- 56 -

Глава 3

КРАСНОАРМЕЕЦ

 

Солнечным летним утром 1940 года, полгода спустя после той ночи, когда я был понятым во время депортации, отец вошел с газетой в руках. Заголовок на первой странице гласил: «Призыв в Красную Армию — 5 июля». Короче говоря, мужчины, родившиеся между 1918 и 1923 годами, обязаны явиться к месту районной регистрации на медицинский осмотр.

Моя мать, Таубция, Рахиль и я сидели за обеденным столом.

— Что нам делать? — спросила мать дрожащим голосом. — Я не хочу, чтобы ты шел в армию.

В глазах ее появились слезы, и я почувствовал, что случилось что-то ужасное. Отец подвинулся поближе ко мне. Таубция, а за ней Рахиль ушли в кухню. После депортации ее семьи Таубция переселилась к нам, и они с Рахилью были как сестры.

Печаль на родительских лицах словно состарила их; я чувствовал себя виноватым, будто сам причинил им боль. Я не знал, что сказать. Мысль о службе в Красной Армии никогда не посещала меня. В Советском Союзе призывали только восемнадцатилетних, я считал, что это относится и к Западной Украине. Я всегда опасался военной службы, с ее авторитарностью и жесткой идеологией. Но в 1939 году я был бы счастлив вступить в польскую армию, чтобы воевать с Германией. Я вступил бы в ряды Красной Армии для защиты социалистического государства от нападения капиталистических стран. Я все еще верил в борьбу за социальную справедливость, но уже не был уверен, что Советы стремятся к этому — по крайней мере, в нашем городе. Я все еще верил в Сталина, в Политбюро и в принципы коммунизма, я даже хотел написать письмо Сталину после арестов семей моих друзей. Однако восемь месяцев советского режима несколько поубавили мой энтузиазм.

 

- 57 -

Медицинский осмотр происходил в поместье Островских, на противоположном берегу Луги. Среди сотен призывников из ближайших деревень были и городские; я заметил несколько своих бывших одноклассников — поляков. Основная часть евреев жила в другой части города; они проходили осмотр в другом месте.

На траве стояли четыре стола, за каждым по два врача в белых халатах. Офицеры листали списки и переговаривались. Лысый, костистый, со скошенным подбородком советский офицер прокричал в мегафон, чтобы мы разделись догола и выстроились в четыре ряда в алфавитном порядке.

Стыдясь своей наготы, я боролся с тошнотой. Я не мог поверить, что это я стою голым, ожидая призыва в Красную Армию.

Когда голубые глаза офицера встретились с моими, я подумал, что он смотрит на меня как-то странно. Он спросил мою фамилию и место рождения. Я хрипло ответил.

— Молодой человек, — сказал он с внезапным энтузиазмом, — ты выглядишь здоровым и сильным. Прекрасный загар. — Широко улыбнувшись, он повернулся к врачу. — В отличном физическом состоянии.

Другой офицер заметил:

— Хотел бы я, чтобы у моих детей было такое здоровье. — Он нагнулся к врачу, слушавшему мое сердце: — Категория А?

— Думаю, да, — был ответ.

— Выбирай! Флот, военно-воздушные силы или танковые части? Флот и ВВС — пять лет, танковые — четыре. Ну?

Четыре года, пять лет — это звучало, как тюремный срок. Я подумал, что разницы нет. Но в случае войны в танке, наверное, безопаснее.

— Танковые части, — ответил я.

Мне велели явиться на вокзал 28 июля 1940 года — как раз в мой день рождения.

Я медленно брел домой по улицам, где знал каждый дом, каждый булыжник на мостовой, каждое дерево, куст, забор и калитки. Мне казалось, что вижу все это в последний раз. Я будто узнал, что у меня неизлечимая, смертельная болезнь. Но что еще хуже — судьбы родителей, сестры и Таубции также висели на волоске. Это был тюремный приговор: четыре года. Моя

 

- 58 -

жизнь и жизнь моей семьи была разрушена. Меня обуяла ярость, в душе воцарилось отчаяние.

Все ждали меня в столовой, встревоженные, полные надежды.

— Папа, меня признали годным.

Таубция сжала мою руку. Я обнял маму и ощутил ее слезы на своей щеке.

— В какие части? — спросил отец, изо всех сил стараясь скрыть огорчение.

