- 16 -

Горькую обновку

Другу шила я.

Любит, любит кровушку

Русская земля.

А. Ахматова

 

II. Бутырка

 

За мной пришли 26 ноября, опять ночью и опять 26-го. На этот раз я не плакала, не дрожала. Какое-то сосредоточенное спокойствие овладело мной. Без волнения смотрела я, как перетряхивают все в комнате, как от горя ломает руки мама.

— Собирайтесь.

Я стала надевать свое легкое демисезонное пальто.

— Нет, подожди, — опомнилась мама, - зима на носу. Надевай мое зимнее пальто.

Она металась по комнате, всовывая мне в чемодан свое белье, меховую шапку, чулки. Сбегала в чулан и принесла старенькие, но крепкие, подшитые кожей валенки. О! Как потом пригодились они мне, как спасали от сибирских морозов. Я благословляла это мамино наитие. Но одеяла она мне тоже не положила. Виной, наверное, был Ярошенко. Помните картину "Всюду жизнь"? Арестант едет в тюремном вагоне в Сибирь, с ним его семья. Из окна ребенок кормит голубей. Все улыбаются. Или его "Заключенный". В каземате из зарешеченного окна солнце отбрасывает свет на стену и на кровать со скомканной простыней, подушкой, одеялом. Арестант встал на стол и смотрит в окно на божий мир. Вот так, по Ярошенко, мы представляли тюрьму, этап. Потому-то ни я, ни мама не собрали в тюрьму одеяло, подушку.

Меня усадили на заднее сиденье автомобиля между двух энкаведистов. И тут я как бы раздвоилась, отделилась сама от себя. На все происходившее стала смотреть посторонними любопытными глазами. Машина минула Семеновскую площадь. Елоховский собор, завернула на Кировскую и по переулку подкатила к Лубянской цитадели. Бесшумно отодвинулись металлические ворота и также бесшумно задвинулись за нами. Какими-то узкими и низкими коридо-

 

- 17 -

рами мы вошли в комнату, чем-то напоминающую больничную приемную. Здесь провожающие сдали меня конвоирам и ушли. Сидящая за столом девица занесла мою фамилию в толстую книгу, туда же пришпилила ордер на арест и махнула рукой конвоиру: "Ведите". Опять шли узкими коридорами с частыми железными дверями. Перед одной остановились, открыли и втолкнули меня в крохотный чулан-камеру. Она была без окон, свежепобелена и освещена яркой лампой, висящей под потолком.

В углу на чемодане сидела молодая женщина и плакала. Когда дверь захлопнулась, она обратилась ко мне:

— За что вас арестовали?

— Не знаю. По-моему, ни за что. У меня муж арестован.

— У меня тоже. Кто ваш муж?

— Доцент математики.

— А мой - помощник Туполева. Слышали о нем?

— Конечно. А сам Туполев?

— Его забрали раньше моего мужа.

Она назвала свою фамилию - Черышева, и тут же разрыдалась. Стала рассказывать, как ее арестовали, как в квартире остались двое маленьких детей. Она плакала и все говорила, что потеряет детей, что в Москве у них нет родственников, а соседи и знакомые запуганы. Она все говорила и плакала, плакала. Временами в железной двери лязгал глазок, и кто-то наблюдал за нами. Часов у нас не было. Мы были вне времени. В нашем белом каменном ящике ослепительно ярко горела лампочка.

Внезапно открылась дверь, и к нам вошло, вернее, ввалилось что-то непомерно большое и круглое. Круглым были большой живот и зад, обтянутый романовским полушубком, круглая голова, замотанная в шерстяной платок. Круглые узлы громоздились спереди и сзади странной фигуры. Она остановилась, скинула с плеч свои узлы, опустила на пол увесистую сумку и пробасила:

— Здравствуйте, бабоньки. Давно здесь сидите?

— Ночью нас привезли.

