- 152 -

Партийная работа в Москве.

Надежда Константиновна

 

После запрещения деятельности КПГ и ее перехода на нелегальное положение, ИККИ отозвал всех коммунистов-иностранцев, работавших в Германии, и меня в том числе.

Прибыв в декабре 1923 года в Москву, я поступил вновь в распоряжение Агитпропа Коминтерна и получил комнату в его общежитии, на втором этаже гостиницы "Люкс" на Тверской. Здесь, в том же коридоре, проживали товарищи Эрколи (Тольятти) и Сен Катаяма, с которыми я познакомился. С последним - ему было тогда чуть свыше 60 лет, но из-за морщинистого лица он казался мне древним стариком - мы часто беседовали на обоюдно плохом английском языке, по утрам, когда мы в общей умывальне обтирались до пояса. С Эрколи, почему-то всегда спешившим, мы обменивались лишь сердечными приветствиями.

Но здесь же, в "Люксе", произошло событие, нанесшее мне тяжелое моральное потрясение. В Москву из Дюссельдорфа (я знал его там) прибыл товарищ Лейтнер, симпатичный молодой рабочий, член ЦК и обкома партии, пользовавшийся большим влиянием в рабочих массах. Его вызвали для наставления и внушения - видите ли он стал резко критиковать партийных "бонз", оторвавшуюся от масс, обюрократившуюся верхушку "вождей". И вот свидетелем какого разговора я стал. Работая утром в своей комнате, я услышал из соседней знакомый голос (слух у меня в те годы был отличный). Это говорил заведовавший Орг-отделом Коминтерна Пятницкий, которого я просто обожал, он был моим идеалом подлинного большевика. И вот он возбужденно говорил об этом "негодяе", "анархисте" Лейтнере, который "не желает слушать никаких увещеваний". Особенно теперь, в условиях нелегальности, нужна беспрекословная, железная дисциплина. Такие типы, как он, "мешают нашему делу". И я ясно разобрал, что Пятницкий, обращаясь к своему собеседнику, который лишь поддакивал ему, употребил выражение "ликвидировать" (это я понял так, что надо ликвидировать влияние Лейтнера), а также сообщил ему, что Лейтнер сегодня вечером должен выступать на заводе "Динамо".

И действительно, всякое влияние Лейтнера было чрезвычайно быстро "ликвидировано" - вместе с самим Лейтнером. На второй день стало известно, что по дороге на завод товарища Лейтнера убили. Рассказывали, что он, вместе с сопровождавшим его товарищем, проходил по незастроенному, пустынному месту, когда на них напали "грабители". Спутник Лейтнера спасся, подняв стрельбу, а Лейтнеру убийцы проломили череп, после чего сбежали. На третий день Лейтнеру устроили парадные похороны. На протяжении многих лет - держа в абсолютной тайне этот страшный секрет - я вновь и вновь возвращался к мучившему меня вопросу: было ли это случайным совпадением, или Пятницкий, этот мой кумир, злодейски, из-за угла, дал директиву убить "критикана" Лейтнера, руководствуясь иезуитской моралью "для высокой цели все средства хороши"? Если так, то в 1939 году сам Пятницкий заслуженно пал жертвой

 

- 153 -

этой подлой "морали". Но признание самой возможности этого пришло ко мне, увы, лишь после того, как был разоблачен Сталин, — даже то, что я сам просидел в сталинских застенках три с половиной года, не смогло разрушить фетишизацию партии, которой я, как почти все мы, коммунисты, страдал.

