- 95 -

ГЛАВА 8,

по ступенькам которой я опускался все ниже и ниже, но вмешалась бабушка и нарушила естественный ход событий...

 

Я, в общем-то, не знаю, каким должен быть настоящий, отвечающий своему назначению, детский дом, хотя и имею опыт пребывания в них. За всю мою жизнь мне, конечно, приходилось иногда по телевизору, иногда в прессе что-нибудь увидеть-прочитать на эту тему; в таких случаях обычно рассказывают либо об очень плохих, либо об очень хороших, детдомах. Но даже самый худший из них нельзя сравнить с тем, куда я попал в конце 1937 года. Читатель сможет убедиться в том, что моя память четко держит имена, фамилии, детали быта и другие подробности, связанные с моим пребыванием в детдоме; но что я совершенно не помню, так это взрослый аппарат детдома. Совершенно ясно, что он существовал, ведь кто-то должен был кормить, одевать, учить, воспитывать своих подопечных и поддерживать установленный порядок. Но я не помню ни одного конкретного образа своих наставников, ни одного факта, связанного хотя бы с их обезличенным присутствием. Что касается воспитания и порядка, то ни воспитатели, ни заведующий детдомом (я даже не помню, кто был этот заведующий—мужчина или женщина) не играли здесь никакой роли, и полновластным хозяином детдома, законодателем его внутренней жизни и вершителем судеб его обитателей был атаман Миндзян Нагуманов. Я и сейчас, описывая события тех далеких лет, с невольным содроганием вспоминаю эту страшную для всех нас личность; это был наш царь и бог, а до отца не дотягивал по малолетству, ибо было ему лет пятнадцать-шестнадцать.

До нашего поступления в детдом в нем находилось примерно 60—70 детей разного возраста от 8 до 16 лет.

 

- 96 -

Это были настоящие сироты, в основном бывшие беспризорники, многие из них находились здесь уже несколько лет и другого дома не знали. Много было татар и, очевидно, не без причинной связи с этим фактом рядом с детским домом располагалась обширная по территории слободка, сплошь населенная татарами, с ее маленькими, вросшими в землю глинобитными домиками, выкрашенными известью в белый цвет.

Воспитанники детдома в основной своей массе были детьми неразвитыми и крайне испорченными как всей своей прежней жизнью, так и той блатной атмосферой, которая здесь царила. Здесь были и мальчики, и девочки, хотя девочек было значительно меньше. Размещался детдом в большом двухэтажном деревянном доме. Своего отгороженного двора для игр детдом не имел, находясь впритык с такими же серыми и унылыми жилыми домами. За все время своего пребывания там я не видел, чтобы кто-нибудь из детдомовцев занимался спортом или хотя бы интересовался им. Даже футбол, коньки или лыжи были здесь неведомы.

В доме кроме спальных комнат размещалась кухня» столовая и различные служебные помещения; столовая вне обеденного времени служила также комнатой для выполнения школьных домашних заданий. Считалось, что все учатся—с первого до восьмого класса—но на самом деле некоторая часть детдомовцев вообще не ходила в школу или посещала ее время от времени. Многие сидели в одном классе по два года, некоторые ухитрялись даже по три, и по возрасту трудно было определить, кто в каком классе учится. В пятом классе, куда определили меня для продолжения прерванной учебы, вместе со мной сидели еще четыре детдомовца, и каждый из них был старше меня на 3—4 года.

Нас было восемь—три мальчика и пять девочек— восемь «белых ворон», загнанных случайным ветром явно не в ту стаю. Все тут было не так, как в нашей

 

- 97 -

прежней жизни, и сначала мы и морально и физически быль раздавлены всем окружающим. Но дети поддаются влиянию легко и ассимилируются значительно быстрее взрослых. И потому одни раньше, другие позже— все мы так или иначе постепенно влились в новый коллектив, в новый образ жизни, стали менее «белыми», растворяясь в том, что нам было предложено.

Всех восьмерых я помню так, как будто это было вчера. Самым старшим был Иван Дедюшин, парень лет шестнадцати, рослый и сильный. Он еще в читинском распределителе выделялся из общей массы, пугая нас невоспитанностью, агрессивностью и хулиганскими выходками, которые для многих из нас были в диковинку. Между прочим, в той истории с пистолетом, произошедшей в поезде, больше всех подозревался он, и вполне возможно, что это и на самом деле был он. Дедюше, как его сразу же здесь окрестили, ибо каждый детдомовец имел кличку, не понадобилось долго перестраиваться на новый лад, вскоре он стал вполне своим и влился в группу лидеров при атамане, став его правой рукой. Другой мальчик—Борис Сорокин, года на два старше меня, прибыл, сюда вместе со своей младшей сестрой Наташей. Это были дети из хорошей семьи, оба белокурые и очень красивые. Позже от мамы я узнал, что их мать тоже находилась в Алжире и отличалась статью, бросающейся в глаза. Борис, теперь уже просто «Сорока», был мальчик мягкий и податливый, очень скоро подпал под влияние Дедюши, и это привело впоследствии к трагической развязке, о которой я расскажу позже. Из девочек в нашей группе были еще Тамара Репина, тоже чуть постарше меня, две сестры—близнецы Вера и Надежда Рагозины, лет девяти, все время державшиеся вместе и так похожие друг на друга, что их никто не мог различить. Была еще одна девочка, почти девушка лет четыр-надцати-пятнадцати, и звали ее Фрося, она была очень худая, высокая, и ей сразу

 

- 98 -

дали кличку Дылда. Я думаю, что она была серьезно больна, так как с ней иногда случались припадки. И, наконец, я сам, младший из мальчиков и, пожалуй, самая «белая ворона». Всем своим воспитанием и прежним образом жизни я являл собою типичного маменькина сынка, явного антипода-той реальности, в которой очутился. По этой причине я сразу же стал изгоем, над которым каждый, кто был сильнее и бойчее, мог вдосталь издеваться; ну, а об атамане и говорить не приходится—тот мог сделать из меня все что угодно, как, впрочем, почти из всех остальных.

