- 42 -

ГЛАВА 4,

в которой события стремительно развиваются в том же направлении, в результате чего маме предоставляется редкая возможность побывать в Алжире...

 

В конце июня, я вернулся из лагеря, ничего не ведая о разыгравшейся в мое отсутствие трагедии. Таня Дорошенко, конечно, обо всем знала, но решила, наверное, до поры до времени меня не травмировать и на мои недоуменные вопросы, что это мои родители не приезжают, тем более отец обещал на вокзале, отвечала, что все в порядке, затеяли ремонт, в доме все вверх ногами, боятся не успеть к моему приезду, вот и не едут. Это звучало убедительно, я не привык ко лжи, верил взрослым, и потому довольно безмятежно проводил время, все же иногда удивляясь и огорчаясь, особенно по «родительским дням».

Известие об аресте отца вначале меня ошеломило. Я засыпал маму и бабушку вопросами, но они ничего вразумительного сказать не могли, и, успокаивая меня, плакали сами. Но время лечит, особенно в детском возрасте, и вскоре это горе стало для меня привычным, я сжился

 

- 43 -

с ним и продолжал догуливать каникулярное лето. Сам я плохо помню этот период, но мама рассказала мне много, лет спустя, что я стал несколько серьезнее, более замкнутым. Очевидно, дали знать и некоторые перемены в отношениях со сверстниками, — я стал их стесняться, как сын арестанта, особенно после того, как один из них в пылу ребячьей ссоры обозвал меня «троцкистом»; да и круг их заметно поубавился. Если раньше наш дом всегда был полон детворы, и мама этому никогда не препятствовала, то теперь эти посещения стали весьма редки, и, думаю, не без вмешательства со стороны взрослых. Даже Игорь Дорошенко, приехавший из лагеря вместе со мной, ни разу не пришел ко мне. И только один Ерга Попандопуло по-прежнему пропадал у нас без каких-либо поправок на наше положение.

Я все-таки был уверен, что отца скоро выпустят, и мы снова заживем нормальной жизнью. Мама всячески поддерживала во мне эту уверенность, хотя сама в душе потеряла всякую надежду, особенно после весточки от отца на рубашке. Однако последующие события превзошли самые мрачные предположения.

Как-то в начале октября под вечер раздался звонок. Дома были мама и бабушка, я находился в музыкальной школе. Когда мама открыла входную дверь, за ней стоял уже знакомый по первому визиту следователь НКВД. Войдя в дом, следователь предъявил ордер на обыск, попросил маму и бабушку содействовать ему в этом и, не теряя времени, приступил к делу. За всю свою жизнь я никогда не был свидетелем обыска, но не раз видел эту процедуру в кино или читал об этом в книгах. И там непременными участниками обысков всегда являлись двое понятых, обычно соседи или кто там еще. Но этот обыск производился следователем почему-то единолично. Мама с бабушкой молча следили за ним, а он тоже без лишних слов сначала переписал крупные вещи, а затем стал изымать и пере-

 

- 44 -

писывать содержимое шкафов, комода. Время от времени он спрашивал маму о той или иной вещи, о ее принадлежности. Дело спорилось.

Когда дошли до столового серебра, мама сказала, что эти вещи принадлежат бабушке и их нельзя вносить в опись. Это действительно было так—перебираясь к нам, бабушка захватила с собой кое-какие ценности. Однако следователь не обратил внимания на слова мамы и уверения бабушки — «не знаю, не знаю, это еще нужно разобраться» — и включил их в опись. Пыталась мама спасти и маленькие позолоченные часики, которые считались моими, и ожидали времени, когда я повзрослею; в те годы не было принято, чтобы дети носили часы. Следователь вроде бы согласился, отложил их в сторону, не внося в опись. Однако перед самым уходом, так и не записав их, он все-таки сложил эти часики вместе с остальными мелкими вещами в свой портфель. Но маме и бабушке уже было не до этих мелочей, так как сразу же по окончании обыска следователь предъявил маме ордер на арест, о котором до сих пор умалчивал, и предложил ей собраться и следовать за ним. У мамы так и подкосились ноги. Она села и, обливаясь слезами, умоляла следователя хотя бы подождать моего прихода из школы. Он согласился.

