- 211 -

Глава 17

НА ПОЛПУТИ К МОРГУ

 

Весной доктор Пясецкий сказал, что мы переезжаем в хирургическое отделение, где у нас будет отдельная приемная. Штат дополнился двумя новыми медсестрами, и я теперь мог дежурить попеременно то днем, то ночью. Хирургическое отделение находилось рядом с офтальмологическим. Значит, мы сможем видеться с Зиной каждый день.

Приподнятое настроение бывало у меня часто. С детства любая удача переполняла меня безудержной радостью, которой я хотел немедленно поделиться с кем-нибудь. Наоборот, плохое отношение, недовольство, попреки пробуждали во мне стыд и гнев, которые я с трудом научился сдерживать. Но способность становиться счастливым от самой мелкой удачи была лучшей защитой от убийственной лагерной атмосферы. Я был счастлив, глотая по утрам хлеб и кашу, если даже и не наедался. Я придавал значение всему хорошему — еда была знаком того, что я проживу еще один день; если вдруг я находил деревянную ложку или обзаводился лишними портянками, это означало удачу и надежду на выживание; если я встречал кого-то с полными ведрами, это тоже было хорошей приметой. Неожиданная улыбка товарища по несчастью говорила: «Мы вместе. Я знаю, о чем ты думаешь. Понимаю тебя. Не теряй надежды».

Люди мрачные, такие, как Николай Рафаилович, с трудом переносили удары судьбы. Он получил еще одно письмо от сестры.

— Отец болен. Сердце. Сестра попросила мою бывшую жену устроить отца в больницу, но она отказалась. А ведь она целых семь лет прожила в одной квартире с моими родителями. — Глаза доктора слепо смотрели в пространство. — У меня нет друзей, к которым я бы мог обратиться. Одни в тюрьме, а те, что на свободе, не желают со мной общаться. Я могу понять их страх

 

- 212 -

и знаю, что многие стыдятся своего поведения. Что стало с людьми? Где вера? Где дружба? Что с нами случилось? Как может моя бывшая жена отказать в помощи моему больному отцу? Наша семья годами общалась с соседями по дому, но теперь они даже не здороваются с родителями. Неужто их сердца превратились в камень?

В новом бараке я получил собственную комнату с кроватью, ночным столиком, письменным столом и стулом. Она была узкой и длинной, с одним высоким окном, словно монашеская келья, и сам я был как монах: единственная смена одежды состояла из гимнастерки, брюк, нижнего белья и ботинок с портянками, а личное имущество ограничивалось бритвенными принадлежностями, полотенцем, расческой и деревянной ложкой. Ничто не напоминало мне о прошлом, и я был рад этому. Я защищался от отчаяния, заперев на замок тревожные мысли о семье, сосредоточившись на больных и — на Зине.

Дверь в моей комнате запиралась на два замка и выходила в главный коридор рядом с ординаторской и просторным, хорошо оборудованным кабинетом Николая Рафаиловича.

По вечерам, прежде чем уйти спать, Зина обычно проскальзывала в мою комнатушку. При свете керосиновой лампы она часто вспоминала своих родителей. Мы сидели на краю кровати, обнявшись и держась за руки; иногда она клала голову мне на плечо.

Когда дни стали длиннее, а земля согрелась, весь больничный персонал, кроме дежурных и заведующих отделениями, отправляли мыть золото, рубить лес, собирать хворост, грибы и ягоды. Иногда мы с Зиной попадали в одну группу. Охраны при нас не было — куда бежать? — и мы находили укромные уголки, где могли побыть наедине час-другой.

Чем ближе мы становились друг другу, тем больше я думал о будущем. С момента ареста мои мысли не шли дальше завтрашнего дня. Но теперь мне хотелось какой-то определенности. Я больше не хотел чувствовать себя таким одиноким, каким был до встречи с Зиной.

— Я надеюсь, мы никогда не расстанемся, — сказал я однажды, когда мы грелись на солнышке. — С утра до ночи я думаю о на-

 

- 213 -

шем будущем. Когда мы освободимся, мы будем совершенно счастливы. — Зина избегала встречаться со мной взглядом. — Перестань думать о родителях. Не надрывай сердце. Если их уже нет, значит, такая судьба. Если они живы, ты найдешь их. Ты жива, ты должна жить своей собственной жизнью. Скажи, ты любишь меня? Она помолчала.