— Танковые. Я уезжаю в свой день рождения.

Я хотел, чтобы Таубция стала законным членом нашей семьи, и мы поженились до моего ухода в армию.

Веселья не получилось. Никто не мог забыть, что через три недели я стану солдатом. Таубция горько плакала, ничего не зная о судьбе своих родителей. Мы все еще были подавлены страхом перед НКВД: обыски домов и магазинов, аресты состоятельных граждан продолжались. Время от времени доходили слухи об изнасилованиях и убийствах, но газеты молчали. Закона не существовало. Как не существовало и самой Польши.

Ночью, накануне отъезда, мы с Таубцией сидели в саду. Пышная листва акаций закрывала нас от всех. Мы обнимались, целовались и плакали.

Утром, в день отъезда, меня загнали в вагон-платформу вместе с другими мрачными новобранцами. Наши деревянные сундучки с висячими замками — обычный спутник призывника — наводили на мысль о фобах, куда сложат наши останки и отошлют домой.

В ожидании поезда мы молчали, все было сказано. С минуты объявления призыва мне казалось, будто я стою на доске, а подо мной — черная морская бездна, и я хотел, чтобы все закончилось как можно скорее. Помню стук колес локомотива тем ранним утром, привкус угольной пыли и холодные металлические поручни, за которые я держался, провожая глазами свою исчезающую семью.

Я думал о Юлеке. Мы не виделись несколько месяцев. Юлек был видным деятелем Польской социалистической партии. Ленин и Сталин считали социалистов и социал-демократов опаснее капиталистов и сурово преследовали их. Одноклассница

 

- 59 -

Юлека, Роза Рубенштейн, выдала его на комсомольском собрании. Я весь похолодел, услышав: «Юлиуш Бардах — продажный социалист! Его необходимо разыскать, арестовать и уничтожить». Я успел предупредить Юлека, и он с женой Фрумой переправился во Львов, где скрывался среди еврейских беженцев. Несколько раз я был у него.

Через двое с половиной суток мы прибыли в пункт назначения — Орел. Военный персонал в зеленых шинелях встретил нас на вокзале. Капитан приказал сложить вещи в крытый грузовик, построиться в колонну по четыре и шагать к казармам. Это были четыре здания красного кирпича, огороженные высоким забором. В каждой казарме размещалось до тридцати призывников. У меня оказалась нижняя койка рядом с русским по имени Иван Кравец. Это был красивый, высокий, мускулистый парень, с шрамом над глазом, из-за чего половина его лица казалась очень строгой. Зато другая половина была дружелюбной и симпатичной, и мы скоро подружились.

В течение трех месяцев мы готовились к суровым боевым условиям. Побудка в пять утра. Как бы ни было холодно — только нижние рубахи, кальсоны и ботинки; утренняя зарядка продолжалась сорок пять минут и включала бег на четыре-пять километров. Полчаса — на умыванье, чистку зубов, отправление естественных нужд. Мы надевали новую военную форму, наматывали портянки, натягивали жесткие черные армейские ботинки и маршировали к главному зданию. Мне нравились эти утренние зарядки, я не страдал от холода, но мытье и уборная были совершенно невыносимыми. Ни душа, ни горячей воды, а раковины, полы, дверные ручки и сортиры были грязными и вонючими.

Строевую подготовку я ненавидел от всей души. Бывали дни, когда мы проходили от 10 до 15 миль с пятнадцатикилограммовой выкладкой. По приказу мы маршировали, бегали, прыгали, ползали. Пять миль преодолевали с трудом, после десяти спина просто разламывалась, а больше — было пыткой. Многие солдаты теряли сознание. Но все были обязаны выполнить норму! И без глотка воды! Мне-то повезло, я был в хорошей форме, зато над слабыми, неуклюжими солдатами офицеры безжалостно издевались. Особенно унижали толстых, несобранных украинцев и русских, а также поляка с неудачной фамилией Миколайчик — это была фамилия премьер-министра польского правительства, эмигрировавшего в Лондон.

