- 118 -

ГЛАВА 9,

рассказывающая о кое-каких переменах в связи с начавшейся войной; попутно делается попытка порассуждать и ответить на некоторые вопросы, но ответа не получается...

 

Стоит ли говорить, каким радостным событием для мамы было получение бабушкиного письма. Наконец-то кончились ее мучительные думы — что с нами. Уже одного известия, что мы живы-здоровы, было достаточно, чтобы быть счастливой. Если первое письмо было коротким и лаконичным, написанное только для того, что

 

- 119 -

бы найти адресата, то в последующих бабушка уже более подробно рассказала и обо всех своих мытарствах и обо мне. Поведав коротко о моем детдомовском периоде жизни и о том, как ей удалось вызволить меня из детдома, бабушка с огорчением сообщала, что «Горик уже не тот мальчик, что был раньше», что она не знает, что со мной делать, и что подумывает о том, чтобы просить Геру взять меня на воспитание. Я тоже писал маме, редко и коротко, но по моим письмам она не могла, разумеется, представить, что такое я был на самом деле. Но одно она понимала совершенно твердо—надо выжить, во что бы то ни стало выжить и по окончании срока вернуться ко мне и, может быть, еще успеть что-нибудь сделать для меня полезное, как-то направить и устроить мою дальнейшую жизнь, о чем они когда-то мечтали с отцом. И в думах об этом в своем арестантском положении ей было не по себе от той простой и назойливой арифметики—ведь после оставшихся ей в Алжире шести лет, в 1945 году, мне уже будет, страшно подумать—девятнадцать лет. Почти уже взрослый мужчина, ну как тут успеть с помощью и не опоздать?!

И потекли дни, недели, месяцы, годы, отмечаемые с обоих концов—сколько прожито и сколько осталось— и, когда началась Великая Отечественная война, последних было еще слишком много...

Зная, как эта война потрясла нашу страну, сам познав все ее тыловые тяготы, я, готовя материал для этой повести, часто и настойчиво расспрашивал маму— как же встретили войну в Алжире, что принесла она с собой лагерным обитательницам, какие новые тяготы и лишения свалились на них? И меня всегда поражали ее ответы—а никак, просто узнали, что началась война с немцами, в лагерной жизни ничего не изменилось, как жили раньше, так и продолжали жить. Это кажется мне удивительным и даже неправдоподобным—как

 

- 120 -

же так, ведь я знаю не понаслышке, какого горя хватил народ, каким тяжелым бременем легла война на плечи каждого из нас, малого и старого, а тут—никаких изменений, все без перемен. Но, наверное, так оно и было, и лишь мне это явление представляется страшным, так как по-своему определяет меру отчужденности обитателей Алжира и других подобных ему лагерей от жизни страны, меру изоляции. «Жен изменников родины» лишили даже права разделять всенародную беду и переживать ее вместе со всем народом!

Нет, что бы ни говорили, но эти лагеря — явление уникальное и в силу своей уникальности заслуживают самого пристального и компетентного изучения. Я надеюсь, что когда-нибудь, хоть и с большим опозданием, это будет сделано высокопрофессионально и объективно. А пока я в силу своего дилетантства не могу отвязаться от назойливых вопросов: для чего все это было задумано и осуществлено? С какой благой целью? Какую пользу все это могло принести в политическом, экономическом и других аспектах, если даже рассматривать все содеянное только с точек зрения Ежова, Берия, Сталина и иже с ними? Ну, пусть Ежов и Берия, как мы знаем, были врагами народа и всячески нам шкодили, примем и такую весьма сомнительную и довольно наивную, но иногда официально высказываемую гипотезу, что бедный «Вождь всех народов» попал под их влияние, вроде неопытного юнца в компании хулиганов. Но где же были все те «иже с ними», которые представляли тогда политическую, законодательную и исполнительную власть, чьи имена до сих пор являются гордостью истории нашей страны, а их драгоценный прах торжественно и, судя по всему, вечно покоится у Кремлевской стены? Ведь они все, плохие и хорошие, были государственными деятелями великой страны, людьми высокой ответственности. Почему же эти умные люди не могли не дать всему этому вразу-

 

