- 49 -

У моей мамы были две кузины - сестры Маруся и Фира Смусь. Были они красивые девушки, особенно старшая - Маруся, и обе после революции вышли замуж за "новых" людей. Марусиным мужем был Константин Георгиевич Максимов. В двадцатые годы он был членом ЦК ВКП(б) и Президиума ВЦИК. Его имя, наряду с именами других основателей Советского государства, было отлито в бронзе "на века" у основания монумента в честь первой советской Конституции. Этот монумент был воздвигнут в Москве на площади, что напротив Моссовета, на месте разрушенного памятника освободителю южных славян генералу Скобелеву. В конце тридцатых годов мы с моим другом Шуриком Гуревичем ходили к этому монументу смотреть, как один за другим исчезают отлитые на нём имена. В конце концов, и сам монумент был заменён памятником Юрию Долгорукому. Максимов был одним из лидеров Рабочей оппозиции. Когда мы с мамой в 1933 году в Москве пришли в квартиру Максимовых на Спиридоньевке, он уже был разжалован в директора подмосковного химкомбината, но сохранил ещё сановную величавость, свойственную всем большевистским лидерам, которых мне довелось встречать. В 1936 году его арестовали, и он исчез навсегда.

 

Младшая сестра Фира была женой Иссера Григорьевича Айнгорна, энергичного и способного человека, который сделал ставку на новую власть: во время революции он вступил в партию большевиков, воевал в Гражданскую войну, отличился, был награждён орденом Красного Знамени и после войны быстро выдвинулся на хозяйственной работе. В двадцатые годы Айнгорн вначале занимал ответственный пост в находящемся тогда в Харькове Управлении шахтами

 

- 50 -

Донбасса - Донугле, а потом стал председателем Укрснаба. Харьков тогда был столицей Украины. Айнгорны дружили с семьёй председателя Совнаркома Украины Власа Чубаря.

 

Фира Айнгорн была первой подругой моей мамы в Харькове. Летом 1929 года Айнгорны пригласили маму провести с ними месяц на Чёрном море, в Сочи, то ли в цэковском, то ли в правительственном доме отдыха. Мама вернулась, упоённая успехом, который она имела у отдыхавшей там "элиты". Она рассказывала о вечеринках, где был Ворошилов, какие-то ещё московские наркомы, которых я не запомнил, местное грузинское и абхазское начальство, как один из них, когда она вошла в зал, где они сидели, поднялся со стула и прочитал:

Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты,

Как мимолётное виденье,

Как гений чистой красоты...

Странно, но отец её не ревновал. Она была очень хороша собой. Мужчины обращали на неё внимание, ухаживали за ней, но он относился к этому спокойно, отпускал её одну. В 1931 году она со мной уехала летом в Крым. Я помню, как она, вернувшись, рассказывала отцу о шуточной поэме, которая была сочинена к прощальному вечеру в доме отдыха, где мы жили. Ей там было посвящено двустишие:

Много есть у нас путей для побед над дамой:

Надо с Витеньки начать, чтоб дойти до мамы.

Меня в доме отдыха действительно одаривали вниманием, но "до мамы", насколько я знаю, так никто и не "дошёл". Я, по крайней мере, в это верил. И мне кажется, что отец тоже верил.

 

В Москве началось строительство метрополитена. В те годы это была одна из главных в стране строек, если не самая главная. Каганович, который тогда был секретарём Московского комитета партии и курировал стройку, забрал

 

- 51 -

в Москву нескольких руководящих работников Донугля, имеющих опыт подземного строительства. В их числе был Айнгорн, которого назначили заместителем начальника строительства метро - Метростроя. Его послали в Берлин и Париж знакомиться с европейским городским подземным транспортом. После его возвращения из-за границы Айнгорны переехали в Москву.

Из Москвы от Фиры стали приходить письма с описаниями прелестей столичной жизни. Она писала, что чувствует себя одиноко без мамы и что Изэк (так она звала своего мужа) легко может устроить моего папу на работу в Метрострой с получением жилья в Москве. Мама загорелась мыслью о переезде в столицу.

