- 149 -

«ДУША МОЯ, ПЕЧАЛЬНИЦА...»

 

— Отклик художник должен получать при жизни, — говорил Б.Л. — слава, или признание, или еще какой-то ответ от жизни должен быть, это нужно... Потому что искусство живет в других...

Награда к Боре пришла вовремя. Не рано, но и не слишком поздно. И она была велика: он чувствовал, он понимал, нет, он даже знал, что он классик, что его произведения останутся в истории и в сердцах человеческих.

А слава — почвенная тяга.

О, если б я прямей возник.

Но пусть и так — не как бродяга,

Родным войду в родной язык.

Не один Пастернак знал себе цену: "Все настоящие поэты знали себе цену, с Пушкина начиная. Цену своей силе". (М.Цветаева).

И потому он с полным правом мог писать:

Как птице мне ответит эхо

Мне целый мир дорогу даст...

Аля Эфрон как-то записала: "Пастернак тщеславен, как каждый истинный талант, знающий, что не доживет до признания современников, не ставящий их ни в грош, ибо они не в состоянии понять его, и вместе с тем жаждущий именно их признания. Что до посмертного признания, в котором он (талант) убежден, ему в сущности так же мало дела, как рабочему до посмертной зарплаты...".

Да, Борис Леонидович знал себе цену, но предъявлял к себе все более и более высокие требования. Описывая рассказ Пастернака о замысле романа, Герд Руге приписал Б.Л. буквально следующие слова: "Я подумал:

 

- 150 -

ты должен стоять по стойке "смирно" пред собственным именем. Я подумал, что это имя надо еще заслужить; не стихами, а прозой, чем-то, что потребует больше работы, усилий, времени и, может быть, будет стоить еще чего-то иного".

Конечно, мне трудно представить, что Б.Л. захотел стать по стойке "смирно" по какому бы то ни было поводу; но основная мысль верна: он всегда себя считал в неоплатном долгу не только перед своими читателями, но и попросту перед всеми людьми, которые жили и страдали с ним на Земле.

Беды и нужды народные отзывались эхом в его делах и творениях.

Б.Л. не мог не почувствовать ужаса к человеку-рабу. Вернее — пауку, опутавшему паутиной доносов, демагогии и репрессий всю страну.

Он вспоминал, что особенно явственно ощутил этот ужас в ночь, когда к нему прибежала Анна Ахматова с просьбой о помощи. Арестовали ее мужа — Н.Н. Лунина*.

К утру Б.Л. сам отправил письмо Сталину в защиту Пунина. Вскоре Ахматовой предложили взять мужа на поруки. Когда затем Пунин оставил Анну Андреевну, Б.Л. искренне возмущался его неблагодарностью.

Ясно осознавая опасность, нависшую над ним самим, Б.Л. открыто сочувствовал узникам сталинских концлагерей. В 1937 г. был арестован грузинский поэт Тициан Табидзе. Б.Л. с Тицианом связывали глубокие личные симпатии, поэтическая дружба. Еще в 1934 г. на Первом съезде писателей Тициан говорил: "... имя признанного поэта революции остается за Маяковским, так же как имя непогрешимого мастера — за Борисом Пастернаком". А в тридцать шестом, когда развернулся период политических проработок и над всеми нависла угроза террора, Б.Л. писал Тициану: "... надейтесь только на себя! Забирайте глубже земляным буравом без страха и пощады, но в себя, в себя. И если Вы там не найдете народа, земли и неба, то бросьте поиски, тогда негде и искать...".

 


* Н.Н. Пунин — искусствовед, художественный критик

 

- 151 -

Долго о судьбе Табидзе ничего не было известно. Только в октябре 1955 г. выяснилось, что он был зверски уничтожен спустя два месяца после ареста. Все эти годы Б.Л. волновала судьба Табидзе, что по тем временам было опасно: обо всех исчезнувших полагалось забывать сразу. Но Б.Л. вплоть до выяснения судьбы Тициана, постоянно возвращался в разговорах и в письмах к этой опасной теме.

Вот несколько отрывков из его писем в Грузию:

"Мои мысли о нем слишком близки к моим мыслям о самом себе, хотя его, бедного, уже нет, а я жив и продолжаю отделываться скандальностью своего положения" (21.3.41).

"Тициан для меня лучший образ моей собственной жизни, это мое отношение к земле и поэзии, приснившееся мне в самом счастливом сне..." (30.3.44).

