- 142 -

ГЛАВА 11,

повествующая о годах учебы в ШВТ и попутно рассказывающая о трагической судьбе еще одной семьи, перекликающейся с нашей...

 

Читинская школа была не совсем обычным учебным заведением, рожденным нуждами войны. ШВТ представляла собой военизированный железнодорожный техникум для подготовки специалистов-железнодорожни

 

- 143 -

ков, необходимых для работы в условиях военного времени. В школе изучались и технические, и военные дисциплины. Выпускники ШВТ должны были получать диплом техника, а при направлении в воинские части им должны были присваиваться младшие офицерские звания. «Должны были» употреблено здесь потому, что прецедента пока еще не было, так как это был первый набор, и все это ожидало нас через четыре года, на которые был рассчитан полный курс.

ШВТ принадлежала железнодорожному ведомству, но имела военную организацию. Как военизированное подразделение, школа представляла собой отдельный батальон, состоящий из трех рот, причем одна рота была женской. Во главе батальона и рот стояли кадровые офицеры, но ниже военная иерархия - представлялась уже самими курсантами: из тех, кто был постарше или, еще лучше, из тех, кто имел жизненный или военный опыт, назначались старшины рот, помкомвзвода и командиры отделений.

Каждая группа по специальности составляла взвод, и в нашей группе будущих электриков было 27 человек — в основном читинцы или ребята из ближайших мест, но было и несколько человек, эвакуированных с западных областей. Двое были с такой же судьбой, как и у меня, и с одним из них—Юрием Игнаткиным—я сразу же подружился.

Судьба семьи Игнаткиных не менее трагична и вполне характерна для того времени. Лишь отдельными деталями она отличается от судьбы нашей и тысяч других семей, и я не могу не рассказать об этом в рамках известных мне фактов, для чего должен вновь перенестись к событиям 1937 года. Отец Юры—Александр Агафонович Игнаткин—работал в то время начальником дистанции пути, был человеком заслуженным и уважаемым, и этого оказалось вполне достаточным, чтобы он, как и мой отец, был репрессирован. Позднее и мать

 

- 144 -

Юры—Мария Григорьевна Игнаткина—о которой я уже упоминал, получила свои 8 лет и находилась в том же Алжире, что и моя мать, но уж так вышло, что наши матери не были близко знакомы, хотя и знали друг друга. Мария Игнаткина была, как говорится, женщиной «из народа», имела самое скромное образование, но была энергичной и инициативной, с задатками незаурядной общественницы, и жены работников дистанции пути, возглавляемые ее мужем, избрали ее председателем своего женсовета. По этой общественной работе она была тесно связана с Соней Кудрич, возглавлявшей тогда женсовет Забайкальской железной дороги. И если в то время их мысли и были заняты предстоящей дальней дорогой, то уж во всяком случае, не в Алжир, а в Москву, где в июне тридцать седьмого нарком путей сообщения Каганович созывал Всесоюзное совещание активисток женских советов. В числе других посланцев Забайкальской железной дороги чести присутствовать там были удостоены и Соня Кудрич, и Мария Игнаткина. Начались волнительные сборы, всех делегаток пригласили в политотдел дороги, где их проинструктировали по многим вопросам столь знаменательного события и даже доверительно и заботливо рекомендовали не искушенным в светских приемах женщинам, как вести себя, как лучше одеться и причесаться, чтобы выглядеть красиво и достойно.

На этом подготовка к совещанию для многих женщин закончилась. Где-то в середине июня перед самым отъездом делегации их заботы о красивом платье и изящной прическе круто переключились на совсем иные заботы, связанные с неожиданным арестом мужей, с бесчисленными и унизительными посещениями управления НКВД в надежде на справедливость и на благополучную передачу чистого белья...

А жизнь продолжалась. Образовавшуюся брешь в срочном порядке заделали новыми делегатами, совеща-

 

- 145 -

ние в Москве прошло на высоком уровне, а в речах и выступлениях не было недостатка в благодарностях тем, кто, проявляя революционную бдительность, решительно, своевременно! пресекает попытки врагов народа свернуть нас со сталинскою пути. И уже позднее на торжественном совещании накануне праздника 7 ноября в актовом зале управления Забайкальской железной дороги выступила жена начальника дороги, сменившая Соню Кудрич на посту председателя женсовета. В своей яркой, убедительной речи она призывала и впредь без жалости и сострадания с юр нем вырывать из наших рядов врагов народа и изменников Родины. Эти призывы оказались настолько горячи, всесокрушающи и неизбирательны, что не прошло и месяца, как она сама очутилась в читинской тюрьме вслед за своим репрессированным мужем. По свидетельству очевидцев, никто из ранее «вырванных с корнем» руки ей впоследствии не подал...

