- 15 -

Глава 1

СЕНТЯБРЬ 1939 ГОДА

 

Рано утром первого сентября я был вырван из сна высоким пронзительным свистом. Он продолжался несколько секунд и закончился отдаленным взрывом, похожим на раскат грома. Такое я слышал впервые и вскочил встрепанный.

Сонливость и ужас постепенно ослабевали, я обретал способность думать. Вчера, до позднего вечера, я был со своей семьей, с моей девушкой и близкими друзьями — мы разговаривали и слушали радио. В середине дня отец прекратил прием пациентов и присоединился к нам. Бледный, взволнованный, он сообщил, что вторжение нацистов неизбежно. По словам одного пациента, маршал Рыдз-Смиглы, главнокомандующий польскими вооруженными силами, привел все части в боевую готовность для войны с Германией.

Весь день мы вертели ручку настройки радиоприемника — слушали Варшаву, Париж, Киев, Москву и Би-би-си на польском языке, следя за переговорами правительств Германии и Польши. Около семи вечера пришли близкие друзья, завсегдатаи нашего дома, и каждый принес новую информацию о кризисе. За ужином от радионовостей мы перешли к напряженному обсуждению — что делать, если Германия нападет на Польшу.

Конфликт с Германией усугубился летом 1939 года и достиг кульминации в августе, когда Германия предъявила Польше ультиматум — отдать ей Гданьск (Данциг) и весь Данцигский коридор или подвергнуться оккупации. Данцигский коридор — польская территория вдоль Вислы, отделявшая Восточную Пруссию от Германии, — еще со времен средневековья был предметом разногласий Германии и Польши. После Первой мировой войны, по условиям Версальского мира, Гданьск получил статус «вольного города Данцига» под административным уп-

 

- 16 -

равлением Польши. Однако законодательное собрание города, состоявшее в основном из немцев, после прихода к власти Гитлера в 1933 году становилось все более враждебным к Польше. В 1938 году Гитлер потребовал отдать Гданьск и Данцигский коридор, чтобы объединить Германию и Восточную Пруссию.

Перед лицом надвигающейся гитлеровской угрозы польское правительство 25 августа 1939 года подписало договор о взаимопомощи с Великобританией, надеясь, что это соглашение, вместе с аналогичным договором, заключенным ранее с Францией, поможет предотвратить нападение. При этом антикоммунистическое польское правительство не сделало ни малейшей попытки заключить пакт о защите и взаимопомощи с Советским Союзом. К концу августа военные части Германии сосредоточились на польской границе. В ответ польское правительство сформировало в обстановке секретности семисоттысячную армию, но не объявляло всеобщей мобилизации, чтобы не тревожить общественность и не спровоцировать войны с Германией.

Для польских евреев перспектива нацистского вторжения была особенно трагической, но к этой перспективе относились по-разному. Одни наши друзья считали, что Гитлер не нападет на Польшу, так как это может привести к войне с Англией и Францией. Другие думали, что, если Гитлер все-таки нападет, преследованиям подвергнутся только богатые евреи, а остальных не тронут. Эти оптимистические сценарии совершенно упускали из виду тот факт, что преследования евреев уже начались. С середины тридцатых годов поток нацистской пропаганды хлынул через польскую границу и пропитал всю нашу жизнь. Студентов-евреев в университетах вынуждали сидеть или стоять в левой половине аудитории, их избивали, полосовали осколками стекол или бритвенными лезвиями. Несколько человек выбросили из окон и с балконов. Полиция и местные власти не вмешивались, хулиганов не арестовывали и не судили.

В 1936 году из-за враждебности одноклассников-поляков мне пришлось перейти из государственной школы в частную еврейскую гимназию. В результате повсеместного бойкота евреев в моем родном городе, Владимире-Волынском, закрылись многие еврейские магазины и конторы, и в 1937 году отец должен был доказывать соответствие полученных им в России диплома и лицензии на зубоврачебную практику польским требованиям;

 

- 17 -

когда в 1921 году он начал работать в Польше, в этом не было необходимости. Сейчас же польские власти постоянно запрашивали документы из харьковского зубоврачебного техникума, хотя он закрылся после Октябрьской революции.

Отец первым в нашей семье и среди наших друзей понял, какая судьба ждет нас после вторжения. Летом 1939 года, когда в намерениях Гитлера уже нельзя было сомневаться, отец превратился из энергичного оптимиста в одинокого человека, поглощенного своими мыслями.

31 августа варшавское радио давало минимальную информацию о неизбежном вторжении. Вместо этого мы слышали бравурные военные марши, перемежавшиеся официальными заявлениями о том, что Польша не примет германского ультиматума и не отдаст ни пяди земли, а если война начнется, Польше помогут Франция и Англия. Но было ясно, что при военной мощи Германии Гданьск и Данцигский коридор будут аннексированы. Когда встревоженные друзья столпились у радиоприемника «Филлипс», недавно купленного моими родителями, они задавали одни и те же вопросы: сколько еще польской территории потребует Гитлер? как защититься Польше? как защититься нам?

Отец прикурил новую сигарету от предыдущей, потом внезапно поднялся и подошел к окну. Руки у него тряслись. Я никогда не видел, чтобы он так волновался. «Все это радиопропаганда, — сказал он, затягиваясь сигаретой. — Правительство знает, что Гитлера не удержать от вторжения, и я даже боюсь представить, что будет с нами, имея в виду то, что уже произошло с евреями в Германии». Слова его вырывались изо рта гневным, напряженным потоком. Все мы знали о немецких концентрационных лагерях и о «Хрустальной ночи». Еврейские погромы, инспирированные Гитлером, произошли в Германии и Австрии 9 ноября 1938 года. Дома, конторы, магазины были разгромлены, синагоги сожжены, убито почти сто человек. Мы читали и слышали о преследовании евреев в Германии, об исключении еврейских детей из государственных школ. Даже ходить по улицам там было опасно.