 

- 18 -

— Ну, а сейчас утро красное. Со мной им долго повозиться пришлось. Торопили, да я не спешила. Она скинула с себя меховой полушубок, удобно уселась на одном из узлов, размотала платок, и мыувидели улыбающееся лицо пожилой женщины.

— Ревете? - словно удивилась она, разглядывая наши заплаканные лица, - давно бы привыкнуть пора. Давайте лучше есть пирожки. У меня они свеженькие. Каждый день подорожники в тюрьму пекла.

— Как подорожники?- опешили мы.- Разве вы ждали, что вас арестуют?

— А то как же? Мой муж старый партработник. До революции я с ним в ссылке, в эмиграции была. Как забрали его,— я сейчас окольными путями о других товарищах узнавать стала. Одного, другого, третьего нет. Значит, под метелку всех забирают и жен прихватывают, какую сразу, какую погодя. Вот я и пекла подорожники, да пожитки нужные складывала.

Нет, ничего этого мы не знали, не думали, что так могло случиться.

Бабка сунула нам по пирогу и большому яблоку. Только мы хотели ее подробно расспросить, как ее вызвали. Она забрала свои узлы, пироги и ушла, помахав нам рукой. Опять бесконечно тянулось время. Два раза нас выводили в уборную. Но вот вызвали меня. Минуя длинные коридоры, вывели во двор, и я поняла, что опять наступила ночь. Небо было темным и по-зимнему хмурым. Меня подвели к фургону и впихнули в заднюю дверцу. Но все же я успела рассмотреть, что это - светло-синяя машина, без окон, с надписью "Хлеб". Так вот что за продукты развозят по Москве в крытых автофургонах!

В фургоне было темно, но кто-то взял меня за руку и усадил на скамью. Какая-то женщина заговорила, но из-за дверцы последовал окрик: "Молчать!". Каждый раз, когда открывалась дверца, к нам вталкивали новую узницу. Вот уже все скамейки заняты. Последние мостятся на полу. Звякнули ключи - это нас заперли снаружи, и мы поехали. Все сразу заговорили: "Я такая-то, моя фамилия такая" - искали знакомых. Куда нас везут? Повернули направо, прямо, догадались - везут по Большой Дмитровке в Бутырскую тюрьму. Тюрьма,

 

 

- 19 -

как я потом узнала, жила ночной жизнью. Привозили заключенных, вызывали на допросы, отправляли этапы - всегда ночью. Наша тюрьмообработка длилась всю ночь. Сначала раздели догола, отобрали шпильки, заколки, пояса с резинками. Подвергли унизительному осмотру тела. Потом надзирательница швырнула из чемодана смену белья, полотенца, мыльницу. Остальное заперла, навесив на чемодан бирку. Конвой повел к фотографу. Долго петляли по коридорам. Чулки без пояса падали, мешали идти. Потом мы приспособились обходиться без резинок - туго винтом закручивая чулки под коленом. Точно воров, убийц, снимали в профиль, анфас, печатали краской каждый палец.

Баня. Полуголые мужчины принимают в пропарку одежду, раздают мизерные кусочки мыла, нагло высматривают, высмеивают нашу наготу. Голые, несчастные, беспредельно униженные, долго стоим мы перед дверью в мыльную - там еще кто-то моется. Слышится ругань надзирателей.

Так прошла вторая ночь после ареста.

Было совсем светло, когда нас поодиночке стали разводить по камерам. Один конвоир впереди - другой позади. Первый все время стучал связкой ключей о пряжку ремня. Это был сигнал предупреждения ведут заключенного и никто не должен с ним встречаться. Если же нельзя было разминуться, то заключенного запихивали в специальные каменные карманы, устроенные в стенах, или поворачивали лицом к стене с поднятыми над головой руками.

Против одной из дверей мы остановились. Конвоир долго искал в своей огромной связке нужный ключ. Нашел, отпер дверь, грубо впихнул меня и тут же захлопнул ее.