 

- 60 -

Меньше чем через месяц я превратился в образцового советского солдата. Я привык обходиться без крахмальных простынь и горячего душа, но жить без дорогих и близких было куда труднее. Каждое воскресенье я писал письма Таубции и родителям — это была моя единственная связь с миром. Прошло три недели, прежде чем пришло первое письмо из дому, и я сходил с ума от страха, что с ними что-то случилось. Конверт был распечатан. Я встревожился, но промолчал. Я читал и перечитывал эти письма. Я словно видел, слышал и даже касался Таубции и моих родных. Их письма хранились в деревянном сундучке под кроватью.

Однажды во время ежемесячной проверки мне приказали открыть сундучок и вынуть содержимое. Офицер взял письма, перевязанные ленточкой, и спросил, на каком языке они написаны. Узнав, что на польском, он сказал, что их нужно перевести и что с этого момента мне запрещено писать и получать письма на иностранных языках. Ночью Иван шепнул, что этот офицер — из военной разведки. Как бывший польский гражданин я все еще считался иностранцем и, соответственно, был под подозрением.

Два часа в день посвящались политзанятиям. Наш политрук, старший лейтенант Абрасимов, часами читал нам пропагандистские тексты и возносил сталинскую мудрость, гениальность и лидерство во всех областях человеческой деятельности. Читая выдержки из «Блокнота пропагандиста», он требовал, чтобы мы повторяли текст слово в слово. Мы также изучали Краткий курс истории ВКП(б), написанный Сталиным и считавшийся священным. Вопросы, пояснения и комментарии были запрещены. На одном из первых занятий я спросил, кто главнокомандующий Красной Армии — маршал Ворошилов или маршал Тимошенко? Политрук десять минут поносил меня как невежественного, малограмотного буржуя, а закончил тем, что Красной Армией, народом и всем прогрессивным человечеством руководит товарищ Сталин.

В огромном здании танкового училища со сверкающими вестибюлями и просторными классами висели гигантские красные лозунги:

ДА ЗДРАВСТВУЕТ СТАЛИН, ГЕНИЙ ВСЕГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА!

 

ДА ЗДРАВСТВУЕТ СТАЛИН, ВЕЛИКИЙ ВОЖДЬ ВСЕХ ВРЕМЕН И НАРОДОВ!

 

- 61 -

ДА ЗДРАВСТВУЕТ СТАЛИН, ВЕЛИЧАЙШИЙ ВОЖДЬ МИРОВОГО ПРОЛЕТАРИАТА, ВЕДУЩИЙ НАС К ПОБЕДЕ КОММУНИЗМА!

 

ДА ЗДРАВСТВУЕТ СТАЛИН, ВЕЛИКИЙ ВОЖДЬ И КОРИФЕЙ ВСЕХ НАУК!

 

ДА ЗДРАВСТВУЕТ СТАЛИН, ЛУЧШИЙ ДРУГ СОВЕТСКИХ ДЕТЕЙ!

 

В некоторых вестибюлях висели портреты министра обороны маршала Тимошенко и маршала Ворошилова, но они не шли ни в какое сравнение с иконами Сталина.

Я не мог принимать нашего политрука всерьез. Восхваление Сталина и его способностей было просто смешным, и я не представлял, что кто-то верит в это по-настоящему. Однако, к своему ужасу, я обнаружил, что мои товарищи относятся абсолютно серьезно к этим лозунгам, знаменам, портретам и лекциям.

Сначала я хотел поделиться своими критическими взглядами с Витольдом Стжелецким, моим одноклассником по гимназии и ревностным католиком, но он мрачно отшил меня. Он сказал, что нам оказали честь, призвав на службу в Красную Армию. Он отказался от своей католической веры и собирался вступить в комсомол, чтобы продемонстрировать преданность Коммунистической партии. Одним из первых солдат из Западной Украины он получил звание ефрейтора.

После трех месяцев лагерной жизни и тяжелой полевой подготовки началось обучение на водителей танков и механиков. Комнаты со специальным танковым оборудованием охраняли вооруженные солдаты. В военном деле все было «совершенно секретно» — конструкция танка, пушки, пулеметы, перископы и другие механизмы; равно как и печатные инструкции, правила, коды, расшифровки, книги и журналы. Я как-то пошутил, что у нас только туалетная бумага не секретна, но никто не рассмеялся.

Я учился в группе солдат, выпускников средней школы с хорошими оценками, которые должны были стать водителями и механиками новейшего советского танка Т-34. Часами мы изучали самые мелкие детали мотора и оборудования. Управление пятьюдесятью тоннами металла давало мне чувство огромной власти. Т-34 мог пробивать бетонные здания, выкорчевывать толстые деревья и проходить через реку.