Отец то и дело переводил взгляд с нашей группы на темную, тихую улицу за окном. Мелкий дождь барабанил по подоконнику. По лужам пустынной мостовой проехал автомобиль. Мать

 

- 18 -

предложила послушать Би-би-си на польском языке и медленно склонилась над шкалой настройки, застыв в напряженной позе. Неяркий свет хрустальной люстры окрашивал теплым румянцем ее бледное, утомленное лицо. Три месяца назад ей поставили диагноз — рак толстой кишки, и она перенесла тяжелую операцию. Ее остриженные волосы поседели, и у меня болело сердце, когда я смотрел на нее.

Мой отец, лысый, крепкий здоровяк, остался у окна, пощипывая черные усы. Молчание было не в его натуре. Он любил рассказывать разные истории, давать советы, играть в карты и обсуждать новые коммерческие предприятия. У него была масса друзей, наш дом всегда заполнял народ. Гостями матери были люди, интересующиеся политикой и искусством. Отец уступал матери в интеллекте, но все его знали, любили и уважали. Я никогда не видел его в таком отчаянии; это не были просто «нервы».

Сема Мальски, высокий стройный студент, приехавший из Праги, напоминал всем и каждому, что в 1936 году Германия беспрепятственно аннексировала Судеты — западную часть Чехословакии.

— Здесь будет то же самое, — сказал он резко. — Германия хорошо подготовлена, у нее современные танки и самолеты. Она раздавит Польшу. А для гитлеровской идеологии почва здесь очень благоприятная. После вторжения всем нам грозит смертельная опасность.

— Не думаю, — прервал его Бристигер. Эрудит, прекрасно одетый холостяк, много лет подряд он постоянно бывал в нашем доме. Он сидел на обычном месте — рядом с моей матерью, откинувшись в кресле и не разделяя общего беспокойства и мрачных предчувствий. — В Польше самое многочисленное в Европе еврейское население, и еврейские общины здесь очень сильные, особенно в Варшаве, Лодзи и Кракове. Это внушительная сила. В Польше три с половиной миллиона евреев, а в Германии только полмиллиона. Не верю, что в середине двадцатого века три с половиной миллиона людей можно уничтожить, как букашек.

— Я с вами не согласен, — дрожащим голосом сказал мой кузен Леня, горбун. Ум и мягкие манеры сделали его любимым другом моей матери. — Я живу в Варшаве и знаю, как поляки издеваются над евреями. Меня не обслуживают в ресторанах. В

 

- 19 -

университете я сидел в «гетто» — в левой половине аудитории, вместе с другими студентами-евреями. Меня толкали и били на улице. Моих друзей изуродовали бритвами. Никогда еще в истории Польши не было такой вражды к евреям. Если нацисты войдут, каждый варшавский еврей окажется в опасности. Никакой «внушительной еврейской силы» не существует.

— Леня прав, — вмешалась мама, спокойным тоном снимая напряжение. Ее серо-зеленые глаза были печальными, усталыми, но она говорила отчетливо, ясным голосом, тщательно подбирая слова. Серьезная и искренняя во всем, она не признавала поверхностных, пустых разговоров. — Я знаю, что антисемитизм в Польше силен, но не нужно считать всех поляков антисемитами. Многие мои друзья-поляки говорили мне, что при необходимости можно рассчитывать на их помощь. Я знаю, некоторые из нас намерены покинуть город после вторжения, но не думаю, что мы уедем.

Меня охватил страх. Я понял, что мать, женщина твердая, уже приняла решение остаться, если нацисты оккупируют город, и не был уверен, что ее решение верно. Я восхищался своей матерью, но никогда не был особенно близок к ней. Она больше любила своего старшего сына Юлека, который своим умом и внешностью напоминал ей Марселя — обожаемого старшего брата, профессора неврологии в Одессе. Ускользнув от ее непосредственного внимания, я занимался собственными делами и заводил собственных друзей, что не всегда вызывало ее одобрение. Она была интеллектуалкой — много читала, слушала музыку, интересовалась политикой и искусством. Она выросла в интеллигентной одесской семье и внесла в наш дом преклонение перед великими поэтами, художниками, писателями и учеными. Ее дядя, двое родных братьев и трое кузенов преподавали в университетах Одессы, Москвы и Парижа. Она свободно говорила на четырех языках, имела диплом по лингвистике, и наша гостиная была салоном, где собирались ее друзья по интересам. Только теперь понимаю, что она не была по-настоящему счастлива во Владимире-Волынском. Хотя она никогда не жаловалась на провинциальность нашего городка, ей не хватало интеллектуальной среды и ритма жизни большого города, и она часто бывала в Варшаве, Львове, Кракове, Праге и Париже, посещала там выставки, концерты и спектакли. Она была атеисткой с сильными социалистическими настроениями, сочувство-

 

- 20 -

вала подпольным левым движениям и литературным журналам и внушала мне исподволь чувство социальной справедливости и восхищение Советским Союзом.

Доктор Ойцер, близкий друг семьи, недавно переехавший сюда из Варшавы, качал головой, слушая Бристигера и мою мать. Когда-то он был членом Бунда — левой еврейской организации. Врач-гинеколог, он имел в нашем городе частную практику, хотя и вопреки собственному желанию: как еврею ему запрещалось работать в варшавских больницах. «Положение евреев в Польше безнадежно, — сказал он. — Нам не поможет, если Гитлер получит Данцигский коридор или даже всю Силезию. Гитлер не успокоится: он хочет завоевать весь мир и истребить евреев. Здесь, в Польше, он найдет многочисленное еврейство и не остановится, пока всех нас не уничтожит. Существуют лишь два решения: немедленно эмигрировать на Запад или искать прибежища в Советском Союзе. Поскольку Советский Союз ближе, я намерен уехать туда».