Во второй половине января 1924 года я заболел гриппом. Болезнь протекала очень тяжело, возможно потому, что мой организм был ослаблен нервным шоком, вызванным убийством Лейтнера из-за угла. И вот, в самый разгар болезни, поздно вечером, на следующий день после смерти Ленина, мне позвонили. Секретарь МК Коган сообщила, что я назначен заведующим Агитпропом Замоскворецкого райкома. И было сказано, что я должен явиться туда немедленно. Там недавно скончался заведующий, а в связи со смертью Ленина предстоит огромная работа. Приказ есть приказ. Трамваи не ходили, холод был ужасающий, и я с величайшим трудом доплелся на Пятницкую улицу, где помещался райком. Еле способный говорить, я предстал перед его первым секретарем, Михайловым, бывшим рабочим-печатником. <...>

Здесь, в Замоскворечье, я проработал до осени 1924 года. Эта работа требовала исключительно много энергии. Я вертелся тогда постоянно в карусели кампаний, докладов, занятий в сети партпросвещения, инструктажей, отчетов, проверок. И не было времени, да, невидимому, и не приходило на ум, задуматься над смыслом всей этой суеты, над ее содержанием. Среди агитаторов, которых приходилось направлять с выступлениями на фабрики, заводы и учреждения района, был и Лазарь Моисеевич Каганович. Бывший рабочий-кожевник (закройщик), он работал тогда в профсоюзе кожевников, помещавшемся в нашем районе. Но хотя он слыл хорошим агитатором, посылать его с докладами приходилось с разбором — говорил он тогда по-русски еще с заметной примесью еврейско-украинской местечковой "говирки". Когда мне позднее пришлось встречаться с ним и работать вместе, Каганович сам вспоминал об этом.

 

 

- 154 -

На партийной конференции меня избрали членом МКК (Московской комиссии партийного контроля). В этом качестве мне приходилось разбирать различные проступки членов партии, как бытовые, так и внутрипартийные, идеологические, и, как члену тройки, выносить им приговоры. Субъективно я старался быть справедливым, беспристрастным, но объективно - как я это теперь понимаю - не принимал во внимание, что многие из этих проступков, в особенности относящиеся к "уклонам" от так называемой "генеральной линии" были вызваны тем, что сама политика партии начала все больше и больше уклоняться от коммунистического идеала.

Членом МКК я был в течение нескольких лет, до 1929 года. Был избран также членом Моссовета, но здесь моя деятельность совпала с работой по просвещению. Если не ошибаюсь, то именно во время моей работы в Замоскворечье я познакомился также с Ворошиловым и Горьким. Ворошилов был тогда командующим Московского военного округа, являлся и председателем Московского Осоавиахима. Мне казалось тогда, что он душевный, но довольно ограниченный человек, типичный вояка.

Знакомство с Максимом Горьким относилось к основанию Московского Дома ученых, значит, к концу 1922 года. Вероятно, это произошло сразу после моего возвращения из Германии. МК партии создал комиссию, в которую входил и я, и душой которой был Горький. Помнится, как мы с Алексеем Максимовичем ходили сначала по Остоженке и осматривали особняки, предложенные для Дома ученых, и, наконец, остановились на нынешнем, на улице Кропоткина. Горькому больше всего понравилась стена, состоящая из громадного цельного стекла, в нынешней столовой Дома ученых. Когда мы так прохаживались, — высоченный Горький в своей традиционной крылатке, а я в своем зеленом френче -никто не обращал на нас внимания, и мы оживленно беседовали о возможностях популяризации науки в художественной форме, особенно абстрактных учений - тема, которая очень занимала Горького.

Запомнилось лишь, что Горький особенно заинтересовался тем, возможно ли достаточно понятно, увлекательно и вместе с тем не вульгаризируя, довести до неподготовленного читателя такую сложную, абстрактную теорию, как теория относительности. Я пытался рассеять его сомнения, высказал утверждение, что нет такой абстрактной мысли, которую нельзя было бы популяризировать, не впадая при этом в упрощенчество, потребуется на это лишь побольше времени. И я добавил, что в этом деле может оказаться весьма полезным кино. Впоследствии, в 30-х годах я и сам в качестве консультанта принял участие в создании фильма о теории относительности, а в начале 40-х годов читал об этой теории популярные лекции в рабочих аудиториях и намеревался издать их, чему, однако, - как об этом еще скажу - помешали "высшие силы".

В начале 1924 года я женился на Лиде, сестре Маруси, а в конце этого года у нас родился сын, которого мы назвали Пиолен (Пионер Ленинизма), сокращенно Леник.