Личность атамана заслуживает знакомства более подробного. Миндзян Нагуманов по национальности был татарин и лет ему было примерно пятнадцать. Это был приземистый, довольно сильный крепыш. Культ силы играл в детдомовской жизни немаловажную роль, но авторитет нашего атамана определялся не столько его физической силой, были ребята и покрепче, сколько ореолом легенды о какой-то таинственной славе в том блатном мире, из которого он пришел в детдом и где он якобы был далеко не последним «уркой». Считалось, что он и ныне поддерживает связь с одним «паханом», который орудует с бандой в окрестностях Магнитогорска. Существование этой связи время от времени демонстрировалось самим атаманом—он вдруг незаметно на двое-трое суток исчезал из детдома, а когда возвращался, то был при деньгах, что-то не договаривал и, всячески намекая на тайну, загадочно ухмылялся. Все это еще более убеждало в том, что атаман имеет руку в блатном мире, что у него есть своя «хаза» и с ним «фраериться» не стоит, тем более что за него стоит «пахан», который за своего «корежа» всегда сумеет «сунуть перо под кожу»; к тому же все знали и даже видели у атамана и «перо», и даже «пушку», которую он прятал где-то в укромном месте. Я знал и другие легенды об атамане, но, думаю, большинство из

 

- 99 -

них были выдумки, им самим поддерживаемые. Как бы там ни было, но авторитет его был настолько велик, что он всех буквально подмял под себя, превратив детдом в свою собственную блатную «малину». Я думаю, что и воспитатели боялись Нагуманова, старались не замечать его атаманства и, следуя принципу «от греха подальше», способствовали вседозволенности и безнаказанности, так что этот жестокий и нравственно ущербный юнец использовал предоставленные ему условия без всяких ограничений.

Мы были несколько обособлены от девочек, занимавших комнаты одной половины первого этажа. Весь второй этаж занимали мальчики, и девочки старались без нужды не заходкть на наш этаж. Поэтому практически весь диктат атамана распространялся только на нашу «мужскую» половину. Девочки замыкались в своем кругу—очевидно, с ними-то и проводили время наши воспитатели, чья служебная комната также была внизу. Подняться лишний раз на второй этаж и посмотреть, что там творится, у воспитателей не хватало духу—там правил атаман. Правил он не один, а с группой своих приближенных, четырех парней примерно одного с ним возраста, в меру испорченных, но, конечно, вне сравнения с атаманом—тот был, как говорится, дальше некуда. Видно, крепко мне досталось от них за недолгий срок пребывания в этом детдоме, если я до сих пор помню их имена и фамилии: Фат Мухамедзянов, Халим Закиров, Борис Рахимов и Шурка Торшин, среди приближенных атамана единственный русский и, к тому же, самый безвредный и самый сильный в детдоме. Наверное, поэтому он и был приближен. После нашего появления в детдоме к этой четверке примкнул и Дедюша.

Первые издевательства по отношению к новеньким носили «политический» характер. Все коренные детдомовцы уже знали, кто мы такие, и потому любой соп-

 

- 100 -

ляк, не говоря уже об атамане, считал своим долгом при обращении к нам употреблять выражения вроде «троцкист проклятый». Так продолжалось до тех пор, пока «троцкист проклятый» Дедюша не повыбивал зубы у двух-трех зубоскалов, и даже вмешательство самого атамана не прекратило его расправы. Дедюша просто еще не знал о заслугах атамана, не знал о том, что его нужно бояться и, не взирая на лица, дубасил всех подряд, кто вдавался в «политические дискуссии» не только с ним, но и с каждым из нас, проявляя тем самым если не осознанную, но все же «классовую» солидарность. Атаман, видно, перепугался не на шутку и за свою физиономию, и за авторитет и мудро решил усмирить Дедюшу приближением к себе. С ним пару раз распили бутылку, переселили в комнату атамана, и его подручные заинтересовали Дедюшу возможностями, открывающимися перед ним от такого союза,—и новый вассал укрепил могущество атамана. Вместе с этим постепенно прекратился и наш «троцкизм», да и надоело уже всем это не очень понятное слово, хотелось как-нибудь по-другому, более изобретательно донять нас, более смешно, так сказать, пошутить, как это было принято здесь еще задолго до нашего появления.

Вообще, когда Дедюша был при власти, мне, да и Сороке, было намного легче, так как иногда он по старой памяти заступался за нас и отводил какую-нибудь очередную пакость, замышляемую атаманом и его подручными. Но бывало, что и сам он не менее изобретательно и жестоко участвовал вместе с ними. Здесь все любили издеваться друг над другом, издеваться грубо и мерзко, но как-то без всякой злобы, в виде шутки, ради забавы и не только надо мною, хотя я был объектом номер один. Жестокость вообще свойственна детям, а здесь, у детей обделенных, воспитанных на дурных примерах, жестокость, подогреваемая

 

 

- 101 -

Активным участием самого атамана, была настоящей всеохватной заразой. Те, кто сегодня вместе с атаманом готовили какую-нибудь пакость, скажем «балалайку» или «велосипед», другим, или просто с явным интересом и одобрением смотрели, как это делается, а потом вместе со всеми заливались громким хохотом, видя результаты, завтра сами могли стать жертвами этих шуток.