 

- 62 -

Однако после целого дня занятий, упражнений и политинформации у меня не оставалось сил на разговоры, тем более что беседовать было почти что не с кем. Стжелецкий и Миколайчик сторонились меня из-за моей национальности. Йоэль Юхт, единственный, кроме меня, еврей в части, сдружился с украинцами из нашего города. В сущности, я оказался в одиночестве. Только Иван Кравец, который спал рядом и был членом моего танкового экипажа, стал мне настоящим другом. По ночам мы шепотом рассказывали друг другу о своей «мирной» жизни. Он был образованнее других солдат, и мы помогали друг другу на занятиях.

Через полгода я свыкся с военной жизнью. Теперь я переписывался с родными на русском языке, но Таубция не говорила и не читала по-русски, и переписка велась через мою мать. Отец продолжал практиковать, его не притесняли, но в письмах не было ни слова о Юлеке. Таубция работала продавщицей в магазине, а Рахиль ходила в русскую школу.

У меня все шло гладко, и я считал, что очень правильно демонстрировать свою преданность Красной Армии отличными успехами в учебе. Наш политрук, человек весьма ограниченный и некультурный, вызывал меня всякий раз на занятиях, посвященных международному положению, в котором я разбирался больше, чем он. Однажды он сказал, чтобы я зашел к нему после занятий. Он предложил мне сигарету и стал расспрашивать о моем доме, семье и планах на будущее. Я подумал, что скрывать нечего и честно рассказал ему обо всем, а также о своем намерении стать врачом.

— У тебя поразительные знания по мировой истории и географии. Нам такие нужны. Я буду рекомендовать тебя в комсомол.

Комсомол! Это было мне не по душе. Не хотелось подчиняться суровым комсомольским законам. На еженедельных собраниях (явка обязательна!) комсомольцы предавались самокритике и признавались в политических грехах — вроде того, что у отца — собственный дом или что брат — член социалистической партии. Вопросы напоминали допросы. Мне вовсе не хотелось подчиняться такой комсомольской дисциплине.

— Мне кажется, я недостаточно образован, — сказал я. — Мне нужно подготовиться: лучше учиться и прочесть все труды Ленина и Сталина.

 

- 63 -

— Не согласен. — Он сурово взглянул на меня. — Если я собираюсь тебя рекомендовать, значит, ты в хорошей политической форме. Даю тебе полгода для подготовки, и тогда ты станешь членом комсомола.

Я не удержался и как-то ночью рассказал об этом Ивану. Он внимательно выслушал, но ничего не сказал, и я задумался -что же мне думать о нем. Вел он себя довольно странно, и я думал — не ошибся ли я, сдружившись с ним. Он резко обрывал меня, менял тему или уходил, когда я заговаривал о политруке, бессмысленных занятиях и грубости младших офицеров. Теперь я спросил его, в чем дело, и он мрачно ответил: «Учись держать язык за зубами. Всех бывших польских граждан автоматически подозревают в предательстве и враждебном отношении к Советскому Союзу. Ни с кем не говори о политике, даже положительно. Я лично не желаю говорить ни о политике, ни об армии».

Я был глубоко подавлен и немного напуган. Почему нельзя говорить о вступлении в комсомол с лучшим другом? Границы безопасных разговоров сильно сузились. Мне стало казаться, будто вокруг расставлены ловушки и я постоянно должен быть настороже, — такое состояние было мне чуждо. Впервые я понял, что не понимаю советского образа мыслей и, вероятно, не пойму никогда.

Через несколько месяцев, когда мы с Иваном остались одни, он сказал, что много думал о том ночном разговоре. Он не знал — провоцирую я его или он может доверять мне, но после нескольких месяцев наблюдений за мной и бесед он решил, что я достоин доверия. «Не знаю, понимаешь ли ты, но, если хоть слово дойдет до начальства, особенно до военной разведки, нам конец. Мои отец и дядя так же боролись с иллюзиями, с которыми ты борешься теперь, пока их не арестовали в тридцать седьмом году. С тех пор о них ничего не известно. Мать десять лет была в ссылке, последние три года я жил у бабушки с дедушкой. Когда меня призвали, военная разведка подробно допрашивала меня о моей семье и о моей лояльности по отношению к советскому государству. Несколько месяцев назад они потребовали, чтобы я следил за тобой. Ни с кем не говори о политике. Говори о спорте, девушках, выпивке, но о политике — ни звука! Не верь никому, понимаешь — никому, даже мне.

