По дороге в Инту
Под вечер нарядчик известил меня о предстоящем на следующее утро этапировании, применив тюремную формулировку: «Собирайся со вшами!»* Это было для меня как гром среди ясного дня. Вообще заключенный не радуется, когда его переводят из одного лагеря в другой, и даже из одного барака в другой. В человеке, видимо, есть что-то от кошки – привычка к своему месту. Тем более, что мне не так уж плохо было тут, а переход на новое место, возможно, принесет неприятности. В течение пятнадцати месяцев я приспособился к своему положению в 3-м ОЛПе, привык к людям, работе.
Приказ «собирайся со вшами» дается заключенному, но ему не говорят, куда его повезут, а это невероятно усиливает нервное состояние человека. Он строит различные предположения, начинаются утешения со стороны лагерных «всезнаек». Один говорит, что тут, мол, пахнет освобождением, второй говорит, что намечается «спецнаряд»**, третий полагает, что им разрешат свидание с родственниками…
Несколько месяцев назад из нашего лагеря вывезли заключенных, родственники которых жили в Караганде. У меня тоже были родственники в Караганде: теща, сестра моей жены и ее семья. Эти родственники были эвакуированы сюда в годы Второй мировой войны. В 41-м году и я с семьей жил и работал в Караганде, и к нам приехали родители моей жены. Тесть умер в 43 году, а теща была еще жива. В одном из писем
* На тюремном сленге это означает «Собирайся с вещами!»
** Спецнаряд – предписания из Гулага (Главного управления лагерями) о переводе заключенного в другой лагерь, в специальное конструкторское бюро, на спецпредприятие и т.п.
жена мне писала, что она хочет приехать в Караганду повидаться с матерью и со мной. Возможно, цензор сообщил содержание этого письма администрации лагеря.
Второй причиной моего этапирования могло быть то, что меня переводят на Север как специалиста по обогащению угля. Специалисты в этой области нужны были в Инте и Воркуте.
С болью в сердце я попрощался со своими товарищами и друзьями. Погрузили нас с вещами на грузовую машину. Сели и два охранника с автоматами. Машина тронулась. Было мартовское утро, снег еще лежал на дороге и на полях. Мы поехали в направлении Майкадука. Я пристально всматривался через щели в деревянном кузове машины в свободный мир… Вот улица Амангельды, где я жил в 41– 43-м гг., вот фабрика имени Пархоменко, милиция... За последние семь лет Караганда разрослась, было видно, что идет лихорадочная стройка. Особенно меня удивил Майкадук – практически новый город вблизи Караганды.
После тридцатиминутной езды машина остановилась у ворот пятого лагерного пункта. Это был пересыльный лагерь, отсюда либо освобождали, либо перевозили на железнодорожную станцию для дальнейшего следования.
В пятом лагере я был до 20 апреля, почти месяц. Когда я прибыл, то отдал свои вещи в камеру хранения и получил место в бараке. Это был широкий вместительный барак для этапников, там же жили и освобождающиеся. Нары были сплошные, мое место было внизу.
[…] В пересыльном лагере я встретился с тремя бейтаровцами из Каунаса, хорошо знавшими Пуляревича. Более всех полюбился мне Исраэль Аврович, возможно потому, что он не только знал иврит, но и прекрасно пел – у него был приятный и мягкий голос. Он был солистом хора в Каунасе, писал стихи и музыку. Авровичу было лет тридцать. Внешне он казался грубоватым. К моему сожалению, он не любил повторять свои напевы и песни по несколько раз, поэтому мне не всегда удавалось запомнить слова и мелодию. И все же я помню девять его песен.
Одну из песен («Увидел ее, когда она шла к роднику за водой») я выучил сначала у Штукаревича. Он тоже из Каунаса, получил 15 лет по обвинению в шпионаже. Штукаревичу было лет сорок. Он был черноволосым, среднего роста, широколицым, во рту у него блестели металлические зубы. Штукаревич отбывал второй срок. Впервые он был арестован в сороковом году и получил тогда только пять лет. Отбывал срок в лагере на Урале. Там он был главным нарядчиком – лагерная элита. Его жена в те годы была в эвакуации, где он внезапно появился после освобождения. Он рассказал мне об этом со всеми подробностями. Я понял чувства любящей женщины, страдалицы, когда муж неожиданно возвращается из заключения. Они с женой вернулись в Литву, жили в Вильнюсе. Он работал в книжном издательстве. У них родилась дочь. О причине второго ареста он рассказал мне следующее.