Зрелище, представшее передо мной, было потрясающим. Несметное количество женщин, растрепанных, полуодетых, в одном нижнем белье, стояли на нарах и трясли в руках какие- то тряпки. Одна почему-то все время приседала, а седая старуха в голубом трико стояла в позе боксера и кулачком дубасила кого-то в воздухе. Я обомлела: "Меня запихнули в камеру умалишенных", - подумала с ужасом.

 

- 20 -

Но тут град вопросов посыпался на меня:

— Кто вы? Полька? Харбинка? Жена? Когда арестовали? Что на воле? О чем пишут в газетах? Что говорят люди?

Я молчала, таращила испуганные глаза и жалась к двери.

— Да опомнитесь, не бойтесь, отвечайте,- заговорила со мной пожилая женщина.

— А это кто?- указала я на старуху в трико.- И почему вы все что-то трясете?

— Ах, эта! Да она просто делает физзарядку, чтобы размять затекшие руки и ноги, а трясем мы выстиранное в уборной белье - сушим его. Так кто же вы?

Ответив на все вопросы, я огляделась. Камера была размером примерно 6 на 6 метров. В ней было два зарешеченных окна с глухим наклонными щитами-намордниками снаружи, оставлявшими вверх лишь маленький открытый прямоугольник, в котором виднелся кусочек неба.

Всю камеру занимали сплошные голые деревянные нары, оставлявшие свободным лишь небольшое пространство у двери. Здесь сто: металлический бак-параша. Было жарко. Пахло мочой и потом.

В этой камере с кирпичным сводчатым потолком находились 7 женщин. Одних уводили, других приводили, но это количество всегда оставалось неизменным.

Говорили, что в такой камере раньше помещалось 5-10 человек, но в 1937, высокоурожайном на заключенных, в нее запихивали 7 человек. Конечно, разместиться всем на нарах было невозможно, потому вновь прибывшие должны были спать под нарами на голо цементном полу. Таких горемык было человек 10-15. Когда кого вызывали с вещами, происходила общая передвижка. Освободившиеся места занимали их соседи, а горемыки из «преисподней выбирались на нары у параши. Лучшими считались места у окна - там помещались старожилы. Но и на лучших местах спать было можно только в скрюченном положении. Мы были не как селедки в бочке, а как кильки в маленькой круглой банке. На каждую из нас

 

- 21 -

приходился участок нар около 30 сантиметров в ширину и чуть более метра в длину. Если кому-то во сне случалось повернуться на другой бок, то за ней должен был повернуться весь ряд. Лечь на спину или вытянуть ноги - было невозможно.

Если кто-то вставал, его место моментально исчезало,- так заплывает след человека, идущего по болоту.

В камере было душно и жарко. Несмотря на зимнюю погоду, окна не закрывались. Вечером мне пришлось лезть под нары. Там было темно, грязно и холодно. Воздух из окна не освежал камеру, а холодным душем падал вниз. После двух бессонных ночей даже цементный пол показался желанным. Подстелив одну полу пальто под себя, укрывшись второй полой и, подложив под голову чахлый узелок, я уснула.

Через несколько дней ночевки под нарами я почувствовала боль в горле. К вечеру меня бил озноб. Наступила ночь, и я опять улеглась под нары. На утреннюю поверку уже не поднялась. С трудом женщины вытащили меня из-под нар. Я вся горела и теряла сознание. Меня положили у параши. Стучали надсмотрщику, просили прислать врача - все тщетно, лишь на вечерней поверке конвоир передал для меня таблетки стрептоцида.

Эта ангина, перенесенная в Бутырской тюрьме, оставила мне на память ревматизм, который мучит меня всю жизнь.

Попав в тюрьму, я сразу поняла, почему были арестованы Василий и Андрей. В камере было много "полек". Все они имели несчастье приехать из Польши или переписывались с родственниками, оставшимися в Польше, отделившейся после революции от России. Их всех обвиняли в шпионаже, заставляли пытками подписывать признания.

