ПРОЩАНИЕ С СЕВЕРОМ
Расплясались, разгулялись бесы
По России вдоль и поперек.
Максимилиан Волошин
В начале лета 36-го года в газетах опубликовали проект новой Конституции, которой потом присвоили наименование «Сталинской». Было написано, что в выработке проекта принимают участие в числе других Бухарин и Радек. Конституция даровала избирательное право сословиям, которые до сих пор таковым не пользовались: духовенству, бывшим торговцам, «кулакам» и всяким прочим cidevants1. Казалось бы, есть от чего возликовать. Этот невиданный по широте демократический жест Советского правительства вызвал в иных умах переворот. Но меня, хоть и молодого, но уже стреляного воробья, провести на мякине Конституции было невозможно. Я говорил своим ближайшим друзьям — Новомбергским, Окатову, Пинесу, — что означает сей манифест: «мертвым — свободу, живых — под арест». Их мнение не расходилось с моим. Но я все-таки не мог предвидеть, сколь близка к истине моя невеселая шутка.
Надо отдать справедливость Сталину: он знал психологию черни, обывательскую психологию и умел на ней играть.
Чернь обожает зрелища, от которых пахнет кровью. Чернь падка до всякой уголовщины.
Что проку от того, что ты в докладах, речах и постановлениях долдонишь про своих противников: они-де, мол, извращают учение Маркса-Энгельса-Ленина?
«А шут вас разберет, кто вернее толкует ваш талмуд! — почесывая плешь, думает обыватель. — Не нашего ума это дело. Вон Зиновьев сколько лет в партии состоял, сколько около Ильича терся, в шалаше вместе с ним хоронился, а ведь брякнул же про него на дискус-
1 «Бывшим» (фр.).
сии: "У дядюшки у Якова хватит про всякого". И кто из вас раскумекал погудки "дядюшки Якова" — ты ли, Сталин, левые или правые — от этого мне, простому обывателю, право же, ни тепло, ни холодно».
Но если перед обывателем, во все века любившим читать про сыщиков и про разбойника Чуркина, во все века любившим читать про Анну Редклиф и Александра Дюма, развернуть роман приключений и ужасов, обыватель не заметит, что роман сметан на живую нитку, не задумается над тем, что перед ним: художественное произведение или изделие литературного закройщика, что перед ним: «Преступление и наказание» или роман, изготовленный Синим домино и печатающийся фельетонами в «Новостях дня», — его захватит сюжет.
В романе, канву которого плел Сталин, что ни глава, то новый поворот. Его идейные противники — не просто ревизионисты, оппортунисты, загибщики, искривляющие генеральную линию партии. Они — вредители, они — диверсанты: они отравляли воду в колодцах, взрывали шахты, сбрасывали под откос поезда. Они — шпионы, изменники родины: они еще в утробе матери были связаны с иностранными разведками и мечтали дорваться до власти для того, чтобы завтра же уступить ее чужеземцам; они распродавали родину: кто — оптом, кто — в розницу. Они — террористы. Они выстрелом из револьвера покончили с Кировым. Еще ужаснее — они отравители, действовавшие с помощью убийц в белых халатах.
Такие сюжетные ходы возбуждали любопытство обывателя и разжигали в нем злобу. Взрывы шахт, отравления колодцев, крушение поездов — это уже не теоретические тонкости. Это затрагивает благосостояние обывателя, это опасно для его жизни и для жизни его близких, возмущает его благородные чувства.
«Ну, раз они шпионы, убийцы, вредители, отравители, — а ведь они же в этом сознаются, газетные листы сверху донизу заполнены их повестями и рассказами, — так туда им и дорога».
И когда, после очередного процесса, обывателям внушали, что вокруг любого из них полным-полно «врагов народа», только не крупного разбора, то многие обыватели таким внушениям поддавались легко — и ну обнюхивать каждый куст!
20 августа 1936 года начался процесс «троцкистско-зиновьевского террористического центра». Главными действующими лицами его были, как и в 35-м году, Зиновьев и Каменев, от процесса до процесса сидевшие в тюрьме. За этот промежуток времени Каменева судили еще раз негласно и добавили ему к пяти годам заключения, которые он получил в 35-м году, еще пять лет. Среди второстепенных и третьестепенных действующих лиц в этом новом варианте пьесы про-
изошла перетасовка: все, фигурировавшие в 35-м году, кроме Евдокимова и Бакаева, не появились на сцене, вместо почему-то вычеркнутых из списка выпустили других. Обвиняли «террористический центр» не только в том, что он убил Кирова и замышлял убить Сталина, но и в том, что он замышлял убить так или иначе впоследствии истребленных Сталиным Коссиора, Постышева, Орджоникидзе.