Однажды, во время командировки в Москву, он пошел в Большой театр. Сидевшие рядом с ним мужчина с девушкой говорили между собой на иврите. Штукаревич, тоже хорошо знавший иврит, не смог удержаться и вмешался в их разговор. Оказалось, что это был работник посольства Израиля в Чехословакии, по фамилии, кажется, Орен. Он дал Штукаревичу номер своего телефона и просил звонить. Тот позвонил и даже встретился с этим человеком один или два раза. Вслед за этим Штукаревич был арестован по обвинению в шпионаже и просидел во внутренней тюрьме на Лубянке два с половиной года. Штукаревич был первый, кого я встретил на пятом ОЛПе. Мы много говорили, конечно, на иврите.
[…] Было начало весны, сияло солнце, таял снег, небо было голубое, вся земля просыпалась к новой жизни. Забор отделял нас от этого мира. Внутри находились страстно жаждущие свободы люди, каждый со своей ношей, с каторжными номерами на одежде. Каждая нашивка – крик человека, его души, его сердца…
Вскоре нас стали выводить на работу – очищать в лагере дорожки от льда и снега. Я тоже работал несколько дней. Работа была легкой. Месяц, проведенный мною в пятом
лагпункте в Караганде, запомнился как месяц безделья.
26.8.57 – В 5-м Карагандинском лагере мне встретился зэк Зиновий Шульман – известный певец народных еврейских песен. Этого человека я знал с детства – тогда его звали Зюзя. В 1916 – 1918-х гг. мы учились в одном классе в седьмой гимназии Одессы. Эта гимназия была переведена в Одессу из Люблина, из Польши. В годы Первой мировой войны в Одессе ее так и звали – Люблинская гимназия. Она размещалась на Старопортофранковской, в доме второй Одесской гимназии. Мы учились во второй смене. Инспектором у нас был Ярема. У него была своя система обучения латыни и свои учебники. Он был невысокого роста, с большим животом. Моим любимым учителем был Козлов, преподаватель русского языка. Это был пожилой человек с седыми широкими усами, чистым розовым лицом, грудным и несколько простуженным голосом. Я был в числе его любимых учеников. Не было такого сочинения по русскому языку, чтобы я не получил у него «5». С детства я любил мечтать и сочинять.
Я хорошо помню учителей, обучавших меня сорок и более лет тому назад. Вспоминается математик Александр Иванович – молодой человек высокого роста, постоянно кашляющий, бледный, с красивым голосом; учительница французского языка, которой я посвятил сентиментальное сочинение на французском языке об осеннем листопаде, старый барон, учитель немецкого языка...
Большинство учеников были дети из еврейских семей. Детей беженцев принимали сверх процентной нормы. Я тоже был беженцем из Шепетовки. (Моя семья переехала из Шепетовки в годы войны в г. Кролевец Черниговской губернии.)
Из гимназистов Люблинской гимназии я помню Зинюка, Полищука, Медведева (все евреи) и др. Среди них и Зюзю Шульмана, черноволосого парня с приятным лицом, немного выпуклыми глазами. Он был сыном знаменитого кантора, певшего в Большой одесской синагоге. Однако я предпочитал слушать кантора Минковского, певшего в
синагоге Бродского, и его замечательный хор, в котором пели и девочки, в сопровождении торжественной музыки органа: «Мекадеш мелех ир мэлуха...».
Почти каждую субботу, каждый праздник, а иногда и в будни, я ходил слушать Минковского… Одесса в те годы была еврейским городом, в ней еще творили Х.Н. Бялик, И. Клаузнер, М. Усышкин, работало издательство «Мориа»…
Клаузнер был моим наставником в изучении иврита. Я бывал у него дома, он давал мне книги для чтения. В первое посещение он дал мне полное собрание Ялага в черном переплете. Клаузнеру было тогда лет сорок.