— Горик, меня арестовывают! — исступленно вскричала мама, когда я появился дома минут через десять. Она подбежала ко мне, растерянно стоявшему у порога, упала на колени, я тоже, мы обнялись в этой коленопреклоненной позе и громко рыдали, не говоря ни слова. Потом мама начала собираться. Бабушка что-то сложила ей в небольшой черный саквояж, с которым отец обычно ездил в командировки. Перед уходом мама присела на стул, посадила меня на колени, мы крепко обнялись—и это было моим последним детским воспоминанием, когда мы были с ней вместе.

Мама почему-то надела теплое зимнее пальто. Нача-

 

- 45 -

ло октября в Чите обычно теплое, и она ходила тогда еще в легком летнем пальто и, как она вспоминала об этом впоследствии, до сих пор удивляется — как это она догадалась насчет зимнего пальто, оно ей так пригодилось после! Успокаивая меня—«я скоро вернусь!»,— мама в последний раз поцеловала меня и бабушку и вышла со следователем. Шли пешком, и следователь был настолько любезен, что взял у мамы ее саквояж и понес его сам; так они и шли рядом. Мама несколько успокоилась, полная уверенности, что действительно скоро вернется, она в этом не сомневалась. И даже позволила себе пошутить со своим спутником в том смысле, что никогда прежде не интересовалась работой НКВД и ей даже интересно в силу представившейся возможности поближе узнать это учреждение. Следователь, наверное, удивился такой наивности, но шутку поддержал, дескать, нет худа без добра, вот и познакомитесь. Со стороны никто бы не смог догадаться, что эта мирно беседующая и неторопливо идущая по вечерней Чите молодая пара—палач и жертва.

За квартал до управления НКВД следователь передал саквояж маме, и они вошли—она впереди, он сзади — в здание. После коротких формальностей сначала у дежурного, а затем в кабинете следователя маму отвели в небольшую комнату на втором этаже, с решеткой на окне, выходящем во внутренний двор управления. Очевидно, это был следственный изолятор — маленький стол, стул и деревянный топчан с постелью. На первый официальный допрос маму вызвали, вернее отвели, примерно через полчаса; допрос? вел все тот же следователь. Все его вопросы сначала касались только отца — каков его круг знакомых, с кем наиболее часто встречался, куда ездил за последние 2—3 года. Затем он поинтересовался тем, как часто у нас собирались гости, кто они такие, как проводили время, о чем разговаривали. Вопросы были вполне обычные, без подвохов, мама на них

 

- 46 -

откровенно отвечала, скрывать или что-то «приукрашать» было просто нечего. Вели ли разговоры о политике, когда собирались у нас дома? Да нет, просто выпивали-закусывали, как и все, иногда танцевали, играли в преферанс, в общем, веселились как могли. Политикой вообще не интересовались, может быть, это и плохо. Вопросов относительно самой мамы следователь почему-то почти не задавал, и это было странно, так как таким допросом не выяснялась и не устанавливалась ее собственная вина — она так и не поняла из этого первого допроса, в чем же ее обвиняют, коль скоро арестовали.

Почти таким же оказался и второй допрос на следующий день, но, кончая его, следователь спросил:

— Кстати, что вы думаете о дальнейшей судьбе вашего сына?

— Как что я думаю?—удивилась мама.— Пока он будет с бабушкой. А потом, я надеюсь вы меня скоро отпустите, и у меня будет время подумать и позаботиться о его судьбе, даже если он останется без отца.

— Да, конечно, но не исключена возможность, что мы вас задержим несколько дольше, чем вы предполагаете. Я хочу посоветовать вам дать согласие на временное помещение вашего сына в детский дом...—и, видя, что мама собирается решительно возразить, настойчиво стал убеждать в целесообразности такого совета:— Все-таки ваша мать пожилая женщина, работает, ей трудно будет уследить за мальчиком, да еще в такой нервной, необычной для него и для нее обстановке. Я думаю, в детском доме ему будет лучше. Вы же понимаете, что мы не только вас одну задержали, и, между прочим, почти все матери дали согласие на помещение своих детей временно в детский дом. Поверьте, там им всем вместе, сопричастным с одной и той же бедой, будет значительно лучше...