Было очевидно, что и суд, и казнь — это возмездие «ленинской гвардии» за все ее многообразные преступления перед человечностью, что такой конец для садиста Зиновьева и для всех, кто в октябре 17-го года ввергнул или хотя бы помогал сталкивать Россию в пучину зол, исторически закономерен и справедлив, что взявшие меч от того же самого меча и гибнут.
«...революция отверзтый гроб для добродетели и — самого злодейства, — писал Карамзин в "Письмах русского путешественника". — Всякие... насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот».
Было очевидно, что почти у всех «ленинских гвардейцев» вместо души — зловонный пар. Как угодливо все они, кроме Ивана Никитича Смирнова, оговаривали и топили на процессе самих себя и друг друга!
От подсудимых не отставали и те, кто еще находился на свободе. Они не просто отрекались от своих убеждений — они оплевывали их, оплевывали бывшего своего вождя Троцкого, оплевывали соратников. 21 августа «Правда» напечатала отклик Раковского, которого будут судить в 38-м году вместе с Бухариным и Рыковым: «Не должно быть никакой пощады!» и отклик Пятакова, которого чуть ли не в тот же день схватят и будут судить несколько месяцев спустя: «Беспощадно уничтожить презренных убийц и предателей», а 24 августа, — в том же номере, где опубликован приговор, вынесенный 24 августа, почему-то в 2 часа 30 минут утра, — отклик бывшего секретаря ЦК Преображенского «За высшую меру измены и подлости — высшую меру наказания!» — отклик, заканчивавшийся верхним «до»: «Пусть будет трижды проклято это мое позорное прошлое!» В «Известиях» от 21 августа помещена статья обер-троцкиста Карла Радека под названием: «Троцкистско-зиновьевская фашистская банда и ее гетман Троцкий» — помещена накануне или, во всяком случае, за несколько дней до ареста автора. «Известия» печатали корреспонденции «из зала суда», принадлежавшие перу журналиста Изгоева, который в этих своих корреспонденциях не поскупился на бранные эпитеты для подсудимых. В ежовщину этот мастер орнаментальной прозы тоже не миновал Лубянки.
Ну, а судьи кто? И как они судят? И в какого аспида вымахнул, однако, бывший до революции помощником присяжного поверенного
Малянтовича, бывший меньшевик Вышинский, которому Малянтович доверял защиту кухарок, в недалеком прошлом — скромный помощник Луначарского, начальник так называемого Главпрофобра, ведавший преимущественно покраской и побелкой высших учебных заведений, а ныне — прокурор Союза ССР!
— Взбесившихся собак я требую расстрелять — всех до одного!
Боже праведный! Как мы не сошли с ума от одного этого кровавого визга?.. Только существо воистину «зляе зверей» могло так выразиться в присутствии обреченных.
В исступлении заплетык у Вышинского языкнулся, и слово «собака» он отнес к мужскому роду.
21 августа, на вечернем судебном заседании, Вышинский сделал заявление, опубликованное в газетах 22-го:
На предыдущих заседаниях некоторые обвиняемые (Каменев, Зиновьев и Рейнгольд) в своих показаниях указывали на Томского, Бухарина, Рыкова, Угланова, Радека, Пятакова, Серебрякова и Сокольникова как на лиц, причастных в той или иной степени к их преступной контрреволюционной деятельности... Я считаю необходимым доложить суду, что мною вчера сделано распоряжение о начале расследования этих заявлений обвиняемых в отношении Томского, Рыкова, Бухарина, Угланова, Радека и Пятакова, и в зависимости от результата этого расследования будет Прокуратурой дан законный ход этому делу. Что касается Серебрякова и Сокольникова, то уже сейчас имеются в распоряжении следственных органов данные о том, что эти лица изобличаются в контрреволюционных преступлениях, в связи с чем Сокольников и Серебряков привлекаются к уголовной ответственности.