И вот, в начале весны 51-го года в пятом лагпункте «Песчаного лагеря» в Караганде я встретил зэка Зиновия Шульмана. Он получил 10 лет якобы за желание в 47-м году убежать за границу. Перед арестом Шульман жил во Львове. Его русская жена тоже имела какое-то отношение к искусству. Он рассказал мне, что ему действительно предложили как-то, как еврейскому певцу, поехать на гастроли за границу (из Львова в те годы легко было перейти в Польшу). Об этом предложении он тут же сообщил властям…
В те годы в нашей стране было несколько исполнителей еврейских народных песен: Эппельбаум, Любимов, Сара Пивик, Шульман и др. Я любил Сару Пивик, с которой познакомился в 1945 г. у поэта Самуила Галкина. Шульман был весьма популярен. Его недостатком было корыстолюбие: за участие в праздничной синагогальной службе он брал слишком высокую плату. В лагере, после длительных уговоров, он спел мне песню «Барановичи», которую я до сих пор не слышал. Замечательная песня.
Шульману в лагере приходилось трудно. Его направили на общие работы, и он все время занимался поисками протекции. Он хотел устроиться в КВЧ певцом (он пел русские романсы, песни, арии и др.). До моего отъезда из Караганды это ему не удалось. При наших встречах Шульман всегда жаловался на свою тяжелую судьбу.
... А в воздухе чувствовалось приближение весны, во всем ощущалась ее поступь. Снег таял, земля постепенно подсыхала, кое-где пробивалась трава.
27.8.57 – Где бы ни жил человек, он ждет и надеется – особенно заключенный в пересыльном лагере. Наш барак походил на вокзал: одни прибывают, другие уходят. Освобождающиеся доживали тут свои последние дни заключения. Уж в этом отношении администрация лагеря была точна: того, кто дожил до окончания срока, выпускали в тот же день без всяких задержек.
Как-то ночью в бараке поднялась суматоха: у кого-то из освобождающихся случился сердечный приступ. Дверь барака, как обычно, была заперта снаружи. Начали кричать, стучать в дверь. Прошло немало времени, пока услышали, открыли дверь и привели врача. Тем временем освобождающийся успел совсем «освободиться» – он умер… Видимо, сердечнику было нелегко преодолеть все трудности и то постоянное физическое и душевное напряжение, в котором он находился много лет.
А порядок и режим в лагере не меняются. День проходит и такой же день его сменяет. Невкусная пища в столовой – каждый день пшенный суп, пшенная каша, черный хлеб и кусочек вареной рыбы. Я потерял ложку и был вынужден пить свой суп прямо из миски в течение нескольких дней (миски алюминиевые), а кашу подцеплять хлебной коркой. В столовой 5-го Карагандинского пересыльного пункта стояли длинные голые столы, длинные кривые скамейки. На стенах висели картины, те самые знаменитые картины, вывешиваемые всюду: «Охотники» Перова, «Медведи в лесу» Шишкина, «Аленушка» Васнецова, и конечно, натюрморт – дичь, рыба и фрукты. На фоне этих картин сидит за длинным столом пожилой еврей и пьет пшенный суп… А снаружи весна, легкий весенний ветерок, ласкающий и вселяющий надежды…
Наконец стали отправлять этапы в Инту, на Крайний Север. Я забрал свой чемодан из камеры хранения и поставил его под нары (еще на 3-м лагпункте я купил себе деревянный чемодан за десять рублей). Всех заключенных вывели во двор и там стали выкликать фамилии тех, кто должен был отправиться на этап. Каждый, услышавший свою фамилию, обязан был назвать свое имя, отчество, год рождения, статью и срок осуждения, начало и конец срока.
Мою фамилию в тот день не назвали. Этап был разделен на две группы, я попал во вторую. Я вернулся в барак и увидел, как первая группа выходит. Кто-то открыл мой чемодан и вытащил оттуда остатки продуктов, сохранившиеся от посылки в третьем лагере: сахар, масло и маргарин. Вещи не тронули. Оставшиеся в бараке рассказали, кто меня обокрал. Это был старый матерый вор. Я встретил его потом в Инте.
На следующий день отправили и нас. Шалом, Караганда! Мы едем на Север: Петропавловск, Свердловск, Киров, Инта.
…Итак, опять столыпинский вагон. Опять те же тесные клетки-купе, в каждую из которых впихнули по тридцать человек с вещами. Я сижу внизу, мешок и чемодан под скамейкой. Мое место около двери с решеткой и с окошком для подачи пищи. Питание такое же: хлеб и селедка. Дважды в день давали воду. Было плохо, совсем плохо. Естественные надобности – галопом: солдаты подгоняют…
Путь от Караганды до Инты занял 22 дня. Основные остановки были в Свердловске и в Кирове (Вятка). Но теперь я не был зеленым новичком: у меня уже был определенный лагерный стаж и глаза мои видели немало. И на этом пересыльном этапе я встретил разных лагерных типов.