Я прошел через все это, разумеется с пострадавшей стороны, и знаю, как это делается. Допустим, сегодня вечером они, сговорившись, решили повеселиться и устроить Испанцу «балалайку». Испанец—это, между прочим, моя кличка, данная за то, что я привез в детдом и носил иногда испанскую шапочку, вроде нашей пилотки, но чуть другой формы, с кисточкой впереди (в этой шапочке я был в пионерском лагере, и бабушка зачем-то сунула ее в мой чемоданчик). Обычно такие развлечения устраиваются поздно вечером, а то и посреди ночи, когда все, не занятые в развлечении, крепко спят, в том числе и ничего не подозревающий Испанец. Шутники тихонько подходят к его кровати и кто-нибудь осторожно просовывает между пальцами его руки, а иногда и двух рук, узкие бумажные ленточки, смазанные клеем. Стоят вокруг кровати спящего Испанца и все с радостным волнением наблюдают и ждут, когда кто-нибудь, обычно атаман или один из его сподручных, подожжет ленточки. Огонь подбирается до пальцев Испанца—жгучая и неожиданная боль! Испанец просыпается, ничего не может понять, видит объятую огнем руку, с воплем вскакивает и, чтобы потушить или скинуть горящие бумажки, начинает трясти кисть, словно играя на балалайке. Но бумажка приклеилась и не отлетает, и потому развлечение длится еще некоторое время. Испанец продолжает «играть», а с десяток счастливых негодяев заливаются хохотом. Тут от хохота, шума и диких криков Испанца просыпаются остальные обитатели комнаты, кое-кто прибегает из других комнат.

 

- 102 -

— Что тут у вас, пацаны?—заинтересованно спрашивают у тех, кто еще не отошел от смеха.

— Да вот устроили Испанцу «балалайку».

— Ну и как? — интересуются те, кто, к сожалению, не видел этого.

— Будь спок, бацал что надо, обделаться можно от смеха,—весело информируют устроители и зрители забавы и, перебивая друг друга, подробно рассказывают, как Испанец вскочил, какой у него был при этом вид, как он «бацал по струнам», еще, умора, подпрыгивал, будто приплясывал—все это было почище, чем тогда с Кулбыней.

А Испанец в это время стоит в стороне, с глазами, полными слез, и от боли все еще машет рукой, а недавние мучители предлагают ему с участием и дружеским вниманием помочиться на полотенце и приложить к руке — враз все пройдет.

— Слышь, пацаны, айда сделаем «балалайку» Плешивому, он крепко спит, — подает кто-то свежую мысль, ее встречают одобрением, и в желании продлить ночное развлечение все устремляются в другую комнату, но уже тихонько, без шума, чтобы не разбудить очередную жертву, к которой никто не испытывает никакой неприязни, а хотят только пошутить, и если бы предшественником был кто-нибудь другой, а не Испанец, то и он бы тоже побежал посмотреть, как Плешивый будет играть на балалайке. Занятно, не правда ли?

Катался я и на «велосипеде». Это развлечение почти такое же, только бумажки вкладывают между пальцами обеих ног. Вся трудность тут состоит в том, чтобы «велосипедист» не проснулся при подготовительной операции. Если же он проснется, то атаман может влепить ему между глаз за сорванное развлечение, и все разочарованно, но с надеждой идут к другому потенциальному «велосипедисту», не ними заодно тот, не состоявшийся, и когда повторный «заезд», наконец, удается

 

 

- 103 -

и «велосипедист» жмет на все педали, кругом довольно хохочут, утешают «спортсмена». Только потом, нахохотавшись, расходятся по своим кроватям досыпать хорошо проведенную ночь.

Были и более изуверские шутки. Одну из них я тоже испытал на себе. Как-то я приболел, лежал в постели, и мне, как больному, сам атаман в сопровождении своей свиты, принес ужин—тарелку традиционной гороховой каши и стакан чая. Честь была, конечно, превеликая. Съев кашу, я принялся за чай, отхлебнул глоток... и меня тут же замутило и вывернуло наизнанку, это была моча! Меня рвало, стакан опрокинулся и залил постель, а наглые рожи ржали, довольные своей шуткой, и громче всех, заражая весельем других, гоготал атаман.

Иногда шутки проделывались и с девочками. Как-то глубокой ночью, но уже ближе к утру, атаман и несколько мобилизованных им пакостников тихонько пробрались в комнату к девочкам, подняли кровать со спящей Дылдой и осторожно перенесли ее в одну из спален мальчиков. Весь эффект был рассчитан на ее пробуждение. Утром, когда нас будили громким звонком, ничего не подозревающая Дылда проснулась и совершенно машинально, еще ничего не понимая со сна, поднялась и начала искать одежду и вдруг увидела себя в окружении заливающихся смехом пацанов, страшно испугалась, закричала, выскочила из комнаты, бросилась к себе и забилась там в истерике. А наверху еще долго стоял громкий хохот. Были и другие, еще более пакостные проделки с девочками, но об этом лучше промолчать.