Отец отнёсся к этой идее более чем прохладно. Его не привлекали Фирины знакомства "в верхах". Я помню, что мы только однажды были в гостях у Чубаря с мамой, отец с нами не пошёл. Самого украинского премьера, правда, дома не было. Новыми знакомствами, которые вызывали мамин энтузиазм, отец тяготился. В обществе этих людей он не чувствовал себя на месте. У него был свой круг знакомых, который он любил. Это был брат Саша, друзья по учёбе в Киеве, бывшие николаевцы, жившие в Харькове, или просто партнёры по преферансу, шахматам, бильярду и пинг-понгу. Мама, однако, настаивала на переезде. В ход пошли самые разные аргументы: жизнь в столице, учёба сына (то есть меня) в столичной школе и высшем учебном заведении, лучшее питание. Последнее соображение имело силу: жизнь в Харькове на фоне всеобщего голода на Украине была более чем скудной. В Москве было значительно лучше, кроме того, Москва сулила специальные магазины для работников Метростроя.

— Надо думать о питании ребёнка, - говорила мама.

Отец уступил. В конце лета 1933 года он получил назначение на должность начальника планового отдела Управления карьерного хозяйства Метростроя, и мы переехали в Москву.

 

- 52 -

В ожидании жилья мы поселились в четырёхкомнатной квартире Айнгорнов на Петровке, 26 - в огромном доме в центре Москвы, где во дворе летом были теннисные корты, а зимой - каток. Обстановка и атмосфера жизни в доме Айнгорнов были и для меня, и, наверное, для моего отца совершенно новыми. Айнгорн по вечерам за столом рассказывал, что произошло на очередном совещании у Кагановича, и как Каганович сказал, что "по этому вопросу надо посоветоваться с "Хозяином", и что "Хозяин" сказал и чем "Хозяин" был доволен и чем недоволен. И я понимал, что "Хозяином" Айнгорн и окружающие его люди называли Сталина. На Метрострое произошла известная авария, когда в центре Москвы, в районе Неглинной улицы, "плывун", то есть мокрый песок, прорвался в строящуюся подземную выработку, и стали оседать дома, и среди ночи надо было срочно переселять людей из домов, которые были под угрозой. Айнгорн занимался этим переселением и рассказывал дома, как он докладывал о ходе работы "Хозяину" по телефону.

Фира Айнгорн работала секретарём-машинисткой в ГПУ. Дома на столике стояла её фотография в окружении людей в военной форме. Мне было 11 лет, голова моя была набита историями о героях Гражданской войны: Котовский, Якир, Щорс, Будённый, Ворошилов, Тухачевский. Я знал, что командир бригады носил один ромб, командир дивизии - два, корпуса - три. Ромбы были знаками различия героев-полководцев. А тут рядом с Фирой улыбался человек с тремя ромбами в петлицах, а у его соседа было два ромба! Фира сразу выросла в моих глазах.

— Кто они такие? Герои войны? Полководцы? Командиры корпуса, дивизии? - спросил я у неё.

— Да нет, - смеялась Фира, - никакие они не полководцы, они - душки-чекисты. В ГПУ другие знаки различия. Вот этот - Берман, а это - Фирин. Смешная фамилия - "Фирин", правда? - Видно было, что она гордится таким блестящим окружением.

По случаю нашего приезда у Айнгорнов собрались

 

- 53 -

гости. Были Максимовы. За столом обсуждали книгу Юрия Германа "Наши знакомые". Все её читали, и всем она нравилась. Я прочёл эту книгу без особого увлечения: уж очень много там было про любовь, меня эта тема не занимала. Героем книги был чекист Альтман. Он был окружён тайной: неожиданно исчезал и так же неожиданно возвращался. Было ясно, что он занимается чем-то очень важным, но чем именно - не объяснялось.

Я увлёкся другой книгой, которую нашёл на книжной полке у Айнгорнов. Это был "Князь Серебряный" Алексея Константиновича Толстого1. Меня сразу же захватили приключения, которыми была полна чуть ли не каждая глава, и я читал книгу, тревожась за судьбу храброго, благородного, красивого героя, который следует голосу чести, защищает незаслуженно обиженных, униженных и оскорблённых и постоянно подвергает себя смертельной опасности. Опасность возникала от близости ко двору подозрительного, безмерно жестокого, грозного царя, окружённого низкими и подлыми всевластными опричниками. И, по мере того как я читал, уже не книжная, а настоящая тревога родилась в моей душе. Я смутно почувствовал какое-то сходство с тем, что происходило вокруг. Времена, когда это сходство уже многим бросалось в глаза и когда сам Сталин повелел, чтобы Иван IV почитался историками и киношниками как исторически прогрессивный, великий государь, а не как мрачный убийца и садист, были ещё далеко впереди, да и опалы и казни если уже и происходили, то в масштабах пока что малых и мне не были известны. И тем не менее, когда я прислушивался к разговорам взрослых, я чувствовал в душе тревогу и страх за отца и мать. Мне было страшно от того ощущения близости ко "двору", которое было в доме у Айнгорнов.