— Ты хочешь, чтобы я сказала, что люблю тебя. Думаю, что люблю. Но я любила бы тебя еще больше, если бы знала, что мои родители живы. Ты думаешь о будущем. Я бы рада быть с тобой всегда. Я это чувствую. Но я больше не верю чувствам. Яне уверена в себе. Я ни в чем не уверена. Как можно быть в чем-то уверенной, если так легко разрушается жизнь? У меня внутри пустота.

Я не знал, что сказать. Я сердился, был возбужден, мне хотелось уйти. Но я чувствовал, что она страдает.

— О чем ты говоришь! — воскликнул я. — Я чувствую твою любовь, твою нежность. Я верю тебе. Что бы с нами ни случилось, я буду ждать тебя. Если нас разлучат, я буду ждать тебя, а ты — меня.

— Януш, я не могу ничего обещать, вдруг я не сдержу обещания. Я счастлива слышать твои слова, но реальность — совсем другое дело.

Однажды утром, вскоре после этого разговора, я почувствовал, будто в горле у меня что-то застряло. Я как раз закончил обход и шел в кабинет доктора, но вдруг кашлянул и выплюнул что-то. По полу разбрызгались яркие капли крови. Я прислонился к стене, прижав платок ко рту. Когда кашель утих, я побежал к доктору и показал ему платок:

— Это мой.

Николай Рафаилович побледнел. Новый приступ кашля сотряс мое тело, кровь забулькала в горле. Ноги подкосились, мне нужно было присесть. Ведь у меня не было никаких симптомов. Может быть, легкая слабость, но ведь я работал. Я не кашлял, не терял в весе. Может быть, лопнул кровеносный сосуд в горле или в пищеводе? Может быть, это не легкие?

Доктор обхватил меня и помог добраться до ординаторской.

— Мария Ивановна, дайте, пожалуйста, Янушу двойную дозу кодеина.

Мария Ивановна взглянула на меня и — обомлела:

 

- 214 -

— Нет, нет, только не Януш!

У себя в комнате я разделся и залез под одеяло, изо всех сил удерживаясь от кашля. Мне принесли кодеин и воду. Я натянул одеяло на голову и свернулся в клубок. Закрыл глаза, желая раствориться в темноте. Не хотел никого видеть, не хотел, чтобы узнали о моей болезни. Я даже не хотел видеть Зину. Вдруг я заразил ее? Больше я не смогу поцеловать ее. Не смогу взять ложку или вилку доктора. Я полон бацилл. Они — в моем дыхании, в моей слюне, на носовом платке, на простынях и на подушке. И все-таки я заснул.

Еще не открыв глаза, я ощутил чье-то присутствие. Кто-то держал меня за руку и гладил по волосам, как мама, когда я болел в детстве. Это была Зина.

Она склонилась надо мной и поцеловала в щеку. Ее волосы скользнули по моему лицу. Мне нравилось, как благоухают ее волосы и кожа. Мне хотелось крикнуть, чтобы она ушла, но я не мог выговорить ни слова. В горле стоял тот же ком, но я сдерживался что было сил и не кашлял.

На следующее утро меня повели на рентген. Софья Леонтьевна указала карандашом на верхнюю долю левого легкого на снимке:

— Каверна между первым и вторым ребром. Размером с вишню. Но лимфатические узлы не увеличены. Это хорошо. Других поражений не вижу. Вам нужны, — продолжала она, — питание и покой. Мы с доктором займемся вами.

Все это было не слишком весело. Чем моложе больной, тем быстрее прогрессирует болезнь. На следующий день пришли анализы слюны: «Наличие множественных палочек Коха... Больной очень заразен».

Мария Ивановна положила руку на мой лоб, тихонько промолвив:

— Почему вы, а не я?

Ее печальные глаза блеснули, когда я попросил ее посидеть со мной. Отчужденность ее исчезла.