Так мы входили в новый образ жизни в этой «малине» под вывеской детского дома. Жаловаться, разумеется, никто не смел, мы видели полнейшую безнаказанность и вседозволенность атамана и просто молча терпели. Иногда мы даже испытывали к нему благодарность, если, скажем, он хотя бы на неделю оставлял нас

 

- 104 -

в покое. Так воспитывались покорность и смирение, трусость и раболепие, так торжествующе утверждался культ силы и власти. В этом была какая-то параллель со взрослым миром, где нечто подобное происходило в более крупных масштабах.

Но если бы мы только иногда «играли на балалайке», «ездили на велосипеде» или случайно выпивали не то... Детдом жил еще и другой, более страшной жизнью. Не для красного словца я уже несколько раз употребил слово «малина», что в переводе на нормальный русский означает воровской притон.

Детдом не только развлекался, детдом еще и работал. Эта работа велась в основном в трех направлениях. Самая малочисленная группа ребят постарше «брала углы на майдане», то есть воровала чемоданы на вокзале у зазевавшихся пассажиров. Такое случалось не часто, но когда «угол» брался и приносился в детдом, то это было волнующее событие. Никто из «майданщиков» не имел права вскрывать чемодан в пути, и этот пока еще кот в мешке, в чем и была изюминка, торжественно ставился пред ясны очи атамана. В окружении самих исполнителей и приближенных атаман не спеша вскрывал чемодан, медленно поднимал крышку и, не торопясь, извлекал из чемодана на всеобщее обозрение одну вещь за другой. Этот ритуал сопровождался криками восторга, возгласами разочарования или громким смехом. Затем по каким-то неведомым мне законам добыча делилась, и лучшее всегда доставалось атаману.

Другую более многочисленную группу составляли те, кто «принимал висячки от штампа», то есть срезал дамские сумочки с рук их обладательниц или вообще любым способом изымал любые сумки. Эти работали в основном на рынках, в магазинах, кинотеатрах, там, где неизбежны скопления людей и толкучка. Самым

 

- 105 -

«клевым» местом был, конечно, зоопарк. По «висячкам» всех ловчее и удачливее был Петька Пивовар, парень лет тринадцати-четырнадцати; этот уж если отправлялся на дело, пустым не приходил. Работали обычно вдвоем, с напарником. От напарника особой квалификации не требовалось, на худой конец мог сгодиться и Испанец. Пивовар с напарником сутра отправлялись в зверинец, покупали билеты, глазели на зверей и одновременно высматривали дамочек с сумочками, внушающими доверие. И вот чем был хорош Пивовар, — он никогда не ошибался в выборе и никогда не ловился на одну помаду с пудрой, как другие. У него был наметанный глаз и верное чутье. Наметив сумочку, наша пара с поразительным совпадением интересовалась теперь только теми зверями, что и обладательница сумочки. Финал обычно не заходил дальше клеток с обезьянами. Здесь всегда давка и толкотня, стоят подолгу и от души умиляются своими предками. И пока с левой стороны от дамы какой-то пацан с детской непосредственностью пробивается ближе к клетке, отчаянно толкаясь, острейшая бритва с правой стороны обрезает ремешки сумочки. И только через некоторое время, измеряемое пристрастием к приматам, дамочка обнаруживает, что на руке ее висят лишь одни ремешки. Через пару часов эта сумочка с интересом исследуется уже у атамана, рядом стоят довольные герои дня Пивовар и тот, кто мог быть и Испанцем.

Самую многочисленную группу представляли обыкновенные карманники. Здесь все считали себя способными на это, вроде бы простое рукомесло, но частенько в нем ошибались и дважды бывали битыми—один раз теми, в чей карман неудачно запускали руку, в другой раз атаманом. Тот строго следил, чтобы всякая шантрапа, не обученная искусству, на дело не ходила, дабы не засыпаться и не навести «лягавых». Дилетантам разрешалось работать лишь в паре со специалистами

 

- 106 -

и стоять на «шухере». Одним из таких специалистов по карманному делу был некто Кобзя, парень лет тринадцати, известный еще и тем, что страдал недержанием мочи. Всегда днем и ночью от него жутко разило вонью. Жить с ним в одной комнате было несчастьем. Этой комнаты все избегали, была целая проблема, чтобы туда не попасть, но так как для Кобзи отдельные апартаменты не предусматривались, кому-то волей-неволей приходилось жить с ним, это были самые младшие, или самые слабые. Стоит ли говорить, что я жил именно в этой комнате. У нас было установлено, что кто бы не просыпался ночью в туалет, обязательно должен будить Кобзю, но никакие меры не помогали, и нам удалось добиться только того, чтобы каждое утро этот несчастный забирал свой насквозь провонявший матрац и до вечера выносил его на улицу.

Весной 1938 года в детдоме случилось ЧП—были арестованы и осуждены Дедюша и Сорока. Однажды ночью эта пара ограбила поселковый магазинчик, взяв два ящика с колбасой, так как ничего лучшего там не оказалось. Сработали чисто, никаких следов, ящики припрятали в укромном месте, и несколько дней вся детдомовская верхушка с утра до вечера «шамала» копченую колбасу, а мы, кому колбаса не полагалась, с удовольствием поедали милостиво оставленные столовские порции. Об этой колбасе уже все позабыли, как вдруг нагрянула милиция и забрала Дедюшу с Сорокой. Был суд, оба получили сроки в колонию несовершеннолетних преступников—Дедюша больше Сорока меньше. Я более чем уверен, что выдал их атаман. Уж больно ему не хотелось делить власть с Дедюшей, после ареста которого атаман стал единоличным диктатором, распоясавшись вконец.