Этот разговор всколыхнул страхи, которые копились во мне давно. Конечно, я обсуждал те же проблемы с друзьями, но так и не решил, что буду делать, если придут немцы. Эти мысли лишали меня сна ночью и не давали покоя днем, даже если я пытался отвлечься, проводя все свободное время с Таубцией и нашими близкими друзьями.

Вечером я провожал Таубцию домой, напуганный как никогда, — я страшился темноты, случайных прохожих и опасности, которую не видел, но которая носилась в воздухе.

Той ночью я провалился в глубокий сон без сновидений, а пять часов спустя меня буквально подбросило на постели пронзительным свистом, завершившимся громоподобным взрывом.

Часы на столике у кровати показывали половину седьмого утра. Я услышал резкие, хотя и приглушенные голоса родителей — они вошли в гостиную и включили приемник. Когда третий взрыв, а за ним и четвертый сотрясли дом, я уже был одет и бежал вниз по лестнице. «Сейчас вернусь! — крикнул я отцу. — Хочу посмотреть, как там Таубция».

— Погоди! Куда ты? Немцы бомбят город! — Отец в пижаме стоял на верхней площадке лестницы. Вид у него был растерянный, он не знал, что делать. Я выбежал наружу. Соседи, еще не одетые, вбегали и выбегали, хватаясь друг за друга и плача. Они

 

- 21 -

подбирали обломки и не отводили глаз от горящих домов. Как слепой я промчался мимо и бежал, не останавливаясь, всю дорогу.

Я встретился с Таубцией три года назад, когда перешел в еврейскую гимназию. Она помогла мне перерасти мои детские увлечения, хотя и была на два года моложе: например, я разводил (и воровал) голубей, катался на лошади, прогуливал занятия. Она совершенно очаровала меня своим круглым, смеющимся лицом, длинными светлыми волосами и зелеными глазами. Я влюбился по уши и старался проводить с ней каждую свободную минуту. Под моим воздействием она стала атеисткой и членом подпольной антифашистской организации, к которой я принадлежал. Ей нравилась моя мать, и она доверяла ей больше, чем собственным родителям, которые, будучи ортодоксальными евреями, не одобряли нашей дружбы. В течение нескольких месяцев они запрещали нам видеться, но Таубция настаивала, и в конце концов они уступили. Предчувствие гитлеровского вторжения усилило наши чувства. Перед лицом грядущей опасности мы не только не ожидали самого худшего, а наслаждались каждым бесценным часом, каждым днем, проведенным вместе, строя планы на будущее, будто судьба обещала нам свободу и безопасность.

Дом Таубции не пострадал. Мать ее была в столовой; она плакала, закрыв лицо руками; отец склонил голову в молитве. Вскоре бомбардировка прекратилась, но все понимали, что она может возобновиться в любой момент. Мы с Таубцией пошли к нам домой, тесно прижавшись друг к другу и обсуждая возможность ухода к советской границе.

Владек Цукерман, мой закадычный друг и племянник соседки, ждал у нашего дома. Жил он в Варшаве, но каждое лето приезжал к тетке на каникулы, и мы с ним подружились. Мы оба восхищались Советским Союзом и хотели бороться против социальной несправедливости. В 1936 году мы решили вступить в испанскую Интернациональную бригаду, чтобы воевать с Франко и фалангистами. Мои родители возражали, и мы остались дома, но мечта не покидала нас, пока в Испании шла гражданская война. Мы мечтали уехать во Францию, Палестину или Южную Америку, как сделали многие наши друзья, и жить коммуной, но эти мечты разбились о суровую действительность. Мы оба поступали в польские университеты, но нас как евреев

 

- 22 -

не приняли, и пока мы раздумывали, что нам совершить в жизни, началась война.

Владек, Таубция и я выслушали последнее коммюнике командования польской армии: «Рано утром германская армия перешла польскую границу в нескольких пунктах и теперь движется на восток в направлении Варшавы. Польская армия предпринимает контратаки на всех фронтах». Почти каждую минуту коммюнике прерывалось закодированными сообщениями: «ТД 72 на подходе», «ТК 41 и 42 прошли», «ТП 75, 78 на подходе». Хотя сообщения были непонятны, они не оставляли сомнений, что идет настоящая война, и это ужаснуло меня так же, как утренняя бомбежка.

Мы с Владеком знали, что плохо оснащенной польской армии, в основном кавалерии, не устоять против современной германской техники, но, желая выполнить свой гражданский долг — защитить наши семьи и защититься самим, решили идти в армию добровольцами. Я, Владек и еще один наш приятель, Хаим Оке, днем пошли на призывной пункт. Высокий, крепкий капитан в зеленой форме с иголочки велел нам заполнить анкеты. Его коротко остриженные волосы походили на давно не бритую бороду, шея была коричневой от загара. Капитан, почесывая квадратный подбородок, проглядел наши анкеты, потом поднял голову и сердито осмотрел нас. «Все вы евреи — с какой стати вы рветесь защищать Польшу? Почему вы не едете воевать в Палестину?»

Три офицера рангом пониже захохотали. Один из них, задыхаясь от смеха, прокричал:

—  Вам, евреям, нужны кривые ружья, чтобы стрелять из-за угла — тогда вы не увидите врага!

—  Ребята, — сказал капитан, — у нас хватит хороших солдат-поляков для защиты страны. Мы вас вызовем, когда понадобитесь, а пока — марш домой, прячьтесь вместе со своими семьями!