Он еще что-то говорил в этом же духе, но он лгал,

 

 

- 47 -

причем ложь его была многоликой, и самой главной ложью было то, что когда он непонятно для какой цели (подумаешь, щепетильность при тогдашних беззаконии и произволе!) добивался маминого согласия, меня уже дома не было! И мама совершенно напрасно долгое время терзала себя за то, что дала это согласие.

На этом допросы при следственном изоляторе управления НКВД закончились. В тот же день маму с тремя женщинами посадили в машину и перевезли в другое заведение (не знаю даже, как и назвать его по назначению). Привели в камеру, довольно большую, по площади метров сорок, с двухэтажными нарами, с зарешеченным окном, с единственной лампочкой под высоким потолком. Может быть, это была следственная тюрьма, но никакого следствия здесь за время пребывания мамы не велось. В камере уже были три женщины, лежащие на верхних нарах, и когда они поднялись с приходом новеньких, мама так и ахнула — одной из них была Настенька Калинина. Подруги страшно обрадовались, на радостях вдоволь наплакались, разместились рядом. Возможность этой близости, взаимной поддержки были для них просто подарком судьбы, если так можно сказать в этой ситуации. Мама и Настенька до конца этого нелепого задержания боялись, как бы их теперь не разлучили, а в том, что этот конец скоро настанет, они не сомневались. И надо же! — судьба не отняла своего «подарка», и они, начиная с этих нар, уже больше не расставались. Так и подмывает сказать—везет же людям!

Камера наполнялась с заметной последовательностью — по три-четыре человека через каждые два дня. Видно, в таком темпе работала система «арест—следственный изолятор—накопитель». Среди прибывающих оказалось несколько знакомых, в том числе и те, с которыми мама впервые встретилась, обивая пороги управления НКВД. Но вскоре все перезнакомились и даже подружились — несчастье, как известно, сближает. Боль-

 

- 48 -

ше всего говорили о своих мужьях, о судьбе которых до сих пор никто ничего не знал, и, конечно, о детях. Многие успели отправить своих детей к родственникам. Настеньке тоже удалось отправить свою дочь к сестре в Саратов, и в этом отношении она была более спокойна, чем мама, которая даже не знала, то ли я с бабушкой, то ли меня поместили в этот детдом, как советовал следователь. А каково было тем, кто оставил грудных детей? Были и такие.

Шепотом передавали друг другу невесть откуда просочившиеся слухи, что на допросах мужей пытают, заставляя признаваться в несовершенных преступлениях. Неотступно сверлила одна и та же мысль—во имя чего все это делается, кому это нужно, что случилось в стране? Ведь власть не переменилась, а у многих мужья были членами партии, прошли через революцию и гражданскую войну, имели награды, до последнего времени были людьми заслуженными и уважаемыми. Невозможность найти ответ на все эти вопросы сводила с ума. О себе женщины задумывались меньше, чем о мужьях и детях, так как почти все были уверены в своем скором освобождении; их даже не столько тревожила, сколько удивляла какая-то нелогичность и нелепость своего положения. Вот их арестовали, оторвали от полезных дел, держат уже полмесяца, катают с места на место, кормят бесплатно, тратят на них средства и время — и ни в чем не обвиняют! Никаких допросов, если не считать коротких бесед вначале, да и то больше о мужьях, чем о них самих; хотя бы предъявили какую-нибудь паршивую бумажонку с обвинением! И как ни парадоксально, но все эти оболваненные, сбитые с толку женщины сами очень желали, чтобы с ними обращались так, как положено обращаться с настоящими подследственными, чтобы их допрашивали как положено, и в чем-нибудь обвиняли, чтобы они имели возможность защищаться и знать: виноваты они или, не виноваты.

 

- 49 -

Но откуда им было знать, что все происходящее с ними было уже «узаконено». Откуда им было знать, что под эгидой принятых тогда законов получить клеймо «врага народа» или «изменника Родины», а заодно и пулю было пара пустяков. В этих «самых демократических в мире» законах было предусмотрено все, в том числе и то, над чем ломали голову наши женщины, не ведая, что о них заблаговременно позаботилась знаменитая и донельзя универсальная 58-я статья:

«...Остальные совершеннолетние члены семьи изменника Родины, совместно с ним проживающие или находившиеся на его иждивении к моменту совершения преступления,—подлежат лишению избирательных прав и ссылке в отдаленные районы Сибири на 5 лет».