 

- 64 -

—  Мне нечего скрывать, — запротестовал я. — Я не собираюсь предавать Советский Союз. Я не знаю, почему за мной нужно следить. Я же не враг народа!

—  Такова жизнь, Януш. Привыкай. Следи за собой. И не забывай о том, что я сказал. Может быть, за тобой следят и другие.

Хотя я все равно не понимал, почему за мной следят, я наконец понял Ивана. Он был верным другом.

Как-то утром меня вызвали к дежурному офицеру в главное здание. В комнате на третьем этаже два офицера печатали на старых пишущих машинках. На стенах висели огромный портрет Сталина и портреты поменьше — Ворошилова и Тимошенко. Через несколько минут меня пригласил в кабинет капитан средних лет.

- Расскажи о себе, — сказал он. — Откуда ты? Чем занимаются твои родители? — Голос у него был спокойный, манеры дружелюбные. Я подумал, что он хочет официально предложить мне вступить в комсомол, и стал нервничать.

— Я родился в Одессе, но прожил всю жизнь во Владимире-Волынском, мой отец родом оттуда. Моя мать и ее родные из Одессы. С детства говорю по-русски и по-польски. Мама всегда восхищалась Советским Союзом. Ее родные и сейчас живут там. Меня воспитали с верой в то, что только коммунизм принесет счастье человечеству. Я помогал Красной Армии, когда она вошла в наш город, и боролся за коммунистические идеалы. Допризыва по назначению военного командования я был заведующим спортивным клубом «Спартак».

Произнося этот монолог, я не отрывал от него глаз. Вид у него был совершенно бесстрастный. Я замолчал.

—  Так, это о тебе. Расскажи о родителях, братьях и сестрах — есть они у тебя?— Он откинулся на спинку стула и вытащил белую с синим пачку «Беломора». Предложил мне сигарету.

—  Спасибо, я не курю.

—  Пьешь?

—  Нет.

—  А как с девками? — Он поднял тонкие брови. Я покраснел. В Польше взрослый так не спросит.

—  Я женат.

 

- 65 -

—  Плохо, плохо. Тебе служить четыре года. Где твоя жена?

—  С моими родителями.

—  Ну, расскажи о родителях, — сказал он с интересом, выпрямляясь на стуле.

—  Отец — дантист. Мать — домашняя хозяйка.

— Врачи и дантисты в Польше — люди богатые, верно ведь? — спросил он.

— Мы жили довольно хорошо.

— Ты считаешь их капиталистами? Есть у них имущество — дома, земля, леса?

— Нет, мой отец не капиталист. Он очень много работает, сутра до ночи. Да, у него есть дом, даже два. Но он купил их на деньги, заработанные тяжелым трудом.

— Вот, значит, как ты думаешь. Ты до сих пор не понял сущности капитализма, но ты поймешь. Теперь расскажи о братьях и сестрах.

Я разволновался. Я не знал, кто он и почему задает такие вопросы.

— Брат заканчивает юридический факультет в Вильнюсе. Я давно его не видел.

— Да, нам все известно о твоем брате. Где он сейчас? Мы хотим поговорить с ним.

— Не знаю. Он приезжал из Вильнюса в тысяча девятьсот сороковом году, побыл дома пару недель и уехал. Я ведь здесь восемь месяцев. Не знаю, где он.

— Родители знают. Напиши им, и в следующий раздашь нам его адрес. Придешь сюда через месяц, день в день, час в час, с информацией о брате. Я — капитан Гренко. Теперь ты знаешь, как меня найти. И еще — познакомься поближе с твоими польскими приятелями, Стжелецким и Миколайчиком. Сообщишь все, что узнаешь. — Он дружески улыбнулся мне. — Можешь идти. — Руки он мне не подал, только взглянул на дверь.

Я окаменел от страха. Я не мог поверить, что выступление Розы Рубенштейн на комсомольском собрании во Владимире-Волынском — будто Юлек враг государства — дошло до военной разведки. Я ломал голову, как предупредить Юлека об опасности и передать, чтобы он не контактировал с родителями. Я знал его адрес, но писать боялся. Я решил сказать об этом отцу, когда тот приедет ко мне.