Ошарашенные, униженные, мы шли молча. Еще более уязвленный и напуганный, я думал о том, как защититься от нацистов и ждать ли помощи от соотечественников. Хотя я вырос в нерелигиозной семье и воспитывался на польской культуре, я все больше и больше ощущал себя евреем. Еще школьником я понял, что одноклассники сторонятся меня, да и сам я ощущал себя чужаком. Некоторые обзывали меня, давая понять, что

 

- 23 -

мне, еврею, не место среди поляков. Меня принимали в польских домах как «симпатичного молодого человека еврейской национальности», поскольку отец был известным городским дантистом, но этническая принадлежность удерживала меня от интеграции и мешала общению — особенно с девочками. Пока шестнадцати лет я не перешел в еврейскую гимназию, я не чувствовал себя в ладу с собой и ровней окружающим.

Отказ записать нас добровольцами в польскую армию был еще одним болезненным напоминанием, что евреи чужаки в Польше. Нам оставалось сидеть сложа руки, а в это время нацисты бомбили наши города. Следующие несколько дней налеты бывали рано утром или днем. Со страхом и напряжением все ждали пронзительного воя сирены воздушной тревоги. В нашем городе были расквартированы три крупных военных части — два пехотных полка и один артиллерийский, и казармы превратились в постоянную мишень для бомбардировок. Дома были разрушены, жители убиты, улицы совершенно разворочены.

По мере того как немецкие войска продвигались в глубь страны, в наш город стали прибывать толпы евреев-беженцев из Центральной и Западной Польши, в основном жители Варшавы и Лодзи. Некоторые оставались на пару дней, а потом уходили к румынской или советской границам; другие задерживались, ища пристанища в еврейских семьях. Мои родители пустили нескольких беженцев; сестра Рахиль и я перебрались в родительскую спальню, чтобы предоставить им остальные комнаты. Сначала были заняты спальни, потом обе кушетки в приемной отцовского зубоврачебного кабинета, потом персидские ковры в гостиной.

Столовая постепенно превратилась в место сборищ нашей семьи, друзей и ютившихся у нас беженцев. С каждым новым известием о наступлении нацистов и ожидаемой помощи от Англии и Франции мы принимались обсуждать, что делать дальше. Многие беженцы не могли поверить, что оставленные дома разрушены и что жизни, которая у них была неделю назад, больше не существует. Трудности передвижения по растерзанной стране без пристанища, без транспорта и без денег на еду заставили многих вернуться назад. Отец, понимая, что возвращение на оккупированную территорию равно самоубийству, всячески подбадривал их и предлагал финансовую помощь.

 

- 24 -

Большинство беженцев задерживались у нас на несколько дней, чтобы отдохнуть, помыться и подготовиться к последнему броску — путешествию к советской границе. Те, что побогаче, опасаясь советской антибуржуазной политики, предпочитали румынскую границу, хотя она была вдвое дальше. Проходя мимо наших «жильцов» в прихожей по утрам и слушая их рассказы по вечерам, я размышлял, куда податься нам, если придется оставить город, и кто нас примет.

Коммюнике о положении на фронте становились все более тревожными. Польша осталась в полном одиночестве перед лицом агрессии. Великобритания и Франция, хоть и объявили войну Германии, не оказали Польше никакой военной помощи. К 9 сентября Варшава была окружена; началась осада. Во многих районах вдоль Вислы, Буга и Сана германские войска прорвали оборону и стремительно шли вперед, опрокидывая сопротивление польской армии. 10 сентября маршал Рыдз-Смиглы попытался сконцентрировать отступающие отряды к востоку от Вислы, и в тот же день немецкая Третья армия опрокинула польскую оборону на Буге. Польская армия рассыпалась, вынудив маршала Рыдз-Смиглы отступить к румынской границе. Сейчас нацисты были на Буге, всего в двенадцати километрах от Владимира-Волынского.

Как-то за обедом я предложил уехать в Советский Союз и поселиться у родственников в Киеве или Одессе. Мы обсуждали, сколько времени это займет, какой путь выбрать, но так и не пришли к окончательному решению. Через несколько дней, когда стало известно, что германские войска перешли Буг и скоро войдут в наш город, отец попросил меня выйти с ним на задний двор.

Солнце садилось. Легкий осенний ветерок обдувал лицо и ерошил волосы. Мы молча дошли до скамьи под раскидистыми фруктовыми деревьями за домом. Отец обнял меня и притянул к себе. Его печальные, глубоко посаженные карие глаза расширились от беспокойства. «Твоя мать больна, — начал он, — мои родители — старики. Им не вынести тяжелого пути. Поезда не ходят, и, хотя я мог бы раздобыть фургон и лошадей, путь к советской границе займет несколько дней. На дорогах опасно, там кишат польские дезертиры и украинские бандиты. Я не могу оставить семью здесь и не могу забрать ее с собой. Когда придут немцы, главная опасность грозит только тебе — ты молодой, те-

 

- 25 -

бя знают по твоим левым убеждениям. Я хочу, чтобы ты завтра утром ушел к советской границе. Уверен, что Советы откроют границу еврейским беженцам».

Отец повторил, что Верховное командование давно уже приказывает всем мужчинам в возрасте от восемнадцати до пятидесяти пяти покинуть города и двигаться к советской или румынской границам. Я слышал эти объявления, но не обращал на них внимания, будто они меня не касались. Я считал, что вся наша семья останется здесь, и был поражен отцовским решением.

—  Папа, как же я оставлю всех на тебя? Я не хочу уходить один.

—  Януш, послушай. Ты должен уйти. Если тебя схватят, будет плохо и тебе и всей семье.

Я почувствовал комок в горле и чуть не заплакал. Никогда я не чувствовал себя таким близким к отцу. Мы еще посидели немножко, плечом к плечу.

— Утром поговорим, — сказал я. — Может, еще найдется другое решение.