Теперь я понял, почему она не говорит о себе и не показывает своих эмоций. Мария Ивановна была родом из богатой семьи. Восемнадцати лет она пошла медсестрой в Красную Армию и вышла замуж за героя Гражданской войны, который потом стал генералом, начальником Белорусского военного ок-

 

- 215 -

руга. В 1938 году его арестовали вместе с группой высшего командования, прибывшей в Москву на совещание в Министерстве обороны. Мария Ивановна жила в Минске с двумя сыновьями — восемнадцати и двенадцати лет. Все трое были арестованы той же ночью. Многие месяцы Мария Ивановна провела в изоляторе. Каждый день ее допрашивали и пытали, но она не подписала донос на своего мужа. Как члену семьи изменника родины ей дали десять лет без права переписки. Приговор зачитали в камере.

Я попросил Марию Ивановну объяснить Зине, что ей нужно держаться подальше от меня, чтобы не заразиться.

— Перестаньте, — сказала Мария Ивановна. — Она вас любит. Пусть делает, что хочет. Она уже большая девочка.

В конце недели прибыли результаты всех анализов, и доктор Пясецкий пригласил меня в свой кабинет. Я с трудом оделся, чувствуя себя крайне утомленным.

—  Следует начать лечение немедленно, — сказал он. — Инъекции кальция, пневмоторакс, покой и усиленное питание. Отдыхать как можно больше. Вставать и ходить по полчаса утром и вечером, остальное время — в постели. Это важно. Двойные порции масла, мяса и овсянки. Я постараюсь достать для вас сало, бекон или лярд. Сегодня начнем кальциевые вливания, а в понедельник — пневмоторакс.

—  У меня есть выбор?

—  Это мои рекомендации. Но вы подумайте.

Доктор учил меня, что заболевание развивается быстрее у больных моложе сорока. В двадцать четыре болезнь помчится таким быстрым темпом, что через несколько месяцев я умру, несмотря даже на пневмоторакс. Отказаться от него? Сказать, что я боюсь боли, боюсь, что мое сердце будет стиснуто, как пойманная птичка в кулаке?

Я не мог спать. К вечеру температура подскочила. Я обливался потом, метался. Мысль о пневмотораксе мучила меня. Мне не хотелось обижать Николая Рафаиловича, но я не знал, смогу ли дышать одним легким. Только сейчас я вспомнил, что последнее время слегка задыхался при быстрой ходьбе. Как я мог не заметить? Каверна в левом легком. Сжатое легкое будет давить на сердце. Больные в этом случае страдают больше всего.

 

- 216 -

Я встал с постели и пошел в ординаторскую посмотреть на часы. Геля спала, уткнувшись головой в согнутый локоть. Был час ночи. Она проснулась.

Близорукая толстушка Геля была живой, заботливой и веселой, полной сочувствия. Она отдавала свой хлеб больным, приговаривая:

— Хорошо, что я такая толстая! Сейчас мне сорок восемь. В пятьдесят я буду, как бочка.

Теперь ее сочувствие требовалось мне.

—  Геля, я боюсь пневмоторакса. Доктор считает его единственной панацеей, но я не хочу. Он не всегда помогает.

—  Понимаю, — откликнулась она. — Но ведь это единственный способ. Мы не можем обеспечить тебе высококалорийное питание. Я поговорю с Игорем, — закончила она решительно. Игорь Куприянов, бывший биохимик, занимавшийся научно-исследовательской работой в Московском университете, был«лагерным мужем» Гели. Он работал в слесарной мастерской, где Геля часто навещала его. Они были вместе уже два года. — Советую тебе поговорить с Зиной. Она умная девушка, и, по-моему, честно будет спросить ее мнение.

Я чувствовал себя приговоренным к смерти, а ведь лечение еще не начиналось.

Наутро явился лагерный «шеф-повар» Иван по кличке Одноглазый, бывший урка, поднявшийся до ранга придурка. В свободное время мы с ним играли в шахматы.

—  Что за дела, почему валяешься? — спросил он, выгружая на ночной столик пакеты с маслом, беконом и лярдом; этого могло хватить на месяц.

—  Как ты узнал, что я болею?

—  Друзья всегда узнают, если кто в беде. А пока симулируешь, будем сражаться каждый день. — И он вынул самодельную шахматную доску и фигуры.

При таком обилии высококалорийного питания я решил отказаться от пневмоторакса. Доктор Пясецкий не спорил, а Зина приняла мое решение спокойно.

