Одляницкий, свирепел, приходил в ярость, видя, что я ухожу от него, что он бессилен сломать меня, и — новый поток слов-ублюдков обрушивался на меня. Но я не слышала их. Я была защищена надежно.

Он требовал, чтобы я сказала о Льве Кассиле, о скульпторе Михаиле Герасимове, о поэте Льве Квитко, что они собираются бежать в Америку и тому подобное.

Он требовал, чтобы я призналась в совместных антисоветских деяниях, затеянных ими и мною.

Он требовал, чтобы я призналась в близком знакомстве с Маяковским.

На мои чистосердечные рассказы о единственном рукопожатии поэта, когда нас познакомили в театре Мейерхольда в день премьеры «Бани», —следователь орал неистово: «Врешь! Врешь! Врешь!» — и так далее.

Снова вставала защитная стена. Самой большой силой обладали эпитеты вещий, неразумный, мобилизованный, призванный, сработанный, грозный, отъявленный, нацеленный, зияющий, отточенный, вооруженный, жаждущий, хладный, тлетворный, бледный, непобедимый...

Великая поэзия своей животворящей силой оберегала мой рассудок, воскрешала мужество, веру в справедливость. Стихи, как удары колокола. разгоняли нетопырей.

— Ну, я докажу вам, что вы врете, — с победоносным видом заявил мне однажды после многочасовой пытки ругательствами следователь. Он протянул мне портрет Владимира Маяковского, вырванный из книги, на обороте которого было написано «Уважаемой Евгении Александровне Таратута с глубокой благодарностью Автор, 1949 г.».

 

- 17 -

— Вот! Подарил же вам Маяковский свою книгу! — торжествующе произнес следователь.

Как все просто было на самом деле! Этот портрет Маяковского был напечатан на фронтисписе книги В.А. Катаняна о Маяковском, и эту надпись сделал Василий Абгарович, даря мне книгу. Этот портрет, как и многие другие книжные листы с надписями, был вырван во время обыска перед арестом...

— Вы не помните, когда умер Маяковский? — спросила я своего эрудированного следователя.

— М-м, кажется в 1930 году,—неуверенно ответил он.

— Вы правы: совершенно точно, Маяковский умер 14 апреля 1930 года, а здесь стоит дата — «1949»...—сказала я.

Новый поток дикой ругани обрушился на меня. И снова стихи защитили меня своей надежной броней...

Рукопись моей диссертации и многие другие мои рукописи были сожжены, сожгли и 26 толстых тетрадей моих дневников — это невосполнимая утрата: там были записи моих бесед с Пастернаком, Фадеевым и разнообразные впечатления от посещений всевозможных литературных вечеров, заседаний, встреч.

После многомесячных пыток лишением сна, я была уже полным инвалидом. Мне дали срок ПЯТНАДЦАТЬ лет и отправили в инвалидный лагерь у Полярного круга. И там длинные дни и ночи я читала уже не про себя, а вслух для своих соседок по нарам — мои любимые стихи —Лермонтов, Некрасов, Тютчев, Фет, Пастернак и снова Пушкин и снова Маяковские — но уже другие, не те, что я твердила в тюрьме...

И эти стихи спасали меня от холода, от голода, от отчаяния. Все отняли у меня — но их отнять не могли. Манкуртом меня сделать не могли. И стихами я помогала другим... Вплоть до реабилитации.

После мучительных допросов и пыток бессонницей в течении десяти месяцев, без всякого суда меня отправили в Лагерь сроком на 15 лет. Я оказалась в инвалидном лагере в Коми АССР, чуть южнее Полярного круга. В этом лагере было полторы тысячи женщин, только политических, и студентки и старухи, крестьянки и учительницы. Работа была только по самообслуживанию. В среднем температура воздуха была минус 50.

Мы могли писать домой два письма в год определенного размера и одно заявление в год наверх. Получать письма и посылки можно было без ограничений

Все мои друзья помогали маме, она конечно, прямо об этом не писала, но давала понять. Помогали и материально и морально. А ведь иметь дело с семьей «врага народа» было очень опасно...

Давали деньги, расспрашивали обо мне, дарили подарки дочке писатели Лев Кассиль, Агния Барто, Анатолий Тарасенков, Яков Тайц, Елена Благинина, посылал деньги из Киева по почте академик Алексаядр Иванович Белецкий. Увидевшись с мамой в Ленинграде, где он постоянно жил, значительно помог маме Боря Мейлах.