Прошло некоторое время после июньских арестов мужей, стали известны случаи ареста жен и насильственного разлучения их с детьми. Мария Игнаткина не на шутку встревожилась, ибо ее корни были достаточно крепки и тут было что вырывать. Кроме младшего Юры, моего сверстника, было еще две старших дочери. Семья решила, что если и до них дойдет очередь, хотя в это не хотелось верить, то и при этих обстоятельствах не разлучаться. "И когда двое сотрудников НКВД пришли к Игнаткиным, чтобы арестовать мать, а детей забрать в детский распределитель, то дети со всех сторон вцепились в мать, и никакие уговоры, никакие усилия сотрудников не могли их разъединить.

— Вызывай машину,—обозленно сказал один из сотрудников другому,— ничего мы с этими зверенышами не сделаем, повезем всех вместе...

Когда машина въехала во двор управления НКВД и сотрудники открыли двери, они увидели ту же карти-

 

- 146 -

ну—мать и крепко вцепившихся в нее троих детей. И тогда они пошли на хитрость — предложили матери на минутку выйти из машины, чтобы подписать какой-то протокол. Понятно, что как только она вышла из машины, дверь захлопнулась. Машина рванула с места, неизвестно куда увозя кричащих детей. Мария бросилась к машине, но было уже поздно, и она упала почти в беспамятстве

Юра и его сестры, не отходя друг от друга, пробыли в распределителе НКВД не более недели. Не знаю, каким чудом младшей сестре Марии Игнаткиной разрешили взять детей на воспитание, и они таким образом избежали детдома. Тетка раскидала своих племянников по родственникам: Юра сначала жил в Красноярске, затем в Иркутске, и лишь незадолго до начала войны вернулся в Читу к сестрам, старшая из которых к тому времени уже работала. А вскоре он поступил в ШВТ, где мы с ним познакомили и подружились.

Мария Игнаткина после того, как машина умчала ее детей, не находила себе покоя — их последний крик во дворе управления НКВД стоял в ушах днем и ночью, доводя до безумия. И она в конце концов надломилась, решив покончить с жизнью. Когда ее вместе с очередной партией заключенных привели на читинский вокзал для этапирования в уготованный для нее лагерь и когда в ожидании своего поезда они сидели на корточках, по первому пути к вокзалу подходил «Ученик», так в то время называли пригородный поезд, Мария в каком-то безумном порыве рванулась к краю перрона, но за мгновение до, казалось бы, неизбежной смерти чья-то сильная рука схватила ее за волосы и опрокинула на перрон. Это была Соня Кудрич.

— Слушай, Мария, чтобы это было в последний раз,—сурово произнесла Соня, увидев, что подруга уже очнулась и в состоянии осмыслить ситуацию.— Не позорь детей, мы должны выжить всем врагам назло. Хотя

 

- 147 -

бы во имя наших де(гей. И мы еще встретимся с ними, все станет на свое место, и верь мне, Мария, правда все равно восторжествует

...Потянулись довольно унылые, однообразные дни учебы. Сначала все было странно, непривычно и тяжело, особенно этот военный уклад жизни, но постепенно мы все втянулись в эту новизну.

По воскресеньям, если за предшествующую неделю обошлось без двоек и дисциплинарных взысканий, курсанты получали увольнительные записки, и до вечерней поверки могли проводить время по своему усмотрению. Эти воскресенья я обычно проводил в семье Геры, но однажды произошло событие, которое лишило меня и этой единственной возможности хоть изредка бывать среди родных.

Как-то в конце этого первого военного года я приехал к Гере и от заплаканной тети Ани узнал, что Гера призван в армию. Но самое ошеломляющее в ее рассказе было то, как он был призван! Оказывается, в соответствии с указаниями свыше всем лицам «подозрительного» или «не внушающего доверия» происхождения было предложено в течение 24 часов рассчитаться на работе, собраться и прибыть в указанный в повестке пункт для прохождения военной службы. Разумеется, при этом не сообщалось, что призывники проходят по категории «подозрительных», и потому поначалу этот призыв был воспринят как обычная очередная мобилизация, правда, чуточку смущал чересчур уж широкий возрастной диапазон призывников да обилие нерусских фамилий. Ну, а Гера в этом плане представлял собой просто классический образец подозрительной личности—одно имя чего стоит—Герман; вспомнили, наверное, и репрессированного брата. И Гера, до сих пор не державший в руках никакого оружия, снимавший очки по причине близорукости только перед сном, за одни сутки превратился в солдата, причем в солдата штраф-

 

 

- 148 -

ного батальона, сформированного из таких же бедолаг, как и он сам. Всех этих «штрафников» за пару недель научили кое-как стрелять из винтовки, кое-как понимать военные команды и отправили на передовые позиции отмывать своей кровью «грехи» Неудачного происхождения. И когда этот штрафной батальон бросили в атаку впереди наших регулярных подразделений, на всякий случай державших их на мушке, Гера в этом же первом бою был тяжело ранен, эвакуирован в прифронтовой госпиталь. Там его подлечили-подштопали и уже только после этого, как смывшего кровью «грех» перед родиной и получившего прощение, направили в регулярную артиллерийскую часть. Гера воевал еще почти год и, наверное, воевал хорошо, потому что когда осенью 1942 года где-то в Прибалтике его настигла смерть, он был уже, как сообщалось в похоронке, командиром орудия в звании старшего сержанта.