Другая большая часть арестованных были харбинки. Служащие, дети и жены железнодорожников, живших в Харбине и работавших на Китайско-Восточной железной дороге, принадлежавшей России. Дорога эта, по договору с Китаем, была построена при Николае II. Она связывала Россию с Порт-Артуром и Дальним и

 

- 22 -

обслуживалась русскими. В начале тридцатых годов советское правительство продало КВЖД Японии, оккупировавшей этот район Китая. Тогда-то в торгсине Москвы появились добротные японские товары.

В это время и возвратились с КВЖД русские железнодорожники. Сейчас они все были арестованы и обвинялись в шпионаже.

Третья группа нашей камеры, и, пожалуй, самая значительная, жены и дети арестованных. Одну, молоденькую, звали Геля (фамилию забыла). Она была дочерью еврея-коммуниста, эмигранта, бежавшего из фашистской Германии сначала во Францию, а потом в СССР. Вся семья Гели была арестована. Она сидела на Лубянке, потом ее перевели в Бутырку. Гелю часто выводили на допрос. Возвращалась она под утро с отекшими красными глазами. Следователь сочинял ей разное, а когда она отказывалась подписывать, сшибал с ног и бил ее головой об пол. Потянулись страшные дни ожидания и надежд. Вызываемых с вещами женщин провожали на волю. А как же иначе? Разобрались в их невиновности и отпускают.

Хоть имевшие "свое" дело говорили, что под угрозами и побоями они подписали признание о несовершенных преступлениях так это же все неправда!

Многие подписывали на себя еще потому, что "так надо". Почему, отчего, кому это нужно "так надо"- никто не знал и не мог объяснить. Но это магическое "так надо" ходило из камеры в камеру. Была ли эта нелепость рождена абсурдностью ареста без вины и обвинений в преступлениях без преступлений или это была провокация НКВД для ускорения и облегчения их мерзкой работы?

Несмотря на явную абсурдность, эта провокация имела успех у многих, чьи воля и психика были сломлены. И все же все, находившиеся в камере предварительного заключения, все, не подписавшие и подписавшие на себя, ждали, надеялись, верили, что кто-то мифический, кто-то главный разберется, убедится в их невиновности и освободит. Ну а жены и дети тем более не могли поверить, что их ждет какая-то кара. За что?

 

- 23 -

Однажды в камеру втолкнули маленькую, худенькую женщину. Она озиралась по сторонам и в испуге жалась к дверному косяку. На нее, как обычно, посыпались вопросы: "Кто вы? Когда с воли? Что знаете?" В ее глазах стоял ужас, и вместо ответов она отрицательно качала головой.

— Да отвечайте же,- настаивали женщины.

— Я не могу. Вы будете меня бить.

— Успокойтесь, вас здесь никто не тронет. Мы все здесь такие же, как и вы, несчастные. Вы жена?

— Нет, я сестра.

— Чья сестра?

— Тухачевского.

Это была Маша Тухачевская. После процесса вся семья Тухачевского была арестована. Сестра долго сидела на Лубянке. Потом ее перевели в Бутырку.

Тюремный день с его процедурами отвлекал от горьких дум. Утренняя поверка, оправка в грязной тесной уборной, где под краном с ледяной водой надо было помыться и что-то постирать. Потом раздача паек хлеба, баланда, десятиминутная прогулка в каменном мешке - совсем как на картине Ван Гога. После вечерней поверки и окрика надзирателя: "Лягайте" - начиналась ночь, а с ней вызовы на допросы, душевные муки, страх, предчувствие худшей беды.