 

- 155 -

Мосгубполитпросвет, которым я стал заведовать с осени 1924 года и до конца 1925 года, был не партийным учреждением, а советским, часть МОНО (Московского отдела народного образования). Задачи политпросветов были очень, пожалуй, даже чересчур разнообразны. Ликвидация неграмотности, школы и курсы для взрослых, рабочие клубы, публичные библиотеки, и даже партийное просвещение - комвузы и советско-партийные школы разных степеней.

Аппарат Губполитпросвета был большой, и его работники - партийные и беспартийные - в подавляющем большинстве были преданные делу идейные энтузиасты, не "служившие", а работавшие не за страх, а за совесть. Приведу только один пример. Сима Бердичевская, занимавшаяся у нас рабочими клубами, горевшая в работе, полная инициативы, большая спорщица, не без некоторой склонности к анархическим поступкам, чуть ли не единственный человек, кто чудом сохранился и стал моим большим другом. После работы в Губполитпросвете она окончила исторический ИКП (Институт красной профессуры), работала в ТАССе и, конечно, прошла через кальварию сталинских лагерей. Поэт Есенин, говоря о своей жизни, написал:

Словно я весенней гулкой ранью

Проскакал на розовом коне...

Вот этими словами хочется говорить о Симе Бердичевской (которая и в самом деле была когда-то кавалеристом Красной Армии). Сейчас ей уже за седьмой десяток, а она все скачет и скачет на своем розовом коне. Пылкое доброе сердце рвется к людям в желании помочь, понять их. Есть такая ходячая фраза: "Что, мне больше всех нужно, что ли?" Так вот, Симе как раз больше всех нужно, но не вещей, денег, положения, о, нет! Ей нужно больше всех - жизни, участия в ее сложной, невыносимой подчас борьбе.

Но в своем рассказе о Мосгубполитпросвете я хочу сосредоточиться на воспоминаниях о Надежде Константиновне Крупской. Передо мной и моими заместителями Иваном Кузьминым и Ниной Мосиной - молодыми, способными, верными товарищами - оба они после 37 года погибли — стояли нелегкие задачи. Опыта и педагогических знаний у нас не было, приобрести их было негде, кроме как на ошибках, которые мы допускали. Тут Надежда Константиновна и привлеченные ею в Главполитпросвет, имевшие большой опыт дореволюционной просветительной работы, товарищи, всегда охотно приходили к нам на помощь своими советами. Однако наряду с ними в Главполитпросвете нашло себе приют некоторое количество престарелых деятельниц просвещения, которые совершенно не понимали советскую действительность, производили впечатление классных дам, и их "советы" были мало пригодны.

Так же как Ленин, Крупская говорила всегда правду, полную правду, как бы она ни была горька. И как раз это создало ей тот огромный авторитет, которым она пользовалась среди работников просвещения и

 

 

- 156 -

молодежи. Как раз из-за этого ее так неподдельно уважали и искренне любили все, кто хоть раз имел возможность услышать ее. Мне по работе часто приходилось бывать в избах-читальнях. На телегах, на санях я изъездил и пешком исходил многие - особенно далекие - уезды нашей обширной Московской губернии, и мне врезалось в память, как избачи, преимущественно комсомольцы и комсомолки, всякий раз допытывались, примут ли в очередном совещании участие Надежда Константиновна и Михаил Иванович Калинин (которого я также знал).

Расскажу о том, как я вторично побывал на квартире Ленина, а теперь Надежды Константиновны в Кремле. Это было вскоре после того, как я начал работать в Мосгубполитпросвете, спустя год после смерти Ленина. Надежда Константиновна вспомнила, как еще в 1919 году она приглашала меня на работу по просвещению, и мягко укорила за то, что я тогда Владимира Ильича и ее ослушался. Беседа шла о моей предстоящей работе, о том, что должно в ней стать самым главным. Во время этой беседы ко мне на колени вскочил большущий, пушистый, серый, с каким-то необыкновенным голубоватым оттенком, кот, которого Ленину подарил, еще в 21 году, Камо, легендарный кавказский революционер-большевик. Надежда Константиновна с неописуемой грустью в голосе сказала: "Вот, Владимира Ильича нет, а кот жив".