 

- 66 -

Я был совершенно пришиблен требованием Гренко давать информацию о Стжелецком и Миколайчике. Я размышлял, как бы снабдить Гренко такими сведениями, чтобы он потерял интерес к подозреваемым и решил, что я никудышный информатор.

При следующей встрече я попробовал вести себя, как дурачок, увлекающийся спортом, но не таков был Гренко, чтобы его обмануть.

— Брось крутить. Есть материал?

— Какой материал?

— Адрес брата и информация о твоих польских друзьях. Его грубый тон сбил меня.

— Не знаю, где брат. Не имею ни малейшего представления.

— А родители — тоже не знают?

— Я не знаю. Они о нем не пишут.

— Ты написал, чтобы они прислали тебе его адрес?

— Нет еще, — пробормотал я, дрожа. — Но я напишу в следующем письме...

— Ты со мной в кошки-мышки не играй! — Он ударил кулаком по столу. Я отшатнулся. Он перегнулся через стол, его лицо оказалось совсем близко.— Я велел тебе написать родителям, а ты этого не сделал, потому что они знают адрес брата, а ты хочешь защитить его. Без адреса не приходи. Пока мы тебе верим, но ты должен доказать свою лояльность органам. Я жду. — Он откинулся на спинку стула и поиграл карандашом на столе. Тон его снова изменился. Неожиданно дружеским тоном он спросил: — Кто из них, по-твоему, более лоялен — Миколайчик или Стжелецкий?

Я ответил, что познакомился с ними только в Орле.

— И ни с кем не встречался раньше? — иронически спросил он.

Я испугался. Да, я знал Стжелецкого, когда мы учились в младших классах, но потом мы не виделись годами. А Миколайчика до армии вообще не встречал.

— Ладно. Мне известно, что ты знал Стжелецкого по школе, но ты же перешел в другую, верно? Нам все известно. Мы даже знаем, о чем ты думаешь. Дам совет: тебе же будет лучше, если ты ничего от меня не скроешь.

Я был мокрый как мышь, под своей гимнастеркой, и мне очень хотелось утереть пот с лица.

 

- 67 -

— Что ты знаешь о Миколайчике и его семье? Как они попали во Владимир-Волынский?

— Он никогда не говорит о своей семье или о прошлом. Он хорошо образован, воспитан, наверное, рос в очень благополучной семье. Прилежный и преданный.

Я замолчал, а Гренко продолжал писать. Наконец он спросил:

— Ничего подозрительного?

Я был совершенно сбит с толку.

—  В каком смысле?

—  Может быть, он критиковал товарища Сталина, партию? Или Ворошилова, Тимошенко, или членов Политбюро? Критиковал органы?

—  Мы ни о чем таком не говорим, — ответил я твердо.

—  Ну, так узнай!

После двух часов я совершенно изнемог. Нужно было поговорить с Иваном. Ночью я разбудил его и прошептал на ухо о двух этих встречах.

— Скажи, что мне делать?

Сонным голосом, но медленно и спокойно он сказал:

— Тяни с информацией, сколько можешь. Они взяли тебя на крючок, но это единственный выход. Ничего не подписывай. Говори, что на ум придет. Я всегда так делаю.

Его совет не уменьшил моей тревоги, и она стала постоянной.

Через несколько дней, для разнообразия, пришли хорошие вести. Отец собирается приехать ко мне через две недели, а не в будущем месяце, как ожидалось. Мама, Рахиль и Таубция навестят летом. Я не мог дождаться дня отцовского приезда. Мне дали увольнительную на полдня в субботу, чтобы встретить отца.

На вокзале меня поразил вид пассажиров. Бремя повседневной жизни — очереди за продуктами, теснота в доме, десятичасовой рабочий день, отсутствие денег на покупку одежды — лежало на их сутулых плечах, сгорбленных спинах, утомленных лицах. Раздраженная, грубая, враждебная толпа.