Однажды Зина навестила меня со своим начальником — доктором Лоскутовым. Я знал его больше года, но ни разу не пришлось поговорить. Я был удивлен, польщен и надеялся, что он побудет у меня хоть немного. Доктор был занятым че-

 

- 217 -

ловеком. Его часто вызывали в Магадан для консультаций по поводу глазных заболеваний у начальства «Дальстроя» и НКВД. Его увозили и привозили в лимузине. Он возвращался, нагруженный бутылками вина или водки и коробками шоколада, которые делил между своими медсестрами и фельдшерами. Зина частенько приглашала меня на «застолья», устраивавшиеся в его кабинете на скорую руку, — выпить рюмочку водки и закусить шоколадной конфетой. Он пользовался величайшим уважением заключенных, потому что никогда не сообщал о симулянтах.

— Здесь все больны, — говорил он. — Здесь симулировать ненужно. Если у них здоровые глаза, все равно у них больные души.

Доктор Лоскутов сел в ногах кровати и вынул из кармана пальто три стаканчика и фляжку. Он никогда не приходил с пустыми руками. Витамины, спирт, табак, чай, сахар — все это он раздавал не глядя.

Теперь, сидя у моего одра, он плеснул водки в стаканчики и сказал:

— Это хорошо для аппетита. Если бы я мог, я давал бы водку всем заключенным, больным, докторам и медсестрам. Администрация напрасно выдает только золотоискателям, и то зимой. Я думаю, больным она нужнее. — Доктор поднял стаканчик и потянулся ко мне: — Будьте здоровы.

Я поднял свой: - И вы будьте здоровы. Зина еще держала стаканчик. Доктор улыбнулся ей:

— Выпей, Зина, за здоровье Януша. Я хочу, чтобы он выпивал понемножку каждый день. Для души это тоже хорошо. Немножко спиртного не повредит. Но только понемножку. Знаю по личному опыту. Когда я был врачом в армии, все было в порядке... Но однажды, когда я выпил больше, я позволил себе мааленькую шуточку о Сталине — и вот результаты.

Когда о моей болезни узнали, ко мне устремились посетители, в том числе и больные из нашего отделения. Я был глубоко тронут их искренним желанием, чтобы я выздоровел, и их благодарностью за то, что я для них делал. Мой шкафчик был переполнен продуктами, а поскольку я ел мало, я раздавал дары своим посетителям.

 

- 218 -

Я кашлял теперь гораздо меньше, но анализы слюны показывали, что я еще инфицирован. Размер каверны уменьшился. После обеда и по вечерам я чувствовал возбуждение, а по утрам был утомленным и сонным. Температура прыгала, я сильно потел. Через месяц я спросил у Николая Рафаиловича, все ли идет по намеченному плану.

— Все идет хорошо. Прошел месяц с начала лечения, новых поражений нет. Вы в стабильном состоянии.

Однако ночью меня одолевали самые мрачные мысли. Мне хотелось бежать к Николаю Рафаиловичу, чтобы вновь услышать его обнадеживающие слова. Я все больше уставал. Мне хотелось видеть только Зину и доктора Лоскутова, а также Одноглазого, потому что он играл со мной в шахматы; и еще Марию Ивановну, потому что она садилась рядом и сочувственно слушала; и еще Гелю, потому что она говорила безостановочно, а я мог молчать.

Просто удивительно, как ободряюще действовали на меня краткие, энергичные слова доктора Лоскутова. Только он и удерживал меня от нарастающей депрессии. Николай Рафаилович, мой самый близкий друг, не мог мне помочь в этом смысле. Скорее наоборот. Он был моим врачом, специалистом по туберкулезу, но я не доверял ему. Я чувствовал, что он боится сказать мне плохое. Зато доктор Лоскутов улучшал мое настроение настолько, что я просил Зину приводить его ко мне почаще.

Однако я продолжал слабеть. В одинокие ночные часы воспоминания о Таубции, о семье и друзьях становились живее. Подавляемое чувство потери, тоска по ним щемили сердце. Я закрывал глаза, видел их лица, слышал их голоса, чувствовал прикосновения, близость и любовь. Депрессия с каждым днем наваливалась на меня все сильнее. Я представлял, во что я превращусь через пару месяцев — изнуренный, отечный, с красными щеками и лихорадочно горящими глазами. Мне снилось, что я лежу в морге, что патологоанатом подходит ко мне со своим скальпелем. Я пронзительно кричал, чтобы он не резал меня, но он не слышал. Я просыпался дрожа, зубы у меня стучали, я обливался холодным потом.