Но я забежал вперед. После того как Геру взяли в армию, я продолжал ходить к тете Ане по воскресеньям, узнавал новости о Гере из его фронтовых треугольников, в которых он всегда передавал мне приветы и интересовался моими делами. Однако мои посещения становились все реже и реже, так как я стал замечать какой-то холодок с ее стороны. Сначала я относил это за счет того, что жизнь тети Ани стала значительно тяжелее, она вынуждена была перейти на вечернее отделение института и снова устроиться учительницей; к тому же карточная система: есть и так нечего, а тут еще лишний едок, которого нужно накормить обедом. Но вскоре я убедился, что дело не только в этом.

Как-то, придя к ней, я вдруг обнаружил, что из комнаты исчезло пианино.

— Тетя Аня, а где пианино?—удивленно спросил я.

— Я его продала,— спокойно и как бы мимоходом ответила она.

 

- 149 -

Я несколько растерялся, но, поборов смущение, продолжил:

— Но как же так? Ведь это... мое пианино. Гера говорил, что когда я вырасту, я могу его взять...

— Оно такое же твое, как и мое,—с раздражением ответила тетя Аня.— Это Герино пианино, он его спас и он его хозяин. Что он тебе говорил, я не знаю, но мне он написал, что если будет тяжело с деньгами или едой, то я могу продать все, что посчитаю нужным. Вот я и посчитала нужным продать пианино, оно нам сейчас совершенно не нужно.—И, помолчав немного, добавила:—Вернется Гера с войны, с ним и разговаривай на эту тему... Если вернется, конечно.

Я промолчал и вскоре простился, но пошел не в казарму, а к Лежанкиным, живущим рядом. Я и раньше иногда заходил к ним, они меня приветливо принимали, по крайней мере, дядя Шура. Надо признаться, что я приходил к ним в основном с единой целью — покушать. В то время я всегда хотел есть. Хотя курсантов худо-бедно кормили три раза в день, получали мы по 700 граммов хлеба, но мы постоянно были полуголодными. И поэтому в программе моих воскресных увольнений проблема отобедать на стороне занимала одно из первых мест. В таких случаях обед я либо продавал (у нас была строго установленная такса на завтрак, обед и ужин), либо поручал кому-нибудь из курсантов взять мой обед, безвозмездно съесть суп, а второе и хлеб принести и поставить в тумбочку. Это давало возможность славно попировать вечером или на следующий день. Жили Лежанкины очень хорошо, несмотря на условия военного времени. Шура, как настройщик высокой квалификации, да к тому же единственный специалист, был нарасхват и зарабатывал большие деньги. Он был настолько авторитетен среди своей высокопоставленной клиентуры, что когда мобилизация коснулась и его, то командующий Забайкальским военным

 

- 150 -

округом, чей рояль Шура поддерживал в совершенном состоянии, оставил его солдатом при штабе округа, причем этот «солдат» продолжал заниматься своим делом и жил дома, иногда для формы появляясь в подразделении, к которому был приписан. А жена Шуры, вероятно, тоже не без протекции высокопоставленных лиц, заведовала магазином военторга, обслуживающим высшее военное начальства. Так что, несмотря на карточную систему, покушать у них было что. Поборов некоторое смущение, заявлялся я к ним где-то поближе к обеду.

— А, Горик пришел, проходи,— радушно встретил меня Шура и на этот раз.—А мы как раз собираемся обедать. Вовремя пришел, пообедаешь с нами.

Конечно, Шура не мог не заметить в моих визитах некоторую закономерность, но его теща, старушка вредная и скупая, уже давно раскусив «случайность» моих посещений, посматривала на меня, как на явного, бессовестного дармоеда. Я старался не обращать на нее внимание и держаться поближе к Шуре. На этот раз фаршированный сазан, с которым, как я заметил, зловредная старушка возилась на кухне и который, судя по запахам, был великолепен, интересовал меня меньше.