Наконец появился отец, с небольшим чемоданом, в шляпе. Он изменился. Его красивое лицо стало угрюмым от тревоги, усталости и отчаяния. Я подбежал к нему, обнял и поцеловал,

 

- 68 -

подхватил чемодан. Замечательно было оказаться рядом с ним — словно я снова попал в свой прежний мир. Ободранный гостиничный номер, который он получил, был лучшим из того, что удалось найти. Оказывается, для того чтобы поселиться в советской гостинице, нужно иметь командировочное удостоверение — специальный документ, подтверждающий, что ты приехал по делу. Измученный поездкой и поисками комнаты, отец сделал то, что, наверное, нужно было сделать с самого начала: сунул регистратору пятидесятирублевую бумажку.

Комната была неприбранной, грязной, вонючей, но мы с отцом были счастливы. На меня нахлынула волна тепла и нежности, которые я редко испытывал раньше. Отец оживился, рассказывая о доме. Мама чувствует себя лучше, но все еще слаба. Таубция и Рахиль ведут хозяйство. Дядюшкин магазин закрылся, отцовская практика сократилась, жизнь стала трудной. Он сильно беспокоился за меня и брата. Сотрудники НКВД дважды приходили в поисках Юлека. Я рассказал, что НКВД требует от меня его адрес, и предупредил, чтобы Юлек ни с кем не общался во Владимире-Волынском и переменил местожительство. Я также рассказал о требовании Гренко доносить на товарищей и о попытках НКВД заставить их доносить на меня.

Вернувшись к десяти вечера в казарму, я не мог заснуть, думая об отце, который был так близко от меня и так далеко. Мне разрешили провести с ним воскресенье и понедельник и позавтракать в воскресенье. Я чувствовал его любовь и нежность в том, как он смотрел на меня, трогал за руку и говорил о моем будущем. Его тревожила возможность нападения Германии, и он сказал, что, если мамино здоровье позволит, он хотел бы уехать подальше от германской границы, проходившей всего в 12 километрах от нашего города, в Киев или Одессу, где жили наши родственники.

Мы провели весь день в парке, потом пообедали, стараясь превратить еду в праздник, несмотря на заляпанные скатерти, немытые тарелки и мух, вьющихся над объедками. Присутствие отца словно уничтожило расстояние между мной и моей семьей, и каждая секунда нашего общения была драгоценной. Время пролетело быстро, мне пришлось вернуться в казарму.

Воскресенье в училище было «родительским днем». Я собирался повести туда отца, но он сказал, что ему не хочется. Я был просто убит, узнав, что он решил уехать в понедельник, вместо

 

- 69 -

того чтобы остаться еще на три дня в Орле, как он предполагал поначалу. Отец сказал, что беспокоится о маме. Я понял, и больше мы не говорили об отъезде.

Поезд отходил в четыре часа дня. Отец просил не провожать его. Он влез в трамвай и махнул рукой на прощанье, но я впрыгнул за ним. Он обнял и поцеловал меня, однако твердо попросил выйти на следующей остановке. Я вышел, и тут, когда трамвай тронулся, у меня возникло предчувствие, что вижу отца в последний раз. Я побежал за трамваем, но он набрал скорость, и я не догнал его. Я видел одинокую фигуру на задней площадке. Отец махал мне шляпой, пока трамвай не исчез из виду. С тяжелым сердцем я вернулся в казарму и следующие несколько дней избегал разговоров об отце. Каждую минуту я клял себя, что послушался и вышел из трамвая. Несколько недель спустя Йоэль Юхт сказал, что военная разведка интересовалась моим отцом и что отцу были даны указания не приближаться к училищу и немедленно покинуть город.

В конце мая, через две недели после приезда отца, мне снова предложили вступить в комсомол. На этот раз со мной беседовал начальник политотдела училища полковник Сидоренко. Крепко сбитый мужчина с седеющими висками встретил меня теплой улыбкой и крепко пожал мне руку. Военная форма сидела на нем как влитая, движения были неторопливыми. Он всячески пытался установить непринужденную атмосферу, но его командирское поведение угнетало меня.

— Я знаю, вы отказались вступать в комсомол прошлой весной, — сказал он светским голосом. — Ну, а сейчас? Не каждому предлагают вступить в Союз коммунистической молодежи -это особая честь. Мы редко предлагаем это советской молодежи и практически никогда — тем, кто вырос и учился за границей.