Зина была единственной, кого я был счастлив видеть, но я чувствовал себя виноватым, что она сидит в зараженной комнате. Мне больше не хотелось разговаривать даже с доктором Ло-

 

- 219 -

скутовым. Я лежал на правом боку и смотрел в стену, прикидываясь, что сплю, когда он заходил. Меня раздражало, что Мария Ивановна и Геля нянчатся со мной. Я не мог больше видеть их расстроенные, вытянутые лица. Хор голосов, утверждавших, что я выздоравливаю, выгляжу лучше, и что болезнь не прогрессирует, стал звучать слабее. Я харкал кровью, сочащейся из каверны. Я чувствовал, как мельчайшие бациллы пожирают мое тело. Я видел медленное умирание туберкулезных больных. То же происходило и со мной.

Но почему? Почему я должен умереть? Укрывшись с головой простыней, я хотел понять. Однажды ко мне пришла твердая уверенность, что моя семья погибла. Я пытался отделаться от этой мысли, но, предчувствуя свой неизбежный скорый конец, пришел к выводу, что я просто соединяюсь со своей семьей. Я покинул их, когда я был им очень нужен, — пусть не по собственному желанию. Теперь я должен быть с ними. Бессмысленно оставаться в живых. Для них не было надежды. Теперь надежды нет и для меня.

Эта уверенность утешала и возбуждала меня. Я хотел быть с ними, но боялся — а вдруг я хороню их раньше времени? Может быть, нехорошо, что я считаю их мертвыми. Может быть, они выживут, а умру я. Я чувствовал, как смерть входит в мое тело — но не такая смерть, с какой я встречался на войне — короткая и ужасная, а такая, какую я видел в нашем отделении, — тихая, спокойная; умираешь — будто растворяешься в тумане. Глаза смотрят в одну точку, тело перестает бороться.

Я непрестанно думал о непостижимом и неведомом. Что происходит после смерти? Что остается после того, как тело искромсают в морге, обследуют, а потом сожгут или закопают? Что остается от душевных волнений, от наших чувств? Неужели все исчезает, будто никогда не существовало? Я был счастлив, помогая больным. Я думал, что облегчал им и жизнь и смерть, что мои сила и тепло защищали их в последние минуты. Неужели это не имеет значения? А если бы я был злым человеком, ненавистником, который никого не любил и которого не любил никто, человеком, который всю жизнь совершал гнусные поступки? Умер бы я тогда? Может быть, смерть по-разному относится к разным людям? Или она безжалостна и равнодушна ко всем?

 

- 220 -

Я не считал себя плохим. Я не крал чужой хлеб, никого не обижал. Никто не убедит меня в том, что жизни убийцы-садиста и миссионера равноценны. Но смерть настигает каждого, и единственное, что от меня останется, — память, которая быстро исчезнет. Я думал, что встреча с Зиной и счастье изменили мою жизнь, сделали меня свободным. Я думал, что наша взаимная любовь будет мне защитой. Освобождение от работы на приисках, уход за больными и любовь к Зине доставляли мне огромную радость и счастье.

Но приходит конец всему. Не помогали ни уколы, ни калорийное питание. Николай Рафаилович говорил, что в первые два месяца можно ждать перелома. Он говорил, что все идет хорошо, но это было не так. Я знал. Я чувствовал. Он хотел защитить меня как ребенка, скрывая от него плохое и теша несбыточной надеждой.

— Если потеряешь надежду, — сказал однажды доктор Лоскутов, — потеряешь жизнь. Никогда не теряй надежды, что бы с тобой ни случилось.

Кто бы мог подумать, что шутка, отпущенная под влиянием спиртного, так ужасно изменит мою жизнь? После двух лет работы на медных и золотых приисках я превратился в доходягу. Однажды я даже убил крысу и съел ее сырой. Я терял рассудок. Единственным утешением была мысль о том, что меня в любой момент могут убить. Я мог подбежать к ограде, мог напасть на охранника. Я не собирался кончать с собой, я хотел, чтобы меня убили. Эта мысль радовала и поддерживала. В то же время другие доходяги приходили ко мне за медицинскими советами. Им было еще хуже, чем мне, я был им нужен. И тогда я взял себя в руки.