— Знаю, Горик, знаю,—с горечью сказал Шура, когда я рассказал ему о пианино.— Я уже высказал этой женщине все, что я о ней думаю. Ноги моей больше не будет в ее доме и у меня ей делать нечего...— Шура волновался, и было видно, что он переживает за своего друга.— Но ты еще не все знаешь, Горик,— продолжал Шура—Она выкинула подлость похлеще этой. То ли кто-то ей посоветовал, то ли по собственной инициативе, но, зная, как и почему Гера очутился в штрафном батальоне, она подала заявление, в котором написала, что она, как член партии и патриот своей родины, не считает возможным быть женой человека с запятнанной репутацией, искренне сожалеет о том,

 

 

- 151 -

что когда-то вышла замуж за такого человека, а потому просит считать брак расторгнутым. Представляешь? А Гера шлет ей письма. Не знаю—сообщать ему об этом или нет...

Шура решил, что лучше пока не сообщать, и меня просил пока помалкивать.

— Может, она еще одумается и заберет назад это заявление, или ей вернут его без всякого решения, а мы будем бередить ему душу... Там и без этого не сладко.

Месяца через три Геры не стало, и мне так и неизвестно—узнал он о предательстве своей жены или нет...

...Вот и закончен первый курс, но вместо привычных каникул нас на все лето вплоть до нового учебного года направили на различные работы. Вообще за все годы моего пребывания в ШВТ сама учеба не оставила каких-либо ярких воспоминаний—обычный рутинный процесс,—но вот эти работы запомнились. Разумеется, они были вызваны необходимостью военного времени— рабочие руки требовались везде. Бывало, и во время учебного года нас снимали с занятий и в авральном порядке бросали на погрузочно-разгрузочные работы (особенно часто на разгрузку леса), которые продолжались иногда по двое-трое суток—одна часть курсантов работала, другая тут же спала, и так поочередно. Работали до изнеможения, спать валились как мертвые, даже забывая о еде.

После окончания первого курса большую партию направили на Дальний Восток на побережье Японского моря и близлежащие острова ловить и обрабатывать рыбу. Некоторых направили на сельскохозяйственные работы в совхозы Читинской области. Я с бригадой попал на лесозаготовки недалеко от станции Карымская. Не знаю, за какие грехи или заслуги меня назначили бригадным поваром, и я в течение двух месяцев

 

- 152 -

готовил из наших скудных продовольственных запасов завтраки, обеды и ужины, ухитряясь делать их еще и съедобными.

Летом следующего года несколько групп, в том числе и нашу, послали на работы в совхоз «Красный Ималка», в одно из его отделений, находящееся совсем близко от границы с Монголией; до ближайшей к нам пограничной заставы было не более километра. Время от времени мы отваживались нарушать эту границу, переползая ночью вспаханную нейтральную зону. Эти «нарушения» носили самый мирный характер — мы ловили там тарбаганов, небольших степных животных, похожих на сурков, и разнообразили ими наше в основном овощное меню. Нас предупреждали, что эти зверьки могут быть заражены чумой и потому ловля их запрещена, однако их ловили не только мы, но и местные жители и доловились до того, что на нашей стороне их просто не стало. Но зато на монгольской стороне их никто не трогал, и там они водились в изобилии. Первой ночью мы ставили капканы у тарбаганьих норок, а на следующую ночь тем же манером снова пересекали границу и возвращались с добычей. За все время пребывания здесь только однажды пограничники задержали двоих наших ребят. Вышла целая история, ибо о «нарушителях» государственной границы по всем правилам доложили по инстанциям и отпустили их через несколько суток только по распоряжению самого Ворошилова.

Таким же образом в сочетании учебы и работы прошел третий год обучения, а окончание последнего, четвертого, ожидалось в следующем, 1945-м, когда должны были закончиться и отмеренные моей матери восемь лет. Такое совпадение сроков радовало, ибо мы могли одновременно начать нашу новую жизнь, но уже совместно. Я получал от мамы по письму в месяц, был в

 

- 153 -

курсе ее лагерной жизни и с каждым полученным письмом вел счет оставшимся дням. Неожиданно пришло печальное сообщение о смерти моей бабушки Агнии Михайловны. Умерла она в полном одиночестве среди чужих людей, и как стало известно уже позднее, умерла от голода. То ли она потеряла, то ли у нее украли, но она лишилась всех карточек — и хлебной, и продовольственной—а для нее это был единственно возможный источник питания. Сначала она еще что-то продавала из своих немудрящих вещичек, но потом уже и на это не хватило сил. Она и умерла так же тяжело, как тяжело прожила всю свою слишком уж неудавшуюся жизнь. Мир праху ее...

Не успели мы и месяца прозаниматься на четвертом курсе, как всю нашу группу под предлогом производственной практики отправили на Урал на монтаж электрифицированного участка железной дороги Челябинск—Златоуст; я попал на монтаж тяговой подстанции в Златоусте. Наша «практика» настолько затянулась, что вместо планируемых двух месяцев нам пришлось встретить на Урале не только новый год, но и долгожданный День победы.