Прошел слух, что нацисты идут на город с запада и юга. 10 и 11 сентября местная полиция и гражданские власти бежали: они опасались не только нацистов, но и мщения людей, которых они раньше преследовали. Зашел попрощаться начальник полиции, давнишний карточный партнер отца, и посоветовал нам немедленно покинуть город. Он был в штатском, и я поразился, увидев, как он и еще один полицейский чин стараются незаметно смешаться с толпой.

Внезапное бегство должностных лиц повергло город в анархию. Украинские националисты с пронацистскими настроениями не теряли времени даром: они направили местную милицию громить еврейские магазины и дома. В ответ на это мои друзья и я, вместе с членами еврейского спортклуба «Любители», организовали группу защиты. Страх перед нападением, ограблением — а ведь могли избить и даже убить — был настолько силен, что никто ни секунды не чувствовал себя спокойно. Противоречивые сообщения о местонахождении германской армии увеличивали хаос.

12 сентября днем члены «пятой колонны» — этнические немцы, имевшие польское гражданство и тайно сотрудничавшие с нацистами, — вышли на улицу Фарную в немецкой военной форме. Я узнал среди них братьев Шоен — Буби и Руди, не-

 

- 26 -

когда моих одноклассников, сыновей местного пастора. Они не заметили меня, и я заспешил домой. Наша тесная дружба, начавшаяся в младших классах, постепенно охладела, особенно после того, как они стали ездить на летние каникулы в Германию. Когда года два назад мы разговаривали в последний раз, Буби сказал, что мне с семьей нужно уезжать из Польши, потому что с евреями может случиться плохое.

Когда я пришел домой, мама сидела в столовой одна. Она взяла меня за руку и сказала: «Больше рассуждать не о чем. Ты должен уйти немедленно. Не думаю, чтобы они причинили вред женщинам и старикам. Мы выживем и снова будем вместе, но тебе нужно уйти сегодня ночью».

Сердце мое разрывалось, но я знал, что она права. Говорили, что немецкие отряды окружили город и завтра войдут в него. Если бежать, то немедленно. Я пошел к Таубции проститься и сидел с ней, пока не стемнело. Она тоже уговаривала меня уйти. Горько плача, мы обнялись. Я умолял ее уйти вместе со мной, но она не хотела оставлять родителей.

Я вернулся домой и начал укладывать вещи. Зашел отец. Он был печален, но улыбался, потрепал меня по плечу и заверил, что скоро мы снова будем вместе. Он просил меня поберечься и позвонить, когда наладится телефонная связь. Когда я закончил укладываться, он сказал: «Я знаю, ты будешь осторожен. Я всегда верил в тебя и горжусь тобой. Знаю, ты не хочешь уходить, но и тебе и нам будет лучше, если ты уйдешь».

Я с трудом сдержал слезы, когда мы обнялись на прощанье. Отец дал мне двадцать золотых монет, два кольца, несколько польских купюр и специальный пояс для денег и колец. Мама собрала еды, и еще я захватил охотничий нож и маленький револьвер, который купил для самозащиты. Я зашел за Владеком, и в полтретьего ночи мы оседлали мой маленький мотоцикл и направились к Ковельской улице, ведущей из города. Ночь была хоть глаз выколи — небо облачное, а фонари не горели, чтобы не привлечь самолеты, но улица была так же запружена, как и днем. Толпы беженцев — пешком, в повозках и фургонах — до отказа заполнили проезжую часть и тротуары. Все стремились на восток. Невозможно было проехать сквозь густую толпу, поэтому мы спешились и покатили мотоцикл. Между людьми и повозками сновали велосипеды, перерезая путь более медлительным. Мы с Владеком торопились выбраться из горо-

 

- 27 -

да в надежде, что за городом народу станет меньше. Переднее колесо и руль нашего мотоцикла толкали людей, и два злобных типа вытеснили меня с дороги в какой-то палисадник. Я свалился вместе с мотоциклом и с трудом поднялся. Владек успокаивал меня, но я пришел в ярость, терпение мое лопнуло.

Возницы фургонов и повозок стегали лошадей, крича во все горло, чтобы им дали проехать. Пешие беженцы пытались ускорить шаг, но мешки, рюкзаки и чемоданы мешали идти и цеплялись за колеса повозок и велосипедов. Женщины несли на руках малышей или держали за руки детишек постарше, то и дело выхватывая их из-под копыт. Пара лошадей, напуганных бегущими впереди людьми, поднялись на дыбы и громко заржали. Их осадили и отогнали в сторону, возница с проклятиями немилосердно хлестал их. Лошади сшибли несколько человек, а потом стремительно поскакали вперед, разделив толпу надвое. Супружеская пара искала дочь, которую оттерло от них людским потоком. «Ханнеле, Ханнеле!» — кричала женщина, продираясь сквозь толпу, где яблоку негде было упасть. Потом их унесло вперед, еще дальше от того места, где они ее потеряли.

Мы с Владеком влились в основное течение, поддерживая мотоцикл с обеих сторон. Лошади с фургонами двигались довольно быстро, оттесняя пешеходов на обочины и в кюветы. Родители привязывали младенцев на спину; детей и стариков везли на ручных тележках; пожилые толкали тачки с пожитками; инвалиды с палками ковыляли налегке — с мешком или рюкзаком за плечами. Беженцы, шедшие издалека, самые измученные и грязные, частенько бросали свои мешки на обочине. Они утирали потные лица, отряхивали руки и безропотно присоединялись к толпе.

Когда мы выехали из города, небо начало светлеть. Мы с Владеком, уже на мотоцикле, свернули на дорогу в направлении Ковеля — до него было пятьдесят километров. Мы планировали через Ковель, Ровно и Здолбунов добраться до Острога на советской границе.

С наступлением утра толпа беженцев поредела. Многие, сев на обочину, вытягивали ноги или стаскивали обувь и носки, чтобы перевязать стертые ступни. Некоторые провели ночь в кюветах и теперь были готовы продолжать путь. Мы миновали несколько брошенных автомобилей: кончился бензин; от нескольких остался только каркас; в другие были впряжены лоша-

 

- 28 -

ди. С легким багажом и полным баком горючего мы с Владеком чувствовали себя в полном порядке.

