- 53 -

Дорога в лагерь

 

26.6.57 – Перед отправлением в лагерь меня перевели в «церковь». Наша большая камера находилась на втором этаже, нары в ней были сплошные, в два яруса, людей очень много. Там были Баазов, Крихели, немало и других евреев. Каждому уже был объявлен срок заключения, терять было нечего. Надзиратели не притесняли. Можно было лежать, разговаривать, негромко петь и играть в шахматы.

В дальнейшем я буду рассказывать главным образом о людях, а также о наиболее значительных событиях.

Вот, например, я вспоминаю доцента Московского университета Гринберга (возможно, в именах я ошибаюсь, память несколько сдала). Ему было под 60. Давний член партии, он встречался, кажется, с Углановым и еще с какими-то людьми, заподозренными в нелояльности. Он получил не то десять, не то пятнадцать лет. Тут, в тюрьме, он стал льнуть к своим братьям-евреям.

Гринберг любил и умел хорошо рассказывать, знал еврейские песни. Он был родом из Белоруссии, из Шклова, кажется. Пятьдесят лет назад, будучи ребенком, он увязался за евреем, расхаживавшим по местечку с граммофоном и зарабатывавшим на том, что «крутил» пластинку в домах за небольшую плату. Среди пластинок было много канторских напевов. Когда этот еврей впервые пришел к ним в дом, Гринберг упросил мать, и она дала ему три копейки. Он отдал их еврею, и тот завел граммофон. Из трубы полились простуженные, хрипящие звуки на мотив «Ха-мавдил». И вот прошло пятьдесят лет, а пение «Ха-мавдил» все еще жило в памяти Гринберга, и он напевал этот мотив в «церкви» Бутырской тюрьмы, среди арестантов, среди шума, а я впитывал в себя этот старинный мотив, он трогает мое сердце, как и другие песни, которые я запомнил, и которые поддерживали меня в эти страшные годы.

 

- 54 -

…Через несколько лет до меня дошло известие о кончине Гринберга. У него обнаружили рак. Он лежал в лагерном лазарете. В одну из ночей он повесился, не желая подвергаться операции. Повесился, лежа в кровати.

 

27.6.57 «Ха-мавдил» была не первая песня, запомнившаяся мне в лагере, и, конечно, не последняя. Мустафа Адали пел турецкие песни, песни своей страны. Я выучил один из этих мотивов и приспособил к нему слова на иврите. Я восстановил в памяти несколько песен на иврите, которые я знал до ареста, с детства. И вот каждый день, как молитву, тихонечко, чтобы не слышали другие арестанты, я напевал эти песни. С течением времени кое-кто из арестантов научил меня другим прекрасным песням, с замечательными словами на иврите. Я распределил их по дням недели... Тысячи, миллионы мотивов народных песен блуждают по миру. Они живут в сердце народов, люди поют их в радости, беде…

28.6.57 – В «церкви» находились и новенькие, которых арестовали только несколько месяцев назад. В тюрьме не было ни газет, ни радио, поэтому рассказы таких людей были для нас вестями с белого света. От них мы услышали о победах народного Китая, о тех, кто жил и кто умер.

Однажды к нам привели одного сапожника, еврея с Маросейки. Его арестовали за то, что он послал «к матери» советскую власть в разговоре с фининспектором, который хотел увеличить ему налог.

Он рассказал, что еврейский театр на Малой Бронной просуществует от силы еще сезон, что руководство театра решило продавать абонементы, и что это несколько поправило финансовое положение ГОСЕТа.

Этот театр я помню с начала двадцатых годов, когда Михоэлс и Зускин были еще молодыми. С театром у меня связано много воспоминаний: спектакли Шолом-Алейхема, «Три изюминки» с чудесными песнями, «200 тысяч», «Путешествие Вениамина Третьего», «Ночью на старом базаре», «Колдунья» – все эти постановки Алексея Грановского с Михоэлсом, Зускиным, Минкиным, Розиным и др. В последнее время – «Фрейлехс» и обновленная «Колдунья»...

 

- 55 -

В двадцатых годах, будучи бедным студентом, я ходил пешком от студенческого общежития на Большой Полянке без пальто (но при галстуке) до еврейского театра, ожидал где-нибудь в укрытии, и когда в антракте люди выходили покурить, я смешивался с входящими и попадал в зал театра без билета. Не один раз я смотрел постановку «Три изюминки» и другие любимые мною пьесы.

И еще я вспоминаю театр «Габима» в Москве. Пьесы Каценельсона, Берковича, Шолом-Алейхема, особенно «Диббук» Ан-ского. Дни, когда я бывал в театре, были для меня праздником.

Жена прислала мне большую посылку с вещами, среди которых были сапоги, валенки, рубашки и теплые вещи. Валенки я отдал Крихели, но куда мне деть остальное? Когда повезут в этап, надо будет все это нести с собой. Хорошо, что все уложено в мешок.

И вот наступил день, когда нам велели собраться с вещами и готовиться в дорогу. Делать нечего. Я взял свой мешок с вещами и продуктами и вышел вместе с другими. Нас ввели в «черный ворон», который уже был набит битком. Это мне запомнилось по сей день. Машина тронулась, все почувствовали толчки, кто-то старался заглянуть в зарешеченное малюсенькое окошечко под потолком, чтобы хоть напоследок увидеть небо и верхушки домов. А мне так хотелось знать, по каким улицам нас везут – ведь я прожил в Москве тридцать лет. Смотревший в окно сообщал, что видит плакат, объявление, большие надписи, по улицам ходят люди… А нас мчат в «воронке». Никого не касается наша судьба, все равнодушны, но мне все же кажется, что весь мир в трауре...

