- 96 -

Глава 4

КЕНИГСБЕРГ

 

В Кенигсберге у Арсеньевых появились в разное время и независимо друг от друга два очень разных человека. Оба они были военнопленными. Звали их Петр Хомутин* (все называли его Петькой) и Николай Шестаков. Первый появился в начале 1943 года, второй — перед самым моим возвращением в Кенигсберг. История появления Петьки такова: однажды матери Сергея Балуева, тете Нате, ее знакомая немка, работавшая в больнице, сказала, что у них лежит русский, симпатичный и очень одинокий молодой человек. Сердобольная Наталия Сергеевна его посетила и затем пригласила бывать у них дома. Петька быстро и близко сошелся с домом Арсеньевых, и все принимали его очень хорошо. Только одна Вера Сергеевна по какому-то внутреннему чувству, бывая в Кенигсберге, относилась к нему с предубеждением. (Правда, много позже Сергей Балуев рассказал мне об одном разговоре, который состоялся у него с Петькой в одну из первых встреч. Сергей стал говорить очень откровенно о сопротивлении немцам. Говорил искренне и наивно. Петька молча и внимательно слушал, а потом сказал: «А я пойду и расскажу обо всем этом в гестапо». Сергей ответил просто: «Тебе не поверят, а мне поверят». Ведь Сергей был для Петьки «белоэмигрантом», а что такое белоэмигрант для советского человека, как не сволочь и провокатор. В этом разговоре сошлись два мира, две психологии.)

С Петькой я встретился в один из первых дней по возвращении из поездки по Германии, встретился и как-то сразу очень близко сошелся. Мы были почти ровесники, он на год старше меня, москвич, с Малых Кочек. Так же, как и я, он служил в армии, в Литве, в разведбатальоне шофером — его гражданская специальность. Рассказывал, что накануне 22 июня им раздали боепитание и приказали двигаться к границе, а утром они уже драпали в обратном направлении. Вскоре он попал в плен; Человек общительный, он в лагере познакомился с бывшими заключенными, бежавшими из нашей тюрьмы и

 


* Позже выяснилось, что фамилия Петьки не Хомутин, а Ханутин; почему-то он нас не поправлял.

 

- 97 -

попавшими в общий котел. Они посоветовали ему выдавать себя за заключенного. Этапом их всех отправили в Германию. Под Данцигом Петьке удалось бежать с небольшой группой пленных. На товарных поездах они двигались на восток. На станции Кенигсберг Петька был пойман и в комендатуре, куда его привели, рассказал, что он бывший заключенный из такой-то тюрьмы. Его продержали некоторое время, видимо, проверяя, а затем отпустили, тем более что он выдавал себя за западного белоруса, которых отпускали по домам. Через биржу труда Петьку направили в маленький частный гараж автослесарем. На работе он повредил себе руку, и в больнице ему ампутировали две фаланги указательного пальца. Жил Петька прямо в гараже, большом деревянном сарае, и спал в старом легковом автомобиле.

Я рассказал Петьке свою историю, и очень скоро мы поняли, чего каждый из нас хочет, и стали строить планы побега на Восток. Петька был парень общительный, разговорчивый, очень контактный, к старшим Арсеньевым относился почтительно и уважительно, но без заискивания. Я же по тому времени нашел в нем душу для себя родственную, человека, как мне тогда казалось, духовно близкого, так же, как и я, с помыслами о Родине, ненавидящего немцев. Одним словом, большая общность интересов, ставшая для нас сразу явной, быстро сблизила нас.

Затем я познакомился с Николаем Шестаковым. История его во многом отличалась от Петькиной, и поначалу мы были с ним далеко не так откровенны, как друг с другом, принимая Николая очень настороженно. Николай был старшиной 2-й статьи Балтийского флота. Воевал на торпедных катерах. Оборонял остров Даго, жестоко там бился, но при занятии острова немцами попал в плен. В плену ему пришлось туго, как, впрочем, и всем. Но вот в лагерь явился ловкий демагог, знавший, кого чем можно привлечь. Он начал агитировать пленных идти служить к немцам. Особенно напирал на зло и репрессии, чинившиеся ЧК-ОГПУ-НКВД, и многих уговорил, в том числе, и Николая. После отдыха, усиленной кормежки и предварительных бесед его направили в школу разведчиков в город Валга на границе Латвии и Эстонии. По окончании школы он был на нашем фронте, ходил в составе группы в наш тыл с разведовательно-диверсионными заданиями, получил медаль «За храбрость» (бронзовая, на зеленой ленточке, немцы давали такие иностранцам), а затем попросился на работу в Германию, говоря, что не хочет и больше не может воевать на фронте. Насколько я помню, эта служба, как утверждал Николай, у немцев была добровольной. Просьба была уважена, и Николая направили работать слесарем на верфи «Шихау» в Кенигсберге. Поселился он в общежитии для иностранных рабочих этой верфи. Работа заключалась в ремонте, главным образом, военных кораблей и подводных лодок. И в общежитии и на работе было, по-видимому, несколько таких людей, находившихся у немцев на привилегированном положении. Они получали «доппаек» — лишнее, против положенного, курево и, кажется, еще что-то. Опекал их, или шефствовал над ними какой-то майор, занимавший на верфи неясную для нас должность.

Как рассказывал Николай, он пожаловался майору, что очень одинок, что никого в городе не знает, и тогда майор привел его в дом к Арсеньевым, в хорошо известный в Кенигсберге русский дом. Николай был на четыре года старше меня, роста чуть выше среднего, плотный, немного сутулый темный

 

- 98 -

шатен с выразительными, красивыми глазами, говорил степенно, и во всем его облике, манере держаться чувствовалось что-то солидное, положительное, располагающее. Для Арсеньевых его биография не была криминалом. Правда, все подробности он не сразу выложил, но уже с самого начала было известно главное — служба у немцев. Однако мы (то есть Петька и я, и Сергей, который был очень близок с нами) встретили Николая с предубеждением. Но постепенно это предубеждение стало исчезать. Во всех разговорах, словах Николая сквозила любовь ко всему русскому. Чувствовалось, что он русский патриот и немцев не любит, а выражал это он всегда к месту и искренне. Да к тому же, был он человек обаятельный, компанейский, и чувствовалась в нем какая-то внутренняя допропорядочность.

Довольно скоро у нас сколотилась компания, в которую помимо Петьки, Сергея, Николая и меня, входила симпатичная девушка киевлянка, вывезенная в Германию на работы. Она была прислугой в семье немцев, живших почти напротив Арсеньевых. Звали мы ее Райка Акулова. Ей было лет восемнадцать, не больше, и была она миловидна, обладала веселым характером, звонко, заразительно смеялась, и по всему было видно, что у Сергея с ней начинался серьезный роман. Хозяйка ее, противная немка, знавшая семейство Арсеньевых уже много лет, разрешала Райке ходить в этот уважаемый немцами дом. Появлялась она, тоненькая, с пришитой на платье спереди голубой тряпочкой с белыми буквами «Ой», — такую метку носили все вывезенные из Союза рабочие — все, кроме западных белорусов и западных украинцев. С такой меткой нельзя было ходить в кино, могли выгнать из трамвая, магазина, кафе, нельзя было ехать в поезде и прочее. Правда, это не цвет кожи, а тряпочка, которую можно снять, что обычно Райка и делала. И тогда мы всей компанией, вдоволь наболтавшись в комнатушке Сергея рядом с кухней, шли гулять по кенигсбергским паркам, пели там русские песни. Инициатором здесь был Николай, так как пел он очень хорошо. Пели «Варяга», «Раскинулось море широко», «Ермака», «Вдоль, да по речке». Иногда рисковали петь «Утро красит нежным светом», «Вратаря», «Каховку», «Тачанку». Всем нам было очень хорошо. И особенно хорошо было Сергею. Наша компания, видно, стала олицетворяться у него с далекой родиной, где он родился, где остался его отец. А родину он любил, и жизнь в эмиграции сложилась для него не так уж сладко и безоблачно. А тут еще первая, самая нежная, самая пылкая любовь к веселой Райке, с задором поющей чужие и родные ему песни. Для нее же эта отдушина скрашивала тяжелую жизнь бесправной «ost-рабыни».

Однажды в каком-то парке к нам пристал пожилой немец, явно требовавший прекратить пение. Он что-то кричал на нас. Всех это возмутило, и Николай стал на него кричать, ударяя себя по бронзовой медали: «Ich habe gekampft gegen Bolschewismus!» (Я боролся против болыпивизма! Я имею право!) В общем, немец настроение нам испортил, а Петька так подвел итог «За что боролись, на то и напоролись», — и тоже был прав.

Компания наша становилась все теснее, все откровеннее. Николай как-то проговорился, что пишет воспоминания о годах детства. Арсеньевы упросили его принести, и он стал их читать. Читал хорошо, а написано было мастерски, так что слушали все Арсеньевы. Его дед был царским адмиралом. В гражданскую войну все семейство Николая было в Сибири с Колчаком. О Колчаке

 

- 99 -

Николай писал с большой симпатией. Он проникновенно описывал последние минуты адмирала, закурившего перед расстрелом и угостившего из золотого портсигара солдат, которые должны были приводить приговор в исполнение. Вспоминал Николай любовно и с восхищением о своей матери. Мне запомнился такой эпизод. В каком-то сибирском городе поздно вечером, когда все были дома, из соседней комнаты послышались звуки, не оставлявшие сомнений, что их грабят. Отец и бывший тут же его приятель, тоже военный, стали совещаться как поступить: ведь воры, зная, кого они грабят, наверное, направили на дверь оружие. Пока они так совещались, мать, взяв со стола пистолет, пинком ноги внезапно открыла дверь и начала палить в темноту. Грабители, побросав узлы, мигом исчезли, а она, смеясь, вернулась на свое место к двум сынишкам успокаивать их, продолжая рассказывать прерванную сказку. После разгрома Колчака она и отец Николая были расстреляны. Как вспоминал Николай, арестовывал их еврей. Вот еще эпизод из его воспоминаний. Однажды, когда мать и отец уже были арестованы, к ним в дом пришли военные и дружелюбно дали ребятам по огромному куску сахара, сказав, чтобы они сели у окна и всех знакомых, кого увидят, приглашали пить чай. Мальчики так и сделали, а доверчивые знакомые попали в засаду. И в воспоминаниях и в разговорах Николая проскальзывали заметные и четкие нотки антисемитизма. Тогда я этому особенного значения не придавал. В той обстановке это было естественно. Иногда чувствовалось, что Петька недолюбливал Николая. Я относил это за счет его прошлого, которого Петька не мог простить. Но тем не менее, Николай все плотнее входил в нашу компанию. Как ни странно, но сплачиванию ее во многом способствовала самогонка.

В те времена в Германии иностранных рабочих было очень много. Они пронизывали всю экономику страны, работали во всех отраслях. Через иностранных рабочих можно было доставать самые дефицитные вещи помимо всяких карточек. У них же можно было покупать и сами карточки. Кроме Петьки, в гараже работало трое поляков, и они гнали самогонку. Иногда к ним в пай входил и Петька. Как-то, угощаясь у него этим зельем, мы решили сами гнать самогонку. Аппарат сделать было нетрудно. Змеевик принес Николай, сняв нужную трубку, как он говорил, с подводной лодки. Сначала мы гнали самогон у Петьки в гараже. Потом через Михаила втянули в это дело нашу хозяйку. Мы ее угостили самогонным ликером, потом преподнесли некоторое количество первача, который она сменяла на продукты в деревне, где жили ее родственники, а потом рассказали, как это делается. С ее разрешения начали гнать самогон в подвале на плите. Научили и ее, и впоследствии она сама это делала для своих нужд. Гнали из сахара, который доставал приятель Петьки, Ванюшка, вошедший позже в нашу группу. Доставал сахар он просто и остроумно. Иван работал грузчиком в порту. Делая перекур, он облакачивался на мешок с сахаром, незаметно протыкал мешок заостренной металлической трубкой и конец трубки опускал себе в карман. Песок тек струёй в штанину комбинезона, заправленную в широкие немецкие сапоги. Иван наполнял обычно две штанины. Получалось килограмма три сахара. Самогон меняли на продукты, карточки — продовольственные и промтоварные. А чарка доброй водки, за которой мы вели откровенные разговоры, нас еще больше сближала. Мы стали друзьями. Но я забежал вперед.