Мы все дружно взвыли и забросали наше начальство письмами, полными упреков в том, что о нас забыли, бросили на произвол судьбы. Это было правдой, потому что все мы изрядно пообносились, пооборвались, пораспродались, жить так далее было просто невмоготу. Мы просили немедленно отозвать нас домой в Читу. Когда в июне нам разрешили выехать, и, собравшись всей группой в Челябинске, мы сели в поезд, то своим видом, да, признаться, и поведением, соответствующим нашему виду, наводили страх и на пассажиров, и на тех аборигенов промежуточных станций, которые имели неосторожность выйти поторговать к поезду» именно тогда, когда мы выходили на перрон с диаметрально противоположным намерением — приобрести что-нибудь из при-

 

- 154 -

несенного, но за «безналичный расчет»; такой вид расчета был для нас не только удобным, но и уже единственно возможным. Форма у нас была почти военная, довольно живописная от дыр и грязи, нас принимали за демобилизованных солдат, дорвавшихся до мирной гражданской жизни, и потому мудро воздерживались от выяснения отношений—черт с ним, с этим ведром вареной картошки, с этими творожными шаньгами, с этим тазом, в котором находились шаньги — все-таки своя жизнь дороже.

Когда мы появились в родных стенах ШВТ, на нас сбежались смотреть со всех курсов, и это было зрелище... Хорошо сознавая производимый эффект, мы еще в поезде озорства ради и в знак протеста решили усилить его, для чего специально дорвали до нужной кондиции все, что пока оставалось целым. И когда наш старшой зашел в кабинет начальства отрапортовать о нашем благополучном прибытии, мы демонстративно уселись по-турецки вдоль стен по обе стороны коридора, рядом положили свои живописные вещевые мешки, кое-кто для полноты картины снял рваную обувь и тоже поставил рядом. Мы сидели молча, сосредоточенно, невозмутимо как бы в полной прострации. Эффект был потрясающий, а кульминация наступила тогда, когда из дверей кабинета вышел начальник школы в сопровождении нашего старшого, доложившего, что «группа для встречи построена». Все в конце концов окончилось благополучно, начальник школы был хороший человек, с чувством юмора, и все же малость переигравший Юрка Игнаткин угодил на трое суток на гауптвахту. Для получения нового обмундирования полагалось сдать старое, а так как у некоторых его не было, начальник школы предложил для формальности написать объяснительные записки на его имя, дескать то-то и то-то было утрачено там-то и при таких-то обстоятельствах. Все более или менее вразумительно

 

 

- 155 -

написали, а Юрка в своей объяснительной записке доверительно сообщил, что он, к сожалению, лишен возможности сдать свои обноски лишь по той простои причине, что посчитал нецелесообразным таскать рвань по Союзу и без сожаления оставил ее славному городу Челябинску в память о своем кратковременном пребывании там...

В связи с восьмимесячным перерывом в учебе срок обучения нашей группе продлили до весны 1946 года, и в то время, как для курсантов нашего набора, но других специальностей, I в июле 1945 состоялся первый выпускной вечер, мы на нем присутствовали только как гости и с сентября снова впряглись в учебу. Эта задержка с окончанием ШВТ сначала меня изрядно огорчила, так как ломала запланированную встречу с мамой, но совершенно неожиданно для меня и мамы Алжир тоже продлил свое «гостеприимство».

Настал, наконец, тот долгожданный выстраданный день, когда счет оставшимся дням кончился и продолжился уже со знаком минус. Все страшно волновались и от ощущения близкой свободы, и от того, что свобода почему-то задерживается Но вот где-то дернули за ниточку, наших «восьмилеток» начали по одной вызывать в контору лагеря и объявлять об окончании срока заключения. Оформили кое-какие бумаги, но вместо того, чтобы тут же отпустить на все четыре стороны, предложили пока только переселиться в свободный барак за зоной. Таким образом — переходом из одного барака за проволокой в другой барак без проволоки—были «освобождены» все, кто отсидел свои положенные восемь лет, да еще и с хвостиком. Все разместились так же, как и раньше—мама и Настенька, разумеется, опять-таки рядышком (Валечке срок еще не вышел); старостой «свободного» барака по-прежнему оставалась Соня Кудрич.

Вот это место в моем повествовании одно из наибо-

 

 

- 156 -

лее «темных». Я и ранее не мог ответить на ряд «почему?» —и вот теперь тоже не знаю. Почему их освободили столь условно, если вообще это можно назвать освобождением? Практически в их жизни ничего не изменилось, если не считать «охранно-проволочного» аспекта. Все продолжали трудиться на прежних местах — кто на швейной фабрике, кто на полях, мама так же работала в столовой: так же кормились, так же одевались, никто никуда не имел права выехать. А ведь где-то их уже давно ждали уцелевшие родные, ломая голову — почему не едут, в чем дело? «В чем дело?;» — спрашиваю и я себя сейчас, почти через полвека. Мама тоже не знает, или не помнит, и ничем не может мне помочь в объяснении причин такой «свободы». Весь ее ответ на мои настойчивые расспросы сводится к одному — вызвали, объявили об освобождении, велели переселиться, ждать дальнейших указаний, а пока работать на своих местах и никуда не уезжать; да и куда уедешь—ни документов, ни денег...