28.8.57 – […] Вот еще один человек, с которым я познакомился ранее на 3-м лагпункте – Кононенко. Как и Грубиян, он был «доктором» на рабочих объектах, но в отличие от него Кононенко имел отношение к медицине: до ареста он был то ли фельдшером, то ли помощником фармацевта. Кононенко с женой жили в Пятигорске. По его словам, он был осужден за самовольный уход из армии. Кроме того, у него были какие-то подозрительные связи с немецкими оккупационными властями по линии купли-продажи разных медикаментов.
Кононенко был лет тридцати пяти, среднего роста, широкоплечий, у него были золотистые волосы, гладкое лицо, прямой нос, синие глаза. В 3-м лагпункте он читал мне свои письма жене. Писать он любил, писал много, в том числе и безграмотные стихи. Каждый раз, когда мне доводилось читать его «стихи», мне казалось, что я глотаю лягушку. В этом человеке было что-то отталкивающее, несмотря на то, что он был
всегда опрятно одет, хорошо подстрижен и с гордостью носил медицинскую сумку. Леменёв его не любил, майор – тоже. Полагаю, что он искал сближения со мной из-за моих хороших отношений с Леменёвым. В конце концов его перевели на общие работы. Его жена приехала в Караганду, и каким-то образом ему удавалось встречаться с нею. Она приходила на рабочий объект до прихода заключенных и солдат и пряталась в укромном месте. Когда заключенные расходились по рабочим местам, Кононенко уединялся с женой... Это обнаружилось, и его отправили на Крайний Север.
Во время этапа Кононенко постарался сблизиться с ворами и вскоре разительно изменился: тонкий налет культуры слетел с него, и он превратился в лагерного волка, участвуя даже в кражах (я сам был свидетелем того, как он рылся в чужих вещах). «Доктор» Кононенко не страдал ни элементарной скромностью, ни угрызениями совести. Язык у него также быстро стал лагерным в полном смысле этого слова. Из любого спора он всегда выходил победителем. В нем было что-то от палача. Его интересовала только личная выгода. Его голос имел широкий диапазон – от воркотни голубя до громовых проклятий и отвратительной брани. На того, кто с ним сталкивался впервые, он производил положительное впечатление умением разговаривать и вежливыми манерами. Но это было только внешне.
От Кононенко у меня осталась зубная щетка, обмененная на пару носков. Носки были старые, но ему они были нужны для ниток: вязаные вещи имели хождение, так как в умелых руках заключенных из них вязались нужные вещи или просто делали клубок ниток. Кононенко следил за опрятностью своей одежды. Подозреваю, что зубную щетку он просто у кого-то украл. Может быть, я ошибаюсь в своей оценке заключенных, изображая их либо в белых, либо в черных тонах. На самом деле сущность человека переменчива, и душевные качества могут принимать различную внешнюю окраску в зависимости от обстоятельств. Возможно, Кононенко, с какой-то стороны, был и неплохим человеком.
[…] Вот еще один заключенный – Островский. Его философия: «Мир плохо устроен, очень плохо, пришла власть Сатаны. Сатана губит человечество, но и съедаемые Сатаной норовят проглотить более слабых… И нет предела степени слабости, как и нет
предела силе и могуществу». Это философия овцы. Как велико расстояние и сколько ступенек отделяют мнимого властелина и настоящего диктатора от несчастной овечки?
А Островский все говорит и говорит, философствует, приводит примеры из жизни. Праведники терпят, страдают, их добрые благородные дела теряются или присваиваются другими, а злые преступники извлекают из всего пользу и живут в свое удовольствие.
Вот я слушаю очередной рассказ Островского, на этот раз о его работе в Карлаге в 40-х годах, когда он был пастухом в степи и пас овец, козлов и баранов... Пастухи-заклю-ченные были стариками, только он лет сорока с лишним и во всей силе. К нему прилепилась женщина из лагеря, работавшая в столовой, кочевавшей со стадом по пустыне. Казахская степь бесконечна, пастбища скудные, только иногда попадается тучное пастбище, где рядом была вода. Стадо перемещалось с места на место, охрана была далеко. А вечера в степи неописуемо красивы: огненные полосы в небе, шелест кустарника, мигание далеких звезд.