Дверь отворялась и зычный окрик: "Такая-то без вещей"- будил камеру. А когда удавалось заснуть, снилось всегда одно и то же. Снилось, что я на воле, дома, в институте, у моря, в гостях, но всегда на воле - свободная, счастливая. Во сне я часто рассказывала, что мне снился страшный сон, будто я арестована и сижу в тюрьме. Пробуждение было ужасно. Тюрьма была не сном, а действительностью, а свобода, родные люди, дом - все сном.

— Боже мой, почему этот ужас не сон? Почему сон - та моя нормальная человеческая жизнь? Почему я здесь? За что я здесь? Я, нив чем не повинная, никому не причинившая зла, не совершившая никакого аморального поступка, я, к которой все всегда хорошо от-

 

- 24 -

носились, любили, я в тюрьме, где раньше сидели лишь преступники, убийцы, воры. Слезы бежали из глаз. В отчаянии я кусала руки, чтобы не рыдать громко, не будить таких же, как я, несчастных.

Ночью мы тревожно прислушивались к отдаленным крикам.

Однажды всех разбудил громкий истошный вопль. Во дворе, куда, вероятно, выходили окна нашей камеры, кричал мужчина. Голос был молодой, звонкий:

— Бандиты, мерзавцы, а...а...а... Нате, бейте, сволочи, а...а...а... Убивайте, гады, фашисты...

Исступленно кричал обезумевший человек.

Внезапно крик оборвался. Мы дрожали. Что сделали бандиты с этим несчастным?

Вторым событием, глубоко потрясшим нашу камеру, была встреча мужа с женой. Ее вызвали на допрос и повели по коридору. Неожиданно из другого коридора послышалось характерное звяканье ключей о пряжку. Ее повернули лицом к стене. С поднятых вверх рук сползли широкие рукава. Арестанта вели мимо. Он взглянул не женщину и сразу заметил знакомую, милую родинку на руке.

— Маша? - она немедленно оглянулась на знакомый голос, и обе бросились в объятия друг другу.

Растерявшиеся тюремщики принялись их растаскивать, но крепко вцепились один в другого, кричали, плакали, перебивая друг друга, спешили что-то рассказать, и, конечно, ничего не успели.

Тюремщики орали на них, растаскивали, били, но они крепко цеплялись один за другого, не обращая внимания на побои. На крик подбежало подкрепление. Стали бить ручками наганов по локтям. Руки бессильно упали, и их растащили. Рыдающую, с онемевшими руками, Машу впихнули в камеру.

Заветным желанием каждой заключенной было получить извещение, что тебе передали с воли 30 рублей. Никаких продовольственных и вещевых передач не разрешали.

Некоторые были арестованы летом, не имели ни теплых вещей, ни обуви, не ходили даже на десятиминутную прогулку. Получив-

 

- 25 -

шие извещение о денежном переводе были счастливы. Не деньги важны, важно то, что на воле кто-то остался из родных, кто-то помнит о тебе. Но многим передач не было. К концу месяца я тоже получила извещение. Значит, мама нашла меня, она на свободе.

Питание в тюрьме было скудным. Пайка хлеба, утром ложка каши, в обед чашка баланды, на ужин черпак каши-размазни. Ни жира, ни сахара. Все время хотелось есть. Раз в 2 недели был ларек. Две женщины под конвоем шли в тюремный магазин и приносили на 10 рублей чеснок, сахар. В тюрьме у всех прекратились менструации, хотя некоторые сидели по полгода и больше. Они долго не возвращались и в лагерях. Возможно, нам что-то подмешивали в пищу.

Прошел месяц после ареста, а меня никуда не вызывали, ничего не спрашивали, ни в чем не обвиняли. Эта неопределенность пугала. Но вот однажды ночью тюремщик выкрикнул мою фамилию - "Собирайтесь без вещей". Значит на допрос.

Мы поднялись на верхний этаж, прошли светлым, чистым коридором и остановились против одной из дверей. Конвоир впустил меня в комнату, а сам остался за дверью.