Я больше не мог прибегнуть к прежней отговорке и решил вступить в комсомол, надеясь, что это защитит меня от дальнейших подозрений и оскорблений. В ответ на предложение стать кадровым офицером я ответил, что моя мечта — вернуться к семье и стать врачом. Полковник не пытался скрыть разочарование и просил подумать. «Профессия медика в Советском Союзе совсем не то, что в капиталистических странах, где врачи много зарабатывают. Ты никогда не станешь таким богатым,

 

- 70 -

как твой отец. Здесь ты заработаешь меньше водителя троллейбуса и гораздо меньше шахтера».

Первого июня училище переместилось в летний лагерь в 80 километрах от Орла. Лагерь укрылся в густом лесу. Палатки и танки мы замаскировали ветками. Хотя военная жизнь была по-прежнему тяжелой, а вечерами нас нагружали политучебой, я чувствовал облегчение от того, что больше не встречаюсь с Гренко и Сидоренко. Я надеялся, что до сентября они обо мне забудут.

Однажды после побудки в пять утра была дана команда построиться. Командир, старый седоволосый генерал с сияющими медалями на груди, объявил о начале войны с Германией. Прошло одиннадцать месяцев после моего ухода в армию и два года после подписания пакта Молотова — Риббентропа. Нацистская авиация и сухопутные войска напали без предупреждения. Я был скорее поражен, чем напуган, поскольку верил, что этот пакт обещает нам прочный мир.

Командир произнес торжественную речь, полную преданности и любви к Сталину. Ходили слухи, что когда-то он был ближайшим соратником Сталина, но потом впал в немилость. Я был тогда слишком неопытен, чтобы судить об этом. Хотя я презирал военное начальство и НКВД, Сталин в моих глазах оставался великим вождем.

После нападения нацистов моя семья оказалась в смертельной опасности. Вероятно, наш город был захвачен в первый же день войны. Я обратился к майору Полтораку, командиру нашей части, с просьбой послать меня на фронт в первую очередь. Я был готов немедленно идти сражаться с нацистами, сделать все возможное и невозможное, чтобы спасти свою семью.

Лицо командира было бесстрастной маской.

— Ты новобранец. Жди приказа, как все. Свободен!

Атмосфера в лагере стала накаленной, ходили слухи о возвращении в Орел. Мы слонялись вокруг палаток, ожидая приказов, но их не было. Офицеры метались, не зная, что предпринять. Начальство не информировало нас о ситуации на фронте, нам запретили слушать радио и читать газеты. Только через четыре дня мы вернулись в Орел. На следующее утро нас отправили на фронт.

Нас пригнали на вокзал еще до рассвета. На платформах выстроились новые танки Т-34. Они пришли прямо с завода, и при

 

- 71 -

них были заводские инструкторы, чтобы приготовить их к бою и обучить нас с ними обращаться. Наш батальон входил в 99-ю танковую дивизию 25-го механизированного корпуса. Я обучался как раз на механика-водителя танка Т-34 и гордился тем, что получу танк.

На заре платформы двинулись на запад. Мы с инструктором сидели в танке. Из соображений секретности печатных инструкций не было. Примерно в десять часов утра состав неожиданно встал. Я откинул крышку люка и выглянул. Солдаты выпрыгивали из вагонов и бежали в близлежащее поле, к лесу. Я услышал свист падающих бомб.

Инструктор велел вылезать из танка и вместе с другими побежал через поле. Немецкие самолеты летели низко, поливая поле пулеметным огнем. Я не мог догнать инструктора. Перед следующим обстрелом я лег на землю и закрыл голову руками. Самолеты сбросили бомбы и обстреляли грузовики. Я лежал на земле, парализованный ужасом. Я знал, что в открытом поле не спастись.

Когда свист бомб, жужжанье моторов и лающий пулеметный огонь умолкли, я поднял голову. Паровоз и два первых вагона сошли с рельс и горели. Но танки на платформах были целы. Ноги у меня задрожали: по крайней мере полсотни солдат остались на поле. Двое, ближе ко мне, лежали лицом вниз с пулевыми ранами в спинах. Я подошел к тем, что бежали впереди меня. Все семеро были неподвижны, среди них инструктор. Те, кто успел скрыться в лесу до начала обстрела, почти все выжили, а бежавших по полю настигла смерть. Я спасся, но не чувствовал ни облегчения, ни радости. Я был потрясен, угнетен и полон ужаса — ведь в следующий раз могла настать моя очередь.