 

Я начал учиться в школе, завёл новых друзей, которые были интереснее и ярче моих харьковских, и забыл об этом странном чувстве. И только четыре года спустя, когда

 


1 Во второй раз эта книга попала мне в руки в камере Лубянской тюрьмы (в тюрьме была хорошая библиотека конфискованных книг). В этот раз книга показалась мне наивной и детской, но меня поразили строки из авторского предисловия. В отношении к ужасам того времени автор сознаётся, что при чтении источников книга не раз выпадала у него из рук и он бросал перо в негодовании не столько от мысли, что мог существовать Иоанн IV, сколько от той, что могло существовать такое общество, которое смотрело на него без негодования...

- 54 -

новые опричники увели из дома моих родителей, я вспомнил то предчувствие беды, навеянное книгой А. К. Толстого, которое было у меня в первые недели жизни в Москве.

 

По моим впечатлениям, отец тяготился жизнью у Айнгорнов. Фиру он недолюбливал, считал суетной, с Изэком дружба у них не клеилась, хотя Айнгорн относился к папе с дружеским интересом. Я думаю, что моему отцу мешало различие в общественном статусе. Айнгорн был одним из новых "хозяев жизни", отец не чувствовал себя членом этого круга, да и не стремился им быть. Их сближала любовь к музыке. Оба были музыкальны, их музыкальные вкусы совпадали. Они часто напевали, вспоминая любимые ими мелодии, поправляя друг друга. Это было время, когда в квартирах слушали радио. Я запомнил их сидящими вдвоём перед приёмником, наслаждаясь вечером музыкальной передачей. Общность музыкальных вкусов не была, однако, достаточной для дружбы.

У Айнгорнов часто бывала сестра Фиры - Маруся Максимова, и в её присутствии отец оживлялся. Маруся была очень хороша собой. Женственная, умная, весёлая, уверенная в себе, она чувствовала, что нравится отцу, и относилась к нему с явной симпатией. Я запомнил её одетой в белую блузку с прямой юбкой, с короткой стрижкой, живым привлекательным лицом и стройной фигурой. У Максимовых мы бывали редко. Я помню обед в их квартире и роскошного ангорского кота Лексу, который драл когтями обои в столовой в том месте, где на стене двигалась тень головы хозяйки.

Одно лето мы с мамой жили на большой ведомственной даче Айнгорнов в Малаховке. И там же жили моя ровесница дочь Маруси Зина и кот Лекеа, о котором говорили, что он теперь не ангорский, а айнгорнский. По выходным дням из города все съезжались на дачу, и всегда отец оказывал Марусе внимание, она ему улыбалась, а я смотрел на неё во все глаза. Много лет прошло, я стал взрослым и заметил, что меня привлекают девушки, напоминающие Марусю Максимову.

 

- 55 -

Предчувствуя свою судьбу, Максимов формально разошёлся с Марусей до своего ареста, избавив её от клейма жены врага народа. Она жила в Москве, у неё был роман с известным патологоанатомом профессором Збарским, с которым она работала и про которого московские остряки говорили, что он "набивал соломой" Ленина в Мавзолее. Она устроила мою маму на работу к Збарскому, приводить в порядок его библиотеку. Марусю долго не арестовывали, но потом всё-таки посадили, и она отделалась легко - ссылкой. Когда мы собрались эмигрировать, Маруся узнала об этом уже перед самым нашим отъездом. Она была больна и не выходила из дома. Через свою дочь Зину она несколько раз передавала, что хочет меня видеть. Но началась предотъездная суматоха, и я к ней не попал. Теперь жалею. Может быть, она хотела мне рассказать что-то, чего я не знал?

