- 73 -

Муштра

 

29 июня, в столице Боснии, в Сараеве, сербский студент Принцип убил Франца Фердинанда д’Эсте, наследника императора, и его жену. Ровно через месяц после сараевского убийства начались военные действия, после чего, три недели спустя, русские войска вторглись в Галицию.

Была объявлена всеобщая мобилизация, и вскоре, как и сотни тысяч других молодых людей моего возраста, я получил повестку, предлагавшую явиться на призывной пункт. Призывная церемония была проще простого. Раздеться догола. В длинной шеренге, держа в руках всю свою одежду, подойти к столу призывной комиссии. Здесь военный врач, приложив стетоскоп к твоей груди, в одну минуту "осмотрит" тебя. И если ты только не калека, непременно произнесет: "Годен!" Фельдфебель, сидящий за столом, запишет и выдаст направление в полк, куда ты приписан. Мне выпал 91 пехотный, дислоцированный в Чешских Будейовицах. Его солдат, по ярко-зеленым петлицам, прозвали "попугаями". Как окончивший среднюю школу с аттестатом зрелости, я числился "вольноопределяющимся". Одно это название звучало издевкой. Какие мы были "Freiwillige"?!

Ведь как и все прочие, я попал на военную службу не добровольно. Разница состояла в том, что в мирное время срок ее был ограничен одним годом вместо трех, и что вольноопределяющихся готовили в офицеры запаса. Но это звание дало мне тут же и другую льготу. Мне не пришлось отправиться в полк в вагоне для скота, битком набитом другими призывниками; мне выдали удостоверение, по которому в вокзальной кассе отпустили бесплатно проездной билет третьего класса.

На сборы полагалось 24 часа. Но ехать надо было уже солдатом, в мундире. Его выдавали в казармах, в Дейвицах. Там я и получил его: синий, мешкообразный, громадный, не по росту. Многие давали срочно перешивать эти мундиры, превращать их даже в щегольские. Но я этого не сделал. Не то что война, но военная служба и все, связанное с ней, было мне ненавистно. Хотя, конечно, не так отчетливо, как теперь, но все-таки, как левый социал-демократ, я хорошо понимал, что война ведется в интересах, чуждых трудящемуся народу, что пользу из нее желают извлечь заводчики, фабриканты, банкиры, генералы любой воюющей нации. За что должны умирать такие, как я, все равно чехи ли, немцы, евреи, поляки или мадьяры, и почему мы должны убивать таких же, как я, сербов и русских? Австро-Венгрия, что ли, "отечество", которое мы должны защищать? Мстить миллионам за то, что террорист убил одну супружескую пару?

Я вышел из ворот казармы в этом нелепом мундире, обутый в жесткие, тяжелые, какие-то сморщенные военные башмаки, не по ноге. Словно пугало, со свертком своего штатского платья подмышкой, стал спускаться по склону Летнснского парка к Влтаве. Настороженно озирался

 

 

- 74 -

кругом, — при выдаче мундира нас предупредили, что мы должны отдавать честь каждому встречному военному чину, в противном случае нам угрожает наказание. Был сияющий солнечный августовский день, и "стобашенная" Прага, во всей своей красе, простиралась передо мною. Я уселся на скамью, чтобы - возможно, в последний раз, как я думал — полюбоваться этим видом, проститься с ним. Сегодня вечером предстоит тяжелое прощание, с мамой, с Рудольфом, с Мартичкой, с бабушкой. Потом уеду ночным поездом, а там - офицерская школа, краткосрочная по условиям военного времени, а потом на фронт, где разгул смерти.

В будейовицких Марианских казармах, мрачными сводами своих помещений напоминавших монастырь, началась наша муштра. Мы, мундиры которых снабдили отличающими нас от простых солдат нашивками, составляли особый взвод - офицерскую школу. По ее успешному окончанию производили в младший офицерский чин - в "кадеты". Учебная нагрузка была зверская. Это были сплошные марши с тяжелейшим коричневым ранцем из телячьей кожи за спиной, винтовкой со штыком, патронами. Упражнения в поле, излюбленные унтеров, глумившихся над нами, "белоручками" - бег на месте, вновь и вновь броски плашмя в грязь. И, конечно, стрельба по цели из винтовки, пулемета, пистолета, разборка, чистка и сборка оружия. Но, пожалуй, больше, чем все это, обращалось внимание на бесконечную чистку до блеска медных пуговиц на мундире, а в особенности, значка с инициалами Франца Иосифа на нескладном кепи, и на заправку по форме коек, на которых мы спали. Конечно, нам читали и лекции по различным предметам военного дела, но в большинстве они были устаревшие, рассчитанные на маневренное ведение войны, между тем она вскоре приняла вид войны позиционной, а ее стратегию, тактику, ее практические окопные приемы мы в нашей школе не изучали.

Национальный состав нашего полка был весьма пестрый: солдаты принадлежали ко всем национальностям "лоскутной" империи. Здесь имелись чехи и немцы (большинство, поскольку полк в основном рекрутировался в Чехии), затем словаки, поляки, украинцы (их тогда называли русинами), хорваты, сербы и словенцы, мадьяры, румыны и итальянцы, евреи и цыгане. Все говорили на своем языке, - настоящее вавилонское столпотворение! Но кадровые офицеры были почти все немцы, и командным языком был немецкий. За исключением некоторых, чисто немецких и чисто мадьярских полков, почти все другие имели смешанный состав. Правительство хотело этим предотвратить измену. Этот расчет не был лишен основания. Пражский 28 пехотный полк, в значительной степени состоявший из чехов, попав на русский фронт, не только без боя сдался в плен, но и стал ядром чехословацких легий, боровшихся против Австро-Венгрии.