Женщине было лет сорок, до ареста она работала в буфете большого вокзала и, как говорили, к мужчинам не была безразлична. Как жена Потифара в бальзаковском возрасте загорелась желанием к Иосифу праведному, так и она – к Островскому. Он ей одно: нет и нет! А она кормила его двойной порцией, подавала ему все лучшее. Ночью, когда она приходила и будила его, желая ласки, он прогонял ее. Что же сделала эта женщина? Она приготовила блинчики с мясом и когда вечером Островский пришел ужинать и захотел их попробовать, она сказала: «Нет!». И подала ему холодную и невкусную пшенную кашу.
Ночью он лежит в степи с раскрытыми глазами. Стадо спит, собаки его охраняют, в степи тишина. И вот он слышит шаги женщины. Она садится около него, в ее руках полная миска жареных блинчиков, от которых исходит раздражающе приятный запах. Тогда она говорит ему: «Может быть, вы скушаете жареные блинчики?». Он хочет взять
из ее рук миску, но она отклоняется. Она даст ему миску с блинчиками только в обмен на любовь. Тогда он рассердился, но все же уступил и удовлетворил ее желание. Раз и еще раз. Блинчики были вкусные, да и женщина тоже была горячая и страстная...
Я припоминаю подобный рассказ, услышанный ранее от Гитермана, красавца из Бессарабии. В лагере он заведовал столовой. Заключенным всегда не хватало хлеба. Разумеется, у заведующего столовой были большие возможности. Время от времени он пользовался расположением к нему одной медсестры из заключенных. Как-то он вошел в санчасть днем и никого не нашел там, но на чердаке он услышал подозрительные звуки. Он тихонько поднялся по лестнице и увидел медсестру с фельдшером, занимающихся любовью. В руке сестры пайка хлеба (плата за удовольствие), и она говорит: «Ты знаешь, Коля, мне кажется, что в этой пайке меньше трехсот грамм». Любовный акт приравнивался к трехсотграммовой пайке хлеба!.. Заведующий столовой почему-то посчитал себя обиженным и прекратил отношения с этой девушкой.
На эту тему я слышал много потрясающих рассказов. Вообще женщины больше страдали от отсутствия полового общения, чем мужчины. Среди них были больше распространены всякие отклонения и различные приемы для получения сексуального удовлетворения.
29.8. 57 – Из числа этапников столыпинского вагона мне вспоминается парень из Литвы с пораженным оспой лицом. До ареста я не знал литовцев, никогда не слышал их языка. Во всех семи лагерях, в которых мне довелось побывать, литовцев было довольно много. По большей части они создавали замкнутые группы, жили вместе и говорили на родном языке.
Я вспомнил об этом парне потому, что мне хотелось уточнить, сколько народов было представлено в нашем вагоне. На нижней полке нас было шесть человек, и все разной национальности. Литовцев представлял тот самый парень. Он был обвинен в поддержке восставших (они называли себя партизанами), которые оставались в литовских лесах после войны, и получил десять лет. Кстати, в Воркуте я задумал сделать коллекцию выражений «Добрый вечер» на разных языках. Я собрал эти слова на двадцати языках
(иврит, идиш, английский, французский, итальянский, испанский, латышский, грузинский, армянский, японский, украинский и др.).
А вот еще тип лагерника, с которым я был на этапе из Караганды в Инту. Его звали Гриша, и чтобы нас отличать (я был старше его на 15 лет), его звали просто Гриша, а меня – дядя Гриша. Гриша был украинец из Западной Украины. Это был простой и хороший человек, с мягким характером, не отказывавшийся ни от какой работы и готовый оказать помощь всем в ней нуждавшимся. Он не захотел быть «шестеркой» (т.е. человеком, берущим на себя заботу о каком-нибудь лагерном «аристократе» и пользующимся его покровительством), но что-то в этом роде было в его натуре. У бригадиров, десятников, работников столовой, заведующих отдельными лагерными службами (сапожной, пошивочной, КВЧ, санчастью, ларьком, баней и др.) были «шестерки» из заключенных, находившихся на более низкой ступени в лагере. Они выполняли для них все: купить, принести, почитать вслух, постелить, убрать постель, постирать и т.п. За это «хозяева» давали «шестеркам» немного продуктов питания и оказывали другую помощь (освобождение от тяжелой работы и т.д.).