 

- 100 -

Итак, срок моего отпуска давно истек. Ехать назад мне одному не имело смысла, раз здесь создавалась обстановка с перспективой бежать вдвоем, а может быть, и целой группой. Я попросил дядю Николу Арсеньева устроить меня на работу. Он предложил учебу в университете, но я отказался. Работать — еще так-сяк, а вот учиться — нет. Учиться у немцев? Что я скажу нашим? Учился в Кенигсберге. Да и что толку в таком учении, когда все мысли шли в другом направлении. Дядя Никола всего этого представить, конечно, не мог и стал устаивать меня на работу. Ему, профессору университета, особого труда не стоило подыскать мне легкую работу. По его протекции и рекомендации меня приняли техническим работником в библиотеку университетского института по изучению востока. Приняли через биржу труда («Арбайтсамт»), где завели на меня карточку. Еще одну карточку завели в полиции при прописке. Там же у меня сняли отпечаток большого пальца руки. Делали это в здании Полицайпрезидиума.

На службе я приклеивал на корешки книг каталожные номерки, которые сам и писал, носил потрепанные книги в переплетную мастерскую и делал прочую техническую работу. Получал за это 120 марок. Среди книг попадались наши издания, которые мне приятно было держать в руках. Позже, когда немцы вывозили ценности из Киева, в Кенигсберг привезли много книг оттуда. Часть из них попала в библиотеку, где работал я.

В комнате, где я сидел, находилась очень симпатичная старушка — фрау Шнее, чисто говорившая по-русски. Она заведовала библиотекой, и я был в ее подчинении. В соседней комнате сидел барон фон Штернберг, человек неприятный. По-русски он говорил неплохо, но никогда этого не делал. На его столе стоял на подставке маленький солдатский шлем со свастикой — эмблема какого-то военного союза или общества. В другой комнате помещалась фрау Броссад — русская не то с Урала, не то из-под Нижнего Новгорода (не помню). Уехала она из России в 1919 году, выйдя замуж за пленного немца. Я с ней довольно близко познакомился, и мы с Михаилом не раз бывали у нее дома, где собиралась молодежь — подруги и приятели ее дочери-гимназистки. Муж фрау Броссад — типичный немец, белобрысый, полнеющий, видимо, питал симпатии к стране, где пробыл несколько лет в плену, работая у крестьян, и где нашел свое семейное счастье. Во всяком случае, он регулярно слушал по радио Москву, что было строжайше запрещено. После этого он всегда переводил приемник на частоту Берлина. Показывал нам подшивку фотографий из журналов и газет о переговорах Молотова с Гитлером в Берлине в конце 1940 года. Много позже, в начале 1944 года, он был арестован гестапо, и о дальнейшей судьбе его мне ничего не известно. Как сейчас вижу лицо его супруги, черное от переживаний, когда она пришла на другой день после ареста на работу. Были там еще три или четыре девицы, некто Дамберг, разговорчивый пожилой немец. В начале моей работы мне хорошо запомнился какой-то большой чин. Запомнился потому, что, войдя в комнату, где мы сидели с фрау Шнее, он, увидя на стене портрет Пушкина, потребовал снять его, сказав: «Уберите этого еврея».

Директорствовал в институте некто профессор Иогансен — датский подданый. Его родитель был консулом в России, и он, окончив университет в Мюнхене, жил с отцом, а после революции остался в Советском Союзе. Работал

 

- 101 -

зоологом на Алтае. Там в него влюбилась алтайка, да так влюбилась, что ушла от мужа. От алтайки родилась дочь (все это рассказал мне Михаил, который знал и отца и дочь). Получилось так, что дочь осталась на руках отца. В 1936 году Иогансену предложили принять советское подданство. Он предпочел уехать с дочерью в Данию. Уж не помню, как он попал в Кенигсберг, где и работал. Иогансен хорошо знал Арсеньевых. К нему-то и устроил меня дядя Никола. Мир тесен. В одном из разговоров с Иогансеном выяснилось, что он хорошо знал зоолога Сергея Ивановича Огнева, доброго знакомого нашей семьи по Сергиевому Посаду. Иогансен говорил, что многим обязан Огневу. Дочь Иогансена жила в Дании. По рассказам Михаила, была она очень интересным собеседником, невероятно темпераментной, а внешность унаследовала от матери.

Похоже, что институт, где я работал, ко времени моего там появления сильно захирел. Его функции — изучение Востока (главным образом, Советского Союза, его экономики, климата, географии и т.п.) перешли к более солидным учреждениям. Правда, студентам читались какие-то лекции, велись семинары. Прежде были большие курсы, готовившие переводчиков. На работе относились ко мне хорошо, я был «племянником» профессора Арсеньева, которого все знали и уважали, вел себя тихо, ни в какие разговоры не вступал, никуда не лез и носа в посторонние дела не совал. Правда, последнее не совсем точно. Однажды, разбирая шкаф с какими-то диаграммами, я обнаружил пачку наших военных топографических карт масштаба 1:100 000. Это были, видно, трофейные карты, привезенные сюда каким-нибудь бывшим воспитанником института. Карты разрозненные, некоторые с пометками расположения частей. Сначала мне показалось, что это боевые карты, но потом я понял, что они учебные: противник обозначался термином «синие». Карты я тщательно рассмотрел. Среди них были листы района Вильно, части Сувалкской области. Карты я отложил на шкаф, в котором они лежали, прикрыв сверху кипой разных бумаг. О находке сообщил Петьке.

Появились у меня и другие знакомые, не связанные с работой. Например, хорошая знакомая Арсеньевых, Ольга Антоновна, по мужу Маркграф, русская, родом из Челябинска, уехавшая оттуда очень давно, очень симпатичная блондинка средних лет, жившая на улице Штайндамм. Муж ее был на фронте, хорошо говорил по-русски. Помню, как приехав в отпуск, он строго отчитал при мне Ольгу Антоновну за то, что она выкурила слишком много сигарет, привезенных в прошлый раз. Ольга Антоновна улыбалась и явно страдала. Жила она в комнатке второго или третьего этажа с окном на шумную улицу. Мы с Михаилом, который давно и хорошо знал ее, нередко заходили к ней поболтать. В ее квартире было много книг, среди которых имелась и «Майн Кампф» Гитлера. Ольга Антоновна оправдывалась, что такую книгу нельзя не держать, что это как удостоверение личности. Приходя к ней, я всегда снимал с полки книгу Гитлера, закладывал страницу и клал на столик у дивана-кровати, говоря, что пусть знакомые знают, что это ваша настольная книга. Ольга Антоновна была совершенно русским человеком. А вот ее приятельница — Аллочка Тер-Симонян — наша, уж не помню как попавшая в Кенигсберг, молодая армянка, но по выговору совершенно русская, русской по духу не была. Она явно тяготела к Западу, охотно принимала ухаживания какого-то

 

- 102 -

немца, и видно было, что с ним связывала свое будущее. Ольга Антоновна полушутя, полусерьезно говорила мне: «Да, отбейте вы ее у этого немца. Вот уж противный человек». Жила Аллочка рядом с моей работой, и мы с Сергеем раза два заходили к ней. И хотя она была «восточницей», смотрели мы в разные стороны и близко никак не сошлись. Сергей познакомил меня еще с одной «восточницей», уже настоящей немкой — Эрной Бюргермайстер — его сокурсницей по университету. Была она из Одессы и жила в каком-то подобии общежития, ориентировалась явно на Запад и хорошего знакомства с ней тоже не получилось. Позже Эрна уехала в Швейцарию, где жили ее дальние родственники.

Однажды мы с Сергеем получили приглашение к одной из сотрудниц института, где я работал, на какое-то семейное празднество. После чая стали развлекаться. Меня сначала удивило, что программа этих развлечений была написана на бумажке, и молодая хозяйка карандашом вычеркивала выполненное развлечение. Потом у меня возник протест против такого запрограммированного веселья, и я предложил игру в «жучка», игру, которой мы, солдаты, зимними холодами грелись на полевых занятиях. Игра состояла в том, что водящего били по заложенной за спину ладони, а он должен был угадать ударившего. Игра веселая, и публике понравилась. Только вот родитель, наблюдавший со стороны, заметил, что это смахивает на тюремные забавы.

Постепенно в нашей компании стали появляться новые лица. Это уже упоминавшийся добытчик сахара для самогона Иван Васильев, молодой, простецкий, белобрысый и скуластый парень из-под Великих Лук, бывший пленный, выдававший себя за западного белоруса. Иван успел посидеть в кенигсбергской тюрьме, куда попал довольно просто. В городе был клуб для западных белорусов и украинцев, который посещал Иван. Однажды в раздевалке он, уходя, надел чужое пальто, а через несколько дней, по простоте душевной, пришел в нем в этот же клуб. Был, конечно, взят, но на следствии твердил, что пальто это купил с рук. Был суд, который решил освободить Ивана, ибо «сделки иностранных рабочих контролю не подлежали». Парень он был деловой, молчаливый, и положиться на него было можно. У Николая Шестакова мы познакомились с Димой Цивилевым. Он жил в том же общежитии, что и Николай, работал на тех же верфях. Рассказывал, что служил у немцев ездовым в каком-то обозе (я не помню, как он попал из плена в этот обоз). Это был неповоротливый, молчаливый здоровяк.

Летом появилось еще одно лицо — Васька Бронзов. Попал он к Арсеньевым, а стало быть и к нам, так же, как и Николай. С Николаем они были знакомы по шпионско-диверсионной школе в городе Валга. Было видно, что Николай совсем не обрадовался появлению Васьки. Это был молодой парень, кажется, 1923 года рождения, артиллерист, как говорил, старший лейтенант, имел орден Красной Звезды. Попал в плен, но долго там не задержался и очень скоро был в той же школе, что и Николай. Так же ходил с заданиями в наш тыл, но с другой группой. В нашей компании, как новичек, вел себя тихо, видно, присматривался. Вначале очень хвалил немцев, которые возили его в составе 150 человек таких же, как и он, по Германии. О поездке рассказывал с упоением. Николай в экскурсию не поехал. После экскурсии Васька попал на ту же верфь «Шихау» и жил в одной комнате с Николаем. Николай явно брезговал Васькой,

 

- 103 -

называл его в лицо «мудышкиным» и почти открыто презирал. Почему он согласился жить с ним в одной комнате — непонятно. Васька, действительно, был тип противный. Как это ни покажется странным, но уже одно прикосновение его руки, когда он здоровался, было очень неприятно: его влажная, вялая рука как-то слабо и нехорошо облегала твою. Было непонятно, что у него за душой. С Николаем ясно: он искренне любил Россию, все русское, ненавидел большевиков, «жидов», сильно тосковал по семье — жене и двум ребятишкам. Он прямо говорил, что сильно ошибся, пойдя к немцам, ибо немцы идут против России. А что было у Васьки? Быть наверху, а не внизу? Наша компания стала понимать Ваську и постепенно его изолировать. Разобрались в этих двух людях и Арсеньевы: Николай был желанным гостем у них, Васька — нет. Избавиться от Васьки было, правда, трудно. Приходя к Николаю, мы волей-неволей терпели Ваську. Михаил тоже примыкал к нашей компании, полностью разделяя наши настроения, и всерьез поговаривал о партизанах. Я, откровенно говоря, и радовался и побаивался за его судьбу, попади он к нам, за линию фронта. К счастью для него, планы так и остались планами, и Михаил больше проводил времени за книгами, готовясь сдавать массу экзаменов в университете, где он восстановился после большого перерыва.

Летом Петька переселился из гаража в небольшую, снятую им комнатку. У Петьки была подруга — Мария Шепица, маленькая, полная, с большим бюстом украинка, работавшая в пекарне. Надо сказать, что Петька был большой мастак по женской части и с помощью своей обходительности, а где и нахрапом, добивался неизменного успеха. Судя по его рассказам, женщин у него перебывало много, и он не привередничал и себе в поощрение приводил известную пословицу со смыслом: «бери всякую тварь, авось и хорошая попадется». Такая его «всеядность» была неприятна. На почве небезосновательной ревности со стороны Марии у них произошла размолвка. То ли с целью воздействовать на Марию, то ли взаправду, Петька пытался повеситься. Когда я однажды вернулся домой, хозяйка сказала, что звонил Петр и просил срочно к нему приехать (своей обходительностью Петька завоевал и ее симпатию, принося иногда копченую треску). Я сейчас же поехал. Был поздний вечер, и я застал Петьку в сильно расстроенных чувствах. На шее его отчетливо выделялась узкая красная полоса. На вопрос, что с ним, он показал оборванный электрический шнур и сказал, что причина — размолвка с Марией. И тут же стал просить уговорить Марию вновь сойтись с ним. Ночь провели вместе, а на другой день я долго прогуливался с Марией по пустым набережным Прегеля, уговаривая не бросать Петьку. Мария награждала Петьку весьма нелестными эпитетами и именами, но миссия моя все же окончилась успешно. Впоследствии Петька не раз подчеркивал мою роль в его спасении, хотя у меня остался осадок, что все это было разыграно, а может быть, было приступом неврастении. Мария жила на другом конце города, отпускали ее редко, в нашу компанию тесно она не вошла, да и по духу была она совсем иной.

