- 243 -

Наш друг, югославский партизан

 

Весной 1947 года я получил приглашение прочитать ряд лекций в трех югославских университетах - в Белграде, Загребе и Любляне - на мои темы по философским проблемам естествознания и математики, и мы поехали туда с Катей.

Из хорватского министерства просвещения к нам прикрепили одного из его сотрудников, с тем, чтобы он сопровождал нас во время всего турне по стране, Зорана Палчока. Коммунист, бывший партизан, сражавшийся против фашистов на своей родине, а затем в Северной Африке, по профессии он учитель французского языка, а по призванию музыкант и фольклорист. С этим прекрасным сердечным человеком мы быстро нашли общий язык, не только потому, что он неплохо говорил по-русски, выучив его от советских партизан. Мы крепко подружились с ним, без преувеличения, он стал нам настоящим "побратимом", родным братом. И вот уже тридцать лет продолжается наша дружба, и хотя в годы рокового разрыва между Югославией и Советским Союзом и странами народной демократии с 1948 по 1953 год, мы не смогли переписываться, от этого разрыва между правительствами, но вовсе не между народами, между простыми людьми - наша дружба ничуть не ослабла.

Нас привлекли прямота, бесхитростность, мужественность, кипучая жизнерадостность, гостеприимство югославов, та первозданность, которую до известной степени, под влиянием немецкой цивилизации, потеряли мои чехи, а болгары — под игом турок.

Хотя столица Хорватии Загреб и лежит на довольно широкой реке Саве, но эта река проходит как-то в стороне, и город оставил у меня скучное впечатление все того же бывшего немецко-австрийского, чиновничьего Аграма. Но когда я кончил читать здесь свои лекции, Зоран повез нас на машине на берег Адриатического моря, в знаменитый фешенебельный далматинский курорт Опатию (по-итальянски Абация).

Следующим городом, куда мы направились, была столица Словении - Любляна, понравившаяся нам своей живописностью, какой-то мягкостью линий и красок. Но если в Загребе я свои лекции мог читать по-русски, то здесь университетская аудитория лучше понимала чешский язык, многие словенцы когда-то учились в Праге.

Последней целью этой нашей поездки по Югославии была ее столица Белград, он же и столица Сербии. Здесь, на холме, стоят могучие гранитные фигуры сверхчеловеческой высоты женщин, в национальных одеяниях шести республик федерации, образуя кольцо вокруг неугасаемого пламени. Этот вдохновенный, впечатляющий патриотический монумент создал в величественном античном стиле знаменитый скульптор Мештрович, который, однако, вскоре после этого сам эмигрировал в США.

Узнав об этом от Зорана, я негодовал вместе с ним, но я прежде всего не мог понять, как же этот замечательный скульптор мог покинуть свою родину и предать ее этим своим поступком. Неужто его соблазнил высокий материальный уровень американской жизни? Я не понимал тогда,

 

 

- 244 -

и еще многие годы спустя, что как раз именно благородного человека, того, кто всем своим существом чувствует, что "не хлебом единым жив человек" (и даже не одним хлебом с зернистой икрой, которую выдают старым большевикам) могут заставить эмигрировать такие "прелести", как топтание правителями "социалистического" общества демократических свобод, самых элементарных прав человека.

В Белграде я познакомился с профессором университета Душаном Недельковичем, философом, получившим образование в Парижской Сорбонне, публиковавшим работы о знамением югославском мыслителе 18-го века Бошковиче, которым интересовался и я. Неделькович, бывший партизан, воевавший в Сутеске, занимал пост председателя комиссии по расследованию деятельности коллаборантов. С ним вместе я посетил высшую партийную школу, законспирированную, как тогда весь Союз Коммунистов Югославии (СКЮ). Эта конспирация - члены партии не имели права объявлять себя коммунистами - казалась мне нелепой комедией, и я прямо заявил об этом Недельковичу, и так и не понял его объяснений, для чего же это нужно, раз власть фактически осуществляет СКЮ, возглавляя народный фронт. Его оправдания показались мне тогда неискренними, а он сам, принадлежа к руководству, некритическим. Надо полагать, что и меня за такого многие считали в Чехословакии, ведь я тоже с пеной у рта защищал, хотя и убежденно, вещи, которые защищать не следовало. Скажу еще в скобках, что знакомство с Недельковичем мне, среди прочих моих "преступлений", следователь, обзывавший его "американским агентом", поставил в "дебет", в одну из многочисленных бессонных ночей, проведенных мной на Лубянке.