Встречались в Москве, обычно условившись заранее, или на почте или на телеграфе. Лена Благинина бывала у нас дома, дарила свои новые детские книжки.

Работница детского сада, моя приятельница, Зина Покровская очень помогала маме в отправке посылок для меня. Было установлено, что в

 

- 18 -

Москве посылок на адрес лагерей не принимали. Послать их можно было из Подмосковья, не ближе 25 километров от Москвы. Зина приезжала к маме, брала посылку и отвозила ее на почту за Мытищи, у мамы самой для этого не было сил.

Постоянно помогала маме своей заботой и деньгами Гедда Суриц. Заботились о маме моя двоюродная сестра Мура Байдакова, двоюродный брат Веня Виленский.

Администрация академического детского сада, который посещала моя дочь, собиралась ее отчислить, но воспитательница сада Софья Ильинична отстояла пребывание Тани в саду. Мы до сих пор поддерживаем дружбу с этой доброй и отважной женщиной.

Володя постоянно помогал маме. Брат Петя был в наших войсках в ГДР, посылал маме посылки. Оба брата женились, у них были свои дети.

Не только друзья и родные помогали нам. Помогали случайные, простые русские люди. Помогал русский народ, мужчины, женщины дети.

В 1952 году, в мае, мама решила съездить ко мне; зная, что свидания не разрешены, она все же решила съездить в Абезь. Боря Мейлах дал маме денег на дорогу, друзья собрали посылку, в мае мне исполнялось сорок лет. В мае мама приехала в Абезь.

Мой лагерь был из числа строго засекреченных лагерей. Даже у Солженицына в «Архипелаге» нет упоминания о таких. Эти лагеря находились у Полярного круга, в Коми АССР, на станции Абезь, рядом небольшой поселок охранников.

В нашем лагере было 1500 женщин-инвалидов. От девушек до старух, только политические. Были неграмотные, были доктора наук, были крестьянки, были студенты. Работа была только по самообслуживанию и небольшая швейная мастерская. Жили в небольших бараках с печным отоплением, электрическим освещением. Нары двухэтажные. Ночью иногда волосы примерзали к стене.

Кроме жилых бараков, была кухня и столовая, контора, клуб с библиотекой, индивидуальная кухня, где можно было немножечко сварить что-нибудь из своих продуктов, выпить чай. Была баня, был бур-барак усиленного режима, для тех, кто нарушал режим, была санчасть, т.е. больница, но болели редко и немного...

Жилые бараки не запирались, уборные были отдельные домики. Но бараки долгосрочников — т.е. осужденных свыше чем на 10 лет — на ночь запирали и в нем на ночь ставили параши.

Я была в бараке долгосрочников. Моя соседка но нарам была испанская певица Лина Лувера—жена композитора Сергея Прокофьева. Мы с ней дружили, муж от нее отказался, сыновья, которым помогал Шостакович, писали ей, посылали посылки. У нее был срок 20 лет.

Между бараками были узкие проходы, снег высотой 2 метра, одна широкая дорога, на которой выстраивались все заключенные «на поверку». Пьяные конвоиры считали нас, ошибались, считали повторно и два и три раза. Некоторые женщины падали без чувств.

Мы знали, что рядом есть еще один такой же женский лагерь и еще четыре мужских инвалидных лагеря.

Знали, что ближайшие поселки местных жителей — 500 километров к югу, а на север уже — Воркута.

У меня была работа в бригадах по уборке дорог, лопатой надо было бросать снег на 2 метра вверх, чистила уборные. Очень трудно было чистить

 

- 19 -

картошку, хотя в бараке было тепло, но картошка была куском льда — замороженная, а ножей не давали. Чистили железными полосками, вырезанными из консервных банок. Пальцы на руках у меня скрючены до сих пор.

В бригаде были крестьянки с более крепкими руками. Они предлагал чистить за меня только, чтобы я им рассказывала...