Что собой представляли офицеры нашего 91 полка? Почти с фотографической точностью, лишь слегка шаржируя, их вывел другой солдат этого полка, Ярослав Гашек, в своем бессмертном "Швейке", причем под их настоящими фамилиями. Всех их – обер-лейтенанта Лукача,

 

- 75 -

кадета Биглера, фельдкурата Катца и других, я застал в живых, каждого по-своему бесчинствовавших в Марианских казармах. По вечерам, в большом зале, который когда-то мог служить монастырской столовой, лежа на своих топчанах, мы жадно слушали передаваемые вполголоса солдатами "старожилами" не рассказы, а легенды о них. О том, что здесь служил такой солдат Гашек, пражский писатель, - его недавно угнали на фронт с очередным маршевым батальоном. Хитрющий парень, притворявшийся дурачком. Он изводил офицеров, доводя выполнение любого приказа до несуразности. И придраться к нему нельзя было! И сыпались одна историйка смешнее и перченнее другой. А мы, уткнув голову в набитую соломой подушку, еле сдерживали взрывы сотрясавшего нас хохота. Вот это и была моя вторая встреча с Гашеком.

Но вот, наконец, нашу школу построили в казарменном дворе, и полковник, ее начальник, верхом на лошади, объявил о ее окончании, произнес короткую патриотическую речь и зачитал список произведенных в младший офицерский чин кадета. Среди немногих, не названных в этом перечне, оказался и я, получивший лишь звание "кадет-аспирант", звание межеумочное, между старшим унтерофицерским и младшим офицерским. Как мне уже на фронте, строго конфиденциально, сообщил командир нашего взвода лейтенант Блак, молодой, веселый венец, "прокурист" - коммерческий представитель какой-то фирмы - я не был допущен в избранное общество господ офицеров потому, что в списке, возле моей фамилии, значилась пометка "subversiv" - "неблагонадежный". Ясно, что это произошло по донесению тайной полиции о моей партийной принадлежности, не просто к социал-демократам, которые в своем большинстве считались вполне "надежными", а к левым.

Став кадет-аспирантом с соответствующими петлицами, звездочками и нашивками, я, как уже сказано, попал в высший ранг унтер-офицеров, сразу перескочив все их низшие чины. Это, понятно, не могло расположить их ко мне. Особенно фельдфебелей, для которых военная служба была профессией (они служили 6 лет, после чего получали право открыть "графику" - табачную лавченку: продажа табачных изделий была государственной монополией), почти без исключения грубых, невежественных людей. Они брали взятки (продовольственные посылки) от имущих простых солдат и садистски издевались над неимущими. Нас, "образованных господ", они ненавидели, но вместе с тем и побаивались. Ведь чем чорт не шутит, вдруг мы можем оказаться их начальниками.

Мне поручили заняться обучением следующего, только что прибывшего пополнения новобранцев, и я действительно провел с ними несколько дней в этих мучительных занятиях, ставших особенно неприятными в дождливую, слякотную погоду поздней осенью. Однако не прошло и недели, как мне объявили, что я зачислен в маршевый батальон, который вот-вот отправится на фронт. Обещали предоставить двухдневный отпуск для поездки в Прагу, проститься с семьей. Но через день такие отпуска были отменены, дали нам всего-навсего "увольнительную" на 4 часа. Что поделаешь! Домой я написал длинное прощальное письмо, а эти свободные часы решил использовать для поездки в близкий Крумлов - всего каких-нибудь 30 километров на юг от Будейовиц - чтобы

 

 

- 76 -

увидеться с Магдой. Она переживала большое горе. Мобилизованный в самые первые дни войны, ее брат и мой приятель Клингер, пропал без вести. (Как выяснилось позднее, его убили в первом же бою.) Понятно, что при таких обстоятельствах, моя поездка не могла ободряюще повлиять на мое настроение. Она происходила второпях, чуть ли не с поезда на поезд. С Магдой и ее отцом мы простились, и больше я их никогда не видел и не смог узнать ничего о их дальнейшей судьбе. Вероятнее всего, они погибли от руки нацистов.

Как было типично для австрийского императорского и королевского "шлендриана", наша отправка на фронт со дня на день откладывалась. То оказались какие-то недостатки в амуниции, то на складе обнаружили хищение, - нехватку нужного количества мясных консервов, входивших в "железный рацион" солдата, то у железнодорожников получались неполадки с эшелоном. Но все это время, днем и ночью, в течение нескольких суток, мы находились в мобилизационной готовности, в нервном напряжении, офицеры и унтера суетились, вокруг царила неописуемая суматоха. Нас уже привели к присяге, "на суше, на воде и воздухе воевать не щадя живота своего за любимого императора и его августейшую семью". Фельдкурат Катц отслужил положенную полевую мессу (вроде "последнего причастия"), а мы все еще в Марианских казармах. Все же, в конце концов, под моросящим дождем пополам со снегом, наш батальон прошел ранним утром парадным маршем через город на вокзал. Будейовицы, тогда с довольно большим процентом немецкого мещанского населения, провожали нас восторженно, с криками: "Jeder Schub ein Rub!" А офицерам преподносили букеты астр, солдатам же сигареты и шоколадки. Но было и немало горя - плакали подружки солдат.

Нас напихали в вагоны с надписью "8 лошадей или 40 человек", и по команде "Запевай!", с нар, где мы разместились, раздалось пение, не очень стройное, и не всегда вполне пристойное.