Атаман скоро понял, что приличного вора из меня не выйдет, хотя натаскивали меня такие специалисты, как Пивовар и Кобзя. Промучившись несколько раз,

 

- 107 -

они наотрез отказались ходить со мной на дело, и на мне был поставлен крест, как на человеке, из которого ничего путного не получится. Но тут совершенно неожиданно для меня самого выявилась одна способность, которой я обладал в большей мере, чем все остальные, и я вдруг тоже оказался полезным членом «малины». Я взял тем, что умел хорошо рисовать и красиво писать. Но чтобы было понятно, где я мог приложить свои дарования, необходимо несколько отвлечься и рассказать о том, как мы учились.

Все детдомовцы учились, а точнее, должны были учиться в одной средней школе № 1, километрах в пяти от детдома. Школа занимала большое трехэтажное здание на самой окраине города Магнитогорска, недалеко от конечного трамвайного кольца, за которым в сторону города начинался металлургический комбинат. В школу вообще ходить не хотелось, да еще такая даль. Путь лежал через татарскую слободку, и надо было держаться кучей, так как в одиночку появляться здесь было опасно—детдомовцев местные жители ненавидели, частенько били, и, признаться, было за что. В теплое время года вся жизнь этой убогой слободки протекала на улице, а в ее жалких хибарах разве что' спали. Возле каждой хибары стоял стол, скамья, всякая домашняя утварь, немудрящий очаг из камней или кирпича. С утра до вечера татарки, облепленные кучей чумазых ребятишек, готовили здесь пищу, здесь же и питались. И часто наши пацаны по дороге из школы, или специально устраивая набеги на слободку, уносили с собой пару-другую медных самоваров или кастрюль, неосмотрительно оставленных на улице. Эти медные изделия разбивались затем на мелкие кусочки и сдавались как цветной металлолом за небольшую плату. Конечно, целый самовар стоил дороже, но кому и как загнать и не засыпаться? За это нас и били. А дальше от слободки до школы путь лежал через го-

 

- 108 -

лую степь, и когда зимой там мела поземка, то не ходить в школу как бы и сам бог велел. Так что в школу ходили изредка, да и то не все, и, судя по всему, и (в детдоме, и в школе на нас Махнули рукой. Обычно утром после завтрака, когда раздавался громкий звонок, призывающий идти в школу, все, кто решил «сачкануть», забирались под кровати вместе со своими школьными сумками и выжидали, когда дежурный воспитатель откроет дверь и убедится, что «все ушли в школу». После этого всегда запирали дверь изнутри и усаживались играть в карты. В карты играли все—эта игра заменяла детские игры, спорт ну и, как видим, учебу. Играли на деньги, если они были, если денег не было, играли на «шалбаны», которые неистово лупили двумя оттянутыми пальцами. Те, кто имели власть и силу, но сидели без денег, Могли играть под ужин какого-нибудь слабака или под вещь этого слабака. Проигравший должен был обеспечить отдачу «своего» проигрыша, и, как правило, это достигалось без особого шума. Выигравший спокойно съедал чужой ужин или вступал во владение чужой вещью, нимало не сомневаясь в справедливости такого расчета. Но для игры требовались карты, которые были не каждому по карману да и продавались не всегда. И потому их приходилось изготавливать вручную—кто как умел. Для этого прежде всего нужно было найти плотную бумагу, вырезать трафареты, иметь краску и хотя бы чуточку элементарного вкуса. С последним дело было туго, и когда я однажды выложил карты собственного производства, то они настолько понравились, что с тех пор я стал их делать по заказу за плату. Для атамана, разумеется, я сделал отличную колоду бесплатно, выражая тем самым свои верноподданнические чувства, и был всемилостивейше обласкан.

Но применение моих художественных талантов этим не ограничилось. Кроме карт в детдоме было широко

 

- 109 -

распространено еще одно «культурное» увлечение— записывание песен в альбом, специально приобретаемый для этой цели. Каждый стремился обзавестись альбомом как можно шикарнее, и это не требовало особого труда, так как альбом можно было легко стащить, на худой конец, даже купить, а вот записать песню, да так, чтобы не испортить этот красивый альбом, было значительно труднее. Если читатель подумает, что это были популярные детские или эстрадные песенки, услышанные в кино, по радио или с патефонных пластинок, и умилится тому, как прекрасное находит дорогу даже к заблудшим душам, то я должен разочаровать—это были исключительно блатные песни, как еще дореволюционные, так и современные: грустные и озорные, с похабщиной и без. В них воспевалась беспризорная, воровская и арестантская жизнь во всех ее ипостасях. Других песен здесь не знали, не пели и просто в них не нуждались. И я, обладатель, красивого почерка и достаточно грамотный для этой цели, стал подвизаться в качестве переписчика этих песен. Я переходил от одного заказчика к другому, они напевали мне известные им песни, повторяя каждый куплет по нескольку раз, чтобы я смог записать без ошибки. Один знал одни песни, другой—другие, а так как я эти песни выслушивал и записывал многократно, то мало-помалу стал обладателем самого широкого репертуара и уже мог сам предложить иному «меломану» незнакомую ему песню, даже разучить ее с ним (все-таки не зря родители учили меня в музыкальной школе) ну и, конечно, красиво записать в альбом. Вновь не могу удержаться от того, чтобы не восхититься чудом человеческой памяти: с тех пор прошло более пятидесяти лет, я никогда больше не слыхал этих песен и, слава богу, вообще не соприкасался с ними, но они настолько прочно вошли в память, что я их помню до сих пор, не забыв ни строчки. Иногда шутки ради