Было у меня и одно расхождение во взглядах с Надеждой Константиновной. В то время, в 1926 году, профсоюзы настаивали на том, чтобы фабричные и заводские клубы перешли в их ведение. Зная непосредственно положение в этих клубах по Москве, и ознакомившись с их состоянием в Николаеве, куда мы с Кузьминым ездили для изучения опыта, так как Николаев славился хорошей постановкой политпросвет работы, я стал на сторону профсоюзов. В ходе дискуссии по этому вопросу, я выступил в печати, в "Известиях". Я указывал на то, что профсоюз, лучше, чем органы народного образования, понимает запросы рабочих данной профессии, что он лучше, чем они, может материально обеспечить клуб, что фактическое положение вещей уже таково, как его требуют узаконить профсоюзы.

Надежда Константиновна, в защиту своей точки зрения, выдвигала как соображение о необходимости государственной централизации и единства всего дела просвещения, так и опасения, что переход клубной работы к профсоюзам может повлечь за собой односторонность, узость подхода к ней и оскудение ее содержания. Я вспомнил теперь этот конфликт не для того, чтобы решить, кто был и в чем тогда прав или неправ, а только для того, чтобы подчеркнуть, как свободно мы тогда, не взирая на лица и служебную иерархию, публично обсуждали спорные вопросы. Эта внутренняя свобода, свобода мнений, которая потом грубо попиралась, свобода, без которой никакое творчество ни в науке, ни в искусстве, ни в общественной жизни невозможно, тогда еще существовала и разумелась сама собой.

После того, как я перешел на другую работу, мне мало приходилось видеть Надежду Константиновну, разве только с 1928 года, на заседаниях ГУСа (Государственного ученого совета), членом которого я был, и

 

 

- 157 -

как-то еще в Академии коммунистического воспитания. Последний раз я встретил ее в начале 1937 года, на каком-то совещании. Я в то время заведовал отделом науки Московского горкома партии и входил в президиум этого совещания. Надежду Константиновну с трудом заставили усесться на трибуну. Она производила впечатление тяжело больного и удрученного человека. Была неважно одета, я заметил ее плохую обувь. И жила она уже не в прежней квартирке в Кремле, а занимала одну комнату в большом доме Шереметьевского переулка.

В перерыве она рассказала мне про одного молодого талантливого изобретателя, который безуспешно бьется, чтобы продвинуть свое изобретение, имеющее оборонное значение, и просила помочь ему. Я обещал немедленно заняться этим делом, но в то же время выразил свое удивление тем, что Надежда Константиновна сама ничего не предприняла: "Ведь вам стоит только позвонить по вертушке, и этим займутся", сказал я ей. Надежда Константиновна внимательно посмотрела на меня и со значением сказала: "Мне нельзя, товарищ Кольман, мое вмешательство только повредило бы ему". Я так и не понял ее тогда. Делом этим я занялся, изобретателя вызвал и, убедившись, что его изобретение - новый вид вполне надежно раскрывающегося парашюта - стоющее, пытался продвинуть его. Я написал прямо Тухачевскому, но того вскоре арестовали. А через неделю-другую сам изобретатель куда-то исчез.

В 1939 году Надежды Константиновны не стало. Ее подломила не только тяжелая болезнь, но и не менее тяжелые переживания тех лет, сознание, что беспощадно истребляются лучшие кадры партии, старая большевистская гвардия, честные революционеры - герои гражданской войны и даже молодая смена, равно как и многие представители беспартийной передовой творческой интеллигенции. Как немногие другие, она понимала мрачную суть всего этого периода, террористической сталинской диктатуры, роковую ошибку, которую допустил 13-ый съезд партии, не послушавшись ленинского завещания, рекомендовавшего сместить Сталина с поста генерального секретаря партии.