- 231 -

Однажды…

 

 

Итак, все то, что я могла написать о моей жизни, я написала, однако должна сознаться, что почти половина осталась ненаписанной.

Целые годы совсем мною пропущены, многие люди и события, имевшие большое влияние на мою судьбу, останутся неизвестными.

Я не могу назвать имени того человека, который в самую тяжелую и мрачную полосу моей жизни спасал меня неоднократно в течение многих лет, рискуя собой.

Поступая так, я осталась верна обещанию, которое дала своей собственной совести в ту минуту, когда садилась писать мои воспоминания: «Лучше умолчать, нежели солгать, а если писать, то только правду».

Теперь мне хочется из всех памятных встреч в моей жизни (а их было немало) описать две, нет, пожалуй, три, ибо последняя, может быть, могла бы даже стать моим счастьем.

Я знаю, что у читателей сложится обо мне не совсем верное представление: точно я только тем и занималась в жизни, что плясала. Слишком большое место занимают в моей жизни танцы. И потому, что я родилась на свет «с танцем в крови». И потому, что танцы одно время были моим заработком.

Годы же тяжелых испытаний и мрачных переживаний, когда я забывала о том, что существуют в мире танцы, по многим причинам остались мною неописанными.

Свою последнюю книгу о моей жизни я назвала «Однажды...». Она о нескольких случайных встречах.

Случайные встречи...

Как это легкомысленно звучит! Наверное, все, кому доведется когда-нибудь прочесть эту книгу, скажут: «Да... у этой женщины все было случайно; она была достаточно легкомысленна...»

А я и не собираюсь себя оправдывать. Я не хочу казаться та-

 

- 232 -

кой, какой не была. Заслуга моя только в полной искренности.

Я была обыкновенным простым человеком, которому свойственны как недостатки, так и ошибки...

Но иногда люди, мало меня знавшие, принимали во мне за легкомыслие вечную жажду моей любознательной души.

Как я любила людей!.. Любила их с самого моего раннего детства. Ведь только поэтому мой мозг впитал в себя до мельчайших подробностей жизнь чудаков Прянишниковых, характеры их приживальщиков и весь быт их странного дома. Только поэтому я смогла все это передать бумаге.

Часто, вечерами, бродя по улицам Москвы, я с какой-то затаенной грустью смотрела на множество ярко светившихся окон в больших, высоких домах.

«Ах, сколько там людей! — думала я. — Сколько разных жизней, характеров, чувств... А я?.. Я ничего о них не узнаю...»

И каждый день, прожитый тускло, серо, без впечатлений, пусть даже впечатлений страшных, печальных или трагических, был для меня «пустым днем». Потому что в любом несчастье, в любой опасности я всегда умела исключить или, вернее, «выключить» себя из участвующих лиц и взглянуть на все происходящее со стороны.

Моя мать никогда не была для меня авторитетом, своего Любимого я в те годы еще не встретила, у меня не было детей, не было своей семьи, а следовательно, мне ни перед кем не надо было отдавать отчета. Я была свободна, безгранично свободна, и я шла жадно навстречу жизни!

 

- 233 -

САНЯ

 

Рассказ первый

 

Однажды в «Вечерней Москве» мы прочли следующее объявление:

«Вниманию граждан города Москвы!

При зале ресторана «Метрополь» открывается Школа Западных Танцев под руководством опытных преподавателей.

Запись производится ежедневно. Справки по телефону №...»

Всю жизнь горя желанием повышать свою квалификацию в танцах и желая узнать, что есть нового в этой области, мы с Валей немедленно помчались в «Метрополь».

Дома я сейчас же завела тетрадь и решила после каждого урока вести запись. Таким образом, у меня в руках был бы конспект на случай моего (когда-нибудь) дальнейшего преподавания. Мне хотелось приобрести дополнительный опыт и, поскольку танцы эволюционируют, узнать, что нового прибавилось в них за истекшие годы.

Все танцевальные группы в «Метрополе» возглавлял В. Крылов, женатый на дочери композитора Р. М. Глиэра. Этот известный танцмейстер был не один раз командирован нашим правительством за границу для приобретения большего опыта.

Решив, что мы попадем к Крылову впоследствии, мы сначала записались в одну из старших групп, к тоже небезызвестному Скворцову.

Но Боже мой! Если б только мы могли предполагать, что ожидало нас на первом же уроке!..