Я начинаю думать, что эти восемь лет в условиях тюремной и лагерной жизни, под гнетом той вопиющей несправедливости, что была допущена в отношении их мужей, их самих и их детей, начисто подавили в них способность чувствовать себя личностями, от которых в этой жизни что-то еще может зависеть, начисто вытравили даже элементарную способность удивляться, возмущаться, настаивать, спрашивать. Их сделали покорными и равнодушными к любой указке сверху, как бы нелепа и неприятна эта указка ни была. Да, эта «алжириада» еще ждет своих исследователей...

Пока мама наслаждалась дарованной ей «свободой» у стен Алжира, я продолжал грызть гранит науки » стенах ШВТ. Этот последний период моей учебы особенно памятен мне событием, которое не только отравило мою тогдашнюю жизнь, но и во многом определило ее на долгие годы.

 

- 157 -

В ШВТ существовала традиция — ежемесячно каждая из трех рот по очереди устраивала вечера самодеятельности. На последнем курсе руководителем самодеятельности в нашей роте выбрали меня, чему я, очевидно, был обязан своим незаконченным музыкальным образованием. Между ротами шло соперничество, и мы пока держали первое место

В конце ноября должен был состояться последний в этом году наш концерт, и мы вовсю готовились, чтобы не ударить лицом в грязь. Такие вечера обычно устраивались в воскресенье, и этот день как раз очень удобно приходился на 1 декабря; мы заранее согласовали с замполитом школы день проведения вечера и расклеили афиши. Накануне после занятий мы остались в клубе, чтобы украсить зал и что-нибудь в последний раз отрепетировать. Тут неожиданно появился замполит и объявил, что вечер переносится на следующее воскресенье, так как 1 декабря—день памяти С. М. Кирова и, дескать, грешно веселиться в такой траурный день. Мы все были раздосадованы до предела, каждый по-своему выражал свое неудовольствие, но больше всех, пожалуй, был огорчен я, и как руководитель самодеятельности, и как исполнитель сольного номера, мной же придуманного. Я что-то сгоряча брякнул в том смысле, что каждый день умирают тысячи людей, и ничего—жизнь не отменяется и не переносится. Сейчас я понимаю, что эта фраза была по меньшей мере бестактной и не совсем к месту, но чего не сболтнешь по молодости, да еще в расстроенных чувствах.

Через неделю наш концерт состоялся, все прошло благополучно, и я быстро забыл огорчение недельной давности.

Как-то в начале января я встретил в школе одного бывшего курсанта, выпускника прошлого года. Раньше мы его звали просто Мишкой. В свое время он был довольно известной личностью. Прежде всего он обра-

 

- 158 -

щал на себя внимание своей внешностью: маленького роста, смуглый, с очень некрасивым лицом, на котором сразу же бросался в глаза широкий приплюснутый почти без переносицы нос. Но он был великолепно ^сложен, все его тело представляло удивительное сплетение мышц. Когда Мишка занимался :на брусьях или перекладине, то равных ему в школе не было. Мы с восхищением смотрели, как он крутил «солнце» или застывал в стойке на руках!

К моему удивлению, он еще издали заулыбался, увидя меня, и еще больше удивился, когда выяснилось, что ищет он именно меня.

—Что ты сегодня вечером делаешь?—поздоровавшись, спросил Мишка.

— Да ничего особенного.

— Вот и хорошо,—продолжал Мишка,—я бы хотел с тобой встретиться часов в шесть. Сможешь?

— Смогу,—ответил я, удивляясь, зачем это я ему вдруг понадобился.—А в чем дело?

— Тебя приглашают на беседу в районное отделение НКВД, а меня попросили сказать тебе об этом.

Уточнив, где находится это заведение и как туда пройти, Мишка продолжал.

— Я буду ждать тебя в 6 часов у входа. Вместе и зайдем.

— Послушай, а что я там забыл?—с удивлением спросил я.— И при чем тут ты?

— Да ты не бойся,—осклабился Мишка в дружелюбной улыбке,— просто хотят с тобой побеседовать, всего и делов-то. Ну, а что касается меня, так я там работаю; после окончания ШВТ меня направили на работу в НКВД, присвоили звание младшего лейтенанта, сейчас я в должности оперуполномоченного по этому району, так что вы все вроде как мои подопечные.