- 121 -

мительного обоснования хотя бы для самих себя, не говоря уже о своем народе? Я уже не говорю о мужьях, которых репрессировали по многим целевым направлениям — кто-то сознательно подрывал кадровую политику, вопя при этом «кадры решают все!» и нанося невосполнимый ущерб экономике, обороноспособности, культуре; кто-то убирал с пути нежелательных свидетелей своей бездарности или своих конкурентов в борьбе за более сладкий кусок пирога; кто-то сводил личные счеты, патологически наслаждаясь при этом вседозволенностью; вполне возможно, что среди репрессированных были и такие, кто этого заслуживал, и, таким образом, в общей куче расправ, поставленных на государственную ногу, может быть, творилось и благое дело. Как бы то ни было, но в отношении мужей при желании можно было найти причину и прикрыть ее подходящим лозунгом и ссылкой на источники. Но вот в отношении жен это сделать просто невозможно даже при большом желании! Ведь никто из них лично ни в чем не провинился, ничего противозаконного не совершил, к ним не предъявлялись обвинения и их, эти обвинения, даже не пытались получать под пытками, чтобы иметь «цель и лозунг». Вся их «вина», таким образом, заключалась лишь в том, что они по воле божьей были женщинами, а потому по законам природы повыходили замуж, спали, извините, со своими мужьями и рожали им детей, и никто им своевременно не подсказал, что мужья их оказались не теми, с кем это можно делать безнаказанно. И только за то, что они были женщинами, но теперь уже со всеми вытекающими из этого последствиями, их оторвали от родного очага, разлучили с детьми, лишили любимых для них и полезных для Родины занятий, разорили материально, унизили нравственно, согнали в кучи по всей стране и на многие годы изолировали от всей внешней жизни. Осмелюсь утверждать, что подобная государственная акция исторически беспрецедент-

 

- 122 -

на, и ни одна, даже самая жестокая, самодержавная власть, когда-либо существовавшая, не может «похвастаться» подобным режимом. И отечественная история не знает аналогов. Во время знаменитого восстания в 1825 году, когда вина декабристов с точки зрения царского самодержавия была совершенно очевидна и доказана, и когда за этим последовали жесточайшие репрессии—смертные казни, пожизненные и долгосрочные, ссылки, то ни царю, ни «иже с ним» даже в голову не пришло репрессировать жен декабристов и заключать их в лагеря, подобные нашему Алжиру.

Как, чем все это объяснить? Какой необходимостью, каким лозунгом обосновывалась вся эта беспрецедентная акция попрания прав, чести, достоинства и самой жизни ни в чем не повинных женщин, не говоря уже о том, что страна лишилась тысяч (а может, десятков, сотен тысяч? кто их считал?) ученых, инженеров, врачей, педагогов, деятелей культуры и искусства, просто культурных и образованных сограждан и просто Матерей — настоящих и потенциальных? К тому же для реализации этой акции понадобилось строительство сотен (тысяч? десятков тысяч?) лагерей наподобие нашего Алжира, затраты значительных материальных средств и отвлечение людских резервов для администрирования и охраны. И это именно в годы первых пятилеток, и в годы войны, когда не хватало ни средств, ни людей!

...А время тянулось гораздо медленнее, чем хотелось бы. Вся страна жила единым военным лагерем, и только тут, в благословенном Алжире, жизнь продолжалась по однажды заведенному порядку, почти без поправок на войну. Радио не было, газет не выписывали, жили слухами и случайно прочитанными сообщениями из газет, изредка попадавших в руки, кое-что узнавали из писем. Знали, конечно, что идет война, но как она идет, «кто кого», что творится на белом свете—до обита-

 

- 123 -

тельниц Алжира не доходило. Они даже не представляли ни реального масштаба войны, ни ее характера, ни опасности, нависшей над Родиной. Изоляция эта была настолько непробиваема, что мама, уже после войны, с искренним изумлением слушала мои рассказы о жертвах России, понесенных в этой войне, о том, как умирали от голода в осажденном Ленинграде, как умерла в Томске от голода ее мать, а моя бабушка, и как я сам постоянно жил с мечтой о лишнем куске хлеба.

— Подумать только?—удивленно восклицала мама.—А я и большинство наших алжирок всю войну получали по 800 граммов хлеба в день и трехразовое питание. Выходит, мы жили лучше вас? Подумать только!..