А на другой день на второй странице «Известий» и «Правды», в верхнем правом углу мы прочли, видимо, в последнюю минуту подверстанные строки:
ЦК ВКП(б) извещает о том, что кандидат в члены ЦК ВКП(б) М. П. Томский, запутавшись в своих связях с контрреволюционными троцкистско-зиновьевскими террористами, 22 августа на своей даче покончил жизнь самоубийством.
Томского уже не было в живых, но весть о его самоубийстве втиснули в сверстанные номера, — вот отчего крики «Распни, распни его» раздались и после того, как он ушел из жизни. В том же номере «Правды», где сообщалось, что Томский покончил с жизнью все счеты, приведены выступления рабочих на московском заводе «Серп и молот». Некий Угреев порскнул:
Цепь преступлений тянется и к Бухарину, Томскому, Рыкову, Пятакову и Радеку... Раскрывается новое гнездо... Мы требуем немедленно расследовать это дело.
Другой рабочий, по фамилии не названный, будто бы заявил:
Презрения в наших глазах заслуживают и Бухарин, Томский, Рыков, Радек, Пятаков, которые из-под полы протягивали руку этим мерзавцам.
В том же номере «Правды» напечатано письмо работников Государственного украинского академического ордена Ленина Театра оперы и балета. «Гоп мои гречаныки» подпели москалям:
...сорваны маски и с правых — Бухарина, Рыкова, Томского, Угланова, — явных двурушников, нашедших общий язык с троцкистско-зиновьевской бандой убийц.
Последняя должность бывшего лидера профсоюзов Михаила Павловича Томского — директор Объединенного государственного издательства (ОГИЗ'а). Из препарированного газетного отчета, напечатанного в «Правде» от 22 августа под заглавием «На партийном собрании в ОГИЗ'е» и начинающегося: «В ОГИЗ'е третий день идет партийное собрание...», все же явствовало, что Томский держался мужественно. Он никого не окатил помоями, ни на кого на донес. В чем же он, собственно, признался? В том, что в 29-м году вел переговоры с Каменевым о создании блока. Но, позвольте, когда же это было? А потом, переговоры-то ведь ничем не кончились. Блок-то ведь не состоялся! Еще Томский признался, что Зиновьев звал его к себе на дачу, что лидер «рабочей оппозиции» Шляпников, вернувшийся из ссылки, зашел к нему. «На квартиру к Томскому заходил и Угланов», — многозначительно добавляет автор отчета. Ну, заходил, а дальше что? Мало ли кто к кому заходит! Угланов и Томский — старые знакомые, единомышленники, почему же им было и не встретиться и не поговорить по душам? Еще Томский признался, что в 29-м году он жаловался Каменеву на плохое отношение к нему в партии, что его «бьют, обижают», что потом Каменев заходил к нему в ОГИЗ, — а Каменев не мог к нему не заходить, поскольку директор издательства «Academia» был ему подчинен, — но что беседовали они, как буквально выразился Томский, «обо всем и ни о чем».
Обо всем и ни о чем... Метче и правдивее невозможно определить разговор и «левых», и «правых», с 28-го года переливавших из пустого в порожнее и так ни до чего и не договорившихся.1
1 Из резолюции объединенного заседания Политбюро ЦК и президиума ЦКК по внутрипартийным делам от 9 февраля 1929 года:
«1) т. Бухарин в сопровождении т. Сокольникова во время июльского пленума ЦК (1928 года. — Н. Л.) вел без ведома и против воли ЦК и ЦКК переговоры с Каменевым по вопросам об изменении политики ЦК в составе Политбюро ЦК; 2) т. Бухарин вел эти переговоры с ведома, если не с согласия тт. Рыкова и Томского, причем эти товарищи, зная об этих переговорах... скрыли от ЦК и ЦКК об этом факте...»
Обо всем и ни о чем... Но вышереченный Угреев или, вернее всего, те, кто за пять минут до митинга сунули ему шпаргалку, мигом приготовили из «обо всем и ни о чем» острое блюдо.
«Ведь вчера сам Томский должен был уже признать, что подлая рука тянулась из-под полы правых к банде Троцкого-Зиновьева», — продекламировал Угреев.
Примечательно, что и Угреев, и безымянный оратор прибегают к образу руки, тянущейся из-под полы. Уж не разные ли это варианты одной шпаргалки?