 

Нам предоставили временное жильё - маленькую и не очень благоустроенную квартиру в Колокольниковом переулке на Сретенке, в старом доме, принадлежащем Метрострою. В том же дворе жил папин начальник Сергей Георгиевич Боровиков. Он был холост и на правах соседа и коллеги часто заходил к нам - попить чаю, поиграть с отцом в шахматы. Я запомнил крупного, плотного телосложения, приветливого и добродушного человека. Боровиков несколько раз заводил один и тот же разговор, который увлёк моё детское воображение и остался в моей памяти.

— Слушай, Матвей Акимович, - говорил Боровиков (они называли друг друга на "ты", но по имени-отчеству), - давай напишем с тобой киносценарий! Напишем о том, что мы знаем, - о нашей жизни. Это будет очень нужный и полезный фильм. Вот для таких, как он (Боровиков показывал на меня), для тех, кто молод и не знает, через какие трудности мы все, вся страна, прошли. Подумай только: ты человек из еврейской семьи, я - из русской. Это будет рассказ о

 

- 56 -

том, как два человека с разным происхождением и воспитанием, оба в начале жизни далёкие от революционных идей, вырастают и мужают вместе со страной, участвуют в великих делах, которые творятся в стране, и постепенно идеи революции становятся смыслом их жизни. Закончим сценарий строительством метро, об этом ещё не было фильма - энтузиазм труда на самом передовом фронте пятилетки! Кому, как не нам, об этом рассказать! Отец улыбался в ответ:

— Я согласен, Сергей Георгиевич, это прекрасная идея, но у нас с тобой и без этого забот хватает, да и думаю, что поздновато мне писателем становиться, я как-то, знаешь, привык в жизни то делать, чему меня учили и что я умею. Давай лучше ещё одну партию сыграем.

— Нет, я серьёзно, - не унимался Боровиков, - у меня просто руки чешутся засесть за это дело, честное слово! Эх, закрутил бы я сюжет! Писатель во мне пропадает! Я спать ложусь и представляю себе сцены из своего фильма... Разные приключения вставим, чтобы захватить зрителя. Были у тебя в жизни приключения? У меня были. И любовь... Слушай, фильм будет на ять!

Отец вежливо посмеивался в ответ и расставлял шахматные фигуры.

 

Позже мы получили две комнаты в квартире на Большой Садовой улице напротив здания военной академии. Благодаря стараниям моей мамы я стал учиться в 25-й Образцовой школе, что в Старопименовском переулке. В следующем учебном году в наш класс пришёл высокий мальчик с распадающимися на прямой пробор белобрысыми волосами - Володя Сулимов. Он был одержим кино, на уроках литературы рисовал последовательные схемы кадров фильма по произведению, которое мы проходили, любая прочитанная книга превращалась в его воображении в кинофильм, и он объяснял нам, как она будет выглядеть на экране. Он заразил нас игрой: по каждой прочитанной книге мы

 

- 57 -

составляли список действующих лиц из учеников и учениц нашего класса, иногда привлекая народ из параллельного класса, и на переменах разгорались споры о том, кто из девочек лучше подходит на роль героини. Я, как и другие, заразился этими "кинозабавами" и вспомнил Боровикова с его идеями. Я спросил у папы, пишет ли Сергей Георгиевич свой сценарий.

— Не думаю, - сказал он, - это всё из области сладких мечтаний.

 

Отца в этот последний - московский период его жизни я вспоминаю невесёлым. Он уставал, приходил с работы, ложился на тахту и засыпал. Выпавшая из рук газета закрывала его лицо. Он плохо себя чувствовал, врачи нашли у него начало процесса в лёгких. Очередной отпуск он провёл в Северном Казахстане, на курорте Боровое, где лечили кумысом - кобыльим молоком. Ему это помогло, он вернулся пополневшим, чувствовал себя лучше.

 

Как отец относился к маме? Я думаю, что он любил её. Он всегда был заботлив, он гордился её внешностью. У них не было серьёзных ссор, по крайней мере, в моём присутствии. И в то же время я не могу вспомнить проявлений нежности, ласки. Был ли он счастлив с мамой? Мне кажется, что нет, не был. Мне трудно объяснить причину этого моего ощущения. Они были людьми разными, вышедшими из разных семей, хотя это, разумеется, ни о чём ещё не говорит... Не знаю, не могу объяснить... Мама была доминирующей фигурой в их союзе. Под её влиянием он изменил многим своим привычкам. Но внутренне он не изменился.