Когда мы были на полпути к Ковелю, свист падающих бомб покрыл монотонное жужжанье мотора. «С дороги!» — заорал Владек мне в ухо. Я перескочил через кювет и направился в ближайший лесок. Мы спрятали мотоцикл в кустах, залегли в чаще и закрыли головы руками. Шоссе опустело — все попрятались под деревьями и в канавах. Самолеты летели параллельно дороге, поливая ее пулеметным огнем, затем разворачивались, и все повторялось. Никогда я не чувствовал такой беспомощности. С той минуты, как двенадцать дней назад я впервые услышал разрывы, меня не покидало ощущение, что, где бы я ни прятался, каждая бомба летит прямо в меня. Теперь, когда я был практически без укрытия, мне казалось, что бомбы рвутся в моей голове. В висках пульсировало. Никогда я не знал такого ужаса. Мысль о том, что я буду изувечен, пугала меня больше смерти, и я молился о немедленной гибели, если в меня попадет. Я лежал, уткнувшись лицом в землю, и зажимал уши, когда пулеметы строчили совсем близко. Огневой вал пронесся по шоссе и кюветам, выискивая беженцев, и я был уверен, что сейчас мне придет конец.

Сделав еще два захода, самолеты исчезли. Мы вытащили из кустов мотоцикл и снова двинулись по шоссе. В кювете я увидел несколько пожилых людей — они лежали в лужах крови, их безжизненные тела были изрешечены пулями, вокруг разбросаны мешки и сумки. Из моих глаз полились слезы: я подумал о родителях и о бабушке с дедушкой. Оставшиеся в живых кое-как вышли из леса, и поход продолжался.

После налета мы опасались ехать по открытой дороге и хотели добраться до границы как можно скорее. В Ковеле у нас был приятель, и, пробыв у него до темноты, мы выехали ночью, считая, что это безопаснее.

Шла вторая ночь, и я ощутил свою вину перед семьей. Я не знал, оккупирован ли Владимир-Волынский, и старался подавить свою панику и сосредоточиться на том, что нас ждет впереди. Я надеялся, что Советы предоставляют убежище всем, кто нуждается в защите, в особенности евреям, но мои надежды омрачались воспоминанием о первой поездке в Советский Союз. Когда мне было восемь лет, мама собралась в Одессу навестить брата и взяла с собой Юлека и меня. На железнодорожной стан-

 

- 29 -

ции пограничной Шепетовки я с восторгом рассматривал солдат и офицеров-пограничников в зеленой форме со знаками различия. У нас было три чемодана (в основном с подарками), две сумки и две мамины подушечки. Пограничники велели нам выйти из вагона, и мы встали в очередь на таможенный досмотр. Я помню, что мамины подушки вспороли, белый пух летал по всей станции, я слышал, как взламывают чемоданы с нашим багажом. Маму увели для допроса и личного досмотра; мы с Юлеком дожидались ее на скамейке, дрожа от страха, что не увидим ее больше. Я оцепенел от испуга, меня тошнило от голода и жажды; задремав, я свалился со скамейки. Кто-то дал мне напиться, и, когда мама вернулась, мы собрали разбросанные вещи и вернулись в вагон. Мама была измучена и плакала.

Теперь, по дороге в Ровно, при свете луны и звезд, я представлял, что не покидал дома, а просто совершаю увеселительную экскурсию с Владеком. Легкий освежающий ветерок порхал между ивами, стоящими вдоль дороги, и было очень просто вообразить, что скоро мы будем дома и жизнь станет такой же спокойной, какой была до войны. Погруженный в свои мысли, я остолбенел от неожиданности, когда нас остановили вспышки огней. Я не видел никого на дороге. Я не понимал, откуда они взялись. Двое светили ручными фонариками прямо в глаза, а остальные окружили нас и велели слезть с мотоцикла. Я с изумлением увидел советскую военную форму и услышал говор на русском языке — ведь до границы было еще далеко. Я не мог понять, что делают русские солдаты на польской территории, и только надеялся, что могучая Красная Армия пришла к нам на помощь и спасет Польшу от нацистов. Я хотел выразить свою радость от нашей встречи, но кто-то скомандовал нам поднять руки вверх, и нас увели в поле, где стояли десятки палаток. Солдаты обыскали нас и забрали часы, деньги и мой охотничий нож. По счастью, они не нашли ни пояса для денег, ни пистолета. Хотя мне в спину упиралось ружейное дуло, я не боялся. Я был уверен, что Советский Союз — рай для угнетенных, государство рабочих и крестьян, и Красная Армия осуществляет идею социальной справедливости. Я не мог вообразить их своими врагами; даже под прицелом я чувствовал себя в большей безопасности с красноармейцами, чем с большинством соотечественников-поляков. Я хотел дружески заговорить с солдатом

 

- 30 -

по-русски, но он только пробормотал, чтобы мы отошли подальше от палаток.

Молодой офицер спросил, кто мы такие, куда идем и откуда мы. Он приказал солдату увести нас в поле и караулить до утра. Я брел, спотыкаясь о капустные кочаны, и мне так хотелось пить и есть, что я готов был есть капусту прямо с земли. Я попросил у солдата напиться, и он сказал, что сейчас принесет. Он приказал нам лечь пластом, уткнуться лицом в землю, сжать руки на затылке и лежать так до его возвращения. Вскоре такое положение стало невыносимым. Очень осторожно, стараясь не делать заметных движений, я расцепил руки и вытянул их вдоль тела. Я ждал солдата около часа; затем, очень медленно, подполз к ближайшему кочану и стал жевать листья, чтобы смочить язык. Дальше знаю, что проснулся, когда солнце било мне прямо в лицо. Я огляделся: рядом был Владек.