Того, что Угреевы приписали Томскому, в отчете, помещенном в «Правде» и, конечно, профильтрованном и подвергшемся соответствующей обработке, днем с огнем не найдешь. Но поведение Томского все-таки было названо в отчете «подлым двурушничеством» — только на том основании, что Томский не бегал в партийную ячейку каждый раз сообщать, кто у него завтракал, обедал, ужинал или играл в преферанс.
Выстрел из револьвера уберег Томского от телесных и нравственных мук.
Пример Томского оказался заразительным. В разное время покончили с собой начальник Политуправления армии Гамарник, председатель ЦИК Белоруссии Червяков (о нем в газетах от 17 июля 1937 года было сказано, что он «покончил жизнь самоубийством на личной, семейной почве»), председатель Совнаркома Украины Любченко, застреливший сначала жену и дочь, чтобы не оставлять их на муки, а потом себя.
10 сентября я прочел в «Известиях»:
В Прокуратуре Союза ССР
В настоящее время Прокуратурой Союза ССР закончено расследование по поводу сделанных на процессе троцкистско-зиновьевского террористического центра в Москве 19 и 20 августа с. г. некоторыми обвиняемыми указаний о причастности в той или иной степени к их преступной контрреволюционной деятельности Н. И. Бухарина и А. И. Рыкова.
Следствием не установлено юридических данных для привлечения Н. И. Бухарина и А. И. Рыкова к судебной ответственности, в силу чего настоящее дело дальнейшим следственным производством прекращено.
Я был рад за Бухарина и Рыкова, но сердце сжалось при мысли об Угланове, Пятакове и Радеке. Угланову я сочувствовал как человеку из бухаринского лагеря, Пятакова и Радека мне было жаль просто как живые существа, у которых на дыбе станут вырывать пыточные записи. Но ведь судьба Угланова — это судьба всех, роющих яму другому, а большевистские верховоды, дорвавшись до власти, занимались этим со всеусердием. В 27-м году на заседании Исполкома Коминтерна Троцкий незадолго до того, как его наладят из партии, сказал: «...опаснейшей из всех опасностей является партийный режим...» Значит же, солоно пришлось ему самому. Угланов, возглавлявший московскую партийную организацию, бил троцкистов и в хвост и в гриву и тем оказывал немаловажную услугу Сталину. А когда Сталин сосредоточил в своих руках диктаторскую власть и отпихнул тех, кто помогал ему отпихивать троцкистов и зиновьевцев, Угланов спокаялся: прав-де был Троцкий, когда говорил о режиме в партии. О чем же ты думал раньше, голубчик?
В «Известиях» от 27 сентября на первой странице, в правом углу, два портрета — тов. Н. И. Ежов и тов. Г. Г. Ягода. Под портретами постановление ЦИК СССР об освобождении тов. Рыкова Алексея Ивановича от обязанностей Народного Комиссара Связи Союза ССР. Постановление скрепили подписями председатель Президиума ЦИК СССР Петровский и секретарь Акулов. Под постановлением: «Москва, Кремль, 26 сентября 1936 г.» А под этим постановлением еще два, скрепленные теми же двумя подписями и с той же датой: о назначении тов. Ягода Генриха Григорьевича Народным Комиссаром Связи Союза ССР и о назначении тов. Ежова Николая Ивановича Народным Комиссаром Внутренних дел Союза ССР. Далее следует краткая биография Ежова.
По газетным фотографиям трудно судить о лице человека: они и прихорашивают, и огрубляют. Но даже на газетной фотографии на лице Ежова отчетливо проступают признаки вырождения. У Ягода — высокий лоб с взлизами, порочные глаза, фатовские усики, раздвоенный подбородок — подбородок жестокого сластолюбца. Рассматривая портрет, я вспомнил Ромена Роллана. Примерно год тому назад я вычитал в одной из наших газет, что этому великому психологу, встретившемуся во время своего пребывания в СССР с генеральным комиссаром государственной безопасности, померещилось в Ягода что-то от Робеспьера и Жан-Жака Руссо.