Поэтому брось думать о смерти. Да, ты болен. Но если ты впадешь в отчаяние, ты умрешь, как остальные. Соберись с духом. Вставай, хватит лежать. Ты жив и проживешь еще лет пятьдесят. Займись собой. Не жди, что кто-то сделает это за тебя. И будь любезен улыбаться, когда я прихожу. Мне надоело беседовать с твоей спиной. Хочу видеть твое лицо.

Никто со мной так не разговаривал, только Лоскутов. Я поверил ему, но мне было нужно отыскать смысл происходящего. Раньше я верил в свою счастливую судьбу, а сейчас болезнь казалась мне наказанием за то, что я разлучился со своей семьей. Если они умерли, я тоже должен умереть. Или Господь меня наказывает за то, что я не верил в Него, в Его милосердие? Но

 

- 221 -

если Он справедлив и милосерден, если Он наказывает зло и поощряет добро, за что Он наказывает меня? Родителей? Обожаемую Таубцию? Сестру?

Я чувствовал себя одиноким и потерянным. Ничто в мире не спасет меня, никто не ждет меня в родном доме. Когда меня похоронят, на могиле не будет камня с моим именем, никто не положит цветок. Я хотел отказаться от уколов, перестать объедаться лярдом, беконом и мясом. Любая попытка спастись была бесполезной. Кроме глубокой благодарности за помощь, я ощущал вину и стыд. Я думал о самоубийстве. В самом-то деле я не хотел умирать. Я любил жизнь, любил людей. Я хотел жить. Но достаточно ли этого, чтобы остановить смертельную болезнь?

Как-то днем пришла Геля с заплаканными глазами. Она узнала, что Игоря вместе с восьмьюдесятью зеками рано утром отправили пароходом на прииски. Она тихо всхлипывала, утирая глаза сначала носовым платком, а потом рукавом.

— Уверен, что он сообщит о себе, когда устроится, — сказал я. — Наверное, вы сможете отправлять ему посылки. Может быть, это только на летний сезон, а осенью он вернется.

Она перестала плакать и крепко схватила меня за руку:

— Хорошо, что ты это сказал. Я так боюсь за него. Но наверное, ты прав. К осени он вернется.

Вскоре после этого Зина получила письмо от бабушки с сообщением, что ее отец умер от инфаркта. Известий о матери не было.

— Ничего не поделаешь, — сказал я. — Мне уже лучше. (Это была ложь.) Скоро я начну вставать.

Тем вечером я лежал, уставившись на трещины высокого потолка, думая о том, что же действительно случилось с Зининым отцом. Новость сломила Зину. Она говорила, что теперь, кроме меня, у нее никого нет. Я больше не мог лежать в постели. Доктор Лоскутов говорил, что постель высасывает из меня жизненные соки: «Вставай. Двигайся». Доктор Пясецкий говорил другое, но он был сторонником академической медицины, а Лоскутов практиковал на войне и в лагерях. Мне не хватало свежего воздуха, солнечного света, зелени. Я натянул черные тюремные брюки и гимнастерку и, никому не говоря, вышел из отделения. Свежий весенний воздух еще отда-

 

- 222 -

вал резким зимним холодом. Я глубоко дышал носом, легкие покалывало тысячей иголочек. Голова кружилась, ноги были как ватные. Я не выходил уже восемь недель. Воздух благоухал хвоей, цветами, тающим льдом, пробуждающимся лесом. Я прислонился к стене барака и жадно дышал. Я не знал, смогу ли я вернуться в свою комнату. Я задыхался. Ноги подгибались. Но я дошел.

В тот вечер я снова поднялся и прошел коридор из конца в конец. Шаг, другой, третий. Двадцать четыре шага. Я медленно дышал. Я повторял это утром и вечером в течение трех-четырех дней, все увеличивая количество шагов.

Когда силы начали возвращаться, я медленно спустился по аллейке к нашему бывшему бараку, где теперь размещались хроники с цингой, пеллагрой и алиментарной дистрофией. Голова у меня кружилась, я сел передохнуть у знакомой двери. Внутрь я не зашел, но заглянул — не работают ли знакомые медсестры.