Скажи им кто-нибудь об этом тогда—не поверили бы, еще и сами обвинили бы этого информатора в распространении враждебных слухов, порочащих «самую демократическую».

За все эти дни на допрос была вызвана только одна. Соня Кудрич, мамина знакомая. Вызвали днем, все с нетерпением стали ждать ее возвращения, наконец-то начали разбираться! Но она не вернулась ни вечером, ни на следующий день. Подумали, что ее перевели или перевезли в другое место, но здесь остались ее вещи, ушла в одном платье.

Она вернулась на третий день. Когда конвоир открыл камеру, и в дверях появилась Соня, все в ужасе вскрикнули. С изможденным лицом и ничего не видящими глазами, она еле стояла на ногах, в одних галошах на босу ногу, держа туфли в руках; ее страшно распухшие ноги были какого-то синего цвета.

— Соня, что с тобой? — к ней бросились, чтобы поддержать и помочь пройти к нарам.— Что случилось?!.

— Не надо... Не надо... Спать...—еле ворочая языком, прохрипела она и уснула, как только ее уложили.

После она рассказала, что ей пытались «пришить»

 

- 50 -

какое-то личное дело. А допрос велся так—ее усадили на высокий стул, так что ноги все время были на весу, в лицо был направлен свет от настольной лампы.. Допрос продолжался практически без перерыва более суток, вели его два следователя, меняясь через несколько часов, а она сидела на этом стуле, пока не потеряла сознание. Сначала она вообще не могла стоять на ногах, а как только смогла немного двигаться, ее привели в камеру. Этот случай на всех нагнал страху, но продолжений, к счастью, не последовало.

Когда через пару недель «накопилось» человек сорок, всех снова погрузили на машины. Очевидно, на этот раз новое заведение было пересыльным пунктом, причем камера оказалась поменьше, с одинарными нарами с двух сторон. Места всем не хватало, пришлось по очереди спать под нарами. Маме и Настеньке нравилось под нарами даже больше—не так холодно, помещение еще не отапливалось, хотя уже был конец октября; согревались теплом тел и дыханием. Вот тут-то впервые и пригодилось мамино теплое пальто. Настенька, надеясь скоро вернуться, ушла в одном легком плаще, и мама отдала ей свое одеяло, предусмотрительно сунутое бабушкой в саквояж. Одеяло не ахти какое теплое, но впоследствии оно еще не раз спасало Настеньку от холодов.

Именно на этом пересыльном пункте, дня через три после прибытия сюда, женщины, наконец, узнали о судьбах своих мужей, а вернее, о судьбе, так как она была одна на всех. В камеру вошли два сотрудника НКВД, и один из них, попросив внимания, зачитал документ, в котором значилось, что Военная Коллегия Верховного суда СССР, рассмотрев на закрытых заседаниях дела по обвинению в измене Родине и враждебной деятельности в отношении Советского государства и народа, приговорила таких-то и таких-то (шел перечень фамилий) к высшей мере наказания—расстрелу,

 

- 51 -

и что приговор приведен в исполнение. В гнетущей тишине слушали обитательницы камеры дорогие их сердцу фамилии, имена и отчества, зачитываемые в алфавитном порядке, и те, чья буква была дальше, все еще надеялись... Надежды не сбылись ни для одной. Очевидно, документ готовился специально для сообщения именно этой группе жен, потому что в перечне расстрелянных мужей было ни больше, ни меньше, а как раз точно. Как говорится, каждой сестре по серьге. Реакция была странная: все слушали с каким-то исступленным вниманием, иногда кто-то, услыша свою фамилию, тихо вскрикивал, но никто не плакал, не кричал, не бился в истерике. Это была немая сцена скорби, обреченности, удивления. Так они и стояли, молча глядя на тех двоих, что принесли им эту страшную весть. Те двое, видимо, тоже не знали, как вести себя в такой ситуации, и не придумали ничего лучшего, как молча удалиться. Через некоторое время женщины, осмысливая услышанное, стали подавать признаки жизни, приходить в себя. Кто-то заплакал, кто-то в отчаянии бросился на нары, кто-то схватился за голову, бормоча какие-то слова; с одной случился припадок, и она упала на пол. Сначала ни у кого не хватило толку помочь ей, настолько все были погружены в себя. За всем этим последовала бессонная ночь, и прожить ее было трудно...