Я давно научилась рассказывать и память меня не подводит до сих пор, Я рассказывала много и в Бутырках и в лагере. Русских писателей рассказывать очень трудно, разве что наизусть, а зарубежных—переводы, это несложно. Я рассказывала О.Генри, Джека Лондона, Мопассана. Но в лагере невозможно было рассказывать то, где упоминались дети (например «Вождь краснокожих» О.Генри), ведь у многих женщин отбирали детей и под чужими фамилиями отдавали в детские дома... Женщины, при упоминании детей, рыдали в истериках...

Конечно, в лагере были разные женщины — черствые и добрые. Были доносчики, зарабатывая льготы. Были «идейные», которые считали, что они здесь «по ошибке», а все остальные—враги народа, но большинство были несчастные простые добрые русские женщины и все старались помогать друг другу. Взаимопомощь помогала жить. При мне было только одно самоубийство...

О лагере я могу вспоминать многое и многих хороших людей, которые были на этом безлюдьи. Но мой рассказ сейчас об удивительной отважной доброй простой русской женщине...

...Итак, в мае 1952 года мама приехала в Абезь. Это было в мае 1952 года, но как это было я узнала только в апреле 1954 года, когда вернулась домой после реабилитации...

Из длинного поезда Москва-Воркута, на четвертые сутки дороги, мама вышла на станции Абезь. Кругом был снег, мороз... Больше никто из поезда не вышел и после короткой остановки, поезд ушел... Был день, светло. Деревянный домик станции. К маме подошла дежурная. Молодая девушка.

—Я догадываюсь, зачем вы приехали. Потом поговорим. Вон видите слева домик, я там живу одна. Идите туда, там дверь не заперта. Тепло. В печке горшок с кашей. Поешьте. Отдыхайте. Через три часа мое дежурство кончится и я приду...

Настойчивая приветливость девушки была искренней. Мама по рельсам дошла до домика, кругом были огромные сугробы. Дверь открылась легко. В комнате было тепло, светло. Через три часа пришла девушка. Сказала, что зовут ее Маруся, догадывается что ее гостья приехала к кому-нибудь из лагеря на свидание.

Мама подтвердила, что к дочери.

Маруся сразу сказала, что свидание не разрешат, но она может немного помочь, — повидаться хоть издалека!

Раз в неделю, что будет как раз завтра, на станцию приходит портниха из заключенных, конечно, с конвоиршей. Она принимает заказы от членов семьи охранников, которые здесь живут.

— Вот мы завтра пойдем с вами на станцию, я буду беседовать с конвоиршей, отвлеку ее, а вы поговорите с портнихой, чтобы она передала вашей дочери привет от вас и просьбу в 12 часов дня пройти по дорожке вдоль ограды, которая выходит на улицу, а не в поле. А мы с вами пройдем в 12 часов вдоль этой дороги. Так вы увидите друг друга.

Я хорошо помню как совсем незнакомая мне заключенная с помощью разных лагерниц разыскала меня...

 

- 20 -

Назавтра в 12 дня я с метлой и большой лопатой стала разгребать глубокий снег вдоль по дороге проволочной ограды, где по ту сторону ограды была проезжая дорога.

И мы увидели друг друга!.. Вечером меня вызвал начальник лагеря и сообщил, что приезжала моя мать, просила свидания, но это запрещено и под конвоем она была отправлена на станцию, но ее подарки мне он пересмотрел и передает мне. Это были шоколадные конфеты, которые дал маме, как я узнала через два года, уже в Москве, Лев Кассиль...              

... Мама, а потом и я, после возвращения в Москву, поддерживали связь с Марусей, Марией Афанасьевной. Она вышла замуж, они уехали на родину мужа, на Украину, в Донецк. Мы переписывались. Она посылала нам яблоки из своего сада, приезжала к нам в Москву в гости.

... Если бы не помощь Маруси Скаржинской мы бы не увиделись в 1952 году!..

А впереди было еще 13 лет заключения... Но их не было! Я освободилась в апреле 1954 года! Я уезжала из лагеря одна из первых!

Благодаря отваге добрых Людей, Людей с большой буквы!

В марте 1953 года умер Сталин. Весной по амнистии из лагеря уехали те, у кого был срок всего 5 лет.                                        

Массовое освобождение наступило 11956 году после XX съезда КПСС. Я освободилась 14 апреля 1954 года и вернулась домой 18 апреля 1954 года.