Нас ждал незабываемый для женщины позор, и этот постыдный вечер я никогда в жизни не забуду!

Группа, в которую мы записались, состояла частью из уже станцевавшихся пар, частью из тех людей, которые пришли записываться тоже в паре. Было немного и одиночек.

Таков закон жизни, что выбор принадлежит всегда только мужчинам, и пришедшие мужчины, решив выбрать себе пару для танца, накинулись на пришедших хорошеньких девушек, как пчелы на мед. Вскоре все они были разобраны, и... о, ужас! Ни Валю, ни меня никто не выбрал!

О своей некрасивой внешности я прекрасно знала с самого раннего детства, но Валя, Валя, с ее хорошеньким личиком и точеной фигуркой!.. Мне было больно за нее. Я не понимала, как могли ее не выбрать. Целый урок мы просидели с ней на стульях у стены, словно какие-то несчастные приживалки. Выражение

 

- 234 -

Валимого лица было непередаваемо! Я видела, что она готова тут же выбежать из зала и никогда более в него не возвращаться.

Что касается меня, то я сидела с чувством какого-то особого сладострастия, изучая каждую минуту этого унижения, заставляя себя переживать его еще и еще, и как это ни странно, но мне хотелось смеяться. Подумать только! Мы с Валей, никогда не знавшие подруг и женского общества, всегда окруженные нашими многочисленными друзьями, сидели теперь у всех на глазах в смешной роли отвергнутых, и это было тем курьезнее, что купили мы себе это положение сами, на свои собственные деньги!

«А как же будет с нами дальше? — спрашивала я себя. — Так и просидим весь курс танцев на стульях у стены?»

Я видела, как во время танцев хорошенькие девушки переглядывались, показывая друг другу на нас глазами, и на устах у них играла насмешливая улыбка.

Валя, слава Богу, этого не замечала — она была близорука.

К концу урока к нам подошел сам маэстро Скворцов.

— Простите... — галантно склонив перед нами голову, сказал он, — сегодня с вами получилось как-то неуклюже, но... — он улыбнулся, — ведь кавалеры дефицитный товар, а потому... — тут он поднял брови и продолжал уже строго официальным тоном: — ...этого больше не повторится. На такой случай у нас есть специальные стажерки и стажеры, сегодня, правда, они не были предупреждены, а со следующего урока у вас будут прекрасные квалифицированные кавалеры, и вы будете даже в выигрыше перед другими!

Свое обещание Скворцов сдержал. Следующий урок мы провели в упоении, с чудными танцорами. Но зато на третьем уроке разразилась совершенно непредвиденная сцена.

Увидя, что мы неплохо танцуем, некоторые мужчины, побросав своих девушек, устремились к Вале и ко мне, приглашая нас, как говорится, наперебой.

Теперь уже не две (как это было с нами), а несколько девушек оказались без кавалеров. Они стояли, сбившись в кучку, в уголке зала и с негодованием наблюдали за тем, как нас осаждают их «неверные» кавалеры. Дело в том, что каждому, кто учился, хотелось танцевать с опытной партнершей. Но мы с Валей остались непреклонны и так и дотанцевали весь курс со стажерами. Это наше решение Скворцов вполне одобрил, хотя иногда и просил то одну, то другую из нас помочь ему и протанцевать трудную фигуру с каким-нибудь бестолковым кавалером.

Окончив курс у Скворцова, мы перешли с Валей к Крылову.

Ах, что это был за преподаватель! Его оригинальных уроков я никогда не забуду. Казалось, даже бездушный стул и тот в его руках затанцевал бы!.. Он вкладывал в уроки не только всю свою ду-

 

- 235 -

шу, но и все свое остроумие. Кроме того, он читал нам целые лекции по истории танца, о линии танца, о манере держаться и т. д.

Многие его не любили, так как, преподавая, он умел нагляд? но показать, передразнить тот или иной недостаток своего ученика и человек видел свою ошибку точно в увеличительном стекле.

Я никогда не забуду того, как Крылов объяснял одну сложную фигуру танго:

— Вообразите, что ваша дама заметила вдруг на вас интересный галстук, она останавливается, затем чуть поворачивает к вам голову, вы приняли это ее движение за ласку, вы обрадованно поворачиваетесь к ней всем своим корпусом, но она, отстраняясь, кокетливо отступает от вас, вы хотите ее задержать, делаете быстро два шага, идете за ней, берете ее за талию, р-раз!.. Поворот сделан! Вот и вся фигура. Теперь разберем ее с технической стороны и разложим на танцевальные па...