Но время притупило и эту боль. Многие в течение недели выплакали и передумали все, что положено: ничего уже не изменишь. Нужно продолжать жизнь хотя бы ради детей, ведь их-то наверняка оставят в живых. И жизнь продолжалась, хоть и непонятно, в каком направлении, так как их собственная судьба до сих пор оставалась совершенно неясной.

Неожиданно мама получила небольшую передачу от бабушки. В ней было немного еды, но никакой записки, которая для мамы была важнее, не нашлось. Наверное,

 

- 52 -

не разрешили, но уже хорошо, что нашла, что жива и здорова — единственный близкий человек, связывающий ее с волей.

Последние дни пребывания в этой камере были омрачены уже в чисто бытовом плане. Одна из стен камер оказалась просто дощатой перегородкой, за которой была другая камера, до сих пор пустовавшая. И однажды туда поместили партию уголовников: женщин, матерей с грудными детьми. Они узнали, что за перегородкой находятся жены «изменников Родины», и в них тотчас проснулся «патриотизм», который вначале выражался в доносившихся оскорблениях типа «изменники», «враги народа», «барыни», вперемешку с непристойным матом и похабщиной. Мама впервые познакомилась здесь с образцами уголовного жаргона, до этого она и представить не могла, как омерзительна может быть опустившаяся женщина. Впоследствии ей не раз приходилось сталкиваться с подобными извращениями, но это был первый урок и потому запомнился. Однако одной ругани и похабщины для полного выражения «верноподданнических чувств» оказалось недостаточно, и милые соседки придумали такой забавный вариант—расширяя щели между досками перегородки, стали вдувать в камеру табачный дым (очевидно, им разрешалось курить), и вскоре, к ужасу ее обитательниц, камера стала наполняться дымом. Поднялся переполох, подумали, что у соседок пожар, стали стучать в дверь, вызывая охрану. Та явилась, приняла меры, и «пожар» прекратился. Но тогда изобретательные соседки придумали другую забаву — стали ловить у себя клопов и через щели направлять их «по ту сторону баррикад». То-то весело...

Слава богу, эти издевательства оказались непродолжительными. Вскоре женщинам вновь приказали собрать свои вещи, вывели во двор, погрузили на машины и отправили в уже настоящую тюрьму. Новая камера была огромна, одна ее стена со стороны входа была свобод

 

- 53 -

ной, а к трем остальным стенам в виде буквы П примыкали сплошные двухъярусные нары с небольшим разрывом сбоку, где была дверь в другое помещение с несколькими парашами и умывальниками. В камере уже находилось около восьмидесяти женщин — уголовниц, занимавших нары с двух сторон; для вновь прибывших были предназначены нары со стороны входа в туалет. Мама с Настенькой разместились на втором ярусе как раз возле туалета.

Пожалуй, из всех, что были и еще предстоящих пересыльных этапов, пребывание в этой читинской тюрьме было самым тяжелым испытанием. Уже не говоря о постоянной вони из туалета и беспрерывного днем и ночью хлопания дверьми, одно круглосуточное общение с уголовниками было невыносимо. Те же оскорбления и враждебные выкрики, но теперь все это было еще и видно—тупые испитые лица с какой-то печатью порока, и непристойные жесты, наглые самодовольные улыбки подонков, упивающихся властью и вседозволенностью; бесшабашное буйное веселье во всеобщем соревновании, вся злость и обида за неустроенную жизнь, за арестантское житье-бытье с его отупляющей монотонностью и скукой,—все это сразу же, как только к этому представился повод, нашло неудержимый выход. Перед ними были женщины из другого мира, когда-то устроенного и благополучного, женщины образованные и воспитанные, ранее с ними не соприкасающиеся, а теперь вот, к великой их радости, низведенные до их уровня, уравненные с ними нарами, да к тому же—неблагодарные барыни, оказавшиеся «изменщицами», и «врагами народа».

Не знаю, какая была необходимость помещать наших жен в камеру вместе с отпетыми уголовниками; сотрудники НКВД не могли не знать, к чему может привести такой контакт. Видимо, арестованных в то время было куда больше, чем арестантских мест; а, может быть, это

 

- 54 -

была и сознателно планируемая акция унижения и подавления.