В пути Гриша помогал мне нести мои вещи (у него был только маленький мешочек), захватывал хорошее место в вагоне, в тюрьме. Мои вещи уже не отягощали меня, их стало мало, я не нуждался в услугах Гриши, но он мне помогал – иногда против моей воли и желания. К моему сожалению, я уже не имел возможности вознаградить его за услуги должным образом – мои продукты украли в Караганде, и Гриша это знал.
Из людей этапа мне хочется также сказать несколько слов о Феде-нарядчике из 3-го лагеря Караганды. Федя – простой русский парень, здоровяк, брюнет с серыми глазами, высокого роста, с сильным голосом и лагерным красноречием. Сомневаюсь, чтобы кто-либо слышал от него слово без примеси лагерных словечек и матерщины. У него это получалось естественно, он говорил так всегда, а не только в случаях душевных переживаний. Но когда он выходил из себя, можно было заслушаться вычурностью его выражений. Ему мог позавидовать искусный оратор, его словесной изобретательности
не было предела. Он превосходил людей, вызывающих аплодисменты своим появлением на сцене. Так он разговаривал со всеми: заключенными, охраной, надзирателями и чиновниками, к тому же в его словах всегда были логика, убежденность...
После нескольких дней утомительного этапа мы прибыли в Свердловск. Опять та же дорога в тюрьму, начальник конвоя, солдаты с автоматами в руках.
Мы прибыли в тюрьму вечером. Тюрьма была переполнена, нас ввели в длинную, как гроб, камеру, с двойными нарами. На сей раз я был в числе последних, нары все были заняты, и мне досталось место только под нижними нарами, на холодном полу. Там я лежал, около меня были еще заключенные, наше ложе походило на братскую могилу – теснотой и мрачностью. Каждый старался устроиться как можно удобнее. Я лежал в этом мраке с открытыми глазами. Прямо надо мной, на нижних нарах, находились два товарища, друга, евших из одной миски.
На следующий день нас перевели в другую, более просторную камеру, и мест на нарах хватило всем.
30.8.57 – Я вспоминаю эту свердловскую тюремную камеру, в которой мы пробыли неделю в конце апреля 51-го года. Камера квадратная, двойные нары вдоль стен. Два маленьких окна с решетками в стене против входной двери. Наружные металлические козырьки не позволяли видеть, что происходит внизу, и заключенный мог видеть только кусочек неба…
Был у нас рассказчик – характерный тип для лагерей не только режимных, но и общих, в которых содержались уголовные преступники. В лагере очень любят слушать длинные рассказы, продолжительностью в несколько часов, а иногда рассказываемые днями и неделями. Такой рассказчик был в почете у всех заключенных, воры относились к нему с уважением, никто не смел его тронуть пальцем.
Иногда пересказывали романы, но таких рассказчиков было мало, и рассказы, по большей части, сочетали выдумку с прочитанной книгой. Во всех случаях, надо было уметь рассказать о необычных и увлекательных происшествиях. Собирается большая группа заключенных вокруг такого рассказчика, а он подносит им графов и князей,
пройдох и военных, дочерей необыкновенной красоты, украденных из замков и увлекаемых к краю пропасти. Красавицы сопротивляются и надеются на рыцаря, который их вызволит: любовь, интриги, ревность, запутанные приключения, встречи, переговоры о выкупе, опять графы и герцоги, их жены и дочери – все это кружится как в калейдоскопе.
В нашей камере нашелся такой рассказчик, а Федя – глава всех бандитов – был первым из всех слушавших эти сказки. Во время этих рассказов была полная тишина...
У простых людей (как и у детей) наиболее любимым сюжетом была тема Золушки, бедной униженной красавицы. Бедняжка страдает, ее преследуют близкие, злые люди мучают ее, но добрые силы (молодость, красота, богатство, власть, судьба, случай) помогают ей выбраться и достигнуть счастья наперекор замыслам недругов. «Принц и нищий», «Остров сокровищ», Диккенс, Марк Твен, кинокартины – «Возраст любви» и т.п. «Было плохо – стало хорошо» – эта тема составляла содержание многих книг и кинокартин, имевших успех среди заключенных.
В тюрьме моя память и сила фантазии несколько ослабли, поэтому я не вызывался быть рассказчиком среди большого числа слушателей. Но и мне приходилось иногда рассказывать в тесном кругу солагерников, и всегда люди слушали с большим вниманием. Особенно любили слушать рассказ Марка Твена о банкноте в миллион фунтов стерлингов.