Осенью того же 47 года Сталин создал Информбюро компартий, которое с начала 48 года стало выпускать в Белграде, на десятке языков, свой печатный орган "За прочный мир, за народную демократию". Его главным редактором был назначен советский горе-философ Юдин (академик, который за всю свою жизнь издал пару-другую популярных брошюрок и статей, обретший, однако, бессмертные заслуги на международном поприще, сначала в Югославии, а потом - в Китае). Юдин доносил Сталину о самовольничании Тито, который сопротивлялся вмешательству советского великодержавного тирана в югославские дела. Тито желал, конечно, сохранить независимость своей страны, но также и неограниченность своей собственной власти.

Сталин, уязвленный в своем самолюбии "великого вождя", вызвал весной 48 года Тито, которого он считал своим вассалом, в Москву, как чехи говорят, "на коберечек" ("на коврик", т.е. для головомойки). Но нашла коса на камень, переговоры произошли далеко не в "обстановке дружбы и взаимопонимания". Удивительно, что бериевские архангелы не схватили Тито, что он сумел вернуться к себе. Вернувшись в Югославию как национальный герой — ведь это он спас ее как от Муссолини и Гитлера, так и от Сталина — пользуясь громадным авторитетом, Тито прежде всего стал расправляться со сталинцами, сажал их в тюрьмы, расстрелял генерала Иовановича, бывшего с 41 года вплоть до победы над

 

 

- 245 -

фашизмом начальником Верховного штаба освободительной армии, но теперь солидаризировавшегося с решением Информбюро. Тито мобилизовал все средства, чтобы отразить советские, болгарские, венгерские и румынские войска, стоявшие наготове, чтобы оккупировать строптивую Югославию. С каким рвением и поспешностью, надо полагать, стирали надписи "Ziveli drugavi Stalin i Tito", выведенные неумелой рукой на стенах рыбацких домов, которые мы видели в Говеджарах.

Но международная обстановка, а также послевоенная экономическая и военно-техническая маломощность Советского Союза и его сателлитов, не позволили Сталину осуществить этот план. Пришлось ему ограничиться "отлучением Югославии от церкви", объявлением, что в ней "обманным путем захватили власть фашисты, изменники, давно продавшаяся англо-американским империалистам преступная клика Тито-Ранковича-Джиласа". Понятно, что в этих условиях всякая связь между нами и Зораном прекратилась. Мы смогли снова навязать ее лишь после смерти Сталина, когда возобновились нормальные отношения с Югославией.

Разумеется, что тогда я свято верил каждому слову резолюции совещания Информбюро, состоявшегося в конце июня 48 года в Румынии. Еще весной, когда в Праге заседал Славянский комитет, в котором я участвовал как один из представителей Чехословакии, я высказал там свое мнение о поведении Тито. Я говорил, что он своими анархо-синдикалистскими и националистическими взглядами, несовместимыми с марксизмом-ленинизмом, противопоставляет себя и свою партию всем другим коммунистическим партиям и Советскому Союзу, что он изменяет делу интернациональной солидарности трудящихся.

Понятно, что мои страстные обличения я почерпнул из односторонних советских документов — ознакомиться с тем, что говорит другая сторона, я не смог, да мне это даже не приходило в голову. Мое выступление вызвало, естественно, еще более страстный отклик со стороны югославского представителя, мне (по встрече в Белграде в 45 году) уже знакомого генерала Маслярича. Заступаясь за честь обожаемого Тито, он выхватил из кобуры револьвер, и не бросься к нему советский полковник Мочалов и болгарская представительница Благоева (вдова основателя революционной социал-демократической партии "тесняков", позже она стала послом в СССР) — мне бы несдобровать.

Не для самооправдания, а для объяснения моего тогдашнего состояния ума, скажу, что я, как и громадное большинство коммунистов, как даже и Пальмиро Тольятти, поддался своего рода массовому психозу, поверил, что "титовцы" — это агенты империалистов, поджигатели войны, раскольники рабочего класса. Призывы Информбюро к "повышению революционной бдительности в своих рядах" я принял всерьез, заразился подозрительностью, той самой манией выискивания вольных или невольных врагов народа, которая вскоре, в 49 году, привела к инсценированным по единому плану и трафарету, преступным репрессиям, монстр-процессам и судебным убийствам десятков руководящих преданнейших коммунистов, таких, как: Костова в Болгарии, Райка в Венгрии, Гомулки в Польше, Анны Паукер в Румынии, а в Чехословакии, с опозданием на три года, к процессу Сланского. Меня же мое рвение — я полез непрошенный, преждевременно, "поперед батьки в пекло" — довело до тюрьмы, третьей и самой тяжелой в моей жизни.