После такого гулянья я еле добрался обратно. Мария Ивановна ждала с утренним уколом, выговаривая мне:

— Без пальто! А доктор разрешил? Задыхаетесь?

Она взяла меня за руку и посчитала пульс. Я заставил себя поесть и погрузился в глубокий сон.

Я продолжал ходить по коридору и гулять по нескольку минут ежедневно. Я уверил Николая Рафаиловича, что чувствую себя лучше, но температура по-прежнему прыгала, и рентгенограммы не изменялись. Я продолжал обливаться потом, кашлять и задыхаться. Однако настроение улучшилось. Прежде всего, прекратилось кровохарканье. Доктор хвалил меня за силу воли, но просил не переутомляться на прогулках, оставив прочее на мое собственное усмотрение.

Как-то днем я почувствовал себя совсем хорошо и решил исполнить намерение, родившееся у меня, когда я начал лечиться самостоятельно, — пойти к Зине в офтальмологическое отделение. Я крепко сжал ей руку. Радость на ее лице вознаградила меня. Когда мы вошли к доктору Лоскутову, он буквально выпрыгнул из кресла и обнял меня.

— Я знал, что ты победишь!

Следующей целью было посещение главного туберкулезного отделения. Не успел я войти в палату, как раздались радостные возгласы. Некоторые больные встали с кроватей, чтобы

 

- 223 -

поздороваться. Другие просили подойти и посидеть с ними. Нескольких больных, которых я рассчитывал встретить, не было. Я сел за стол в центре палаты и выслушал шутки и пожелания здоровья, счастья от людей, которые превратились в мою семью.

Я так исхудал, что мускулы у меня стали как резиновые. Когда я отдыхал после прогулки, я обливался потом и голова была ватная. Но посещения больных давали мне силу, оптимизм и счастье.

Через несколько недель после того, как я установил собственный режим, Николай Рафаилович повел меня к Софье Леонтьевне. Она улыбнулась, глядя на мою рентгенограмму:

— Каверна уменьшилась вдвое. Вы на пути к выздоровлению.

После этого доктор пригласил меня в свой кабинет и закрыл дверь.

— Скажу, что я счастлив вашим выздоровлением. Воля к жизни вытащила вас из болезни. Инъекции, еда и покой, конечно, помогли, но результатом вы обязаны главным образом самому себе.

Красная Армия гнала немцев на всех фронтах. Новая польская армия билась плечом к плечу рядом с советской. Была освобождена половина территории Польши, включая Владимир-Волынский.

Мои мысли и чувства были бурными — моя семья, мое будущее с Зиной, моя новая работа в больнице. Я хотел связаться с родственниками, живущими в Советском Союзе. Раньше у меня не было намерений общаться с ними, потому что стыдно иметь в семье преступника и я не хотел пачкать доброе имя семьи. Но, узнав об освобождении родного города, я вознамерился связаться с кем-нибудь.

Я знал адрес моего одесского дядюшки, но считал, что они эвакуировались после вторжения немцев, и не представлял, вернулись ли они и живы ли. В Москве у меня был дядя с тремя взрослыми детьми. Я помнил название улицы, где жила двоюродная сестра, но забыл номер квартиры. Я напряженно старался припомнить адрес, и через несколько дней в голове что-то всплыло.

 

- 224 -

Мама постоянно переписывалась со своими родственниками и любила читать нам их письма. Я с ними никогда не встречался, но мне казалось, что я о них все знаю. Как-то вечером я зажег лампу и взял перо. Помню каждое свое слово, написанное на листке бумаги:

Дорогая Катя!

Я на Колыме, но жив и здоров. Я еще пробуду здесь некоторое время, но мне очень хочется знать судьбу нашей семьи во Владимире-Волынском. Если ты что-нибудь о них знаешь, напиши мне, пожалуйста. Мой адрес:

Колыма

23-й километр

Центральная больница Северо-восточного управления НКВД

 

Николай Рафаилович дал мне конверт, и я своим каллиграфическим почерком вывел адрес. Я сомневался, верный ли он, но выхода не было. Отдав письмо доктору Лоскутову, я попросил отправить письмо из Магадана, чтобы избежать цензуры. Он обещал.