Жены старались не слезать со своих нар и не обращать внимания на разгулявшихся соседок. А те распоясывались все больше, придумывали все новые и новые забавы, вплоть до театрализованных представлений. Одна из наиболее разухабистых уголовниц, молодая и довольно смазливая, общими усилиями своих товарок была разодета «под барыню», а другая, наоборот, вырядилась в тряпье «служанки». Сначала они тщательно готовились к этому спектаклю, кучкой расположились в одном из противоположных углов, обсуждали, спорили, весело ржали, словом — репетировали. Вскоре под восторженными взглядами публики с «той стороны», под их аплодисменты и возгласы одобрения по камере начала гастролировать «барыня» со своей «служанкой». Господи, что они только не вытворяли! Это был каскад омерзительного словоблудия и непристойностей, о которых и рассказывать-то стыдно. Спектакль продолжался с небольшими перерывами почти целый день вплоть до отбоя, с бурным одобрением одной стороны и при полном игнорировании другой, демонстративно отвернувшейся от «сцены»; правда, кое-кто и отсюда изредка посматривал на представление — все-таки зрелище редкостное, такое и в кошмарном сне не приснится.

Много еще всяких мерзостей наслушалась-насмотрелась мама в этой читинской тюрьме, но хватит об этом, повесть не об изнанке уголовного мира, а об изнанке иного рода. Тем более, что вскоре наступили события, которых жены давно ожидали, но никогда не думали, что все произойдет так просто и так непохоже на те судебно-процессуальные нормы, что были им известны. Неожиданно их всех по одному начали вызывать к начальству. И каждая вернувшаяся минут через десять имела уже свой срок. Вот так вот — без следствия, без предъявления обвинений, без какого-нибудь паршивого, хотя бы

 

- 55 -

для видимости, суда. По тому, как «судили» их мужей, а сейчас их самих, трудно было понять суть происходящего. Все было непонятно, как бесовское наваждение, как дурной сон—хотелось ущипнуть себя и убедиться, что это не сон. Кончилось ожидание настоящего следствия и настоящего суда, где, как они надеялись, сразу же обнаружилась бы их невиновность. Сроки выдавались стандартные—три, пять и восемь лет—причем дифференциация их была не по степени «вины», одинаковой у всех—жена изменника Родины,—а по возрасту: пожилым давали 3 года, женщинам среднего возраста — 5 лет, ну, а те, кто помоложе,— на всю катушку. Настеньку, которая была на два года моложе мамы, вызвали раньше, и она вернулась с пожалованными ей восьмью годами. Когда вызвали маму и она очутилась в небольшом кабинете, за столом сидело трде мужчин в штатском.

—Поль Капитолина Николаевна? — спросил один из них.

— Да,— тихо ответила мама.

— Мы вызвали вас, чтобы довести до сведения приговор в отношении лично вас. О приговоре вашему мужу вы уже поставлены в известность. Так вот, как жена изменника Родины, на основании статьи 58 Уголовного кодекса вы приговариваетесь к пяти годам лишения свободы с отбыванием наказания в лагере специального режима.

— Наказания... за что?—робко спросила мама, не поняв и на этот раз, в чем ее обвиняют.

—Неужели вам непонятно? Как жену изменника Родины,— с жестким ударением произнес этот вершитель человеческих судеб.—Благодарите за это вашего бывшего мужа... А теперь распишитесь вот здесь.

Он протянул ей какую-то бумагу, которую мама подписала, не читая. Когда она вернулась в камеру и на вопрос «сколько», которым встречали каждую, ответила 5 лет, то Настенька даже обиделась—как же так,

 

- 56 -

почти ровесницы, ей дали 8 лет, а Капочке 5. Маме стало неудобно перед Настенькой, но тут появился охранник с очередной осужденной.

— Поль, на выход!—скомандовал он.

— Я уже была,—сказала мама.

— Снова вызывают, давай на выход.

Тот, кто вел с ней предыдущий разговор, встретил виноватой улыбкой.