Портрет Ягода под постановлением о его перемещении был напечатан только для «прилику». Сталину тогда еще не хотелось мазать дегтем ворота НКВД. И все же, как показал дальнейший ход событий, это было начало конца Ягода. Кстати, почему у большевистских главарей, за малым исключением, такой жуткий и такой богомерзкий
внешний облик, в котором не чувствуется души (какая там душа!), в котором мелькает ум низменный, практический, циничный, и то не всегда, с каждой сменой кабинета все реже и реже, в котором нет ума светлого и высокого? Ленин — каторжанин, совершивший несколько зверских, однако холодно, с усмешечкой обдуманных убийств и мастерски выполнивший множество краж со взломом. Как прекрасны «парубки» и «дивчины»! В верхах большевистской партии Украина была представлена тупорылым бандюгой Крыленко, этаким Болботуном из булгаковских «Дней Турбиных». Ну, а кем была представлена Польша? Вышинским... Не поляк, а полячишка. Ничего не выражающие ледяные глаза. Губы в ниточку, над верхней губой — полосочка усиков, тяжелый и злой подбородок... Дзержинским... Не лицо, а гильотина... Сколько мы знаем интеллигентных, печальных, участливых еврейских лиц! Ну, а евреи-большевики? Троцкий — Мефистофель, у которого свой гинекологический кабинет. Выкормыши Дзержинского, у которого они научились готовить в лучшем виде блюда под всеми соусами (какой и когда требуется руководству партии), — вышеназванный Ягода и Агранов с томно проститучьими глазами. Какое добродушие и какая сметка в лице русского простолюдина! Ну, а лицо Никиты Хрущева? Не то хряк, не то хамская прыщавая задница. Представитель русской интеллигенции — самодовольная крыса в пенсне: Луначарский.
В «Известиях» от 30 сентября я прочел еще три постановления Президиума ЦИК СССР от 29 сентября: первого заместителя Рыкова по Наркомсвязи Ивана Павловича Жукова отставили, на его место временно посадили бывшего второго заместителя Ягода по Наркомв-нуделу Георгия Евгеньевича Прокофьева. Это уже было начало конца Прокофьева. Заместителем Ежова назначался начальник Главного управления лагерей Матвей Давидович Берман. Но и Бермана ожидала участь Ягода и Прокофьева. Газеты от 17 августа 37-го года сообщили, что Берман освобождается от обязанностей зам. НКВД и назначается Народным Комиссаром Связи. Ну, а из Наркомсвязи Бермана, как и Ягода с Прокофьевым, по проторенной дорожке снова препроводили в НКВД, только уже не в кабинет, а в камеру.
Пошла министерская чехарда, отличавшаяся от всякой другой министерской чехарды тем, что все, кому было приказано играть в чехарду, — и те, что подставляли спину, и те, что перепрыгивали, — кончали плохо.
Во всех газетах свист, вой, улюлюканье... Советские писатели, как всегда, перестарались. После процесса московские «инженеры человеческих душ» сочли долгом послать приветствие не только Сталину, но и Ягода. В Архангельске вылетели из партии, а всед за тем полетели с работы все, кто когда-либо пил чай с троцкистами. Но архан-
гельское Управление госбезопасности почти никак не реагировало на события. Видимо, еще не был дан сигнал раздуть пламя костра. А вылезать вперед оно не решалось. Оно было явно растеряно, озадачено — и выжидало. Да и было отчего впасть в нерешительность: до сих пор никого из заправил этого учреждения не снимали; власть переходила к другому только после смерти предшественника, и этот другой был плоть от плоти ОГПУ. Умер Дзержинский — председателем ОГПУ был назначен первый его заместитель Менжинский. Умер Менжинский — бразды правления принял первый его заместитель Ягода. Иерархический чин не нарушался. Чужаки на самую высокую ступень не допускались. А тут вдруг Ягода — ссыльный в Наркомсвязь, на его место — не «свой» Агранов, а «чужой» Ежов.
Как-то Дмитрий Михайлович шел по улице Павлина Виноградова. Впереди шли два наркомвнудельца в форме и вели «дельный разговор вели между собой». До Дмитрия Михайловича долетела недоуменно-вопросительная фраза одного из них:
— Да, но Наркомсвязь?..
Однако совсем никак не «откликнуться», совсем не «проявить бдительности» архангелогородские блюстители «государственной безопасности» без риска для себя не могли. Осенью 36-го года был арестован корреспондент одной из ленинградских газет, постоянно живший в Архангельске, веселый и безвредный делец, Михаил Максимович Максимов (Френкель), говоривший о себе так:
— У нас в стране людей делят на две категории: на героев и на классовых врагов, а я ни то и ни другое, — я самый обыкновенный заурядный обыватель и стремлюсь к обывательскому благополучию.