Как я уже говорил, Петька был человеком общительным, и я нередко хаживал с ним к его многочисленным знакомым. Недалеко от Главного вокзала был большой лагерь иностранных рабочих. Поляки прозвали его «сметник» — свалка. Кроме поляков, жили там русские, выдававшие себя за белорусов и украинцев (и поэтому не носившие нашивку «ost»), и настоящие белорусы и

 

- 104 -

украинцы. Были у Петьки друзья и в небольших лагерьках, точнее, общежитиях при том или ином производстве. Всюду связывали его «деловые» отношения: достать, обменять, купить. В одном таком общежитии, дощатом бараке при мебельной фабрике, часто шла карточная игра по-крупному. Руководил ею сравнительно молодой, высокий, плотный русский. Вел себя солидно, и видно было, что человек он богатый, делал какие-то одолжения хозяину. Однажды этот парень здорово отчитал Петьку за самогон, который был сильно разбавлен.

Однажды Петька и Мария пригласили меня посетить ее подругу из «сметника», лежавшую в больнице по поводу аборта. Петька, любивший шикануть — знай наших — прихватил плитку шоколада, что по тогдашним временам было роскошью. В большую палату, где мы сидели, вошли еще двое — парень и девушка. Девушка немного косила, что ее не портило. Я на нее поглядывал и заметил, что и она поглядывает на меня. Затем она встала, подошла к тумбочке, возле которой я сидел, посмотрела книгу, лежавшую здесь, села напротив, листая книгу, а затем вернулась на свое место. Вскоре мы ушли, а дня через два Петька сказал, что виделся с Надей (так звали эту девушку), и она явно намекала, что хочет со мной познакомиться. Знакомство состоялось, и мы начали с Надей встречаться. Сначала я знал о ней, что она из Харькова, но сюда приехала из Гродно и потому не числилась восточницей и не носила «ost», что давало, как я уже говорил, большую свободу. Работала она в парикмахерской, подавая приборы, и одновременно была домработницей и нянькой при малолетнем сынишке хозяев. Хозяева, по словам Нади, были людьми «довольно паршивыми», особенно хозяйка. Жила Надя в том же доме, где и работала, на чердаке, в мансарде. Дом этот в три с половиной этажа находился в одном из переулков старой части города, недалеко от замка. Постепенно мы с Надей очень сблизились. Вместе проводили вечера, ходили в кино, реже в концерты классической музыки, которую я начинал ценить и любить. Однажды глубокой осенью мы были свидетелями пожара, вспыхнувшего в замке. В темноте вырывалось из окон яркое пламя, озаряя мрачные стены и башни. В этой части замка как раз находилась вывезенная из-под Ленинграда знаменитая Янтарная комната. Ее одно время выставляли напоказ, но для избранных, а Арсеньевы такими были, и я с ними ходил смотреть эту комнату. Янтарь местами был сильно поломан. Говорили, что его штыками солдаты выламывали из стен. Здесь же висела табличка, гласившая, что эта комната была подарена Фридрихом Великим Екатерине II, и что теперь «шедевр немецкого искусства возвращен на родину». Арсеньевы тихо возмущались.

Осенью в плохую погоду и зимой мы с Надей, крадучись по лестнице в кромешной тьме, сняв ботинки, чтобы не шуметь, пробирались в ее мансарду мимо двери хозяев, из-под которой ярко светила тоненькая полоска света. В ее комнате мы проводили долгие вечера. Надя была очень ласковой, но допускала меня до определенных границ. И эту ее сдержанность, несмотря на пылкость чувств ко мне, которую она не скрывала, я очень ценю и по сей день. Были мы с Надей, конечно, очень разные люди. Она любила успех, ухаживания, шумное общество, рассказывала о многочисленных поклонниках, была кокетлива. Я же был другого характера и тем не менее с большим удовольствием

 

- 105 -

проводил с ней время на чужбине, как со своим, близким человеком. Еще в начале нашего знакомства произошел эпизод, характеризующий, правда, больше Петьку, чем Надю. Дело было в субботу (любопытная деталь: даже в войну немцы по субботам работали только до обеда!). Я еще раньше договорился с Петькой встретиться после работы. Звоню ему в гараж, а он, чувствую, что-то крутит, говорит, что у него какое-то срочное дело. Я отвечаю, что тогда проведу вечер с Надей. С какой-то поспешностью Петька отвечает, что она этот вечер собиралась провести с подругой. Тут же звоню Наде, и та просто отвечает, что сговорилась пойти кататься на лодке с Петькой. Непорядочность его меня сильно покоробила. Правда, узы приятельские были сильнее, да и знакомство с Надей только начиналось, но все же... У меня был Петькин плащ и велосипед. Сразу же после работы я завез все это в гараж, где и оставил без всякой задней мысли. Петьки в гараже не было. В воскресенье, как было сговорено раньше с Арсеньевыми, я уехал с ними на море. И плащ, и велосипед, и мое исчезновение на воскресение было расценено Петькой как разрыв с ним на почве ревности. А порывать со мной, да еще по такому поводу, он не хотел. В понедельник к вечеру, захватив с собой зачем-то Надю, он явился восстанавливать прежние отношения, что было сделано очень легко, хотя эпизод мне хорошо запомнился. И еще одна черточка. Как-то с Надей мы позвонили Петьке и попросили позвать одного из работавших с ним поляков. Петька пошел звать, и трубка долго молчала. Я, разглядывая стенку телефонной будки, обнаружил нацарапанные буквы «KPG» — компартия Германии и сказал это Наде, стоявшей рядом. И вдруг в трубке голос Петьки: «Чего это вы там читаете?» — «Чего же ты подслушиваешь?» — «Но ведь это же я, а не кто-то другой».

Иногда Надя, по-видимому, в силу прирожденного кокетства, пыталась вызвать у меня чувство ревности. На этой почве однажды у нас произошла даже размолвка, после которой в порыве откровенности Надя многое рассказала о себе. Незадолго перед войной она вышла замуж за молодого специалиста-инженера. Вместе переехали в Гродно, куда его распределили. С началом войны эвакуироваться не успели и Надиного мужа поместили в гетто — он был еврей. Они могли встречаться на городских развалинах, куда евреев гоняли на работы. А однажды, нацепив желтую звезду, Надя пришла с колонной в гетто, где прожила с мужем недели две. Вспоминала об этих днях, как о самых страшных, и в то же время, самых счастливых. Аркадию — так звали ее мужа — удалось с группой евреев бежать, но их выдал кто-то из местных жителей, и всех тут же расстреляли. В городе знали, что Надя жена еврея и смотрели на нее косо. Опасаясь за будущее, она завербовалась на работы в Германию и таким образом оказалась в Кенигсберге. Вот и вся ее история, простая и страшная.

Шла осень 1943 года. Мы радовались успехам наших на фронте, о которых вынуждены были сообщать немцы в соответствующих выражениях («для выпрямления линии фронта» оставлено то-то). Вместе с тем нас как-то обескураживали сообщения, что с «бандитами» — читай партизанами — в оккупированных областях покончено. Было решено, что неплохо бы узнать непосредственно, как там идут дела, а заодно проверить, что делается на дорогах (в начале у нас был план добираться до лесов района Вильно, благо были карты), где наверняка должны быть партизаны. Я стал просить на работе

 

- 106 -

отпуск. Это было не особенно трудно, так как Иогансен ко мне благоволил. Кстати, от Арсеньевых я знал, что он крыл немцев на чем свет стоит и искренне желал их поражения. Труднее было получить пропуск в Новогрудок. Я написал заявление, что, де, там имение (хотя никакого отношения к нему я не имел), что сейчас время сбора урожая и что мое временное присутствие там необходимо. Письменная поддержка профессора Иогансена, да еще и то, что заявление подписал «Furst», по-видимому, и решили дело. Пропуск был получен. Не исключено, что были и более мощные рычаги, о которых тогда я не мог и догадываться.

Ехал я в Новогрудок через Инстербург-Эйдкау-Каунас-Вильно-Лиду. По дороге приглядывался ко всему. Недалеко от границы по вагонам была проверка документов. На пограничной станции Эйдкау пассажиры перешли в другой поезд, шедший в Вильно. Таможенного досмотра не было. До отхода поезда я бродил по перрону. На перроне памятник 1914 года горнисту такого-то полка — первой жертве Первой мировой войны. По Литве ехали медленно. Вагончики были здесь уже не те, что в Германии, да и народ ехал не тот. И в одежде, и в манере держать себя, не говоря о языке, разница была большой. Переночевал в Вильно и на другой день пошел посмотреть госпиталь, где я лежал. Здание по-прежнему занимал госпиталь, и лежали там также русские, но не пленные, а служившие в немецкой армии. Идти внутрь мне не захотелось. Двинулся к старой знакомой Ноне Стучинской, санитарке госпиталя военнопленных. Жили они в том же составе и в той же квартире. Я попал к ним в атмосферу антисоветчины и почти пронеметчины. Если первое еще можно было понять, то второе было для меня необъяснимо. Я сгоряча начал спорить (конечно, против неметчины), но потом бросил. Расстались мы холоднее, чем встретились. От Бутурлина я узнал, что под Вильно есть партизаны. Он продолжал «шоферить» и возил в город дрова. В одной деревне его задержали партизаны, стали вербовать в связные. Он на все согласился лишь бы отпустили, а перед своим начальством наотрез отказался ездить в партизанские места. У Ноны я узнал адрес Сильвии Дубицкой, той самой, которая провожала меня по лестнице, когда я шел на свидание с дядей Мишей.

Дубицкие жили на улице Святого Яцека в доме 3. Встретили меня радушно. Жили они большой дружной семьей. В полуподвальном помещении дома была просторная кухня, куда на трапезу вокруг большого стола собирались все. Это были люди, настроенные явно антинемецки, и говорили мы довольно откровенно. Распрощался я с Дубицкими с самыми теплыми чувствами. О судьбе моих приятелей по госпиталю сестра Сильвия ничего не знала. Дала адрес сестры Нюси, той, которая принесла мне так запомнившееся запеченное с сахаром яблоко. Я ее навестил. Она сильно подурнела, выглядела больной и не была такой веселой, жизнерадостной, пышущей здоровьем, как тогда — у нее оказался туберкулез. Встреча не получилась такой задушевной, как у Дубицких, хотя сестра Нюся мне очень обрадовалась. Я ей сказал, что на всю жизнь запомнил две вещи, связанные с ней: ее походку, стук ее деревянных каблучков и ее яблоко. Для всех них — Стучинских, Дубипких и сестры Нюси; был большой неожиданностью мой польский язык.

Знал я его, по-видимому, действительно, неплохо, ибо ввел в невольное заблуждение человека бывалого — виленского астролога. Расскажу, как это

 

- 107 -

получилось. Еще живя в Новогрудке, я познакомился с адвокатом Клеевским, косвенно приложившим руку к моему освобождению из плена. Это он вместе с Шульцем написал обо мне в Каунас. Еще в Новогрудке Клеевский говорил, что в Вильно живет его хороший знакомый (или даже родственник) — астролог. Я запомнил его адрес — с астрологами встречаешься не так уж часто — улица Дарбо, 9. Клеевский говорил, что для курьеза можно к нему зайти, сказав, что из Новогрудка от такого-то.