— Просыпайся, — сказал он. — Они ушли.

Солдаты и палатки исчезли, будто их никогда не было. Единственное, что указывало на их недавнее присутствие, было исчезновение моего мотоцикла.

Сидя в поле, без еды, без мотоцикла, я был счастлив, что не остался один. Я доверял Владеку. Он был спокойным, обстоятельным и рассудительным, а я — быстрым и импульсивным. Владек уже накопал свеклы и картошки. Я пожевал капустных листьев, погрыз нечищеную картофелину и был готов двигаться дальше. «Владек, — сказал я, — брось копать. Мы не на полевых работах. Пошли, пока нас не поймали крестьяне».

Владек продолжал копать, складывая овощи в мешок. «Погоди. Куда мы без еды? Кто знает, когда еще удастся поесть». Услышав собачий лай из ближней деревушки, мы схватили свои овощи и побежали в лес. Мы решили не выходить на шоссе, а идти лесом, чтобы не попасть под обстрел. Обнаружив железнодорожную колею, мы молча пошли по шпалам, рассчитывая, что они приведут нас в Ровно. Долгий путь напомнил мне детские годы, когда я ходил по шпалам в своем городке, воображая, что путешествую. Я представлял большой поезд, отправляющийся в восхитительный мир, который мне страстно хотелось узнать. Я воображал красивые спальные вагоны и вагоны-рестораны с замечательными пассажирами — они были прекрасно одеты и разговаривали по-французски. Следя за ночными поездами, я погружался в какое-то гипнотическое состояние. Мне

 

- 31 -

нравилось стоять у самых железнодорожных путей и чувствовать, как мимо меня проносятся поезда. Мне казалось, что поезда приходят ниоткуда и исчезают в вечности. Мир ночных поездов был и близким, и далеким, и мне хотелось оказаться там, чтобы меня унесло в неизвестное. Я всегда чувствовал, что следующий поезд придет за мной и заберет меня в фантастический, неизведанный мир моих грез.

Мы приплелись в Ровно к вечеру, голодные и усталые, и пошли в город, чтобы купить еды. Вдруг раздался низкий вой сирены воздушной тревоги, и все разбежались. Мы с Владеком спрятались под скамейкой в ближайшем парке. И снова я ощутил, что каждый взрыв раздирает мое тело, и надеялся только на одно — что умру сразу. Но когда бомбардировка прекратилась и воздух очистился, я увидел, что жив и невредим. Мы вернулись на станцию, пошли вдоль железнодорожной колеи и подыскали в лесу место для ночевки.

На следующее утро мы продолжали путь. Через несколько часов в лесу показался просвет и в нем что-то вроде шоссе. Подойдя ближе, мы унюхали запах горячей овсяной каши. «Кто может варить овсянку в лесу?» — спросил я Владека. Он ответил мне удивленным взглядом. Выйдя из лесу, мы увидели поразительную картину: сотни красноармейцев сидели по обочинам дороги и ели кашу из мисок. За грузовиками стояли две походные кухни. Вот уже второй раз мы встречались с красноармейским отрядом на польской территории. Я не верил своим глазам.

Запах овсянки погнал нас к походной кухне. По-русски я попросил у повара немного каши. Он спросил, где наши миски, и я сказал, что у нас нет ни мисок, ни ложек. Владек, тихо стоя рядом, стащил с головы шапку и протянул повару. Я снял пиджак и попросил солдата налить густой каши в подкладку, которую свернул на манер миски. Он как-то странно взглянул на меня и сказал, что каша испортит одежду. Я ответил, что мне так хочется есть, что все равно. Мы с Владеком так и остались у котла, беря кашу щепотью и облизывая пальцы.

Наевшись, усталые и сонные, мы присели отдохнуть под деревом. Кто-то крикнул: «Эй вы там! Офицер требует!» С момента встречи с красноармейцами я уже предчувствовал неприятно-

 

- 32 -

сти. Офицер пытливо оглядел нас и спросил, не те ли мы ребята с мотоциклом, которых он видел ночью, двое суток назад.

— Как вы попали сюда без мотоцикла? Ну и вид же у вас… Пешком шли?

— Да, — ответил я. — Лесом, по железнодорожным путям.

— Я отдам ваш мотоцикл, так что вы еще днем попадете в Острог.

Меня поразило это обещание, а еще больше — его память: он помнил, что мы шли к советской границе! Мы нашли мотоцикл на одном из грузовиков и как на крыльях помчались в Острог. Поскольку движения на дороге почти не было, мы ехали без остановки до Здолбунова, крупного железнодорожного узла с сотнями пассажирских и товарных вагонов на разбегающихся путях. Многие вагоны были уничтожены, а ближайшую станцию немцы разбомбили начисто.

Через час мы оказались на окраине Острога. На вид все было спокойно — здесь не бомбили. Начиналась осень, вдоль дороги стояли плакучие ивы, яблоки и сливы уже поспели, в садиках цвели цветы. Вместе с толпами беженцев мы оказались на площади перед контрольно-пропускным пунктом на польской границе. Те, что пришли пешком издалека, были изнуренны, черны от грязи и солнца. Пограничные столбы в красно-белую полосу обозначали польскую границу. Шлагбаум был опущен, и пограничники в зеленой форме и шлемах вышагивали взад-вперед с винтовками наперевес; вид у них был мрачный и настороженный. Полотнище красно-белого польского флага колыхалось на высоком флагштоке рядом с воротами. Мягкая, только что прочесанная граблями «ничейная» земля лежала между польской и советской территориями, огражденными колючей проволокой.