...А со мной творилось нечто странное. Я считал месяцы и дни до своего освобождения, но уезжать из Архангельска мне не хотелось. У меня был в это время роман с одной из участниц пушкинского спектакля, который при моей общелитературной и стиховедческой консультации готовил коллектив клуба моряков к приближавшейся столетней годовщине со дня гибели Пушкина. Все признаки сильного увлечения были словно бы налицо, но какой-то совсем уж подспудный внутренний голос шептал мне, что этот цветок не долговечен, что он облетит в первые же дни разлуки. На сей раз меня страшила неизвестность. Куда я еду и на что я еду? В Архангельске из моего «купе» Варвара Сергеевна меня не выгонит, а в Москве меня не пропишут. Значит, жить у матери, а за работой ездить в Москву? Мне было жаль моей холостяцкой, хотя бы и не устроенной, бесхозяйственной самостоятельности, жаль лишаться возможности побыть одному, когда есть в этом потребность. А мать и тетка жили в одной комнате. И ужасно не хотелось снова приниматься за переводы. Хмель кулис бродил у меня в голове.
Когда моя мать приехала ко мне в последний раз на летние каникулы 36-го года, я не утаил от нее своих сомнений и колебаний.
Мама была расстроена и обижена — этого она никак не могла от меня ожидать. Она воззвала как к суперарбитру к своему любимцу Дмитрию Михайловичу. Дмитрий Михайлович пришел к нам по особому ее приглашению, внимательно выслушал обе стороны, а затем обратился ко мне с дружеским увещанием. Он понимал меня вполне, но призывал найти в себе силы, чтобы преодолеть свое состояние.
— От Архангельска вы взяли все, что могли, — убеждал меня он. — Если вы здесь застрянете, вы остановитесь в своем развитии. Ваш любимый актер Корнилов уехал. Ваши приятели Данилов и Стиро уехали. Эти люди дали вам много. Теперь вас ожидает в театре духовное одиночество. Вы заскучаете, а от скуки начнутся возлияния и прочее такое... (Он часто употреблял это присловие.)
Кошачья привычка к месту оказалась сильнее даже доводов Дмитрия Михайловича, авторитет которого в вопросах не только литературных, но и житейских был для меня непререкаем.
Уже освободившись, я пытался «застрять» в Архангельске. На мое счастье, Большой театр меня на штатную работу не взял — директор побоялся в столь острый момент связаться с бывшим ссыльным, а начальник только что сформированного Краевого управления по делам искусств Казангап Казангапович Казангапов, азиат с глазами как у бенгальского тигра, рассудил — и тоже на мое счастье — примерно так же, как и Дмитрий Михайлович: уже через год я непременно заскучаю и стану просить его отпустить меня, а ему нужен работник не временный, а постоянный.
15 октября 36-го года со мной разыгрался эпизод почти из «Аристократов». Ровно три года тому назад я сидел в кабинете следователя ОГПУ Исаева, и он звонил в «прием арестованных два», чтобы пришли за арестованным Любимовым. А теперь я сидел в президиуме торжественного заседания в Клубе моряков, и мне под аплодисменты вручали почетную грамоту за активное участие в подготовке пушкинского спектакля, в который были включены три сцены из «Русалки»: сцена первая, сцена княгини и мамки, сцена князя и мельника; сцена в подвале из «Скупого рыцаря», сцена в корчме и сцена у фонтана из «Бориса Годунова» и моя инсценировка «Цыган» с чтецом.
Через два дня я получил в НКВД документ об освобождении — паспорт и военный билет.