Все это я вспомнил в Вильно и решил посетить астролога. Адрес нашел без труда. В передней деревянного дома с палисадником горела перед иконой маленькая электрическая лампочка и сидело несколько посетителей, в основном, женщины. Из двери, ведущей вглубь дома, вышла женщина, и я сказал, что пришел по личному делу и что еду в Новогрудок. Она скоро вернулась и пригласила меня внутрь. В небольшой комнате сидел пожилой человек. Я представился, сказав, что еду в Новогрудок, что увижу такого-то и прочее. Астролог особых поручений не давал, но просил передать какие-то семейные новости. Потом предложил составить мне гороскоп. Я, конечно, согласился. Из стопки на столе он взял лист из школьной тетради, на котором под копирку был разграфлен круг с делениями и схематическими знаками зодиака. Спросил, где, когда, в котором часу я родился, мое имя. Долго вычерчивал что-то на кругу, а потом начал говорить: женюсь я на женщине из-за границы (если принять фронт за границу, то это предсказание оправдалось), что буду заниматься медициной (почти оправдалось — я физиолог и около тридцати лет проработал в медицинском учреждении) и богословием (пока не занимаюсь), что мне надо бояться болезни живота (оправдалось, и я боюсь), говорил, что я узнаю о гибели кого-то из семьи (оправдалось). Говорил, какие дни у меня счастливые и несчастливые и даже какие часы (этого всего я не запомнил). Потом сказал, что я учился в университете. Подтверждаю это. Спрашивает: в Вильно? Нет. В Варшаве? Нет. Во Львове? Нет, в Москве. Этим ответом я, по-видимому, показал, что не совсем простая штучка (весь разговор шел по-польски). Тут он стал говорить общими фразами, стал называть счастливые для меня номера лотерейных билетов и тому подобную чепуху. Видно, действительно, изъяснялся я по-польски неплохо, если такой тертый калач принял меня за местного жителя. Что касается его прорицаний, то удивляться можно только двум — медицине и болезни живота. Остальное, на мой взгляд, можно было предсказать тогда без большого риска ошибиться.

В городе, в районе улицы Пилимо, гетто — кварталы, огороженные проволокой, а в простенках между домами — кирпичные стенки. Кругом сильная охрана из местной полиции и немцев, за проволокой — бледные, печальные лица с черными глазами, равнодушно и в то же время с любопытством поглядывающие на улицу.

До Лиды я добрался поездом, а от Лиды до Новогрудка шел целый караван машин под охраной. Мост через Неман был мощно укреплен целой системой блиндажей, соединительных ходов, пулеметными гнездами, рядами колючей проволоки. Все это было красноречивей газетных сообщений о ликвидации партизан. В Новогрудке я сразу пошел к нашим милым хозяйкам. Обрадовались они очень — и мне, и подаркам, которые я им привез. Жили они по-прежнему. В день приезда они как раз резали поросенка, которого я им купил

 

- 108 -

год назад. Поросенок вырос на славу. Хвалили его на все лады, хвалили мою легкую руку. На следующий день я поехал в Щорсы. Полиция там «оккупировала» здание всего имения: во дворе блиндажи, колючая проволока, ходы сообщения, и все это перед фасадом дворца с надписью «Pace et libertati». Няню выселили в помещение школы. Зашел к Лавникевичам, в семье которых рос мой крестник, подарил ему детские вещи, отданные фрау Мицлаф для обмена на продукты. Зашел в мурованку. Везде жаловались на плохое ведение хозяйства, на произвол полиции. Данилов, бухгалтер имения, остался жить в своей комнате, слившись с полицией, да и, пожалуй, спившись. В день моего приезда отмечали традиционный праздник урожая — «дожинки». Данилов мрачно шутил, как бы они не стали «доржинками» — от слова дорезать — в пуще за Неманом партизаны.

В обратный путь из Новогрудка опять собирался целый караван машин под охраной броневика и машин с полицией. В Лиде, когда я ожидал поезда, встретил Галю Бузюк. Она возвращалась с группой молодежи с какой-то идеологической немецко-белорусской конференции, была в приподнятом настроении и, видимо, заражалась культивируемым немцами духом национализма. Я пытался ее предостеречь, но бесполезно.

Вернувшись в Кенигсберг, рассказал все подробности путешествия Сергею и Петьке. Наступала зима, и в городе активно проводилась так называемая «зимняя помощь армии». Вот как это происходило. В осенне-зимние месяцы на улицах периодически, но не часто, появлялись люди с большими красными кружками-копилками в руках. Они приставали к прохожим, собирая деньги на помощь армии. Мы позволяли себе некоторое издевательство над этими сборщиками. Так, завидя идущего навстречу сборщика, лезешь в карман. Сборщик с радостью кидается к тебе, а ты вынимаешь носовой платок и сморкаешься. Однажды я проходил парком и издали, увидав сборщиков-школьников, стал им кричать. Все они кинулись ко мне, и одному из них я опустил в кружку один пфенниг. Отходя, они открыто возмущались, так что мне их даже стало жалко. А вот на работе приходилось давать. По комнатам с кружкой ходила толстая молодая фрау Шиммельфениг, и я опускал ей в кружку монету в 50 пфеннигов. В связи с этими сборами вспоминаю такой случай. По воскресеньям хозяйка, фрау Мицлаф, обычно приглашала меня обедать. В одно такое воскресение я сидел в своей комнате и читал, когда вбежал ее сынишка Вернер, симпатичный мальчик лет восьми, с кружкой в руке, прося, чтобы я положил туда деньги. Я не дал. Он удивился и молча ушел, а за обедом спросил мать, почему я не дал денег. Теперь мне надо было объяснить это. Я ему сказал, что на той стороне фронта сражается мой брат, и я поэтому не могу давать денег. Вернер сначала не понял. Тогда в объяснение пустилась мать, проводя параллель с ним и его младшим братом Юргенсом. Потом она, как бы извиняясь передо мной, говорила, что это в школе заставляют детей ходить с кружками, что она не может это запретить, ибо на нее и так смотрят косо из-за того, что у нее живут русские, но что она сама против этого. Удивительный была человек!

На Рождество, которое немцы очень чтут и отмечают, мы с Сергеем устроили для этих двух ребятишек небольшую инсценировку. Мать им сказала, что когда в дверь будет четыре звонка, это значит — пришел Дед Мороз. Сергей

 

- 109 -

надел навыворот мою шубу и ушанку, приделал себе бороду из ваты, положил в мешок игрушки и четырежды позвонил. Открывать побежал пятилетний Юргенс и со страхом примчался назад, говоря, что там Дед Мороз. А за ним вошел Сергей и начал раздавать подарки. Фурор был полный.

Глубокой осенью Михаил уехал во Францию, окончив очередной курс университета. На вокзале мы провожали его всей компанией. Среди провожавших была и фрау Мицлаф. Видно, запал ей Мишка глубоко в сердце. После его отъезда я жил у нее один.

К Новому году у нас уже была сколочена группа из шести человек — Сергей, Петька, Николай, Ванюшка, Димка и я. Мы твердо решили бежать весной, используя зиму на тщательную подготовку (экипировка, разработка и изучение маршрута, оружие и многое другое). Бежать на зиму, бежать для того, чтобы только бежать — смысла не имело. Николая мы полностью приняли в свою компанию, обаяние, внутренняя цельность, порядочность — все это сделало возможным посвятить его в наши планы. Он их принял, полностью согласился, говоря, что сделал большую ошибку, пойдя к немцам, что все больше и больше мечтает о возвращении домой. Я этому верил, так как знал по настроениям Арсеньевых, да и по примеру Михаила, что вначале многие честные люди шли с немцами, но затем одни быстрее, другие медленнее, распознавали, что такое нацисты, их образ действий и цели, и отходили либо просто в сторону, либо зажигались к ним ненавистью и готовы были на многое для сопротивления этой чуме. С нацистами же оставались только подлецы, люди корыстные, авантюристы да, возможно, слабохарактерные, не способные на решительный выбор. Вспоминается довольно характерная сценка, свидетелем которой был Сергей. У Арсеньевых, где тогда временно поселился дядя Поля, появился проездом на один вечер их знакомый, русский, эмигрант, служивший в армии у немцев. За столом сидели трое — дядя Поля, знакомый Арсеньевых и Сергей. Разговор шел о работе этого гостя. Дядя Поля, немножко заикаясь (он всегда заикался), но как всегда отчетливо и солидно сказал: «Служить у немцев сейчас просто неприлично» (у дядюшки была такая особенность — говорить иногда в лицо неприятную правду). Гость, даже как будто восхитившись этой оценкой, проговорил: «Ах, как это интересно сказано! Позвольте, я с Вашего разрешения это запишу». И тут же достав записную книжку, записал. Дядя Поля был очень озадачен. Потом после ухода гостя, он выспрашивал дядю Николу, порядочный ли это человек? Что ж, даже дядя Поля радикально изменил свое отношение к немцам.

Город жил размеренной жизнью: в субботу работа до обеда, всегда открытые кинотеатры, театры, концерты, а университет празднует свой четырехсотлетний юбилей. Фронт далеко и внешне не чувствуется. Замерзшие пруды в центре полны катающимися на коньках. Правда, все продается только по карточкам, но к Рождеству все получили по порции вина. Правда, города Западной и Центральной Германии начали сильно бомбить, но сюда еще не прилетали. Правда, на улицах много военных и довольно много инвалидов в форме, да полевая жандармерия в касках с большими бляхами на груди, много слышится иностранной речи, да люди с голубыми (наши) или желтыми (поляки) квадратными тряпочками на груди. Иногда можно увидеть группу

 

- 110 -

наших военнопленных под охраной. Но если не приглядываться — размеренная, налаженная жизнь с затемнением по ночам.

Прошел Новый год, который я встречал с Надей в интернациональной компании иностранных рабочих, куда ее и меня затащила веселая и разбитная блондиночка Ольга, Надина подружка, бывшая жена нашего офицера, знавшая, что такое мужчины, и как с ними надо обходиться.

Я продолжал пунктуально ходить на работу, а обедать шел либо в расположенный поблизости ресторан шикарного, в стиле модерн, «Парк-отеля», либо к Сергею в университетскую столовую «Палестро». В ресторане было тихо и чопорно и подавали официанты-французы, в студенческой столовой — шумно, людно. Кроме того, там было то, что в наших студенческих столовых (по крайней мере, в столовой МГУ) завели лишь через несколько лет после войны — самообслуживание. Грязную посуду со столов убирала и увозила в коляске наша девушка-восточница, очень тихая, видно новенькая. Наших попыток с Сергеем с ней заговорить она сторонилась. А на все это взирал уроженец Кенигсберга Кант — огромный его портрет в рост висел на стене напротив входа в двусветный зал. Иногда Сергей приходил обедать со мной в «Парк-отель», благо это было совсем рядом с университетом, и тогда велись долгие разговоры с чернявым официантом-французом (Сергей долго жил в Париже). Однажды оказалось так, что за нашим столом обедала пожилая немка. Рассчитываясь с официантом, она стала давать ему на чай пфенниг или два и никак не могла понять, почему он не брал. А тот вслух возмущался Сергею: «Что за люди, эти боши, хуже жидов! За кого они нас принимают?» Чувствовалось, что для него немцы — это «унтерменши».

Вскоре Сергей поехал на учебную практику в Белосток, где работал в больнице. Из Белостока тоже привез известия, что край полон партизанами. Кроме того, Серею удалось нащупать благоприятную почву для группы среди врачей. Один из них даже дал деньги на побег и потом еще послал Сергею. Эти деньги стоили Сергею нескольких неприятных минут. Спустя некоторое время после возвращения Сергея вызвали в гестапо. Там ему показали денежный перевод из Белостока и спросили, что это значит. Сергей сказал, что в Белостоке отдал своим новым знакомым старые костюмы, свои и дядины (отчасти так и было), чтобы те их продали. Сергею предложили внести эти деньги в фонд «зимней помощи армии», что он тотчас же и сделал. Во время своего недолгого пребывания в гестапо Сергей видел, как конвойные привели в кровь избитого человека, другой, в таком же состоянии сидел в комнате, где происходил разговор с Сергеем. Сергей в начале разговора испугался, подумав, что наша группа раскрыта, и его вызов в гестапо связан именно с этим.

В начале 1944 года выяснилось, что Петькина подруга Мария забеременела. Сергею удалось положить ее в университетскую клинику для аборта, но дело с этим почему-то задерживалось, и Петька просил узнать, почему задержка. Мы с Петькой ждали ответа во дворе больницы. Пришел Сергей и, как-то замявшись, сказал, что у Марии обнаружен сифилис и тут же ушел выяснять еще что-то. Петька изменился в лице и совершенно остолбенел. Я, видя эту реакцию, начал его успокаивать, говоря, что теперь эту болезнь лечат и что это уж не такая страшная вещь. Но он все не успокаивался, а потом сказал:

 

- 111 -

«Мне ведь нельзя лечиться». — «Почему?» — «Я же жид!» Оторопев, говорю глупость: «Не может быть!» — «Точно», — отвечает он.