Комната была маленькая. Слева стоял письменный стол, за которым сидел следователь. Это был мужчина лет тридцати, смуглый, с довольно красивыми чертами лица. Перед ним стоял маленький столик и стул для допрашиваемого. На стене, над головой следователя, большим лиловым сиянием растекалось чернильное пятно. Подтеки убегали за плинтус.

— Кто-то запустил ему в голову чернильницей, мелькнула догадка. Может, Андрей!

Следователь попросил меня сесть. Потом положил перед собой лист бумаги и стал задавать анкетные вопросы. Записывая мои ответы, он несколько раз отодвигал ящик стола, и, заглядывал в него, вероятно, сверял мои ответы со своими сведениями. Под конец нарочито строго спросил:

— Что вы знаете о контрреволюционной деятельности вашего мужа?

 

- 26 -

— Я ответила, что не знаю за ним такой деятельности и уверена, что ее никогда не было.

Он записал мой ответ. Потом как-то внимательно посмотрел на меня, что-то подумал и протянул мне лист для подписи. Прочитав все вопросы и мои ответы и, не найдя никаких подвохов, я подписалась. Он нажал кнопку. Явился конвоир и отвел меня в камеру.

Возвращалась я довольная, уверенная, что теперь, когда даже следователь не предъявил мне никаких обвинений, меня незамедлительно освободят. Через несколько дней меня, действительно, вызвали с вещами. Радостная, почти счастливая, я попрощалась с соседками и весело последовала за конвоиром. Мы пересекли двор и вошли в отдельно стоящее здание - бывшую тюремную церковь. Она была полна женщин с такими же, как у меня, узелками. Нам не пришлось долго ждать. Из отгороженной комнаты вышел военный и вызвал по фамилии первую жертву. Она пробыла там недолго. Вышла неузнаваемой. Лицо ее было бледно, руки дрожали, в расширенных глазах стоял ужас. К ней подбежали.

— Что?

— Восемь лет лагерей,- произнесла она, и с рыданием опустилась на скамейку.

Вышла вторая. Слезы ручьем катились по ее лицу.

— Что?

— Восемь лет лагерей, как член семьи изменника Родины.

Все новые и новые обреченные входили и выходили из этой комнаты инквизиции. У всех было по восемь, реже по пять лет лагерей.

Церковь превратилась в преисподнюю горя и отчаяния. Кто-то громко рыдал, кто-то смеялся в истерике, другие молчали, согбенно сидели на скамейках, охватив руками голову. Какая- то женщина металась от стены к стене, взывая к богу:

— Господи! За что посылаешь такое наказание? Что будет с моими несчастными детьми? Спаси и помилуй их. Господи, не дай им погибнуть, святой угодник!

Она упала на колени и, крестясь, клала земные поклоны.

 

- 27 -

Те, кого еще не вызвали, со страхом смотрели на проклятую дверь. Вызвали меня. За обычным канцелярским столом сидели двое военных.

Один переспросил у меня фамилию и протянул мне маленький листок бумаги:

— Прочитайте и распишитесь.

На официальном бланке НКВД на машинке было напечатано: "Гр. Степанова-Ключникова Г. Е., 1914 года рождения, решением Особого совещания при НКВД приговаривается к пяти годам лагерей, как член семьи изменника Родины".

— Это окончательно? - еще нашла я в себе силы спросить.

— Окончательно. Распишитесь.

Рука плохо слушалась. Буквы выходили корявыми. Я написала "читала" и подписалась. Выходивших из комнаты уже не спрашивали, что,- спрашивали, сколько.

— Пять лет.

Я отошла, села на скамейку, уткнула голову в колени и заплакала. Сначала плакала молча, потом стала тихонько выть. В 23 года - 5 лет, это крушение жизни, пять лет - это конец молодости, пять лет - это гибель всех надежд, пять лет - это смерть. Смертный приговор Андрею, смертный приговор мне. Здесь не было ни икон, ни Бога. Был Ад.