Временами Б.Л. охватывала надежда на лучший исход для Тициана. Двадцать восьмого января 1946 г. он писал в Ленинград своему другу поэту Сергею Спасскому (тоже вскоре арестованному): "... (Евгений Дмитриевич) недавно тут был и принес радостную новость: Тициан жив и дело его пересмотрят".

Но надежда сменилась отчаянием: "... я давно не верю в возможность того, чтобы Т. был жив. Это был слишком большой, слишком особенный и разливаюший свет вокруг себя человек, чтобы можно было его скрыть, чтобы признаки его существования не просочились сквозь любые затворы" (7.7.53).

И наконец, узнав о гибели Тициана в сталинском застенке, Б.Л. писал: "... Бедный, бедный Тициан, которому суждено было пройти путь мученичества, сердце мне всегда это говорило, я это подозревал" (4.10.55).

Борис Леонидович сокрушался о судьбе не одного только Тициана. Боль за всех, кто пал жервой преследований и террора не давала ему жить.

Когда драматург А. Гладков рассказал Б.Л. о письме брата из колымского лагеря (тот сообщил о "драгоценном подарке" — книжке стихов Пастернака), Б.Л. разволновался и громко (разговор происходил в трамвае) расспрашивал о заключенном: "Спасибо за то, что вы мне сказали. Мне очень это нужно. Спасибо ему за то, что он об этом написал. Спасибо им всем, что они меня помнят...".

 

- 152 -

Спустя несколько лет Александр Гладков, сам уже отбывший срок в Обозерском лагере, встретил Б.Л. и рассказал ему, что однотомничек стихов возил с собой все годы заключения и читал его по утрам, просыпаясь в бараке раньше остальных: "Если мне что-нибудь мешало, то чувствовал себя потом, как будто не умывался".

— О, если бы я знал это тогда, в те темные годы! — ответил Б.Л., — мне легче жилось бы от одной мысли, что я тоже там...

Многие заключенные из лагерей писали ему, и Б.Л. отвечал им, посылал продовольственные посылки, книги, стихи.

Некоторые из его писем постигла необычная судьба. Об одном из них рассказал Варлам Шаламов в новелле "За письмом". После лагеря автор отбывал ссылку в глухом уголке Колымы. Получил радиограмму: "Приезжайте письмом". Ехать надо было в Магадан — пятьсот километров на собачьих и оленьих упряжках, кузовах случайных попутных грузовиков (в колымские-то морозы!). Пятисуточный тяжкий мерзлый путь. И в конце его:

"На следующий день я постучал в квартиру, вошел и мне подали в руки письмо, написанное почерком мне хорошо известным, стремительным, летящим, и в то же время четким, разборчивым.

Это было письмо Пастернака".

Люся Попова вспоминает: "Б.Л. мне давал несколько раз письма, ему все писали какие-то заключенные. Он мне давал эти письма целыми пачками и говорил: посмотрите, вы знаете, вот пишут эти люди, и я рад, что мне пишут и что я могу облегчить их участь. Я искупаю свою вину перед ними за то, что я не с ними вместе, что я на свободе. Люди моего круга уничтожены судьбой, а я на свободе, здоров и ем, что хочу; это страшно меня угнетает, и я чувствую себя виноватым".

Когда Б.Л. предложили получить дополнительный потиражный гонорар за издание его переводов Шекспира, он отказался:

— Я и так много получил.

В бухгалтерии, конечно, удивились, но гонорар списали и даже как-то поправили за этот счет редакционные дела.

 

- 153 -

Но в этот период у Б.Л. накопилось довольно много писем от заключенных. И вот Боря явился к директору "Гослитиздата" Котову и заявил:

— Анатолий Константинович, выписывайте мне гонорар за тираж переводов Шекспира — людей сажают, а я им не могу помочь; деньги я пошлю арестованным.

Гонорар был списан, но какие-то деньги ему все же выдали. И он, скрывая это от домашних, обратил их на помощь несчастным зэкам.

Систематически он высылал в Туруханскую ссылку от тысячи до двух тысяч рублей Ариадне Сергеевне Эфрон (дочери Марины Цветаевой). Он тяжело переживал гибель Цветаевой и ее семьи, тем более, что и сам звал М.Ц. вернуться на родину.