Но все же и в Алжир война принесла перемены. Одной из наиболее заметных перемен явилось сооружение новой зоны. В срочном порядке освободили два крайних барака—кого расселили по другим, кого вывезли—и внутри существующей зоны стали огораживать еще одну зону, что вызвало среди обитательниц Алжира и удивление, и беспокойство. Ко всему этому уже за зоной выстроили еще один барак размерами поменьше прочих и тоже обнесли его двумя рядами колючей проволоки и даже своими сторожевыми вышками. А вскоре после того, как все эти окутанные тайной сооружения были закончены, появились и их обитатели — мужчины-уголовники. Господи, их только тут и не хватало. Кончилось женское царство! Хотя эти два мужских барака были изолированы от женской зоны и какие-либо общения не допускались (охрана была значительно усилена), все же полностью изолировать друг от друга мужчин и женщин было невозможно, хотя бы уже потому, что питались мужчины в общей зонной столовой, а иногда для выполнения тяжелых работ придавались к женским бригадам. В общем, до поры до

 

- 124 -

времени все было тихо-спокойно, однако через год число служебных помещений лагеря увеличилось еще на одно — в спешном порядке был сооружен родильный дом, ибо около пятнадцати обитательниц Алжира заявили о своем праве на материнство. А когда у них появились ребятишки, их поселили в специально выделенный дом, где они и жили до окончания срока. По рассказам мамы, все эти лагерные связи Не были любовью, заявкой на будущую семью, или взаимной привязанностью. Все было проще, все было делом случая. За всю ее бытность в Алжире только лишь одна пара — оба инженеры—составили настоящую семью, и лагерное начальство, зная об отношениях этой пары, поступило, по их просьбе, поистине гуманно, разрешив жить вместе в маленькой комнатенке. Срок у этой женщины кончился раньше, но она осталась в лагере в качестве вольнонаемной, два года ждала освобождения своего избранника, а потом они уехали куда-то под Иркутск.

С поселением в лагере мужчин-уголовников жизнь обитательниц Алжира значительно усложнилась. Раньше в погожие летние деньки после обеда многие, бывало, снимали свои матрацы с нар, выносили их из барака на солнышко и, чуть прикрытые, загорали в свое удовольствие; теперь этому пришел конец. К тому же усилилась охрана, надзор, проверка на проходных. А когда в лагерь завезли еще и партию женщин-уголовниц и расселили их по баракам вместе с женами— стало еще хуже. Вновь они соприкоснулись с тем, что когда-то в первые дни содержания в пересылках да тюрьмах так ошеломило их. Боялись и воровства, но его практически не было. А когда однажды одна из уголовниц украла у кого-то дневной паек хлеба, ее чуть не убили свои же товарки: сработал неписаный воровской кодекс чести — у своих не воруют.

Особое место в лагере и потенциальный источник опасности представлял тот новый, недавно построенный

 

- 125 -

метрах в трехстах от; зоны барак, что удостоился отдельной усиленной охраны. Его почему-то называли «101-й барак», будто до него была еще считанная сотня. В этом 101-м жили «воры в законе»—уголовная элита, которая отказывалась от любых работ и всячески игнорировала лагерный режим. Они получали по 400 граммов хлеба и одноразовое горячее питание, но жили, однако, не хуже других, так как- получали обильные посылки с воли. Раздатчицы зонной столовой, в том числе и мама, поочередно возили им обед, и хотя их всегда сопровождал охранник, было все-таки страшновато. Большинство обитателей 101-го барака составляли цыгане, а старостой был пожилой одноногий армянин, которого все почему-то боялись и беспрекословно слушались. С утра до ночи эти «воры в законе» резались в карты и могли проигрывать не только деньги, одежду и другие материальные ценности, но и человеческие жизни. Стал известным случай, когда один из цыган, проигравшийся до копейки и до исподнего и уже ничего не имея для оплаты последнего проигрыша, по требованию более счастливого партнера пригвоздил к доске мошонку одного из своих молодых сородичей. После этого нашумевшего ЧП раздатчицы так перепугались, вполне резонно полагая, что не исключена возможность оплаты проигрышей их собственной честью и даже жизнью, что им были вынуждены поставить у котла с баландой второго охранника.