 

- 110 -

я поражаю этим своих теперешних друзей, людей таких же солидных, как и я сам. Никто из них не знает ни моего прошлого, ни нашей семейной трагедии—на эту тему, на всякий случай, не принято делиться даже с самыми близкими. И когда мы иногда за столом пропустим рюмочку-другую, и кто-то от избытка хорошего настроения запоет что-нибудь из Аллы Пугачевой, я, в свою очередь, вдруг тихонечко и задушевно затягиваю что-нибудь более или менее приличное из своего бывшего репертуара. Все от души смеются этакой диковине и все допытываются, откуда я эти песни знаю, да еще в таком количестве. Мой ответ, что-де когда-то я в познавательных целях интересовался этим песенным фольклором, явно разочаровывает моих друзей.

А вот еще одно воспоминание из этой же области «культуры». Халим Закиров, один из приближенных атамана, явно имел артистический зуд, и благодаря ему в детдоме время от времени устраивались спектакли. Закиров был и сценаристом, и постановщиком, и исполнителем главной роли. Обычно в спектакле бывало задействовано не более пяти исполнителей. Пьесы были похожи одна на другую, отличаясь лишь деталями сюжетного развития. За время моего пребывания в детдоме Закиров «поставил» несколько таких пьес. Непременными действующими лицами, переходящими из пьесы в пьесу, были «Красный командир», которому противостоял отрицательный образ «Беляка» и «Жена» либо Красного командира, либо Беляка, в зависимости от сюжетной завязки, и, конечно, главным героем всех пьес был «Жиган» в блестящем исполнении самого Закирова. Девочки в артистки не допускались, и неизменная роль Жены во всех этих пьесах исполнялась мною. Наверное, решающим фактором, определившим выбор именно меня на столь ответственную роль, были мои курчавые волосы, и когда я появлялся на сцене, в платье, под которым наглядно топорщились бутафор-

 

- 111 -

ские груди огромных размеров, повязанный платочком, из под которого кокетливо выбивались кудри, то никто из зрителей не сомневался в достоверности образа. Я обычно появлялся, когда на сцене уже лежал либо Красный командир, убитый Беляком, либо Беляк, убитый Красным командиром. Выражая крайнюю степень горя и страдания, я подбегал к убитому, падал перед ним на колени и, обливаясь слезами, чему хорошо способствовал репчатый лук, обнимал холодеющий труп и что есть мочи вопил:

— О, мой муж! Мой любимый муж! — после этой скорбной реплики, одинаковой как для случая с Красным командиром, так и для случая с Беляком, я закатывал глаза к небу, заламывал руки и вопил еще громче: — На кого ты меня спокидаешь?!

Я несколько раз пытался поправить Халима Закирова, говоря, что нужно говорить «покидаешь», однако он был категорически против такой правки авторского текста, утверждая, что «спокидаешь» будет все-таки правильнее. Что ж, с режиссерами не спорят.

В этом месте зрители обычно приходили в волнение: девочки откровенно вытирали слезы, глаза пацанов подозрительно поблескивали. И тут неизменно появлялся великолепный Жиган, встречаемый бурей аплодисментов. Он подходил ко мне, с силой отрывал от уже холодного трупа, решительно ставил на ноги и обращался ко мне со словами:

— Не плачь, слезами горю не поможешь!—он подходил ко мне совсем близко, клал руку на мое плечо и продолжал:—Не плачь, хочешь быть моей «марухой»?

И я, вне себя от радости от такого шикарного предложения, бросался ему на шею, снова вопя что есть мочи:

— О, Жиган! Мой любимый Жиган, я так долго тебя ждала!

Дальнейший сюжет развертывался в зависимости от

 

- 112 -

того, чьей бывшей женой я был, прежде чем стал «марухой» Жигана. Если в прошлом я был с Красным командиром, то мы с Жиганом, преодолев ряд опасных приключений, в конце концов, настигали Беляка и мстили ему за смерть Командира, после чего уезжали в Одессу. Если же моим бывшим мужем был Беляк, то сюжет развертывался в комедийном плане—Жиган всячески выбивал из меня «буржуйство» и в конце концов преуспевал в этом. И... мы опять уезжали в Одессу.

Так протекала наша жизнь, и мы постепенно в нее вживались, а та, прежняя, постепенно расплывалась в отдаленных воспоминаниях, которых становилось всё меньше и меньше. Мы ничего не знали о своих матерях, и многие полагали, что их постигла участь отцов; эта мысль утверждалась и тем фактом, что мы находимся в детдоме. От этой мысли я часто после отбоя глотал слезы, накрывшись с головой одеялом. Помню, как продолжительное время меня мучил по ночам один и тот же сон из этой прежней жизни, неизменно кончающийся зловещим эпизодом. Мне снилось, будто моя мама хочет куда-то уехать и оставить меня одного, я это знаю и вне себя от горя умоляю ее не покидать меня, бегу за ней, а она сердито на меня кричит, отталкивает от себя руками и со смехом над моим горем садится на извозчика. Я продолжаю бежать, пытаясь догнать, и это удается мне с большим трудом, ноги как ватные, и я их еле-еле переставляю. И когда я почти догоняю извозчика, протягиваю к маме руки и кричу, чтобы она взяла меня с собой, а слов моих почему-то не слышно, она громко, дико хохочет и велит кучеру ударить меня кнутом. Тот оборачивается, и я вижу, что это вовсе не кучер, а мой отец, и он бьет меня кнутом, я падаю в дорожную пыль и... в ужасе просыпаюсь. Но в моих ушах все еще звучит дикий хохот мамы, исчезающий вместе с ней. Этот сон мучил меня, доводил до отчаяния, и я боялся приближения новой ночи. Однаж-