Машина остановилась. Мы вышли. Выяснилось, что кто-то сидел на моем мешке. А в нем, кроме вещей, были и продукты. Хлеб помялся, селедки превратились в месиво…

 

29.6.57И вот мы стоим в каком-то закутке у железнодорожных рельсов, убегающих вдаль. Люди стоят нагруженные – кто большим мешком, кто поменьше (мой оказался средним), одетые в разномастную одежду, но одинаково постриженные наголо.

 

- 56 -

Впереди, сзади и по бокам охранники с автоматами. Нас выстроили в колонны, по четыре в ряд, и предупредили: «Два шага в сторону – стреляем без предупреждения». По команде мы перешли через рельсы и направились к арестантскому, столыпинскому, вагону.

В вагон нас впускали по одному. Следует особо остановиться на этом вагоне мучений. Он начал свою «службу» еще в царское время, по указанию премьер-министра Столыпина, поэтому и называют его «столыпинским»*. Каждое купе-клетка закрывается снаружи весьма солидным замком, ключи – у начальника конвоя. В купе, как правило, десять мест, но втискивали туда от 18 до 30 человек с вещами и мешками. Трудно даже представить, как тяжело было находиться там. Кормили в пути пайкой хлеба и селедкой, иногда давали порцию сахара, но теплой вареной пищи не давали.

В таком вагоне, в невероятной тесноте, мы ехали несколько дней, пока не добрались до большой железнодорожной станции. Там нас перевели в пересыльную тюрьму, где мы пробыли несколько дней. Иногда этапники находились в пересыльной неделями, пока их не везли дальше.

В вагоне не давали вдоволь воды. Выдавали по кружке три раза в день: конвоир подходил к двери, открывал окошко и переливал воду из ведра в посуду арестанта по очереди. Мы должны были довольствоваться одной кружкой воды (и это после селедки!).

Самое плохое было с туалетом. Он был в конце вагона, где стоял конвоир с автоматом, не спускавший глаз с направляющегося туда арестанта. Из-за болезни двенадцатиперстной кишки я страдал запорами. Боли в животе были настолько сильными, что иногда происходила задержка мочи. А на оправку давали только одну минуту – конвоир начинал стучать в дверь, требуя скорее «кончать» и выходить. Выскакиваешь оттуда, придерживая руками штаны, а навстречу уже пускают другого.

 


* На самом деле, во времена П. Столыпина этот вагон не был арестантским. Он предназначался для крестьян-переселенцев, получавших земли в Новороссии и Сибири в рамках столыпинской земельной реформы (Ред.).

- 57 -

Да, было невыносимо плохо. О двух вещах я вспоминаю с содроганием: о следствии и о столыпинском вагоне. В вагоне стояла духота: он не проветривался. Большинство людей курили махорку (я бросил курить в 45-м году), дым заполнял все щели, проникал внутрь...

И все же нельзя утверждать, что все время было плохо. В человека заложена способность приспособиться к любым условиям. Приспосабливается не только тело, но и душа. Уныние не характерно для арестантов – не было ни слез, ни плаксивых жалоб. В этих ужасных условиях человек более собран, более подвижен и активен – особенно молодежь.

 

30.6.57 – Цель нашего этапа – Караганда. Из Москвы мы прибыли в Свердловск. Нас вывели из вагона, снова построили по четыре человека в ряд, снова пригрозили, что будут стрелять без предупреждения, если отклонимся в сторону на два шага. И вот усталые, заросшие, мы бредем по направлению к тюрьме. Прибыли. Опять перекличка. Начальник конвоя передает свой «груз», а другой принимает нас вместе с выписками из наших личных дел. Назвали меня, и я ответил: «Герш Израилевич Прейгерзон, статья 58-10, срок 10 лет, конец срока – первое марта 1959 г.». После этого я отхожу в сторону, и то же самое начинается со следующим.

После переклички нас ввели в мрачную сырую камеру, в которой уже находились люди. Тюрьма в Свердловске не отличается порядком и устроенным бытом. В камере параша, ужасающая вонь. Питание плохое, тесные грязные клетки туалетов, канализация обычно не работает. Камера была переполнена, и я с большим трудом кое-как устроился на вторых нарах около немца, который не знал русского языка, говорил только по-немецки – я его плохо понимал. Рядом был какой-то доктор из Германии – опустившийся, небритый, немытый, все жаловался на плохое здоровье. И при воспоминании о нем мне до сих пор слышатся его вздохи в камере Свердловской тюрьмы, в середине декабря 1949 г.

 

25.7.57 Я был в Донбассе (в районе Краснодона) до 16 июля, затем несколько дней в Осипенко (Бердянск) на берегу Азовского моря. В Краснодоне я дважды был в музее

 

- 58 -

«Молодая гвардия». Прекрасный музей! В нем вещи молодых героев, их фотоснимки, стенгазеты. Особенно трогает последнее письмо Ульяны Громовой.

Сейчас Москва приукрашивается – готовится к шестому фестивалю молодежи и студентов.

Я продолжаю свой рассказ. Из Свердловска меня направили в Караганду через Петропавловск. Переезд был очень тяжелым и продолжался не меньше недели. В Петропавловске мы долго стояли, пока не прицепили наш вагон к поезду на Караганду. Мне помнится, что я очень страдал от болей в животе, дорога для меня была мучительной.