Нас выводили на двадцатиминутную прогулку каждый день. Была весна, сияло солнце. На маленькой, отгороженной каменными стенами площадке во дворе тюрьмы мы шагали человек по сорок-пятьдесят один за другим. Шагали молча с заложенными назад руками (я и сейчас так хожу, когда у меня не заняты руки) и мечтали. Затылок идущего впереди меня заключенного не давал мне сбиться с направления, глаза я поднимал в небо – туда, куда нам разрешалось смотреть только двадцать минут в день…
Опять команда: «Собирайся со вшами!». Снова «черный ворон», железнодорожная станция. Опять по четыре в ряд, «два шага вправо или влево – стреляем без предупреж
дения». Нагруженные вещами, мы тянемся к столыпинскому вагону...
Кировская тюрьма. Это здание не такое мрачное, как в старых русских тюрьмах, таких, например, как в Свердловске или в Москве. Я бы сказал, что корпус кировской тюрьмы, в которую нас поместили, больше напоминает здание лагеря, чем тюрьму. Здание и ограда – деревянные, внутри – бараки. В середине барака – длинный коридор, по сторонам – камеры с замками на дверях, в дверях, конечно же, глазок.
Нас ввели в просторную камеру около надзирательской, потом – «шмон»: рылись во всех чемоданах, мешках, личный обыск. У меня в чемодане была моя книга «Обогащение угля», вышедшая в свет в 1948 г. Солдат, производивший у меня обыск, стал листать книгу, и я ему сказал, что автор этой книги стоит перед ним. Это произвело на него впечатление: он тут же прекратил «шмон» и велел мне собрать вещи. Затем нас ввели в камеру с одним ярусом общих нар. Это было удобно.
С приходом весны обострились переживания и впечатления. Федя же продолжал свое: шумел и сквернословил. Но вот ему удалось обменяться записками с женщиной, лица которой он не видел. В нашем бараке было несколько камер и для заключенных женщин. Когда нас выводили на прогулку или мы возвращались обратно, то проходили мимо женских камер с шумом и гиканьем, не скупясь на острые словечки.
31.8. 57 – Женщины смотрели на нас через глазок, и мы слышали их голоса. Федя был первым, оставившим любовную записку в туалете, в укромном местечке. Как он уведомил женщин, об этом мне неизвестно, но на следующий день он нашел в том же месте записку от Кати, одной из заключенных. В записке говорилось о «несчастной жизни» и «растоптанном сердце». С того времени Федя каждый день писал и получал записки, а проходя мимо их камеры, он громко произносил: «Здорово, Катя!». Хотя записки были полуграмотные, но написаны с теплым чувством. Феде помогали писать товарищи. Может быть, и Кате помогали ее подружки. Федя и Катя никогда не видели и, конечно, никогда не увидят друг друга… Это были как бы коллективные письма: от
мужчины к женщине и наоборот: письма людей, заключенных в тюрьму и тянущихся друг к другу…
«Дорогая Катя, твое письмо я получил. Я такой же несчастный, как и ты, мне очень хочется встретиться с тобой. Когда мы выйдем на прогулку, крикни мне что-нибудь из камеры. Мне 26 лет, освобожусь через три года. До ареста я был матросом на пароходе Саратов – Астрахань. Я волгарь и страдаю ни за что. Катя, мне так хочется встретиться с тобой и сильно, сильно обнять тебя. Твой Федя».
«Федя, получила твое письмо. Мне также хочется, очень хочется встретиться с тобой. Я несчастная девушка, и в мире у меня нет никого близкого, кроме замужней сестры, живущей недалеко от Котласа. Я работала в буфете ресторана, и меня обвинили в краже. Ты, Федя, не верь тому. Я невиновная. Мне двадцать два года, волосы у меня золотистого цвета, глаза серо-голубые, мне осталось полтора года, но я буду ждать тебя. Твоя Катя».
Таков был тон их переписки, зов мужчины и зов женщины. Постепенно в этой переписке стали принимать участие заключенные всей камеры...
В Кирове мы провели первомайские праздники. Во время больших праздников (1 и 2 мая, 7 и 8 ноября) мы всегда получали улучшенное питание, но в кировской тюрьме мы этого почти не почувствовали, только суп был более вкусным…