 

- 113 -

ды после того, как этот идиотский сон стал преследовать меня не только каждую ночь подряд, но и по нескольку раз за ночь, мой организм не выдержал, я тяжело заболел на нервной почве и меня положили в местную больницу. С медицинской точки зрения этот факт не представляет собой особого интереса, но мог сыграть в моей жизни поворотную роль совсем в другом аспекте.

В больнице, куда меня положили, работала супружеская пара. Он был главным врачом этой больницы, а его жена—Эмма Францевна Краузе—была врачом, у которой я лечился. Это были люди средних лет, очень добрые, весьма интеллигентные, и, судя по имени и фамилии, в их происхождении было что-то немецкое, может быть, такое же далекое, как у моего отца. Эмма Францевна увидела, что я совсем не такой «нормальный» детдомовец, с которыми она имела дело, а когда она услышала от меня рассказ об этом кошмарном сне, который, как уверяла она, и привел меня в больницу, а затем и более подробный рассказ о том, что этому предшествовало, и каким образом я очутился в детдоме, то она прониклась ко мне величайшим состраданием и участием. Ее привязанность ко мне за эти двадцать дней пребывания в больнице настолько укрепилась, что она решила, не более и не менее, как усыновить меня! У этой супружеской пары не было детей, и, очевидно, я устраивал их во всех отношениях. Эмма Францевна не скрывала от меня своей привязанности, она с места в карьер начала меня усиленно обрабатывать со всех сторон. И в больнице, и после того, как я уже вышел, я был окружен ее заботами и вниманием. Она меня просто закормила домашними сладостями, и я частенько прибегал к ней в больницу, где в любой момент меня ждал чай с вареньем, печеньем и конфетами. Эти вкусные трапезы омрачались для меня лишь ее ласками, которые раз от разу становились все более назойливыми. Она снабжала меня карманными деньгами, покупа-

 

- 114 -

ла необходимые мелочи, стоило лишь мне заикнуться о них, и, честно говоря, я этим частенько злоупотреблял. Но верх ее забот проявился в том, что в школу и обратно я мог теперь ходить не пешком, а ездить на лошади, в теплое время года запряженной в легкую рессорную пролетку, а зимой—в сани с крытым верхом и теплой меховой полостью. Дело в том, что супруги жили не в Ново-Туковском поселке, где была расположена больница, а в центре Магнитогорска, и каждое утро к конечной трамвайной остановке, куда они приезжали из дома, им подавался этот конный экипаж, числящийся за больницей. Вечером после работы их таким же образом доставляли обратно. Я уже упоминал, что школа, где мы учились, была рядом с конечной трамвайной остановкой, и главный врач распорядился, чтобы перед тем, как утром отправляться к трамваю, экипаж подъезжал к детдому и отвозил меня в школу. Этот же экипаж отвозил меня и из школы, для чего я сообщал деду, сидящему на козлах, к какому часу за мной приезжать. Конечно, это был явный перебор со стороны добрейшей Эммы Францевны, и хотя эти разъезды продолжались сравнительно долго, закончились они все же довольно неприятно — меня пару раз крепко отколотили за «фраерство», а Эмму Францевну то ли вызывали к заведующему детдомом для объяснений, то ли разговор с ней произошел по телефону, но ей предложили немедленно прекратить это исключительное внимание ко мне, и я, как и все, стал топать ножками.

Оказывая все эти и другие знаки внимания, Эмма Францевна как бы незаметно, но в то же время при каждом удобном случае внушала мне мысль, что навряд ли мне придется когда-нибудь встретиться с мамой, вполне вероятно, что ее постигла участь моего отца, что она постарается все как можно скорее узнать, и тогда ничто не помешает им усыновить меня и забрать из этого ужасного детдома. Она рисовала мне радужные

 

- 115 -

перспективы, ожидающие меня в их семье. Ко всем этим высказываниям Эммы Францевны я относился более чем сдержанно, предпочитая молчать. Однако наедине с самим собой я стал все чаще задумываться о том, как же жить мне дальше, что делать, и в этих мыслях перспектива обрести новых «родителей» уже не казалась невероятной и невозможной...

Не знаю, чем бы это все кончилось, но тут совершенно неожиданно в мою «сиротскую» жизнь ворвалась бабушка, перевернув и перечеркнув весь ход событий. В один поистине прекрасный день поздней осени 1938 года я получил ее письмо — первое письмо за почти годовой период моей жизни в детдоме. Из письма я узнал, что живет она в Томске, что все это время она разыскивала меня и маму и наконец после многочисленных запросов по линии НКВД узнала мой адрес и теперь, мы с ней будем иметь постоянную переписку. Относительно мамы она сообщила, что та жива-здорова, находится в лагере, адрес которого ей пока неизвестен, так как первые два года пребывания в лагере писать письма не разрешают, но уже скоро она узнает адрес мамы и тогда мы все втроем будем знать друг о друге все-все. Заканчивалось письмо просьбой ответить как можно быстрее, так как по получении моего письма она начнет ходатайствовать о разрешении забрать меня из детдома. И еще бабушка сообщала, что в скором времени вышлет мне посылку.