Да, вот это номер! Ведь первый медицинский осмотр выявит его национальность, и тогда Петьке конец. Теперь ему сюда и носа совать нельзя — возьмут на принудительное лечение. Положение резко осложнилось. Во-первых, Петьке надо срочно менять местожительство, его в любое время могут взять на учет как сожителя Марии. Во-вторых, и это мы обсуждали отдельно с Сергеем, стала понятной сквозившая у Петьки неприязнь к Николаю. Хороша же у нас группа подобралась! Рассказать Николаю о Петьке было невозможно. Этим мы в корне подрубили бы дело, которое, как нам казалось, успешно двигалось вперед Мы спрашивали Петьку, как могло получиться, что Мария больна. Петька рассказал, что незадолго до того, как Марии надо было ложиться в больницу, ее изнасиловал полицейский, живший около пекарни. Так ли все это было, знать мы не могли. Но не в этом дело. Нам с Сергеем стало казаться, что Петька охотно дает Николаю докуривать из своего мундштука. Обстановка делалась тяжелой, но побег мы продолжали готовить. Петька говорил, что Мария знает, что он еврей, но что она его не выдаст. Через знакомых медиков Сергей старался задерживать Марию в больнице, но в конце концов ее отправили в лагерь, как сказали, рожать.

Однажды на улицах города было заметно, что полевая жандармерия останавливает и проверяет автомашины, особенно грузовики. Это совпало с историей, рассказанной Петькой, которую он слышал от кого-то из своих многочисленных знакомых. В авторемонтных мастерских, где работали наши военнопленные, срочно ремонтировался военный грузовик. Была суббота, а пленные не успевали закончить ремонт. Поэтому были оставлены сверхурочно несколько пленных доделывать работу, чтобы потом унтер и два-три солдата — хозяева грузовика — завезли их в лагерь. Когда машина была готова, пленные перебили немцев, поменяли одежду и уехали. В лагере хватились, пришли в мастерские и, найдя побитых, успокоились. Только в понедельник поднялась тревога, выяснилось исчезновение унтера с солдатами. Тогда-то и была запоздалая проверка на дорогах.

Этот случай подсказал нам вариант побега, предложенный Петькой — на машине. Николай его поддержал. Хотя все это выглядело героически, но вариант мне не понравился: «А вдруг эта машина завезет всех нас во двор Абверштелле?»(немецкая контрразведка). По всему было видно, что моя реплика Николаю почему-то не понравилась. Дело наше набирало все большую скорость. Мы строили более реалистические планы и после долгих обсуждений остановились на следующем. Добраться любым способом (лучше на поезде) до ближайших лесов в Польше и идти затем уже пешком на восток, пока не встретим партизан. Отправной точкой выбрали Августовские леса, как самые близкие к нам. Нужно было выяснить, какая там обстановка, как туда добраться. Нужны были компасы, карты, оружие, сапоги, продовольствие (первые дни решили идти, никак не обнаруживая себя перед местными жителями, что особенно важно, если часть пути придется двигаться по Восточной Пруссии с ее немецким населением). Очень трудно оказалось достать компасы. Сергей знал, что у его знакомых французов, бывших военнопленных, а теперь живущих свободно, есть компас. Он пошел к ним

 

- 112 -

просить «la bussol», но те не дали, говоря, что хотя и полностью сочувствуют, но, собираясь вместе, смотрят в какой стороне Париж! Компасы решили делать сами. Их сделали Николай и Димка на работе. Там же из шабров сделали колющие кинжалы. С картами оказалось проще. Замечательные карты масштаба 1:300000 Восточной Прусии вплоть до Вильно продавали в книжном магазине! Вот удача! Пригодились и карты, найденные мной в библиотеке. Экипироваться помогала самогонка, за которую достали сапоги, итальянские плащ-палатки (через пленных итальянцев) — большие квадраты с прорезями для головы посередине.

Еще задолго до описываемого времени я совершенно случайно обнаружил в доме хозяйки наган. Роясь в шкафу, стоявшем на чердаке, где висели мой плащ и костюм, я увидел за старыми коробками с шляпами кожаную кобуру и в ней наган 1912 года Тульских Императорских оружейных заводов. Его, по-видимому, привез с фронта муж хозяйки и сунул в шкаф. В барабане было семь патронов и еще четыре в кармане кобуры. Я тогда же показал находку Петьке. До поры до времени наган оставался на месте, но теперь я частенько проверял, там ли он лежит.

В разгар подготовки к побегу нас огорошил Николай. Однажды он завел разговор, что нас мало для побега. Мы не понимали, к чему он клонит. Затем он сказал, что стоило бы взять с собой Ваську Бронзова. Это предложение нас страшно удивило, так как мы знали неприязнь и даже презрение, которое питал Николай к Ваське, и которого презирали все мы. Мы все это сказали Николаю. «Да, человек он паршивый, — продолжил Николай, — но парень не робкого десятка и в нашем предприятии может быть полезен. Тем более, съездив в отпуск в город Валгу, Васька, оказывается привез две гранаты». Мы наотрез отказались принимать Ваську. Но тут выяснилось, что Николай, без нашего на то согласия, уже посвятил Ваську в план нашего побега, и тот хочет бежать с нами. Мы кинулись на Николая, как он мог, не посоветовавшись с нами, это делать. Николай оправдывался только что высказанными доводами. Мы, понимая, что теперь ничего не поделаешь, с тяжелым сердцем согласились. После этого случая вера в Николая несколько пошатнулась. Уже вдвоем с Сергеем мы долго обсуждали создавшееся положение. Зачем было бежать Ваське? Только потому, что проигрывают немцы? Если так, то это еще полбеды. А если не так, то зачем ему бежать? По-видимому, тогдашние наши способности к анализу были не в состоянии пойти дальше этого вопроса, на который подсознательно, что ли, было страшно давать ответы. Не исключено, что это определялось еще и некоторым психологическим фактором, особенно для меня. Уж очень хорошо все складывалось, все трудности преодолевались, побег из мечтаний вырисовывался реальностью. А это, до конца непонятое, но подсознательно грозное событие — включение Васьки — анализировать просто не хотелось. Так страус прячет голову от опасности...

Я считал подбор нашей компании чистым, и совесть у меня на этот счет была спокойной. Хотя в ней был Николай, служивший у немцев, но о своей ошибке он говорил задолго до решения бежать, и это решение созревало у него постепенно. А вот с Васькой было совершенно другое дело. Это был антипод, человек темный, нечистый, и решение бежать у него не могло быть результатом хороших побуждений. (Характерно мнение Сергея, высказанное

 

- 113 -

им много лет спустя: «Я тогда был уверен, что в лесу Николай найдет способ избавиться от Васьки».)

В разговорах с Николаем еще до того, как он ввел Ваську, мы спрашивали, что он будет рассказывать о себе в партизанах. Он отвечал, что сначала посмотрит, какое там отношение к тем, кто служил у немцев и, если увидит, что отношение терпимое, что таких людей не расстреливают, то, конечно, во всем признается. О дальнейшей своей судьбе он прямо говорил, что придется за свои дела несколько лет и посидеть, но виноват сам, ошибся. На очередном нашем собрании, на котором присутствовал уже Васька, мы потребовали, чтобы и он дал такое же обещание — рассказать правду о себе, как и Николай. Он это, конечно, сделал. Получилось как бы официальное принятие Васьки. Но внутреннего успокоения это не внесло. Нам с Сергеем вспомнилось, как Иогансен рассказывал дяде Николе, что какой-то чин сказал по телефону, чтобы Ваську приняли на курсы переводчиков, которые открылись при институте и были уже укомплектованы. Но дело наше уже катилось по инерции и остановить его не представлялось возможным.

А тут еще с Петькой пошли осложнения, и ему пришлось скрываться, а потом бежать в Белосток. Вот как все это получилось. Как я уже сказал, Петька сменил квартиру, но на работу ходил, правда, с пропусками, и это пока сходило с рук. Но однажды он узнал от работавших с ним поляков, что в его отсутствие приходил хозяин гаража с двумя гражданскими лицами, возбудившими подозрения у поляков. Спрашивали Петра, где он живет. Поляки полагали, что это гестапо. Петька перестал вообще появляться на работе и сидел дома. Мы достали ему коричневую шинель, форму строительной организации Тодта, и в ней Петька выходил на улицу. Нужно было что-то срочно предпринимать. От Николая суть дела скрывалась. Ему сказали, что Петька прогулял много дней на работе и потому скрывается. Петька, естественно, нервничал, Николай это видел, неудомевал и ругал Петьку неврастеничной бабой. По-видимому, в таком состоянии Петька в общежитии «Шихау» спер две гранаты у хозяев одной из комнат. Это тут же выяснилось, и Сергей с Димкой ходили отбирать их. Было решено, что Петьке надо смываться, да и он сам настаивал на этом. Был избран Белосток, куда недавно переехала девица, за которой одно время ухаживали и Петька, и Николай. Перемещению Петьки способствовал некто Тилли, русский из Чехословакии, служивший в организации Тодта (оттуда и шинель). Через Тилли Сергей достал чистый бланк военного командировочного предписания (маршбефель). По тексту, составленному Сергеем и Тилли, этот маршбефель был заполнен, причем отпечатала его на машинке немецкая девушка Эльза, приятельница нашего Ивана, работавшая регистраторшей в поликлинике. Сергей купил Петьке билет до Белостока, и с этим билетом и всеми необходимыми документами он сел в местный поезд на пригородной станции и приехал на перрон Главного вокзала. Все эти маневры были мерой предосторожности, ибо мы уже знали частую проверку документов в здании вокзала, а не на перроне. Петька укатил, и через некоторое время мы получили от его знакомой весточку, что он благополучно добрался до места. С этого момента он на два года исчез из моего поля зрения. Остается добавить, что симпатичный и сочувствующий нам Тилли вскоре скончался от сыпного тифа.

 

- 114 -

Итак, из нашей компании выбыл очень активный человек. Я одновременно и печалился и радовался этому: уж очень тугой узел закручивался. Но дело наше шло своим чередом, и исчезновение Петьки не могло остановить его. После отъезда Петьки мы с Сергеем даже как-то свободнее вздохнули. Действительно, что было бы в лесу или в партизанах, где неприязнь Петьки, перераставшую в ненависть, не надо было бы скрывать. А ненависть эту, зная подоплеку, мы с Сергеем чувствовали. Да и сам Петька, не скрываясь перед нами, говорил, что дай только попасть к партизанам, он покажет Николаю, что к чему.

Однажды проездом у Арсеньевых появился некто Бибиков. Это было еще до истории с Петькой. У Бибикова было маленькое поместье в Польше под Сувалками, и Сергей там один раз побывал задолго до описываемых событий. Теперь мы подумали, что неплохо было бы побывать у Бибикова, посмотреть, что это за места, тем более что они были недалеко от Августовских лесов, а заодно посмотреть и дорогу. Недалеко от Бибикова жил другой помещик — Галцевич, тоже хорошо знавший Арсеньевых. Его сестра была женой Бибикова. Галцевич не раз приглашал Арсеньевых к себе погостить. На этот раз к нему собирался дядя Никола. А так как разведка дороги в Августовские леса входила в наши планы, то я сказал, что с большим бы удовольствием поехал бы с дядей Николой. Надо было получить опять отпуск под благовидным предлогом. И он появился. Меня периодически беспокоили непорядки с желудком (по-видимому, следствие голода в плену), и я попросил через дядю Николу, который знал весь ученый мир Кенигсберга, устроить меня на обследование знакомому профессору от медицины. Дядя Никола написал записку профессору Брюкнеру, где значилось, что у «его светлости понос». По-немецки это звучало так: Durchlaucht’a Durchfall. Дядя Никола был верен себе, и титулы для него значили очень много. Помню, как тетя Вера потешалась над этой игрой слов. Меня обследовали. У немцев это было налажено с большим совершенством; бариевая каша, которую обычно глотаешь с трудом, у них сдобрена чем-то приятным на вкус, а зонд в желудок вводят через ноздрю, причем он достаточно тонок, и нет никаких неприятных позывов, возникающих обычно при заглатывании наших толстых зондов. У меня оказалась какая-то сверхвысокая кислотность, и мне был рекомендован покой и отдых. Имея такую бумажку, отпуск получить было не трудно. Я запасся бумажкой с работы, что еду в отпуск для поправки здоровья туда-то и медицинской справкой. А в полиции выдали бумажку (даже не пропуск) на проезд до города Тройбург в Восточной Пруссии. Надо было проверить, каких бумажек достаточно для проезда, и я решил, что в случае проверки документов буду показывать бумажки с работы и от врачей. И уж если еще что-то будут требовать, то покажу бумажку из полиции.