Друзья ждали меня. Мама получила документы раньше и всем сообщила, но 6 февраля 1953 года в «Правде» было напечатано, что я шпионка и воровала секретные документы и продавала их заграницу.

Эту статью написал человек, который хорошо меня знал и даже ухаживал. Это был сотрудник «Правды» Николай Козев.

Да, были и такие нелюди возле меня...

Но...17-го апреля 1954 года, накануне моего возвращения, к нам домой  приехала жена Льва Кассиля Светлана Собинова и привезла мне белье и одежду.

В тот же день (а они не сговаривались) к нам приехала жена Толи Тарасенкова Мария Белкина и тоже привезла одежду и белье для меня.      

Мои друзья уже ждали меня...

 ... Днем 18 апреля, мама, дочка, брат встречали меня на Ярославском вокзале. А Катя Цинговатова, выяснив, что последняя остановка у моего поезда будет в Звенигороде, мама сообщила ей еще раньше и номер моего вагона.                                                             

Катя доехала до Звенигорода на пригородном поезде, там купила билет до Москвы и когда мой поезд подошел, вошла в мой вагон, встретив меня раньше всех...

В Москве были только 2 женщины из моего лагеря—у них был срок 5 лет и они были освобождены по амнистии 1953 года. Уезжая, они дали мне свои адреса (вернее—адреса своих родных). Лидия Евсеевна Коган, член Союза писателей, переводчица, дала адрес своего отца, а другая, портниха, дала адрес своего племянника.

Был у меня адрес моей лагерной приятельницы Аллы Рейф, студентки со сроком 25 лет. Она дала адрес своей матери. Я обещала ей навестить ее мать.

 

- 21 -

К сожалению, после возвращения, едва получив паспорт, я тяжело за болела, лежала, была в разных больницах и не могла никого навестить.

На работу, в Институт мировой литературы, новый директор Иван Анисимов не хотел меня восстанавливать, по настоянию Президиума АН, академики хлопотали и меня восстановили на работе.

Меня поставили на техническую работу, но литературную работу не оставляла, написала книгу об Э. Войнич («Этель Лилиан Войнич»—М.: ГИХЛ I960.), которую и защищала, как кандидатскую работу в 1961 г. в Ленинграде и тогда же меня приняли в члены Союза писателей.

В конце восьмидесятых великий художник Тенгиз Абуладзе создал кинофильм «Покаяние».

Я смотрела этот замечательный фильм в 1988 году в Москве, с внуком, Ему было многое не понятно. Я пыталась кое-что объяснить.

И вдруг когда экран показал очередь женщин, пытавшихся узнать что-либо о своих родных заключенных (но ведь «отняли список, и негде узнать»), и была полная тишина и на экране, и в зале, вдруг зазвучала мелодия фильма «Под крышами Парижа»!..

Создатели фильма «Покаяние» этой мелодией дали ощутить время действия— 1937-й!

Только—увы!—мало кто мог вспомнить эту мелодию, узнать ее. Внуку я объяснила...

Опять прошло немало лет. И вот второго декабря 1994 года я снова все вспомнила... Неужели я одна?

Двадцать первого декабря 1994 года в «Мемориале» была презентация книги воспоминаний Евгения Александровича Гнедина «Выход из лабиринта».

На следующий день, 22 декабря, друзья принесли эту книгу мне.

Я знала Евгения Александровича. Я знала, как страшно пытали этого честного, достойного человека, сколько лет он провел в тюрьмах и лагерях. Я стала перелистывать книгу—его мемуары, дневники, письма, а также воспоминания о нем... До выхода книги он не дожил.

Перелистываю. Вчитываюсь. На странице 93 Гнедин рассказывает, как его переводят из Сухановской тюрьмы в Лефортовскую. Он еще не знает приговора, он только прочитал обвинительное заключение, в котором нашел множество нелепостей. А это уже третий год «предварительного» заключения...

Вместе с сокамерником его помещают в «воронок»—в машину для перевозки заключенных. Наклонившись к сокамернику, «в темном проходе воронка я шепнул—»Напомните мне, пожалуйста, мелодию вальса из фильма «Под крышами Парижа»...»

А он предполагал, что его везут на расстрел...

ЕЯ прочитала эти строки 22 декабря 1994 года.

И нет уже и Тенгиза Абуладзе. А он помнил...