Ах, какое великолепное было это письмо! Все в нем было прекрасно! Я никогда в своей жизни не получал писем, которые несли бы в себе такое огромное количество радости. Пожалуй, именно с этого письма у меня начался новый этап детдомовской жизни, наполненный конкретными ожиданиями перемен и каким-то смыслом в отношении будущего. И главное—мама жива! Я поспешил сообщить об этом Эмме Францевне. Она плакала и радовалась вместе со мной, а глаза ее были груст-

 

- 116 -

ные и растерянные. Она, как и прежде, приглашала приходить к ней, но я с ней никогда уже больше не встречался, считая, что не имею права на это.

Разумеется, я не задержался с Ответом и вскоре получил от бабушки второе письмо и обещанную посылку. Радость была настолько огромна, что ее не могло омрачить даже то обстоятельство, что получил я эту посылку в весьма уменьшенном объеме. В детдоме существовал неписаный закон, по которому все посылки, редко приходящие на имя отдельных счастливчиков, должны были прежде всего предъявляться атаману. Мне напомнили об этом законе, и я с улыбкой до ушей и с ящичком в руках предстал перед атаманом. Тот, не менее довольный, чем я, стал не спеша и с интересом вскрывать ящичек, а я вертелся вокруг, всячески старался помочь, пока он не цыкнул, чтобы я не мешался и отвалил в сторону. И вот ящичек вскрыт. Атаман вынимает из него на всеобщее обозрение лежащий сверху замечательный теплый свитер из белой шерсти, то ли связанный самой бабушкой, то ли купленный ею. Свитер нравится не только мне, но и атаману, а так как бабушка не догадалась и прислала только один свитер, и его нельзя разделить пополам, то свитер достается атаману, и он сразу же примеряет его на себя, по общему мнению ему все же чуточку маловат, но все успокаивают атамана тем, что со временем он растянется. Что касается конфет, пряников, орехов и других вкуснятин, то их легко можно было делить, и атаман щедро отвалил мне половину вместе с ящиком.

В письме бабушка сообщала мне о том, как была рада, получив от меня первое письмо, и о том, что подала куда надо и куда не надо прошения, чтобы ей разрешили взять меня из детдома, что пока у нее ничего не получается, но она решила написать письмо самому М. И. Калинину.

Вся моя жизнь была подчинена теперь одной мыс-

 

 

- 117 -

ли—разрешат бабушке взять меня или нет? Мне уже было все равно, что происходило вокруг меня, я ходил как во сне, и даже вид атамана, щеголявшего в моем белом свитере, не вызывал печальных эмоций. Разрешат или нет—вот в чем вопрос! А все остальное, как говорили у нас в детдоме, «до фени». Конечно, в те детские годы я еще не мог осознанно оценить возможную результативность послания бабушки нашему всенародному старосте, как тогда называли Калинина. С позиций опытного ума и здравого смысла, этому бабушкиному воззванию к сердцу и совести одного из сильных мира тогда, еще в то смутное время, была грош цена в базарный день, на него и ожидать ответа-отписки было великой наивностью. Но произошло чудо, одно из тех, что очень редко, вопреки логике, украшают нашу жизнь,— бабушка получила ответ из Президиума Верховного Совета СССР, уведомляющий ее о том, что просьба ее рассмотрена и местным органам власти дано указание проверить ее материальную и другие возможности для моего содержания и воспитания, что при положительном заключении ей будет дано разрешение взять меня из детдома. И буквально на следующий день после получения этой драгоценной бумаги к бабушке на квартиру явилась комиссия по проверке ее жилищных условий, затем у нее затребовали различные справки с места работы, о размерах заработной платы, 6 состоянии здоровья и многие другие, о существовании которых только и узнаешь при таких ситуациях. А затем за этим чудом последовало другое: выводы комиссии оказались положительные, и после кое-каких формальностей бабушка наконец получила право забрать меня из детдома. Ай да Калинин, ай да всенародный староста! Для бабушки он на всю ее жизнь остался самой светлой личностью из всех тех, кто в то смутное время правил бал на советской земле.

Но обо всех подробностях, связанных с моим «выз-

 

- 118 -

ведением», я узнал значительно позже, а пока все это решалось в столь высоких многочисленных инстанциях, я день и ночь в течение почти трех месяцев мучительно ждал результата. И вот в январе 1939 года мне наконец объявили, что получено распоряжение об отправке меня в Томск по месту жительства моей бабушки. Бабушке каким-то образом удалось договориться о том, что в Томск меня привезет кто-нибудь из воспитателей, а все командировочные расходы будут оплачены ею. И вот тут впервые в моей памяти всплывает образ одного-единственного воспитателя и именно того, кому поручили меня сопровождать. Это был крупный сильный мужчина средних лет, которого недавно, уже при мне, приняли на работу. Надо сказать, что это был очень ценный кадр для детдома, ибо его, по крайней мере, хоть все боялись. Я видел, как он давал подзатыльники даже самому атаману. Перед отъездом меня поприличнее и потеплее одели, снабдили сухим пайком, и, сопровождаемый воспитателем, я навсегда оставил негостеприимные для меня стены детдома, где я провел, пожалуй, самый удивительный в моей жизни период длиной в год и три месяца.