 

Я пытаюсь вспомнить своё отношение к отцу в этот последний, московский период нашей жизни, когда я был старше. Я любил его, как всегда. Я уважал его и слушался, как мне кажется, беспрекословно. И в то же время я жалел его. Я не понимаю, отчего возникло это чувство, - я никогда

 

- 58 -

не чувствовал ничего подобного по отношению к матери. Но мне было жаль отца, я помню это. Мне трудно объяснить, чем это было вызвано. Может быть, тем, что более активная мама подавляла его, и он со свойственной ему мягкостью уступал ей? Может быть, тем, что он иногда чувствовал себя не в своей тарелке в обстановке нашей московской жизни и тогда казался зажатым и неуверенным в себе? А может быть, это моё ощущение было предчувствием его будущей ужасной судьбы.

 

Отец любил проводить время со мной. Он говорил о вещах, о которых я ни от кого больше не слышал: о нравственности и честности. Он говорил, что желает мне успеха в жизни, но я должен помнить, что порядочность важнее успеха и стремления к благополучию. Ни от учителей, ни от пионервожатых я ничего подобного не слышал. Он повторял много раз слово "долг", он вкладывал в это понятие большой смысл, и я чувствовал, что для него оно было важным. Отец продолжал иногда заниматься со мной математикой. Он научил меня в это время очень важному: умению видеть и ценить красоту математических решений, и я думаю, что это умение и возникающая из него любовь к точным наукам во многом определили мой выбор профессии. Он умел сделать занятия интересными, потому, наверное, что ему самому они были интересны. Он рассказывал разные занимательные истории, вроде той, как он бился над решением задачи на построение, которое никак ему не давалось, и как он лёг спать, и решение пришло к нему во сне. Спустя 40 лет я показал эту задачу моему сыну и помню её до сих пор.

 

Через год с небольшим после нашего приезда в Москву произошло событие, послужившее ключом к началу той страшной беды, которая постигла нас вместе со всей страной, - Сталинского Большого Террора.

1 декабря 1934 года в Ленинграде был убит Киров. И, по странному свойству детской памяти, я запомнил события

 

- 59 -

и обстоятельства дня, когда это стало известно. Я помню, как наша классная руководительница - учительница биологии Татьяна Михайловна - "Танечка", как мы её между собой звали, прочла нам газетное сообщение. И тут же на большой перемене разыгралось действие. Упитанный, румяный, с ямочками на щеках подвижный Миша Червонный вытащил из портфеля "стреляющую" рулетку. Это была метровая пружинящая стальная лента, свёрнутая в маленькой плоской круглой коробочке. При нажатии на кнопку лента, распрямляясь, вылетала из коробочки и пролетала метра 3-4.

— Я буду Николаев, а ты будешь Киров. Беги! - кричал Миша Юре Муралову, и, к восторгу класса, лента рулетки ударяла в спину убегающего Юры.

— Падай, ты убит, - кричал Миша.

Я думаю, что и Миша, и Юра запомнили этот день, как запомнил его я: Миша был сыном известной в Гражданскую войну "красной атаманши" Маруси Червонной и героя процессов 1936-1937 годов - не то Сокольникова, не то Серебрякова (оба расстреляны), а Юра Муралов - сыном заместителя наркома сельского хозяйства и племянником командующего Московским военным округом и руководителя Октябрьского восстания в 1917 году в Москве (оба Муралова тоже были расстреляны). И Миша, и Юра, так же как и я, покинули 25-ю школу зимой 1937 - 1938 годов.

 

Весной 1935 года было закончено строительство первой очереди московского метро. За несколько дней до открытия регулярного движения отец повёз нас с мамой в специальном поезде для строителей по будущей линии - от Парка культуры до Сокольников. Это был праздник. Айнгорна наградили орденом Ленина, отца - значком отличника Метростроя. В Колонном зале Дома союзов состоялось торжественное заседание. Вернувшись оттуда, отец рассказывал:

— Заседание должно было начаться, президиум занял свои места на сцене, там были Каганович и Калинин, руко-

 

- 60 -

водители строительства. Все аплодировали. И вдруг на сцене показался Сталин и медленно прошёл к своему стулу за столом президиума. Я почувствовал, как какое-то дыхание прошло по залу, всеми овладел восторг. Это было какое-то необъяснимое чувство. Что-то есть в этом человеке магнетическое...