В конце 1941 года Валечка покинула наконец полевой стан и перебралась в основную зону. Маме удалось устроить ее рядом с собой, и они уже не расставались до конца. Работать Валечку послали на швейную фабрику. Эта фабрика полностью перешла на пошив солдатской одежды — шили гимнастерки, брюки-галифе, нижнее белье—еще одно веяние войны. Работалось

 

- 126 -

нормально, но все-таки однажды Валечка из-за работы угодила на трое суток в карцер. А дело было так. На фабрике работали по поточному методу, в основном вручную, и каждая швея выполняла определенные операции. Все боролись за выполнение дневного плана, так как его невыполнение грозило уменьшением хлебной нормы, и когда из-за задержек в потоке бывали свободные минуты, то их использовали с пользой для дела. Валечка обычно такие паузы заполняла тем, что заранее вдергивала нитки в иголки, подготавливая свой немудреный инструмент впрок, чтобы впоследствии во имя борьбы за план не терять времени на эти вспомогательные операции. Заготовленные иголки с нитками она для удобства втыкала в отвороты спецовки. В этот день она не успела «выработать» все иголки, а в конце рабочего дня забыла о них, и совершенно напрасно, так как в лагере существовал приказ, категорически запрещающий выносить с фабрики что бы то ни было, в том числе иголки и нитки. И когда вахтер на проходной заметил воткнутые в спецовку три иголки с нитками, то тут же задержал нарушительницу, доложил по команде. Случай был расценен как возможность хищения (а читатель знает, что в те времена уже один факт возможности давал основание для обвинения), и наша Валечка на трое суток угодила в карцер — так сказать, сутки за иголку, но это еще по-божески, могло быть и хуже.

А уж наговорились сестры, когда оказались вместе — вдоволь и даже больше! Три года они были почти рядом, но почти ничего не знали о делах друг друга. А главное—о детях: что с Гавриком, что с Леночкой, что с Гориком. К тому времени переписка была уже разрешена, судьбы детей более или менее обозначились, и каждой было о чем рассказать. И в эти долгие бессонные ночи лились бесконечные разговоры, вновь и вновь волнуя сердце, бередя душу...

 

- 127 -

...После ареста родителей Гаврик, приехавший в Москву из Ленинграда, вместе с Леночкой продолжали жить в той же самой квартире на Покровке вплоть до самой войны. А когда началась война, Гаврик—в то время студент МГУ, куда ему удалось перевестись из Ленинградского института,— вместе со многими студентами своего курса добровольно записался в народное ополчение и ушел на фронт защищать Москву. Но воевать ему пришлось недолго, ибо через несколько месяцев в одном из боев на подступах к Москве он был контужен, и когда очнулся, то услышал вокруг себя немецкую речь. Затем было несколько лагерей военнопленных, три неудачных побега, когда его ловили с собаками и избивали до полусмерти, и наконец четвертый удачный побег, когда его полуживого подобрала и спасла от смерти одна украинка. Потом были... но это уже другая повесть, и она не вписывается в рамки этой. И, конечно, Валечка тогда ничего не знала об этом, кроме того, что Гаврик ушел на фронт, прислал несколько писем, а потом вдруг замолчал. Неужели убит?!..

Совсем по-иному сложилась судьба Леночки. Оставшись одна, она рано вышла замуж, ее муж сразу же был призван и отправлен на фронт. Когда началась эвакуация гражданского населения из Москвы, Леночка со своим десятимесячным Юрой была вывезена в Башкирию и в конце концов очутилась в одном из забытых богом и людьми сел, одна среди чужих людей, без каких-либо средств к существованию, да к тому же с грудным ребенком. Из всех родных, оставшихся в живых и на свободе, у нее была только бабушка Агния Михайловна, живущая в Томске (меня там уже давно не было, так как наша общая бабушка еще до войны отправила меня в Читу к дяде). Бабушка снимала угол на квартире у одной такой же бедной старушки, как и она сама. Еще живя в Москве, Леночка поддерживала

 