В конце февраля мы отправились погостить к Галцевичу. Ехали скорым поездом до Тройбурга (теперь Олецко), стоявшего на бывшей границе с Польшей. Проверка документов состоялась, и проверяющий удовлетворился бумажкой с работы. Может быть, помогло то, что я был в компании почтенного профессора? На вокзале нас ждала повозка, доставившая к Галцевичу, жившему на территории бывшей Польши в небольшом имении, национализированном немцами. Небольшой деревянный дом стоял над озером. Слева среди полей, но тоже на берегу озера располагалась деревня Гарбась, а за ней тянулась

 

- 115 -

слегка всхолмленная местность. Озеро, покрытое льдом, тянулось к юго-востоку. Его дальние берега и почти весь правый — были лесистыми. В двух километрах на запад от озера проходила бывшая граница. Севернее лежало местечко Филлипув, а южнее — Бакаларжево.

Галцевич оказался пожилым человеком, типичным русским интеллигентом старой закваски. До революции он окончил Горный институт в Петербурге, но по специальности, кажется, не работал. Немцев ненавидел, но побаивался. Жил он одиноко, сравнительно недавно овдовев, но в доме жило странное существо — пожилая женщина, тоже геолог, работавшая до революции с академиком Ферсманом, хорошо его знавшая и тепло вспоминавшая. Она опекала Галцевича и, видно, обожала его, а он, судя по всему, этим тяготился, но терпел. Из каких побуждений — не ясно. После того, как я обещал достать книгу Ферсмана с его портретом (такая книга была в библиотеке, где я работал, и стянуть ее мне ничего не стоило), эта дама стала со мной очень мила, хотя, откровенно говоря, слово дама как-то не вяжется с ее внешностью: сутулая, в очках, небольшого роста, скорее толстая, чем худая, с небольшим количеством неряшливо причесанных седых волос, сквозь которые проглядывала лысина, она стреляла по сторонам пронзительными взглядами. Дядя Никола говорил, что она одно время работала миссионером в Китае, и я про себя стал называть ее Китайшей.

Мы поселились с дядей Николой в домике, стоявшем позади большого дома. Дня через два нас посетил Бибиков, который был сильно навеселе. Мы сидели у Галцевича. На Китайшу Бибиков не обращал никакого внимания и громким голосом говорил шурину: «Гони ты от себя эту тварь». «Тварь» встала и пошла в другую комнату, что-то шипя по адресу Бибикова, а тот, пьяный, нисколько не смущаясь, громко искал у гостей поддержки своей оценки. Затем Бибиков пригласил нас к себе. Ехали мы к нему, сидя плотно один за другим верхом на линейке. Был морозный, звездный вечер. Пьяный Бибиков во все горло орал похабные куплеты «Золотой азбуки», припевая: «Алла верды, Алла верды». Профессор богословия, я чувствовал, поеживался, а я, глядя на яркие звезды в черном небе, трясся больше от беззвучного хохота, чем от подпрыгивания линейки на замерзшей грязи.

Дом Бибикова, стоявший на берегу небольшого лесного озера, внешне был полной противоположностью дома Галцевича, где жизнь еле теплилась. Но, хотя здесь был уют, чувтвовался большой достаток, женская рука, хозяин, и здесь была своя драма. В доме жили: сам Бибиков, человек лет пятидесяти, крепкий, высокий, пышуший здоровьем, с бритой головой и маленькими голубыми глазами; его жена, сестра Галцевича, она была старше мужа; здесь же находилась ее старшая дочь от первого брака, крупная блондинка. Жена Бибикова была очень приятная, но, видно, несчастная женщина — ее муж ухаживал за ее дочерью и просто жил с ней. В доме была другая дочь Бибиковых — Верочка — симпатичная, милая и умная девушка, заканчивающая гимназию в Лыкке и приезжавшая по воскресениям домой. Оба родителя ее очень любили, а само ее существование явно скрашивало гнетущую обстановку дома.

Верочка аккомпанировала на рояле, а отец пел свою любимую песню: «А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер!» Пел Вертинского, а потом, в соседней комнате говорил мне: «Я тебя познакомлю тут с одной дамой. Какая женщина,

 

- 116 -

какая женщина! Ты ее победишь!» И все это, не снижая тона, хотя дверь в соседнюю комнату, где дядя Никола занимал разговорами хозяек, была открыта.

В обратный путь нас вез снова пьяный Бибиков. На этот раз он ругал поляков и хвалил немцев. Я получил приглашение бывать у Бибиковых. Дядя Никола скоро уехал, а я бродил по окрестностям и заходил к Бибиковым, когда там была Верочка.

По вечерам один на один с Галцевичем мы подолгу беседовали. Он рассказывал, что дальше к востоку в Августовской пуще есть польские партизаны. А однажды я ему прямо сказал, что хотел бы связаться с польскими партизанами, так как в Кенигсберге несколько человек собирается бежать (я в том числе), и мы не знаем, как к нам отнесутся поляки, если мы случайно к ним попадем. Во время этого разговора Галцевич молча ходил взад и вперед по своей комнате, заставленной шкафами с книгами. Он даже не удивился и просто обещал познакомить со сведущим человеком. Вскоре мы поехали в местечко Филлипув к аптекарю Петкевичу. Приняли меня в семье аптекаря радушно, а атмосфера за семейным столом была для меня почти родственной. Помню, как глава дома на сказанную мной к месту поговорку: «Ешь солому, а форсу не теряй», — популярную тогда в нашей кенигсбергской компании, отреагировал: «Вот дети, слушайте и учитесь — ешь солому, а форсы не теряй!» (форсы — по-польски деньги). За столом рассказывали о притеснениях со стороны немцев. Надо сказать, что Сувалкская область была присоединена к Восточной Пруссии, и было строжайше запрещено учить детей больше, чем два года — только грамота и счет. Но подпольно учили, и, если учитель попадался, его отправляли в лагерь.

Галцевич передал мою просьбу аптекарю, а тот сказал, что мне надо свидеться с одним человеком в Сувалках. На другой день на попутной машине вместе с сыном Петкевича и еще кем-то мы поехали в Сувалки. Галцевич дал адрес второй своей сестры, жившей в городе: улица Адольфа Гитлера, 112.

Сувалки — городок небольшой и, может быть, примечательный только тем, что это родина писательницы Марии Конопницкой. Почти все дома одноэтажные, и город выглядел, как большое местечко. Мои сопровождающие привели меня к фельдшеру Немунису (один из них оказался его сыном Тадеушем). В передней сидело несколько человек на прием. Тадеуш дал знать отцу, и я был принят без очереди. В небольшой комнате за письменном столом с лампой под абажуром сидел пожилой человек без халата. Я без дальних слов изложил суть дела — наша небольшая группа собирается бежать в партизаны. Мы наметили Августовские леса, но не знаем, как нас встретят польские партизаны, вероятность попасть к которым исключить нельзя. Немунис ответил, что, кого надо, он предупредит, а именно — командира польского отряда Житневского (много позже я узнал, что это псевдоним). Он будет знать, и, в случае чего, мы можем на него ссылаться. У меня была еще просьба: не может ли Немунис помочь нам картами Сувалкской области? В ответ он молча снял со стола толстое стекло, дбстал из-под бумаг две военные польские карты области и так же молча передал их мне. Я был очень благодарен, и спросил, не может ли он помочь нам и оружием. Он ответил, что сейчас нет, но позже, вероятно сможет. Тогда я сказал, что к нему приедет Сергей. Немунис предложил, чтоб в виде пароля Сергей сказал, что у него болит нос. Кроме того, я спросил Немуниса,

 

- 117 -

что он знает о районе железнодорожной станции Поддубовек, где мы намечали высадиться. Станция эта была удобна тем, что стояла в лесу, а ближайшая деревня была в километре или полуторе от нее. Немунис ответил, что это вполне удобное место, что никакого поста там нет. Еще я спросил, нет ли там поблизости гарнизонов или лагерей, чтоб на них не напороться. Насколько ему известно, там все свободно, а ближайший гарнизон стоял в местечке Рачки, соседней с Поддубовеком станции к западу. Несколько замявшись, Немунис предложил: «А может быть, вас связать с Лондоном и туда направить?» От этого предложения я отказался. Мы стали прощаться. Хозяин сказал, что для отвода подозрений, он объявит домашним, что я приезжал лечить триппер. Это сразу объяснит все. Здорово, подумал я. Немунис вышел со мной в переднюю пригласить следующего и на прощанье сказал: «Итак, по две таблетки до еды».

От этого человека, сделавшегося мне симпатичным, я пошел к сестре Галцевича. пожилой милой женщине, жившей на втором этаже выбеленного кирпичного дома на главной улице. Приняла она меня сердечно и радушно. Мы разговорились. Оказалось, она принимает большое участие в жизни нескольких пленных местного лагеря. Она познакомилась с переводчиком этого лагеря, немцем с Поволжья, Андреем Юстусом, бывшим пленным, а теперь жившим свободно. А уж через него — с пленными-мастеровыми, которые ходили с конвоем на работы в город. А заодно познакомилась и с их конвоиром. В лагере были и женщины, в основном медицинские работники. Одна из них, жившая почти свободно, в тот день как раз зашла к Галцевич, когда я там сидел. Мы с ней разговорились. Военврач третьего ранга, москвичка, Зоя Содатова. На всякий случай я с ней не откровенничал. Вскоре зашел пожилой немец в форме — тот самый конвоир. Родом он был из Прибалтики, по-русски говорил неплохо. Ругал немецкие порядки на чем свет стоит: «Безобразие, интенданты от мала до велика воруют. Сахар сыпят в кофе, а сколько сыпят, никто не видит. Я служил в пяти армиях, и самый большой порядок был в гражданскую войну в Красной Армии. Там так солдат не обворовывали».

В тот же день у Галцевич побывал еще один военнопленный, но в военной форме, из охраны лагеря, русский, по виду из интеллигентной семьи, молодой парень. Разговор с ним не получился, был он почему-то очень мрачным. К концу визита сказал, что ходил специально смотреть, как вешали пятерых поляков. Они стояли в кузове машины с откинутым бортом, и после того, как им надели петли на шеи, машина отъехала. Я спросил: «Зачем это надо смотреть?» — «Все нужно знать», — ответил он. Вскоре за ним зашел такой же парень в немецкой форме, украинец по фамилии Марахевка. Видел я его мельком, так как дальше передней он не пошел. Был он черен и больше похож на крымского татарина, что у украинцев не такая уж редкость. Мрачности, как у первого, у этого не было и следа.

Была середина моего отпуска. Еще раньше я рассчитывал, прервав отпуск, съездить в Кенигсберг для проверки дороги. Сестре Галцевича сказал, что везу домой подарки ко дню рождения хозяйки, выменянные на одежду: масло сало. Поэтому я прямо из Сувалок двинулся в Кенигсберг, чтобы своими глазами посмотреть на этот самый Поддубовек да выяснить, нет ли проверки на бывшей польско-германской границе. Поддубовек, который я обозревал из окна вагона, оказался даже не разъездом. Стоял маленький домик, и была видна

 

- 118 -

дорога, уходящая в лес. Поезд здесь пересекал лесную полосу шириной километра в три, тянущуюся с северо-запада на юго-восток. Границу переехали без всякой проверки, ведь Сувалкская область значилась как территория Восточной Пруссии. Проверка, оказывается, была между Сувалками и Авгус-товым, который принадлежал уже к Белостокскому округу.