Я преисполнился благоговейного трепета: я стоял у самой границы, Советский Союз был всего в пятидесяти метрах. На пограничных столбах в бело-зеленую полосу развевались красные флаги с золотыми серпами и молотами. Советские пограничники неторопливо прохаживались взад и вперед. Слыша их громкий смех и отдельные восклицания, я почувствовал, что они мне как родные; мне хотелось подбежать к ним и попросить открыть ворота для всех. Конечно же, если они узнают, что тысячи отчаявшихся евреев-беженцев ждут спасения, они не заставят нас ждать до завтра.

 

- 33 -

Мы с Владеком с нетерпением ждали исторического момента. Прошло несколько часов, но шлагбаум по-прежнему оставался закрытым, и пришлось искать дом моего бывшего одноклассника, Миши Штеренберга, который жил в деловой части города, всего в трех домах от главной магистрали на боковой улице. Поставив мотоцикл за домом, мы постучались в парадную дверь. Миша открыл и, хотя он удивился такому неожиданному появлению, пожал нам руки и сказал, что положит спать в полуподвале. Я был совершенно без сил, но, лежа ночью в мягкой, теплой постели, не мог заснуть. Теперь, когда я был в безопасности, я не мог перестать думать о своих родных. Я боялся за них, и мне было совестно, что я их бросил. Долго еще лежал я без сна, представляя, как вернусь домой и снова увижу Таубцию.

Когда же наконец удалось заснуть, меня замучили кошмары. Снова я видел перед собой советского офицера, который вернул нам мотоцикл, но лицо у него было как стальное, а вместо глаз — черные щели. Он орал на меня, потому что я не сказал ему правды о своих родственниках, живущих в Советском Союзе. Он связал мне руки и ноги, привязал к лошади и потащил на длинной веревке к пропускному пункту. Толпа расступилась, ворота по его приказу распахнулись, и офицер пустил лошадей галопом. За мной устремилась толпа беженцев. Их искаженные лица все увеличивались, они бросали в меня камнями, и каждый камень, подлетая ко мне, превращался в человеческую голову, открытый рот которой кричал мне: «Еврей! Еврей!»

— Что ты стонешь? — Владек подсел ко мне на кровать и потряс за плечо. — Что с тобой?

Я рассказал ему свой сон. Владек снова заснул, но я чувствовал себя таким одиноким и напуганным, что не мог спать. И тут во мне всколыхнулись воспоминания о Таубции и все мои чувства к ней. Она была моей первой любовью, и без нее мне не было жизни. Я вспомнил первое робкое соприкосновение наших рук, и это было такое счастье, какого я никогда не испытывал. Весь вечер я мог держать ее за руку — маленькую, изящную руку, и чувствовать, как мы близки друг другу, и вся наша нежность сосредоточивались в ладонях и пальцах. Я был словно загипнотизирован ею, все в ней было необыкновенным, восхитительным и удивительным. Каждая ее улыбка, каждое движение,

 

- 34 -

каждая проведенная вместе секунда наполнялись глубоким смыслом. Мы могли говорить часами; я был счастлив слушать ее, смеяться с ней, танцевать и проводить в ее обществе все дни напролет. Учась в одной школе, мы искали друг друга на каждой перемене, каждый день я провожал ее домой и нес ее учебники. Для меня словно не существовало внешнего мира — она олицетворяла все, что было мне важно и дорого. Мы были неразлучны с утра до ночи, но и этого мне было мало. Все четыре года бессонными ночами я мечтал о ней и знал, что она тоже не спит и мечтает обо мне.

На заре к Острогу подошла гроза. Сначала загремело где-то вдалеке, потом все ближе, раскаты становились все громче. Сгорая от нетерпения узнать, что происходит, я разбудил Владека. Мы оделись, выскочили в окно и побежали на главную улицу.

Громыхание тяжелого металла по булыжной мостовой я слышал впервые. И тут я увидел: навстречу мне шел громадный танк с большой красной звездой на башне. Советские солдаты и офицеры, стоя на броне, махали руками прохожим. Красная Армия вошла в Польшу! Тысячи жителей и вдвое больше беженцев кричали, плясали, пели и бросали цветы солдатам на танках. Мне пришло в голову, что красноармейцы, встретившиеся нам по пути в Острог, наверное, были посланы на разведку местности, прежде чем советские танки с солдатами пересекут польскую границу.

Танки прошли сквозь ворота, как стадо боевых слонов, смахнув проволочные заграждения и сбив пограничные столбы. В восторге я бежал вслед за ними вместе с молодежью, влезая на танки, чтобы поговорить с солдатами, а те дружески пожимали нам руки. Я был рад, что говорю по-русски, — я мог поделиться с ними своим счастьем. Когда я услышал, что армия идет на запад, я понял, что через день-другой она дойдет до Владимира-Волынского и моя семья будет спасена. Весь день советские военные части, танки, артиллерия и пехота шли через город. Мое сердце уже летело вслед за ними — во Владимир-Волынский.

На следующее утро и мы с Владеком поспешили на запад и поздним вечером оказались в родном городе. По Ковельской улице шел советский патруль. Я был преисполнен радости, благодарности; наконец-то я чувствовал себя в безопасности. Я свернул на Фарную, ссадил Владека у теткиного дома и подъ-

 

- 35 -

ехал к нашему. Я поднялся по лестнице. Звонок мог бы напугать, поэтому я тихонько постучался и стал ждать. В каждой секунде тишины таилось что-то зловещее. Я снова постучал, погромче. Потом услышал, как скрипнула дверь, и сердце мое бешено забилось. В открытых дверях стоял отец. Он крепко обнял и расцеловал меня и впервые заплакал на моих глазах. Мама, Рахиль и Таубция бросились в мои объятья. Хотя я был весь в грязи, все они обнимали и целовали меня, самого счастливого человека на земле.

Я поклялся никогда больше не покидать Таубцию и свою семью.