Очень интересными бывали в «Метрополе» балы-показы — с конфетти, с воздушными шарами и чудесным джазом.

Какими бы тяжелыми ни были переживания души, какие бы неприятности ни бывали дома, но, когда мы входили в стеклянные, высокие, милые сердцу двери «Метрополя», все горести и заботы оставались на улице, за этими дверями.

Конечно, у нас стало очень много новых знакомых; однако близко к нашей жизни мы никого не подпускали, таков уж был у нас с Валей заранее уговор. В этом была большая прелесть: никто не знал, кто мы, что мы, где мы живем и что делаем...

Среди «метропольской» публики было много приятных людей, но одно было плохо. На танцевальных курсах своя этика, а именно: нельзя никому отказать в танце. А между тем нас с Валей уже знали, и наше положение было порой просто ужасно. Как только какой-нибудь ответственный показ, так нам с ней не дадут даже в зал войти.

Едва мы внизу снимем шубы и подойдем к лестнице, чтобы подняться наверх, в зал, как уже несколько человек стоят, дожидаются нас на ступеньках. Начинаются приглашения, обиды, объяснения, нас начинают рвать буквально на части, и кончается тем, что когда мы входим в зал, то все танцы уже отданы, так как еще на лестнице мы оказались абонированными на весь вечер более предприимчивыми танцорами.

Не обходилось и без курьезов, а именно: и у Вали, и у меня оказалось по «роковому» кавалеру, от которых мы иногда готовы были повеситься. Оба они «прилипали» к нам и иногда доводили нас до бешенства.

Валин «роковой» кавалер был инженер средних лет, очень культурный и милый человек. Но бывают такие люди: они солидны по занимаемому ими положению, они уважаемы всеми,

 

- 236 -

умны, и вдруг... в душе их возникает, вопреки всякому здравому смыслу, самая дикая страсть к чему-либо, что становится их странностью и выставляет их в глазах остальных людей в смешном свете, а подчас и в глупом положении.

Так было и с этим инженером. Сухой педант, с какой-то математической во всем размеренностью, он вдруг страстно влюбился в западные танцы и мечтал стать премированным танцором!..

Его худая, нескладная, высокая фигура носила на себе отпечаток длинных часов, проведенных в занятиях за письменным столом. Инженер был сутуловат, одно его плечо, как у многих канцелярских работников, было выше другого, и голову свою он держал чуть-чуть набок.

Все фигуры танцев, которые нам преподавались, он терпеливо вносил мелким бисерным почерком в свою записную книжку, а танцуя с дамой, бормотал себе под нос вполголоса одну из соответствовавших этому танцу записей.

Однако это ничуть не облегчало дела, так как он или немилосердно наступал своей даме на ноги, или поворачивал ее не в ту сторону, или, лихорадочно вцепившись в нее, не давал ей сделать ту или иную фигуру. Все это происходило оттого, что от волнения он терял всякую память и никакие записи ему не помогали. За его безумно длинные ноги мы прозвали его Журавлем.

Смешнее всего было то обстоятельство, что о каждой фигуре он во время танца вслух предупреждал свою даму.

— Внимание!.. Сейчас сделаем «променад номер 2»! Начинаю... р-р-ра-а-аз!!! — И с первым же «раз» он изо всей силы наступал Вале на ногу.

Мой «роковой» кавалер был менее жесток, но тоже по-своему невыносим. Так как я никогда ни о чем с ним не разговаривала, то мне не удалось узнать, какова была его профессия в жизни, но мне почему-то казалось, что он был поваром.

Только поварской белый накрахмаленный колпак мог еще придать какой-то смысл и выражение этому глупому, тупому круглому лицу. Он был молод, но уже успел «отъесться», и от хорошего питания казалось, что во рту у него за каждой щекой спрятано по небольшому яблочку. Когда он танцевал, эти «яблочки» весело подпрыгивали, а из его круглых широких ноздрей вырывалось такое сопение, словно он переворачивал на противне жареного поросенка. Помимо всего, он являлся в школу танцев, надушившись чем-то поистине тошнотворным. Танцуя с ним, я испытывала чувство, словно, взойдя в керосиновую лавку, стою у полки за прилавком и вдыхаю подряд все сорта дешевого туалетного мыла, а в особенности того, что имеет розово-красный цвет. Что-то противное и назойливое было в этом запахе. Мы так и прозвали его Мылом. Руки его были всегда хо-

 

- 237 -

лодны и мокры, и какую бы фигуру танца он ни преодолевал, его короткие обрубкообразные ноги вывертывали какие-то безнадежно-отвратительные «кренделя». Никакой стиль танца Мылу не прививался, он танцевал все на свой манер.