Пробыв в Кенигсберге один день, я вернулся к Галцевичу. Оставались последние дни моего отпуска. В одну из ночей выпал глубокий снег. Я сходил к Бибиковым и взял у них лыжи. Последний раз я становился на лыжи ранней весной 1941 года, когда нашу роту отправили из Костромы готовить к лету лагерь. Думал ли я тогда, что в следующий раз встану на лыжи в такой обстановке? Лыжи доставили мне колоссальное удовольствие, и лыжи и сказочный зимний лес. Возвращался я в Кенигсберг поездом, который делал остановки на каждой станции. В нем документы не проверяли. По дороге в районе станции Поссесерн я обратил внимание на обилие полевых телефонных кабелей самого разного калибра, тянущихся вдоль железной дороги и уходящих в лес. Уж не ставка ли Верховного командования, которая, как было известно, располагалась здесь, в Восточной Пруссии (как потом оказалось, так оно и было). По приезде я сделал полный отчет ребятам, а через некоторое время Сергей скатал в Сувалки к Немунису, но тот так и не смог достать для нас оружия. Сергей рассказывал, что в городе было расклеено объявление примерно такого содержания: в лесах под Сувалками есть кучка бандитов, ими руководит некий Заремба. За его голову обещано... и далее следовал перечень: столько-то денег, столько-то продуктов, столько-то мануфактуры и т.п. В городе неспокойно, везде патрули, жителей на улицах почти не видно. Позже я узнал, в чем было дело, но об этом ниже. Сергей все это время был в тяжелом состоянии, разрываясь надвое. С одной стороны, наша группа, в подготовку которой к побегу он вошел всей душой, всеми своими помыслами. С другой стороны, старушка мать и любимая девушка. Он все время советовался со мной, как быть. Что я мог ему сказать? Помимо всего, ему известного, мне было известно еще и такое, что он вряд ли реально представлял. Что его может ждать по возвращении на Родину? Ведь никто в «органах», с которьми мы обязательно будем иметь дело по возвращении, не примет в расчет его нелегкую жизнь, работу судомойкой, мальчиком на побегушках, не поверит в искренность его побуждений вернуться. Мне и то, наверное, думал я, придется туго, а ему? Зачем я буду толкать его в это пекло. Поэтому я особенно не уговаривал Сергея. А о себе я решил — будь, что будет, лишь бы вернуться к матери, на Родину. Сергей все же серьезно полагал примкнуть к нам позже. Он уже поговаривал дома о том, чтобы отправить мать в Бельгию ко второму сыну Ивану, и летом это, кажется, должно было состояться. После этого он предполагал двинуться на восток. Что касается Райки, то в один из последних вечеров перед побегом, когда мы сидели все в моей комнате, я говорил ей, чтобы она держалась за Сергея, что за ним она не пропадет, и ему не даст пропасть. Но в конце концов Сергей решил с нами не бежать.

Довольно сильно заболел Николай — печеночные колики. Ему предложили вырезать желчный пузырь, и он лег на операцию. Операция прошла благополучно, мы его навещали большой компанией, и соседи по палате — немцы —

 

- 119 -

выражали удивление: какие эти русские дружные*. По выздоровлении Николай по общему совету поехал «отдохнуть» к Бибикову, еще раз посмотреть дорогу, места. Для этой же цели съездил и Васька до Сувалок и обратно. В результате всех этих путешествий вырисовывалась картина, что в том поезде, который шел со всеми остановками, проверки документов, как правило, не бывает.

Приближалась Пасха (католическая). Это давало три свободных дня, и я решил еще раз скатать к Галцевичу для последней проверки дороги, а заодно проверить действенность своих, теперь уже просроченных, документов на проезд: справки с работы на бланке, справки врачей, разрешения на проезд. У нас уже был назначен день побега — 22 апреля, суббота. Субботу выбрали потому, что в этот день в поезде едет очень много народа, едут на маленькие

расстояния, и проверка документов еще менее вероятна-

Добрался я до Тройбурга благополучно и пешком, с рюкзаком за плечами, быстрым ходом пошел к Галцевичу. По карте по прямой это 15 километров. Впечатляла огромная разница между Восточной Пруссией и Польшей. Граница между двумя государствами, двумя народами, такими разными, существовала здесь со времен Екатерины II. Граница эта — канава и чугунные шестигранные столбы выше человеческого роста. На одной грани столба выпуклый немецкий орел — на противоположной — следы от русского, двуглавого, которого сбили поляки. По одну сторону — чистые домики под красной черепицей, ухоженные, огороженные участки и участочки земли, дороги и дорожки в полном порядке, видно, за всем этим постоянно смотрят. По другую сторону — матушка Русь (хотя и польская) — с раскинувшимися дворами и покосившимися избами, хорошо, если где огороженные плетнем, песчаные проселки и витиеватые тропинки — раздолье и никакой скованности — два народа, два национальных характера.

На моем пути, недалеко от границы с немецкой стороны, стояла мельница. У крыльца — хозяин. Он долгим подозрительным взглядом провожал меня. Но вот и дом Галцевича. Поздоровавшись с Китайшей и оставив вещи — хозяина не было дома, он гостил в Сувалках у сестры, я налегке пошел к Бибиковым. Там была Верочка, с которой мы долго гуляли, разговаривая о том, о сем. Еще раньше я видел у нее компас, а теперь его попросил. Она сразу согласилась отдать, но спросила: «Уж не собираетесь ли вы бежать в партизаны?»(мы — это Николай, который недавно у них гостил, Сергей и я). Говорю, что, да, собираемся. «Вот здорово! Я так и думала». — «Почему?» — «Да так, похоже на это было. А когда?» — «Скоро. Вы ведь, кажется, по субботам едете из гимназии домой? Ну так вот, в субботу двадцать второго часть пути мы с вами можем проехать в одном поезде». Потом я себя нещадно ругал за эту откровенность. Чего это я стал так рисоваться? Конечно, причина моей бравады была проста: хорошенькая, сочувствующая девушка, начинавшая мне нравиться, а самому-то двадцать с хвостиком... Но, конечно, это было не дело.

Когда я вернулся к Галцевичу, меня огорошила Китайша: «А за Вами тут полиция приходила». Что такое? В чем дело? « Вы ведь пешком со станции шли.

 


* Много позже Сергей рассказывал, что санитар этой больницы — пожилой немец — говорил ему, как коллеге, о Николае: «О, это шпион!» Что он имел в виду? Что знал? По-видимому, Николая в больнице посетил тот самый майор, который его «опекал», а

санитар это видел.

 

- 120 -

Так вот, с мельницы позвонили, что границу перешел какой-то подозрительный тип, похоже, шпион. Полиция кинулась Вас ловить, заехала в имение. Здесь я их успокоила, показав рюкзак и сказав, кто Вы, и куда пошли. Вот и все». Да, по Восточной Пруссии путешествовать пешком с рюкзаком за плечами нельзя. Вскоре я вернулся в Кенигсберг.

Шли последние приготовления. Мы потихонечку паковали чемоданы, куда складывали продукты: сало, выменянное во время поездок к Галцевичу, сухари, которые сами сушили, сахар — «жиры, белки и углеводы», как мы это называли. В чемоданы также упаковывали сапоги, кинжалы, карты, спички в металлических коробках, залитых парафином; взяли топор, маленькую пилу, веревки на случай, если придется строить плот для переправы через Неман (в энциклопедии я прочитал все об этой реке). Было предусмотрено и средство, чтобы сбить со следа собак-ищеек, если понадобится. Об этом средстве я прочитал в воспоминаниях Солоневича, публиковавшихся в газете «Новое время». Автор вдвоем с братом бежали в 30-х годах из лагерей «Медвежья гора» в Финляндию. Чтобы запутать свои следы, они смазывали подошвы нашатырным спиртом, а через некоторое время натирали табаком. Никакая собака не в состоянии догадаться, что такие разные запахи принадлежат одному человеку. Так, по крайней мере, писал Солоневич. Поэтому мы взяли пузырьки с нашатырным спиртом, вату и картонки, которые долго мокли в табаке. Сергей с большой скрупулезностью подготовил целую походную аптечку с подробным описанием, что, когда, в каких случаях применять. Там многое было вплоть до новокаина и шприца, если потребуется маленькая операция (правда, практических занятий, как это делать, он с нами не проводил). Это руководство, написанное его рукой, до сих пор хранится у меня. Во фляги мы налили первача. Все это было сложено в рюкзаки, рюкзаки положены в хорошие, добротные чемоданы. Наш внешний вид, пока мы на людях, не должен был вызвать никаких подозрений. Белые рубашки, галстуки, хорошие костюмы, приличные плащи, новые туфли — все это было приобретено в свое время за самогонку.

Итак, шли последние дни перед побегом. По совету Сергея, остававшегося в Кенигсберге, чтобы никого не подводить (во-первых, его самого), я стал «заметать» следы. И хозяйке, и на работе я начал говорить, что скоро перееду к тетке в Вену. Я написал письма моей хозяйке, сослуживцам, дяде Николе, ну и, конечно, своему спасителю в Париж — дяде Мише (это уже не для «заметания» следов). В письмах я приносил извинения за срочный отъезд в Вену. Письма были датированы концом апреля, и Сергей должен был отослать их в Вену моей двоюродной сестре Дарье с тем, чтобы она их отправила в Кенигсберг (как выяснилось позже, Сергею пришлось самому съездить в Вену, чтобы отправлять эти письма).

К этому времени мой главный шеф — профессор Иогансен ушел с работы и собирался уезжать в Данию. Он попросил помочь упаковать вещи. Я пришел к нему на квартиру и половину дня паковал чемоданы и мешки. О некоторых своих вещах он мне рассказывал. Особенно гордился дохой из собачьего меха;

«Ляжешь где-нибудь на станции прямо на пол и спишь. Утром только отряхнешься, -и она опять чистая». На стене профессорской квартиры висел небольшой блестящий компас. Я спросил Иогансена, не отдаст ли он мне его. И тут повторился в несколько ином варианте разговор с Верочкой Бибиковой.

 

- 121 -

Иогансен удивился, но не слишком сильно. Потом его глаза загорелись каким-то юношеским блеском, и он стал давать советы из своей большой таежной практики: как разжигать костер без спичек, как спать без костра, и многое тому подобное. К побегу он отнесся вполне сочувственно и на прощанье дал два пакетика белых сухариков, насушенных им уж Бог знает для чего. Распрощались мы очень тепло. Иогансен пожелал счастливого пути, и я унес подаренный мне компас, сухарики, да еще повидавший виды рюкзак и самые добрые чувства к этому русскому датчанину.

Накануне дня побега я зашел к Наде проститься. Последнее время мы охладели друг к другу, больше, пожалуй, я. Но тут зашел к ней, помятуя наши очень хорошие отношения. И хотя мы с ребятами уговорились никому не сообщать о дне и часе нашего отъезда, я ей все же сказал. Надя не хотела верить, говорила, что я ее разыгрываю, но я показал ей железнодорожный билет до Сувалок, купленный заранее Сергеем.

Настало 22 апреля. Утром ко мне зашел Сергей. Он посоветовал проститься с дядей Юрой (дяди Николы в это время в Кенигсберге не было). Я позвонил этому симпатичному человеку, сказав, что хотел бы его видеть. Минут через десять он пришел — мы встретились на улице — и я прямо сказал, что ухожу в партизаны. Он не отговаривал, а только сказал: «Ну что ж, может быть, ты и правильно поступаешь». Мы расцеловались, и дядя Юра меня перекрестил. Очень хотелось зайти к хозяйке, но делать этого не следовало.

Вдвоем с Сергеем налегке (чемодан Сергей вынес за несколько дней до того, накануне он сдал его в камеру хранения на Главном вокзале) мы сели в трамвай и поехали в центр. Там в одной из пивных нас ждал Николай. В туалете я передал ему наган, взятый утром из шкафа на чердаке. Еще раньше мы решили, что старшим в группе будет Николай как старший по возрасту и самый опытный. Ему, естественно, и предназначалось наше самое главное оружие. Сергей проводил нас до остановки трамвая, идущего к вокзалу. Мы крепко обнялись, расцеловались. На прощанье Сергей отдал свой плащ Николаю, а затем отвернулся и стал уходить. Его ссутулившаяся фигура, удалявшаяся по Кайзер Вильгельм Плац, запомнилась мне на всю жизнь.

На вокзале мы сразу же взяли вещи из камеры хранения и, пройдя контроль, двинулись подземным коридором к перрону. В коридоре неожиданно столкнулись с Надей и Ольгой. Надя, конечно, не выдержала и пришла провожать. Она стала утверждать, что встреча случайная, что вот хозяйка ее велела отправить багажом детскую ванночку (в руках у нее, действительно, была детская ванночка). Мы расцеловались, и я просил их не выходить на перрон. Сели в вагон второго класса.