После освобождения я прожил в Архангельске больше месяца. Было много хлопот с книгами, которых у меня набралось посылок на десять — я постепенно переправлял их матери. Надо было заработать деньжонок на первое время. Тут мне снова пришел на помощь, как и в первые дни моего пребывания в Архангельске, Николай Дмитрие-
вич Попов. Хотя он был членом организовавшегося в 1934 году Союза советских писателей и председателем правления Северного отделения Союза, но ни рассказов, ни повестей, ни пьес, ни стихов никогда не писал. Он сам о себе скромно говорил: «Я — не писатель, я — публицист». Попросту говоря, он был сотрудником газет, по масштабам Северного края — видным, и видным партийным работником. В конце 33-го года, до Всесоюзного съезда писателей, Северный крайком партии вручил ему бразды правления в оргкомитете Северного отделения Союза писателей и назначил его ответственным редактором журнала «Звезда Севера», где он помещал «руководящие» статьи под своей собственной фамилией, а рецензии подписывал псевдонимом, который он избрал еще на заре своей сольвычегодско-журналистской юности: «Ю. Николич». В 35-м году на съезде писателей Севера он был избран председателем правления Северного отделения ССП СССР. Однако делать в литературном департаменте было решительно нечего, ежемесячный журнал «Звезда Севера» за недостатком более или менее литературоподобного материала, а главным образом — за недостатком подписчиков, превратили в альманах, а Николая Дмитриевича назначили по совместительству заведующим отделом литературы и искусства в газете «Правда Севера». Он заказал мне статьи о вышедших на севере книгах, о новых спектаклях. Ни одну из этих статей так и не напечатали, но деньги я получил сполна.
Чаша страданий не прошла и мимо Попова. В ежовщину его услали с большим понижением в Вологду и там замели.
...За несколько дней до отъезда состоялось мое прощание с драмкружковцами Клуба моряков. Они собрались в полном составе, чтобы поблагодарить меня за помощь и вручить мне на память серебряный портсигар. Этот портсигар и сейчас лежит у меня в ящике письменного стола. На нем написано: «Н. М. Любимову от драмколлектива Клуба моряков им. т. Фрунзе 19/XI 1936 г. Архангельск». Расцеловавшись со всеми, я познакомил собравшихся с Дмитрием Михайловичем, который должен был меня заменить, о чем я предварительно договорился с руководительницей драмколлектива артисткой Большого театра Платонидой Андреевной Федоровой.
...Меня до сих пор преследует сон, который снится мне во всей беспощадной достоверности мелких подробностей... «Я снова в Архангельске. Меня сюда выслали уже без всякого "дела". Просто принесли мне на дом предписание, чтобы я выезжал из Москвы в Архангельск. Но теперь-то, теперь-то за что?.. Архангельск изменился. Барак для отметки снесли. Все "адмы" отмечаются в главном здании. И во сне я думаю: "Нет уж, на сей раз мне это не снится. Такими правдоподобными сны не бывают". И опять я без работы, и опять я без денег. Только новая ссылка для меня гораздо страшнее: ну я-то — ладно, а
кто будет содержать семью? Ведь она пропадет в Москве без меня». Я просыпаюсь — и мне стоит немалых трудов убедить себя, что ссылка мне снилась и что я в Москве.
А наяву я с благодарностью вспоминаю мой теплый Север. Самый Архангельск я невзлюбил — я привязался к людям, которые меня там окружали.
Вот уже и билет в кармане. Прощанье с Окатовым. Прощание с Новомбергским. Николай Яковлевич сказал мне:
— Мы с Марьей Ивановной навсегда сохраним о вас и о вашей маме безоблачно светлую память. Но переписываться не будем — мы живем во времена, для эпистолярного жанра неблагоприятные.
В самый день отъезда я был у Дмитрия Михайловича. Он дал мне письмо к Клавдии Николаевне Бугаевой — он как бы поручал меня ей.
Он проводил меня до Клуба моряков — там у меня было назначено свидание. Судьба и тут обо мне позаботилась: отрадная боль предстоящей разлуки с той, которая собиралась проводить меня на вокзал, умеряла боль от разлуки с друзьями. Я знал, что в Клубе меня ждет она. И все же я сделал над собой усилие, чтобы уйти от Дмитрия Михайловича. Когда я медленно затворял за собой дверь, он стоял и смотрел на меня...
Я благодарю Бога за то, что Он, хоть ненадолго, соединил меня с ним.
...Поезд тронулся. На душе было смутно.
В Москве на Северном вокзале меня должна была встретить мать. Сердце прыгало от одной мысли, что через какие-нибудь полтора суток я увижу Москву и москвичей. Но ведь я снова ехал навстречу совершенной неопределенности, в сплошной туман неизвестности! Я лишь предощущал, что еду не на праздник. Но моему обыкновенному, человеческому слуху не дано было уловить, что над Россией, пока еще в вышине, вновь завывает метель, лютее всех прежде бесновавшихся над нею метелей, и что скоро она всю ее занесет своими кровавыми хлопьями.
Москва, 1969