На фоне блестящих танцоров «Метрополя», среди которых, между прочим, были два премированных парашютиста и три альпиниста, Мыло и Журавль отравили нам с Валей не один танцевальный показ.

И часто в то время, как Валя, побледнев от страха, шептала мне: «Журавль меня заметил, Журавль идет сюда, я погибла!» — мое Мыло, уже благоухая удушливым запахом, увлекало меня под первые такты зазвучавшего вальса.

— Прощай! — смеясь, кричала я Вале. — Мыло утащило... прощай...

К весне мы с ней были выдвинуты нашими преподавателями на показ танца, и одному из них я помогала проводить занятия на танцевальной площадке сада «Аквариум» (площадь Маяковского).

Но среди всех этих людей был один, который навсегда остался в моей памяти. Был он года на три моложе меня, работал механиком на одном из заводов Москвы, учился без отрыва от производства и мечтал стать инженером. Хороший он был, радостный, чистый сердцем и весь какой-то светлый, начиная от волос, напоминавших спелую пшеницу, облитую лучами солнца, до взгляда светло-голубых глаз, которые смотрели на всех окружающих с выражением того радостного любопытства, которое свойственно только детям.

Андрюша, как его звали, с первой же минуты нашей встречи пробудил во мне чувство, похожее на материнство. Оно неожиданно зажглось в моей душе, и ничто не в силах было не только погасить, но даже на миг поколебать это ровное, ясное пламя.

Андрюша случайно попал в мои партнеры с первого урока одной группы и так и окончил свое танцевальное образование со мной.

Он поразил меня тем, что однажды, когда я, опоздав на очередной урок, быстро взбегала вверх по лестнице, он, видимо, поджидавший меня, стоя на верхней площадке, нетерпеливо замахал мне рукой и закричал:

— Скорей, Саня! Скорей! Что же ты опаздываешь?

И несмотря на то, что в школе танцев я, как и все, звалась по фамилии (Фокиной), и несмотря на то, что я всегда люто ненавидела «ты» и даже мой лучший, многолетний друг Евгений называл меня на «ты» только в письмах, да и то это «ты» было романтическое и писал он его с большой буквы, это «ты» славного и простодушного Андрюши меня почему-то покорило, и я сразу подчинилась ему, удивляясь сама той легкости, с какой я назвала его в ответ тоже на «ты».

 

- 238 -

Но почему он назвал меня Саней? Бог весть... И почему именно это имя ассоциировалось со мной в его сознании?.. Тоже не знаю, но, как ни странно, имя Александра было связано со мной невидимыми нитями и вызывало во мне всегда легкую печаль, а может быть, и неосознанную тоску, которую я пронесла в моем сердце через всю жизнь. Эти чувства относились к человеку, которого я никогда не знала и который меня никогда не видел. Я говорю о моем отце...

Когда он умирал, я должна была родиться, и как это ни удивительно, но и отец, и мать были уверены в том, что у них родится обязательно дочь. Безумно любя отца, моя мать решила назвать эту дочь его именем, но отец протестовал и был настолько настойчив, что, даже умирая, взял с матери слово, что она назовет меня только Екатериной, то есть своим именем. О чем впоследствии мама жалела всю жизнь.

Когда Андрюша услышал, что Валя зовет меня «Китти», он широко раскрыл свои голубые глаза.

— Как? Разве тебя зовут не Саня? — удивился он.

— Это неважно, — ответила я, — пусть я буду Саней...

И это милое имя так и осталось (в устах Андрюши) за мной. Андрюша с необычайной талантливостью впитывал в себя не только искусство танца, но и многое другое, чему я его учила.

— Никогда не держи руки в карманах... пропускай даму, когда идешь, всегда впереди себя... Не сморкайся так оглушительно... Не зевай во весь рот в присутствии дамы... Кланяйся одной головой, а не всем корпусом... а когда приглашаешь даму на танец, то делай наоборот: держи голову неподвижно, а только чуть наклонись вперед... научись правильно подавать руку и при рукопожатии не тряси ее...