- 128 -

с бабушкой редкую переписку, знала ее адрес и теперь решила перебраться к ней в Томск—все-таки хоть один родной человек будет рядом. Леночка с сыном добралась до Томска, разыскала бабушку, прожила вместе с ней несколько дней, но так как небольшая комнатка, которую делили две старушки, не могла вместить еще двух квартирантов, то тетя Нюся, бабушкина хозяйка, нашла для Леночки другой угол в квартире неподалеку. Так они и жили некоторое время на две квартиры, на одну мизерную бабушкину пенсию, и просто чудо, как им удавалось еще кормить маленького. А потом Леночку свалил брюшной тиф, ни одна больница ее не брала, так как она не имела томской прописки. И когда она уже была на грани смерти, слезы и мольбы двух убогих старушек помогли положить ее в больницу, а ее сына, которому не было еще и года, устроить в дом малютки. Больше месяца пробыла она в больнице, но выкарабкалась на удивление себе и окружающим. Худая, еле стоящая на ногах, с бритой головой, без гроша в кармане и без продовольственных карточек вышла Леночка из больницы, взяла из дома малютки Юру, и... решила возвратиться в Москву. Это решение по меньшей мере было нереальным, так как въезд в Москву был запрещен — напротив, из Москвы все еще продолжалась эвакуация. Леночка продала все, что имела, вплоть до большого кожаного чемодана, когда-то привезенного из Японии, приобрела мешок, сложила в него оставшиеся вещи (в основном одежду для сына) и стала готовиться к отъезду. На вырученные деньги купила несколько булок хлеба, насушила сухарей и приобрела билет... до Барнаула. На Запад билеты вообще не продавались, Восток не имел смысла, и только в южном направлении можно было выехать, не удаляясь при этом от Москвы. Вот она и взяла билет до Барнаула, надеясь оттуда добраться до Москвы. И добралась! Но чего это стоило—известно только ей. Путь от Барнаула до Москвы

 

- 129 -

занял 35 дней. Ехала на товарняках, пересаживаясь с поезда на поезд, то забравшись в вагоны, то на тамбуре. Когда поездная бригада или охрана высаживали ее где-нибудь на первой случайной остановке, посреди поля или на разъезде, пешком добиралась до ближайшей станции и снова устраивалась на товарняк. Но чаще ее все же не сгоняли, потому что ее билетом, ее охранной грамотой был маленький Юра—жалея его, жалели и его мать, которой самой-то было чуть больше восемнадцати. Сухари кончились на полпути, продала или выменяла на еду уже окончательно все, оставив лишь то, что прикрывало тело—слава богу, было лето, и многого не требовалось. Ребенка подкармливали сердобольные люди, а сама последние этапы перед Москвой питалась в основном рожью, которую срывала и набирала в мешок во время довольно частых остановок поездов среди полей. Разжеванной рожью кормила и Юру. За все время Тгути ей ни разу не удалось помыться, белье и одежда не менялись, вши поедали обоих. На одной из станций Леночка чуть не сошла с ума—во время остановки поезда, оставив Юру в вагоне, побежала за водой, а когда вернулась, так и похолодела — состав уже ушел! Леночка дико закричала, стала метаться по станции, безумным видом пугая встречных. Те ничего не могли понять из ее бессвязных выкриков, а когда поняли, то с трудом растолковали, что поезд перегнали на запасные пути. После этого случая Леночка уже не оставляла сына одного ни при каких обстоятельствах, и все «фуражные» и другие акции совершали теперь вдвоем.

Но всему приходит конец. Узнав от бывалых людей, тоже добирающихся до Москвы, что все подъезды к столице перекрыты, а всех нелегально приезжающих вылавливают и возвращают обратно, Леночка догадалась сойти с последнего товарняка достаточно далеко от Москвы, потом почти сутки окольными путями, с ре-

 

- 130 -

бенком на руках и мешком за плечами, пешком добиралась до города. Два раза ее задерживали патрули, она что-то врала про бабушку в подмосковной деревне. Но, главное, ребенок на руках — грязный, худой, голодный... И эти задержания кончались тем, что ему давали что-нибудь поесть, а ей советовали больше не попадаться на глаза. Под вечер, едва держась на ногах, Леночка добралась наконец до своего дома, поднялась на второй этаж, позвонила... и вместе с сыном упала на руки вовремя подхватившей их свекрови, которая последнее время жила здесь и охраняла квартиру. Увидев на своих руках два почти безжизненных скелета, она сначала сама перепугалась до смерти, но потом, узнав невестку и внука, донесла обоих до кровати... Ничего, потихоньку оклемались... Вот такую одиссею рассказала Валечка маме в эти долгие бессонные ночи.

Было о чем поведать и маме. Конечно, разговор шел в основном обо мне, о моей одиссее.