Мы перекинулись еще несколькими фразами, причем я в обращении к Мишке уже невольно перешел на

 

- 159 -

«вы», и расстались. Уходя, он посоветовал мне никому не рассказывать об этом разговоре и о приглашении на беседу.

Конечно, все это меня встревожило, но не очень. Дело в том, что я уже знал о подобных вызовах, ибо как раз в это время велось следствие по обвинению нескольких курсантов в подделке хлебных карточек. Я к этому делу не имел никакого отношения, не располагал информацией и поэтому; был сравнительно спокоен...

Когда мы с Мишкой, одетым уже в форму с погонами младшего лейтенанта, взошли в кабинет того, кто хотел со мной побеседовать, сердце у меня предательски екнуло. Уж очень все было похоже на то, что когда-то рассказывала бабушка о своем знакомстве с НКВД. Я как увидел стол с обязательной настольной лампой, сидящего за ним в полумраке сотрудника в звании капитана и одинокий стул перед столом, но не рядом, а эдак метров в двух, особняком, так и вспомнил бабушку.

После нескольких формальных фраз, никак не проливающих свет на действительную причину вызова, капитан быстро перешел к делу, и тут уж я понял, что дела мои плохи и я здесь отнюдь не в качестве свидетеля.

— Расскажи о своих родителях,—сверля меня глазами, жестко произнес он.

Он с самого начала повел разговор в грубом тоне, обращаясь на «ты», решив, очевидно, что самое верное для достижения цели — это сразу же запугать меня.

— Только не ту липу, что имеется в делах ШВТ, ее мы знаем,—добавил он с легкой иронией,—а как оно есть на самом деле.

После такой ремарки мне стало ясно, что «как оно есть на самом деле» он знает не хуже меня и если спрашивает об этом, так только в надежде, что я начну врать и запутаюсь в его сетях. Я коротко рассказал о судьбе отца, о том, что у мамы уже закончился срок

 

- 160 -

лагерной изоляции и что как только я закончу школу—осталось всего три месяца—она приедет ко мне.

— А зачем же врал при поступлении в ШВТ? Почему скрыл такие важные факты биографии? Ведь так, пожалуй, можно и не закончить ШВТ...—многозначительно произнес капитан, оценивая эффект своих вопросов.

Я был раздавлен, не зная, что и отвечать, и честно признался: не скрой я правду о своих родителях, меня просто не приняли бы в ШВТ.

— Сын за отца не отвечает!—робко промямлил я.— Об этом и в газетах писали...

— Писать-то писали, но это не о каждом сыне сказано, и тем более не о тех, кто ведет вредные разговоры, подрывающие авторитет нашей партии и правительства. А ты вроде как раз из них...

— О чем это вы говорите?—уже не в силах сдержать слезы, выговорил я.— О чем это вы, какие разговоры?

— Короткая у тебя память, придется напомнить,— он взял со стола какую-то бумажку, пробежал ее глазами, и затем снова уставился на меня.— Ведь это именно ты накануне дня памяти Кирова распространялся насчет того, что-де стоит ли горевать и печалиться по поводу гибели и агитировал курсантов отметить этот день концертом и танцами. Было дело?

Я никак не мог вспомнить, что же на самом деле я говорил в тот злополучный день, и хотя я был совершенно уверен, что никакой агитации я не вел, но возразить, убедить, что это передернутые кем-то слова, не мог и некоторое время сидел, мучительно соображая, что же я такого ляпнул?

Очевидно, сотрудник НКВД принял мое молчание и растерянный вид за замешательство припертого к стенке преступника, которому и оправдаться-то нечем.

— Я вижу, мне удалось освежить твою память, и

 

 

- 161 -

твоей стороны было бы просто глупо отрицать, запираться и врать, на что, судя по всему, ты мастак. И потом учти, что мы за тобой уже давно следим. У нас среди курсантов есть добровольные помощники, и они ставят нас в известность о всех твоих выходках, которые, в том числе и эта последняя, характеризуют тебя если и не врагом советской власти, то, по крайней мере, человеком неблагонадежным. Тебе, пожалуй, придется крепко подумать о том, как доказать, что тебе можно доверять и, в частности, дать возможность окончить школу, куда ты пролез обманным путем...

Я было попытался возражать, но он сразу же перебил меня и в дальнейшем попросту не давал говорить, продолжая варьировать тему о моей неблагонадежности. Я сидел с обреченным видом, швыркая носом и утирая слезы. Увидев, что я уже вполне созрел для дальнейшей обработки, он вдруг «подобрел», и в его последующем монологе даже стали проскальзывать «дружелюбные» нотки.

