- 259 -

2. "Знал, да не донес"

 

Янош Штельцнер — венгр по матери, по отцу "шваб", был железнодорожным служащим не то в Дебрецене, не то в Мукачеве, незначительным чиновником каким-то. Должность барская, а Янош был сыном паровозного машиниста, который "был гордый" тем, что в оны времена возил самого Франца-Иосифа.

В оккупацию немцами Венгрии и Чехословакии работал молодой и красивый железнодорожник на своем месте: броня. Хорошо ли плохо при немцах жилось, но в партизанах не был, как и его отец, коммунистам не верил, но и немецкого оружия в руки не брал: кому нравится оккупация родины! Так, был типичный европеянин-обыватель, единственный у родителей сын, любящий и любимый муж, отец годовалого сына и дочки, родившейся после конца войны и его ареста.

Человек мягкий, хорошо воспитанный, с глазами цвета винограда, по типу скорее австриец, чем венгр. Но темперамент венгра, а национальность у них считается по матери. Музыкальный, как Бог, чардаш танцевал так, что вся душа народа была обнажена в танце. В меру был Дон-Жуаном, рассказывал о какой-то даме "с телом, как у Мадонны", соблазнившей его в Будапеште, о педерастах, его в юности преследовавших. Словом, нравственности нормальной для весьма привлекательного европеянина, никому не опасный обыватель. И дожил бы до старости, никого не затронув, политикой абсолютно не интересуясь, работая добросовестно.

Пришли в их город советские. И попал Янош под подозрение как "бывший в оккупации". На работе понизили. Жена, учительница, тоже что-то утратила. — "Но я тогда не очень обеспокоился": у него припрятан был миллион сигарет.

Только однажды в каком-то споре назвал он сотрудника "ванячим коммунистом". А советская власть принесла в городок и нравы советские. Оскорбленный донес — и Яноша как "пособника врага" — на семь лет в Сибирь. За работу по специальности, на транспорте.

Долго и незачем описывать страшные горести, перенесенные в советских лагерях человеком почти "без языка", на общих работах — тяжелейших, мук от голода и холода. Родные посылками помогали, но всякую посылку у смирного иностранца отнимали блатные. Написал домой: «Не посылайте, лучше питайте детей».

Но случилось более ужасное: венгры, чехи, рейхсдойчи (нем-

 

- 260 -

цы из самой Германии) были в каком-то лагере в большой массе и задумали они — в лагере-то! — грандиозное "восстание" с последующим побегом. Ему об этом сказали. Неглупый Янош только засмеялся: "Что за гимназическая затея! Ну, если даже удастся справиться с конвоем, переловят вас на первой же версте: в чужой стране нас горстка, а вокруг даже у местного населения сочувствия не найти! В приграничных районах еще можно бы, а в сердце Сибири... мальчишеская затея!" Его оставили в покое.

"Заговор" был раскрыт, участников судили снова. Кто-то выставил Яноша свидетелем. Он на следствии простодушно повторил, что и товарищам: "мальчишеская затея!"

—Ага, так вы знали о сговоре?

— Ну... — смутился Янош, — знал.., да...

Знал, но не донес! И за "недонесенье", как обычно называют такие "преступления", ему к семи годам прибавили еще пять. И стал он дважды судимым по политической статье, то есть попал в самый тяжелый разряд политических преступников, не подлежавших никаким снисхождениям.

Тут он претерпел еще больше и попал умирать в Маргоспиталь Сиблага, при котором существовал наш "шереметевский" театр.

Протекцией заключенной знаменитой венгерской танцовщицы Долли Текворян (муж — армянин), ныне покойной, был оставлен при госпитале санитаром, аккуратностью и усердием обратил на себя внимание врачей. Доктор-чех, Миклош-баче (дядя Коля), обучил его основам фельдшерского ремесла и устроил фельдшером в венотделение госпиталя. В этом качестве, уже после отъезда Долли, я и узнала Яноша как человека, близкого нашим актерам.