— Вы уж нас извините, но мы допустили досадную ошибку и неправильно сообщили вам срок лишения свободы. Вы приговорены не к пяти годам, а к восьми. Вот тут мы все исправили, но вам придется расписаться, еще раз...

Если б мне об этом рассказывала не мама, а кто-то другой, я бы никогда не поверил, что такое бывает. Вот уж, действительно, идиотская игра в «правосудие», ставка которой — человеческие судьбы, а сам человек что игральная кость, которую можно кидать, как угодно. Но мама и в тот момент ни о чем не думала, ей было все равно—пять, восемь лет; даже еще лучше, Настенька не будет обижаться. Она молча, не говоря ни слова, расписалась вторично и возвратилась в камеру.

А через пару дней после раздачи сроков приказали собираться. Все были рады-радешеньки вырваться из этого ада. Вывели на двор тюрьмы, а там уже зима, снега еще нет, но холодно. Маме в теплом пальто в самый раз, а Настенька обернулась поверх плаща одеялом, тоже терпимо. Из тюрьмы до вокзала вели пешком, колонной по четыре человека в ряд. Шли посередине дороги, с конвоирами по сторонам, спереди и сзади. Была середина дня, с нормальной уличной толчеей. Прохожие с удивлением, останавливаясь или шагая рядом по тротуару, смотрели на эту странную и жалкую процессию. Путь был долгий, шли не спеша, и мама .с удовольствием вглядывалась в знакомые улицы. И вдруг справа на тротуаре она увидела Нину Щербакову, дочь знакомого

 

- 57 -

врача. Нина, тоже узнав маму, шла рядом по тротуару, прощально махая рукой.

— Передай Агнии Михайловне, что видела меня. Куда везут, не знаю! — крикнула мама, и Нина закивала головой.

— Прекратить разговоры!—заорал конвоир, и мама уже всю дорогу молчала, хотя Нина провожала ее до самого вокзала.

Когда заключенных привели на перрон, поезд еще не был подан, и старший конвоя скомандовал «садись!». Арестантского опыта ни у кого не было, и многие не поняли, что от них требуется. Тогда конвоир разъяснил — «усаживайся на корточки!»— и все поспешили, кто как мог, выполнить эту команду. Сидеть на корточках было очень неудобно, а главное, стыдно, так как обычные пассажиры на перроне невольно обращали внимание на эту странную группу женщин, сидящих на холодном асфальте, а когда замечали конвоиров, стоявших несколько в стороне, то, наверное, думали, что это этапируют преступниц, может быть, даже опасных бандиток. Наконец подали состав. Это был обычный пассажирский поезд, только к нему прицепили один арестантский вагон с решетками и матовыми стеклами на окнах. Заключенных подняли и выстроили возле вагона.

— А ну, кто помоложе, залазьте первыми, занимайте лучшие места!—весело и громко распорядился один из конвойных, открывая дверь. И видя, что никто не решается первым воспользоваться этой любезностью, обратился к маме и Настеньке, которые стояли рядом.

— А вы, молодки, чего стоите? А ну залазьте, а то останетесь без мест.

— Да мы вроде уже и не молодые,—робко ответила Настенька,— есть и помоложе. А потом, пожалуй, лучше начать с пожилых...

—Пропадешь, ты, совестливая, если будешь всех пропускать впереди себя. Привыкай жить по-новому.

 

 

- 58 -

—А ну, марш в вагон! — уже сердито закричал конвоир и подтолкнул их к подножке вагона...

Ехали долго, ехали молча, оплакивая загубленных мужей, оставляя в родной Чите детей и близких. Но в то же время отдыхали от кошмаров читинской тюрьмы, пытаясь изгладить из памяти все увиденное и услышанное там. В пути вагон несколько раз отцеплялся и прицеплялся и наконец прибыл в конечный пункт назначения на станцию Акмолинск, в Казахстане. Там уже ждали машины. Снова посадка, и после нескольких часов езды по безлюдной степи машины остановились у ворот обнесенного колючей проволокой лагеря, уготованного моей маме и ее подругам по несчастью в качестве места пребывания в заключении. В реестрах НКВД сия обитель официально значилась, как 26-я точка Акмолин-ского отделения Карлага, но гораздо известнее было другое, менее официальное, но более понятное название—Акмолинский Лагерь Жен Изменников Родины или просто АЛЖИР.