— Ну, ладно, ладно, успокойся. Возьми себя в руки. Не будем делать поспешных выводов, ты еще молод, у тебя все еще впереди. Только ты сам можешь доказать, что мы ошибаемся в оценке тебя. Кстати, мы можем и помочь тебе в этом. Для начала я предлагаю тебе сотрудничать...

Дальнейший разговор протекал по схеме, когда-то рассказанной бабушкой; отклонения были только в деталях. Закончилась беседа тем, что меня принудили собственноручно написать подписку о моем «добровольном» сотрудничестве с НКВД v с обязательством сохранять это сотрудничество в тайне. Таким образом, коллектив осведомителей, работающий на НКВД среди курсантов ШВТ, пополнился еще одним под кличкой! «Пушкин», чему я был обязан своими курчавыми волосами ну и, конечно, остроумию капитана.

— Ну, а о форме и деталях нашего сотрудничества

 

 

- 162 -

вы договоритесь с младшим лейтенантом Лесковым, с ним ты теперь и будешь иметь дело,—сказал на прощанье капитан, указывая в сторону Мишки, который продолжение всего этого разговора молча сидел в стороне и, очевидно, с пользой для себя проходил практику в своей новой работе.

Инструктаж Мишки был кратким—он дал мне адрес дома, где мы один раз в неделю должны будем встречаться, чтобы я мог передавать ему свои «произведения» за подписью «Пушкин». Дом этот был недалеко от нашей казармы на той же Привокзальной улице. Ранее я сотни раз проходил мимо этого небольшого деревянного строения, не ведая, что этот невзрачный частный домишко на самом деле одна из конспиративных квартир НКВД. Из всех читинских домов он стал для меня самым ненавистным. Мне приходилось ежедневно по нескольку раз проходить мимо него, и каждый раз я невольно подсчитывал число дней, оставшихся до моего очередного посещения этого дома. Вообще, с этого времени вся моя жизнь стала проходить под знаком посещений; все мои мысли с утра до вечера были заняты решением одной проблемы—как бы сделать так, чтобы не ходить туда и не видеть ненавистную Мишкину морду. Лучше всего было сказаться больным, и я не раз прибегал к этой уловке, пока мое симулянтство не стало явным. Прекрасным способом было заработать накануне посещения пару суток ареста на гауптвахте, но это было намного сложнее, и однажды я не рассчитал степень проступка и вместо планируемых двух схватил пять суток губы. К тому же в последние месяцы учебы в ШВТ нельзя было еженедельно нарываться на наказания. И выходило так, что долбившая мои мозги проблема суживалась до решения более частной задачи—коль скоро от этого посещения не отделаться, то с чем идти, о чем рассказывать Мишке? А тот просто свирепел, когда я в очередной раз приходил

 

 

- 163 -

«с пустыми руками», грозился снова устроить встречу с капитаном, вновь и вновь советовал прислушиваться и присматриваться не только к курсантам, но и к знакомым вне школы. А я, между прочим, и без его совета уже начал «прислушиваться и присматриваться» к товарищам, но не для сбора компрометирующего материала, а для того, чтобы узнать—кто же из них тоже осведомитель. Ведь кто-то же донес на меня. После нескольких дней наблюдения я не сделал для себя никакого определенного вывода, но пришел к неутешительной мысли, что таким осведомителем потенциально мог быть за малым исключением каждый из нашей группы. Но Мишке нужен был «материал», а не мои заверения, что никакие вредные разговоры среди сокурсников не ведутся, что сегодня единственные помыслы всех нас—это успешно закончить школу и сдать госэкзамены. Иногда я всю неделю ломал голову и придумывал для Мишки какие-нибудь безобидные донесения и окончательно выводил его из себя сообщениями о том, что, например, «такого-то числа в такое-то время курсант N сказал, что в последнее время стали давать слишком жидкие щи, и это свидетельствует о воровстве картофеля и капусты работниками столовой» или «такого-то числа после окончания лекции на тему «О питательности крапивы, используемой в пищевом рационе», которую прочитал для курсантов ШВТ приглашенный лектор, курсант М. ехидно заявил: «Неужели этот лектор отрастил такое брюхо, питаясь исключительно крапивой»?

Это были очень тяжелые для меня месяцы, последние перед окончанием ШВТ. Этот дурацкий «альянс» с НКВД угнетал меня: я просто устал жить в постоянном напряжении, устал все время что-то придумывать и всячески выкручиваться из этих «ежовых рукавиц». в; Единственным светлым маяком была мысль, что скоро и все это должно кончиться само собой, так как не за

 

- 164 -

горами выпуск, а я уж постараюсь, чтобы меня распределили подальше от родной Читы, которая с каждым днем все более и более становилась злой мачехой. Вся эта история во многом повлияла и на мои окончательные успехи—государственные экзамены, которые закончились в середине марта 1946 года, я сдал значительно ниже своих возможностей.