Вместе с Миклошем-баче распевали они у нас в больничке венгерские и чешские народные песни, прекрасные, как сама душа музыки, арии из неведомых нам оперетт ("Янош — королевич", например). Янош уже хорошо говорил по-русски, писал даже, ошибаясь только изредка. Так, вместо "меха" он мог сказать "мхи", вместо "я откланялся" — "отклонялся", чем вызывал у нас веселый смех. Его за эти ошибки при обаянии личном все любили.

Однако впереди судьба ему не улыбалась: как дважды судимого его после освобождения не отпустили бы домой, отправили бы на далекое поселение. Он мог никогда не увидеть семью и горячо любимого сына, "ибо не мог и подумать, чтобы обречь всю семью на ужасы поселения. Жена его уже благополучно учитель

 

- 261 -

ствовала, дети учились в советских школах. Он наивно верил, что после лагерной практики сможет "на воле" работать фельдшером, не имея специального образования. Как снять вторую судимость?

— Мокушка! (белочка), — однажды с криком ворвался он в нашу комнатку: — Я придумал заявление!

В просьбе Яноша о помиловании по второму делу были такие слова: "Я вырос и воспитался в буржуазной Венгрии, с детства слышал, что доносительство на товарищей — страшный и презрительный порок. Меня на перевоспитание услали в Сибирь, и теперь я другой. Я страшно раскаиваюсь, что не написал тогда доноса на открывшихся мне товарищей по заключению... Прошу учесть, что я уже не прежний Янош и дать.мне помилование от второго приговора, лишающего меня возможности вернуться домой после освобождения..."

Да, это был не прежний Янош: танцор и обыватель, если б его теперь вооружили, он не просто убивал бы своих мучителей, он бы их пытал, кровожадно, как его далекие предки. Он мечтал пробраться в Венгрию (начало 50 гг.), чтобы рассказать людям истину о советском строе, "поднимать народ на мятежи".

...Радио оповестило о болезни и смерти Сталина. Торжественные траурные мелодии разносились над Маргоспиталем и над страной. Зеки притаились, осторожно скрывая ликование. Я спала после дежурства. Экспансивный Янош ворвался к нам, потный, задыхающийся от счастья, разбудил и, дрожа, зашептал: "Сдох, сдох, Мокушка, уже сдох! Ура! Мы'на свободе будем! Я домой поеду! Увижу Маринку, Яношка своего и в ту же ночь — за границу. В Венгрию! Мстить им, Мокушка! Ох, как мстить!"

Так он неистово мечтал в тот день, и никакие мои скептические рассуждения, что смерть одного не разрушила всю систему, не могли погасить новый огонь в его обычно тускловатых глазах.

Неделю-две спустя, он встретил меня с письмом в руках, постаревший, поникший, молча протянул листок и глухо сказал:

— Я домой не вернусь: у меня там нет больше семьи. Сына, сына у меня отняли... — и зарыдал.

На листочке с самодельной траурной каемкой из черной туши было написано школьным почерком, как пишут в третьем классе-

— Дорогой папочка! Мы не знаем, дошла ли до вашей глухой дали страшная весть: страна потеряла товарища Сталина! Умер, умер гений человечества, наш любимый вождь, друг и учитель! Так много думал он о народе, что мозги его переболтались с кро-

 

- 262 -

вью (так было в том письме). И он умер. Мы, пионеры, дали клятву быть верными его делу...

А жена Яноша написала: "Вкладываю тебе письмо маленького Яноша. В дни великого нашего траура он особенно волнуется, что ты можешь этого еще не знать..." И далее следовало то, что обычно пишут жены ссыльным мужьям: о здоровье, посылках и прочем.

Видимо, это было первое сыновье письмо, где говорилось не только о школьных отметках и футбольных успехах, но о том, что навсегда опускало плотную завесу между заключенным ни за что отцом и сыном, которого воспитали его самые страшные враги.

Читая о венгерских событиях 50-х г.г., я все думала о Яноше, мечтавшем добраться до Венгрии, чтобы рассказать Европе истины, постигнутые им в советских лагерях, чтобы поднимать пылких венгров "на мятежи".

А быть может, и попал он туда после амнистии, и раздавили его гусеницы советских танков?!