Много лет спустя, уже выйдя из тюрьмы на волю и желая показать нелепость того, что произошло с отцом, моя мама рассказывала, что наедине с ней, в постели, он говорил, как он счастлив, что живёт в такое время, когда перед его сыном открыты все дороги в жизнь. Антисемитизма в тридцатые годы в Москве со стороны власти действительно никто не ощущал. Лазарь Каганович был правой рукой Сталина и на всех фотографиях неизменно оказывался с ним рядом. В наводившем на всех страх ГПУ среди начальства было много евреев, включая главного начальника Ягоду, евреи были героями модных книг, фильмов. Процентной нормы для поступления в вуз, как в то время, когда отец учился, не было, не было и ограничений на жительство - черты оседлости. Я не сомневаюсь, что мама говорила правду и он действительно сказал это. И тем не менее мне хочется думать, что это высказывание отца не выражало систему его взглядов. Уж очень другие у него были и происхождение, и воспитание. Из другого он был, так сказать, человеческого материала. Скорее всего, это было сказано под настроение, может быть, под влиянием каких-либо событий, книги или фильма.

Ну а как быть с рассказом о Сталине в Колонном зале? Для тех, кто жил в то проклятое время, объяснение звучит просто: не у него одного страх превращался в преклонение. Это было в ту пору, по-видимому, всеобщей болезнью.

 

А страх становился всё ощутимее. Прошли процессы Зиновьева - Каменева, потом Пятакова - Радека. Газеты сообщили о суде и расстреле Тухачевского, Якира, Уборевича и других руководителей Красной армии, о самоубийствах

 

- 61 -

Томского, Гамарника. ГПУ стало называться НКВД. Расстреляли Ягоду, и наркомом внутренних дел стал Ежов. В школе со стен стали исчезать портреты вождей и героев революции и Гражданской войны. В газетах печатали карикатуры Бориса Ефимова "Ежовы рукавицы". На них был изображён широкоплечий гигант - сталинский нарком Ежов (на фотографиях он почему-то оказывался совсем не гигантом, а плюгавым карликом, на голову ниже и Сталина, и других низкорослых вождей). В огромной руке, одетой в жуткую рукавицу с иглами-пиками, он держал извивающуюся многоголовую гадину. Головы были мерзопакостного вида и в зависимости от того, какой шёл процесс, напоминали то Троцкого с Каменевым и Зиновьевым, то Троцкого с Пятаковым и Радеком. Родители, стараясь, чтобы я не слышал, говорили друг другу: взяли такого-то. Они перестали ходить в гости, к нам стали реже приходить и знакомые, и родственники. Даже телефон звонить стал реже.

Наступила осень 1937 года. Я начал учиться в 8-м классе. Однажды в октябре, придя из школы, я увидел, как мама рвёт фотографии, на которых был Боровиков. Мама была бледная, испуганная.

— Арестовали Боровикова, - сказала она.

 

9 декабря 1937 года ночью раздался стук в нашу дверь. На пороге стояли трое мужчин в военной форме и наш татарин-дворник - понятой. Отцу велели сидеть за столом в первой комнате, мне с матерью - оставаться на местах, где мы были, - в своих кроватях во второй комнате. Один из военных, вместе с дворником, стоял у входной двери, двое других вели обыск. Через открытую дверь я видел папу. Он сидел одетый за обеденным столом. Лицо его было бледным и сразу осунулось, как у больного. Он смотрел прямо перед собой. Я задвигался в своей кровати, он посмотрел в мою сторону, и я увидел, как задрожали мускулы его лица. Он отвернулся. Военные, проводившие обыск, время от времени показывали ему книгу или

 

- 62 -

письмо, спрашивали о чём-то, он отвечал. Внешне он был спокоен.

Я не думал ни о чём. Я сидел в своей кровати, смотрел на своего отца и чувствовал только ужас, бессилие, отчаяние и горе... Часа через два, закончив обыск, они сказали отцу:

— Можете попрощаться с семьёй.

Я ждал, что он скажет мне, что это - недоразумение, что там разберутся, всё выяснится и он вернётся домой. Вместо этого он подошёл ко мне, обнял меня и поцеловал.

— Помни, что я всегда был честным человеком, - сказал он.

Я помню.