Помнится еще один характерный случай. Приехала девушка — дочь заключенного. Когда-то этому человеку Б.Л. в ответ на его письмо выслал книжку своих стихов с подписью и продовольственную посылку. И вот дочь по просьбе отца пришла к Б.Л. поблагодарить его. Б.Л. с трудом заставил ее взять для отца еще продуктов и хотел вручить деньги. Та отказалась наотрез. Тогда он попросил ее под каким-то предлогом зайти к Поповой. А сам позвонил Люсе и сказал, что боится — вдруг девушке не хватит денег на обратную дорогу: "узнайте деликатно у нее, и как бы еще от себя дайте ей деньги, потому что от меня она ничего брать не хочет, и я уже не могу ей дать".

Когда в 1951 году Б.Л. узнал об аресте Кости Богатырева, он сразу же предложил его родителям материальную помощь. Отец Кости, Борин давний знакомый Петр Егорович, был известным фольклористом, профессором, и в деньгах не нуждался. Сына его за "террор против вождя всего прогрессивного человечества" приговорили к расстрелу с заменой на двадцатилетнее заключение в режимном лагере.

И вот Б.Л. послал Косте в лагерь увесистый том избранных произведений Вильяма Шекспира:

"Дорогому Косте с наилучшими надеждами и горячим поцелуем.

Б.П.

Это — пустяки, а через месяц будет Фауст. My жайтесь, Костя, Вы молодец, как я всегда и думал".

 

- 154 -

"Пустяками" Боря назвал помещенные в однотомнике свои переводы трагедий "Ромео и Джульетта", "Король Генрих IV", "Гамлет", "Отелло", "Король Лир", "Макбет", "Антоний и Клеопатра".

Но вот вышел "Фауст", и Б.Л. сразу же отправляет экземпляр Богатыреву:

"Дорогой Котя!

Ждать осталось недолго! Мужайтесь, крепитесь. Спасибо за память. Папа Вам обо мне напишет. От души желаю Вам в нужном количестве сил и здоровья, нет, в избытке, больше, чем нужно. И терпения, терпения.

Всегда Ваш

Б.Пастернак

27 января 1954 г.

Москва".

Этот экземпляр книги сохранился. Ниже подписи Бори стоит казенный синий штамп:

"Разрешаю к личному пользованию. Начальник лаготделения № 14 майор Фадеев. 12-VIII-1954".

Об этих годах и печалях:

Душа моя, печальница

О всех в кругу моем,

Ты стала усыпальницей

Замученных живьем.

 

Тела их бальзамируя,

Им посвящая стих,

Рыдающею лирою

Оплакивая их,

 

Ты в наше время шкурное

За совесть и за страх

Стоишь могильной урною,

Покоящей их прах.

 

Их муки совокупные

Тебя склонили ниц.

Ты пахнешь пылью трупною

Египетских гробниц.

 

 

- 155 -

Душа моя, скудельница,

Все виденное здесь,

Перемолов, как мельница,

Ты превратила в смесь.

 

И дальше перемалывай

Все бывшее со мной,

Как сорок лет без малого,

В погостный перегной*.

Но из всех узников концлагерей и обитателей бесчисленных ссылок Б.Л. больше всего печалился и заботился об Ариадне Эфрон.

Алю Эфрон — Ариадну Сергеевну, дочку Марины Цветаевой — я знала задолго до ее возвращения из Ту-руханска, где длилась многолетняя ее ссылка. Знала, так сказать, заглазно — по откровениям и рассказам Бориса Леонидовича.

Ей он писал туда, что с ним случилась беда — оторвали меня от него в страшную осеннюю ночь 1949 года.

Мне говорил задолго до нашего с Алей свидания:

— Вы будете, как сестры. Я всю жизнь должен заботиться о ней. Ее я посвятил в наше святая святых, в мою вторую жизнь, и знаешь — она рада за меня, — как она замечательно об этом пишет!

Я читала чудесные Алины письма к нему, к дорогому и родному для нее Боре. Представляла ясно, как морозной звездной ночью идет она в дальнее почтовое отделение, в валенках, по снегу получать бесценные, ласковые слова. Как искрится снег в бескрайнем туру-ханском просторе, какую радостную связь с далеким недосягаемым миром имеет она через ободряющие эти слова. Не зная Али — я тоже писала ей и получала от нее ответы. Ежемесячно Б.Л. посылал ей деньги, книги и получал ответы от нее.

 

 


* На эти слова композитор Г. Свиридов написал музыку; продавалась пластинка с записью этой песни (а также песен на стихи Пастернака "Снег идет" и "Ночь") в исполнении женской хоровой капеллы под управлением Юрлова.