План наш был таков. Ехать в поезде не всем вместе, а в соседних вагонах. Я вдвоем с Николаем, а в следующем по ходу поезда вагоне — Димка, Ванюшка и Васька. Так же, порознь, мы уговорились садиться в поезд. Еще раньше мы установили, что проверка документов шла обычно с головы поезда. Значит, проверять первыми будут нас с Николаем. У меня была справка с работы и от врача, где я подчистил дату. У Николая была тоже какая-то липа. Так же и у остальных ребят. На случай, если будет проверка, что было маловероятно, и мы «горим», то я и Николай должны были на ходу поезда прыгать и выстрелом давать знать ребятам, чтобы и они покидали вагоны, а дальше уже двигаться

 

- 122 -

пешим ходом. Как это все получилось бы и выглядело, если, действительно, пришлось бы скакать из вагона на полном ходу, стрелять и дальше драпать (если будут целы ноги) своим ходом — уж не знаю, вряд ли все это было реально. Но такая договоренность была. В случае удачного завершения поездки мы должны не спеша вылезти на станции Поддубовек, пропустить вперед себя пассажиров и идти сзади, но не все вместе. Сначала те трое, а сзади мы с Николаем.

В 12 часов 55 минут наш поезд тронулся. Это был не скорый, а простой пассажирский поезд, ехавший со всеми остановками. В Поддубовеке он должен был быть в половине девятого вечера Пошел дождь — хорошая примета, подумал я. В вагоне полно народа, пассажиры стояли даже в тамбуре. Это благоприятствовало нам, так как контролю, проверяющему документы, толкаться в такой тесноте не захочется. Итак, я распрощался с Кенигсбергом4.

Ехали мы спокойно и без приключений, но внутренне я был очень неспокоен. Чем дальше мы отъезжали, тем меньше становилось народа в вагоне. В нашем купе ехала немка средних лет и пожилой мужчина. Немка несколько раз пыталась заговорить с Николаем. В ответ он предлагал ей закурить, и та не отказывалась. Уже когда мы проехали половину пути, в проходе напротив нашего купе неожиданно появился Ванюшка (потом он говорил, что зашел проверить, едем ли мы). Николай сказал ему только: «Ду, менш!» — выражение вроде нашего «Эй, ты!», и Ванюшка удалился. Я сидел и думал: «А вдруг кто-то в этом вагоне сопровождает нас, прекрасно зная наши планы, да и всех нас, и прихлопнет сразу в последний момент». Держа эти мысли в голове, я поглядывал на соседей, пытаясь угадать, кто бы это мог быть.

Подъехали к Тройбургу. Я стал смотреть на перрон и в толпе вдруг увидел Верочку Бибикову. Она шла вдоль вагонов и смотрела во все окна. Я ее окликнул, она улыбнулась и стала подниматься к нам в вагон. Следующие три станции мы ехали уже вместе. Верочка смотрела на нас во все глаза, в которых мне виделись и восхищение, и испуг, и зависть. Втроем вышли покурить в тамбур. «Неужели вы бежите?» — «Да вот, как видите». — «Завидую вам, какие вы молодцы!» В побег мы взяли с собой «Золотого теленка» Ильфа и Петрова (не помню, как эта книга очутилась у нас). Но тут мы решили подарить ее Верочке, что и сделали, написав на первой странице слова, соответствующие обстановке и развертывающимся событиям.

Все это время про себя я думал, что, пригласив Верочку ехать с нами, я поступил, мягко говоря, нехорошо. Действительно, если сейчас попадемся, то полиция задержит и ее, ни в чем не замешанную и неповинную. Но, с другой стороны, ее компания, болтовня о родителях, гимназии уменьшала подозрения соседей, если таковые у них были. Все эти мысли кружили в голове. Особенно волнителен был переезд бывшей польско-немецкой границы — а вдруг здесь... Но поезд мчался все дальше и дальше, вот миновали Рачки и, наконец, Поддубовек. Многословно, по-немецки, прощаемся с Верочкой. Я еще раз окидываю взглядом остающихся пассажиров, и мы, не спеша, вылезаем из вагона прямо на землю, так как никакого перрона здесь нет. Краем глаза вижу, что из соседнего вагона вылезли Димка, Ванюшка и Васька. Пока поезд стоял, мы еще переговаривались с Верочкой, которая высунулась из окна. «Kommen Sie gute Hause», — сказал я ей, когда поезд тронулся (счастливо вам добраться домой). «Вам так же», — по-русски ответила она.

 


4 ...я распрощался с Кенигсбергом. — Много лет спустя я всего на один день попал в Кенигсберг, теперь уже Калининград. Все годы после войны мне очень хотелось там побывать. Ранней весной 1945 года я был под Кенигсбергом, где меня легко ранило между Цинтеном и заливом, месяц пролежал в госпитале в Прейсиш-Эйлау, но в самом Кенигсберге не был. Все эти годы память отмечала все, что попадало мне на глаза или достигало ушей: фотографии штурма города, рассказы людей. Я знал, что город сильно разбит, немцы вывезены. На фотографиях советского Калининграда не было ни одной знакомой детали. И вот, спустя 27 лет в 1971 году глубокой осенью я приехал в этот город. Получилось это так в Вильно проходила конференция, где я делал доклад. После конференции купил билет до Калининграда и вечером сел в поезд. Шел ноябрь, выпал снег, и, вглядываясь в темень за окном, я ничего не видел, кроме перелесков, кустов, засаженных полей — какая-то безлюдная пустыня. Ранним утром в вагоне началось движение. Стали открываться купе, и люди выходили в коридор, готовясь к выходу. Много военных, офицеры почему-то невзрачного вида, какая-то женщина с ребенком и узлами, грузный молчаливый дядя с туго набитым портфелем. Заспанная проводница веником подметала пыльный и грязный пол темного коридора и выносила пустые бутылки из купе. Тусклый свет потолочных лампочек. По контрасту вспомнились такие опрятные немецкие вагоны и чистая публика.

Наконец появились огни города, мелькают склады, дома, домики. Поезд останавливается, и я не без некоторого волнения выхожу на тот же перрон, так же крытый большой аркой, спускаюсь в тоннель под перроном, в котором мы тогда прощались с Надей и Ольгой. Тоннель вывел в небольшой зал. Сейчас, как и тогда, слева кассы и камера хранения. В камеру хранения-автомат поставил чемодан, ящик с яблоками, купленными для дома еще в Вильно, набрал шифр «1944» и захлопнул дверцу. Затем купил билет в Москву и вышел из вокзала. Огромная площадь, трамвайные пути, мокрый изъезженный снег. Стало светать, когда я тронулся в путь. Пройдя площадь, попал на широкую улицу, застроенную пятиэтажными блочными домами, сел в битком набитый автобус. За окнами пустыри, дали, а был город. Переехали мост,, немного поднялись в гору, и я понял, что мы в районе Кайзер Вильгельм Плац. Вышел из автобуса. Кругом огромная равнина, которая застраивалась с краев. От стоявшего здесь замка нет и следа. От большого красного почтамта тоже. Пошел к университету. Здание стоит, но выглядит иначе: по-видимому, горело. Таблица у входа подтверждала, что это и теперь университет. Кругом редкие, стоящие в непонятном порядке блочные дома. Еще один старый знакомый — «Парк-Отель». Но что осталось от его шика? Обшарпанные стены, некоторые окна забиты фанерой. В здании какое-то производство, похоже мельница: прямо из широкого окна женщины в телогрейках грузят на машину мешки с мукой. Видно, что не все помещения «отеля» функционируют. За «отелем» узкая полоса парка и Шлосс-тайх — замковый пруд. Он спущен. Дно поросло камышом, который торчал из снега. Деревья в парке целы, но частью побиты. На одном из них с высоты свешивается в виде огромной пружины моток толстой проволоки. Видно, она там так и осталась, поднятая взрывом еще в 1945 году. На той стороне пруда развалины концертного зала, в котором бывали мы с Надей. Везде пусто. Трамвайная линия идет там же, где и раньше, по улице, где я работал. Теперь здесь пустырь. Направился к месту, где стоял замок, и нашел от него только цоколь, сухую полынь и крапиву. Тут же обнаружил низ постамента памятника кайзеру Вильгельму. На постаменте видны следы букв. Рядом в маленьком скверике стоял памятник Бисмарку. Теперь на этом месте бюст Суворову. А кругом — далекие открытые просторы. На горизонте дымящие трубы, да чудом уцелевшая, но все же поврежденная старинная кирха. Там могила Канта. Квартала, где была парикмахерская Нади нет, там тоже пустырь. Пытаюсь найти место, где мы прощались с Сергеем, но тут на пригорке одиноко стоит новый трехэтажный дом с большими окнами — судя по его официальному виду, это горком или горсовет, а дальше прямая улица, ведущая к Северному вокзалу, застроенная типовыми домами. Северный вокзал и все, что за ним от центра, цело. Трамвай повез меня по тому самому маршруту, по которому я ездил на работу. Я сидел в полупустом вагоне и крутил головой во все стороны. Проехали мрачное и довольно типичное по архитектуре здание Полицайпре-зидиума, где я получал «фремден-пасс» (паспорт иностранца) и где у меня снимали отпечатки пальцев. Теперь это КГБ, о чем говорила золотом по красному фону вывеска у входа. Дальше знакомые, но какие-то заросшие и запущенные улицы. Кусты лезут через изгороди, изгороди поломаны, деревья не подстрижены. Все выглядит, как в сказке о спящей царевне, с той лишь* разницей, что улицы, не в пример тогдашним, очень оживлены. Как я ни глядел во все стороны, но свою остановку проглядел. Проглядел и второй раз, когда трамваем возвращался назад. Пришлось от Северного вокзала идти пешком более близкой дорогой, которой я хаживал не раз. Кругом знакомые дома. Слева Дом радио, где слушали скрипача, бежавшего из Киева. Справа большие жилые дома со стоящими перед ними бодающимися быками, затем стадион, где я учил кататься на велосипеде одесситку Эрну Бюргермайстер, зоопарк, кинотеатр (теперь кинотеатр «Родина») и переулочек, где жил профессор Иогансен. Показалась знакомая кирха. Удивительно, что она цела, ее ремонтируют, говорят, что будет в ней ТЮЗ. Вокруг кирхи парк, и в нем аттракционы, а было кладбище. У кирхи улица разветвляется. Здесь же, как и прежде, трамвайное кольцо. Беру вправо, на бывшую Хаммер-вег — теперь это Проспект Мира. Вторая улица налево — бывшая Регентенштрассе, где жили Арсеньевы и Сергей. Их бывший дом ремонтируют. Через перекресток дом, где жила Райка. Иду дальше. В левом ряду огромная проплешина, а в ее центре Дворец Рыбака с аляповатым портиком и тяжелыми колоннами — такого здесь не было. Но вот и улица, где я жил. Первых домов по правой стороне нет. Не нахожу и дома фрау Мицлаф (через несколько лет Сергей и Райка были здесь и нашли этот дом). За домами было кладбище, теперь там гуляют ребятишки из детского садика. Вышел к трамвайной линии, по которой дважды сегодня проехал. Действительно, трудно узнать это место. Стоит здесь памятник на братской могиле. Иду назад по Проспекту Мира. У трамвайного круга пообедал и с лотка купил бананов, для которых пришлось в соседнем магазине покупать еще и авоську. Чудно! До поезда осталось не так уж много времени. Добрался до университета. Напротив в сквере было бомбоубежище.Тогда его колпаки торчали из газона. Теперь это музей, а в дни осады и штурма — был штаб обороны. Здесь была подписана капитуляция. В маленьких комнатах убежища много фотографий. Глядя на них, вспомнил рассказы очевидцев: после взятия город на три дня был отдан на разграбление. Рассказывали, что даже Пролетарскую дивизию лишили за это звания Пролетарской. Зашел в университет, как когда-то заходил к Сергею, а затем по тем же пустырям трамваем двинулся на вокзал со странным чувством на душе. Смеркалось, когда поезд двинулся в обратный путь. Припал к окну. Город кончился, пошли пустые просторы: «...ни огня, ни темной хаты...» Было как-то не по себе. Даже страшно. Оказывается, все можно уничтожить, даже целую страну