- 156 -

Письма Али оттуда были не только нежными, но и четкими, тоже ободряющими своего друга — и написаны характерным, прямым, разборчивым почерком, совсем как ее душевная суть — ясная, твердая, отчетливая для самой себя.

— Какая она Аля? Опиши! — как-то попросила я. Он замешкался.

— Знаешь, она особенная — пусть тебя не отталкивает, что она некрасива. У нее голова как-то несоразмерно мала, на Марину не похожа, — но зато какая душа, умница какая!

Все оказалось, конечно, чистой ерундой — впрочем, кроме определения души и характера Али, которого он впоследствии даже побаивался. Слишком ультимативна и пряма была она (как и мать ее — Марина) даже в осуждении его бытовых неувязок, и это, конечно, не могло нравиться такому мягкому соглашателю в житейских недоразумениях.

Аля — когда я увидела ее — поразила меня прекрасными — тяжело-синими огромными глазами — из-за них, должно быть, и казалось, что лицо соразмерно таким глазищам должно быть больше. Не знаю — у Бори вообще, по-моему, было неправильное понятие о красоте. Ему, например, казалась красавицей Берггольц — белесая, круглолицая, с челкой. А Аля казалась некрасивой. Когда я с возмущением сказала ему, что, по-моему, она чудесна, и внешностью тоже — он радостно удивился:

— Как хорошо, что вы понравились друг другу! Как это прекрасно!

И Аля вошла к нам в дом сразу как родная, как будто и до встречи незримо жила с нами. Во все сразу вжилась. Конечно, долгая жизнь в тяжелых условиях отразилась на ее лице: не сразу, но неотвратимо появились мешки под чудесными ее глазами. Как-то отреклась она от себя как от женщины слишком рано, замкнулась в посмертных делах Марины, в наших путаных семейных делах, за которые честно осуждала Борю. И пилила меня за недостаточность сил — ей хотелось, чтобы я ставила ультиматумы, вела его тверже; считала меня, наверное, чересчур слабой и слишком "бабой".

Больше, чем меня, она любила мою Ирину. Сама не имея детей, видела в ней, наверное, какую-то свою

 

- 157 -

воплощенную мечту, и Ире стала она ближе, чем я. Расходилась она с Ирой в одном (вместе со мной): часто осуждала ее за то, что лишает Ирка себя огромной радости — любви к животным. Переживала Ирины девичьи перипетии тоньше, чутче, чем я. Впрочем, справедливости ради надо сказать, что я-то тогда была счастливей их всех — и беспощадней, потому что сама беззаветно любила, и все они чувствовали, как Боря любит меня.

— Оставьте ее, — говорила Аля, когда по мнению всех наших друзей я совершала явные ошибки в самое смутное наше время, — у Оли есть шестое чувство для Бори. Ей лучше знать.

Аля вязала какие-то бесконечные шарфы — для успокоения нервов — и мужественно без боязни разделила все, что пришлось на нашу долю. Осуждала меня за легковерие, доверчивость, глупое поведение на следствии, когда меня арестовали после смерти Б.Л. Переживала за Иру всю жизнь; жалела матерински, и общалась с ней постоянно, даже тогда, когда мы с ней в жизни на время как-то разошлись. У Иры спрашивала: "Ну, как мама? Не пищит? Ну, значит, все у нее в порядке".

Я помню, как после Бориной смерти смутное состояние отчаяния и предчувствий повело меня к Але в Тарусу. Я вся была с нею всей душой. Встречали людей, с благоговением вспоминавших ее отца — Сергея Эфрона. И ее трезвый разговор о каких-то конкретных заботах возвращал меня к обязанностям и заботам.

— Уйди в какое-то бытовое! Это поможет. Ты — обязана!

Зато, когда услыхала, как я поневоле тяну за собой Ирину прямо в тюрьму, со всем на следствии соглашаясь и не отрицая — она с тревогой и осуждением говорила Ире, что "мать с ума сошла, размазалась по стене". По самой своей сущности Аля оправдывать и прощать не могла, не умела.

Понять, наверное, не могла безысходность моего отчаяния и безразличия ко всему: Боря умер — для меня кончилось главное, отпала сердцевина, одиночество свело с ума и вместе спасло переменой обстановки. Боря не просто умер, а вывел и меня из жизни. Аля этого не понимала: для нее родные — мертвые — не умирали, обязанности по отношению к близким ни на мгновение не переставали существовать.