Всякие тому подобные мелочи Андрюша не только сразу усваивал, но часто сам задавал разные вопросы, и мне приятно было видеть, с какой жадностью он стремится все узнать и всему научиться. Работать над этим человеком не стоило никакого труда. Вникая во все своей любознательной душой, он немедленно усваивал тут же то, что узнавал. Во внешнем лоске и воспитании ему очень помогала его исключительная врожденная чистоплотность. Ко всему этому он умел красиво держать свое на редкость пропорционально сложенное тело.

В какие-нибудь два-три месяца Андрюша стал просто неузнаваем.

Однажды он очень меня насмешил.

— Ну, видел я тебя вчера, в выходной, на Арбате, — радостно улыбаясь, доложил он как-то мне, — ты шла с отцом и с матерью. Ну и представительные же у тебя родители! Я и подойти-то не посмел... Скорее отошел в сторонку, чтобы ты меня не заметила...

 

- 239 -

В то воскресенье мама отдыхала от ежедневной стряпни, и Дима Фокин, мой второй муж, пригласил нас отобедать в ресторан «Прага», на Арбатской площади.

Меня глубоко тронул образ той девушки, который в своем воображении создал Андрюша вместо меня, настоящей: я была единственной любимой дочерью почтенных и очень образованных родителей, которые не хотели отдавать свое сокровище замуж, так как считали каждого жениха недостойным их дочери.

Андрюшу я не разочаровывала. Зачем?.. Наша с ним встреча, как и многие другие в моей жизни, была только случайно проплывавшим облачком, которое на миг привлекло и задержало мое внимание и которым я даже искренно залюбовалась.

Андрюша часто звал меня то в кино, то в театр, но, по правде говоря, у меня к этому не было никакого желания. Мне не хотелось переводить на рельсы знакомства в «Метрополе» то светлое и хорошее чувство, которое у меня было к этому юноше. Единственное, что я разрешала, это иногда после занятий проводить меня домой, и, конечно, проводы порой превращались в долгие блуждания по улицам города, потому что нашим разговорам не было конца.

Простодушие Андрюши меня глубоко трогало. Это была вовсе не глупость — это была чистота сердца.

— Подумай только, Саня, — сказал он мне как-то, когда мы с ним танцевали на очередном показе в «Метрополе», — ведь здесь, рядом, в другом парадном этого здания, за стеной — шикарный ресторан «Метрополя», там танцуют под настоящий оркестр, там, наверно, между столиками пальмы стоят, а за столиками сидят какие-нибудь знаменитости Москвы, сидят и ужинают... Одно слово — «Метрополь»!.. — Он даже в блаженстве закрыл глаза.

Этот образ все чаще овладевал им.

— Э-эх! Хоть бы клад какой-нибудь найти! — говорил он мне. — Вот бы мы с тобой натанцевались-то!.. Всласть! До самого утра бы танцевали, пока нас не выгнали бы... Ну скажи, а ты не побоялась бы пойти со мной в ресторан? Там, наверное, полы-то натерты, как стекло, а ну-ка мы бы с тобой с непривычки пошли танцевать да и растянулись бы?

— Конечно, с тобой я не побоялась бы, — серьезно глядя ему в глаза, подтвердила я. — А зачем нам падать? Разве мы так уж плохо танцуем?

— Да ведь это не где-нибудь! — восклицал Андрюша. — Это же «Метрополь»...

Бедняжка! Он и не предполагал, что ресторан «Метрополь» считался в Москве рестораном самого дурного тона; даже «На-циональ» числился средним. И что бы только сказал Андрюша,

 

- 240 -

если бы попал в «Савой» или в «Гранд-Отель», в его маленький мраморный зал, волшебно плывущий в кружевных узорах?..

Мечты Андрюши глубоко запали в мое сердце, и хотя я была не Гарун, аль, Рашид, однако мне захотелось оставить в памяти Андрюши одно волшебное воспоминание.

Как я уже говорила, весь мой заработок принадлежал безраздельно мне. Дима никогда меня в расходах не контролировал, одевалась я на свои средства и из них же давала ежемесячно маме на ее личные расходы. Поэтому мне было легко начать откладывать деньги на мою выдумку. Но сумма росла очень медленно, а мне надо было очень много денег. Сколько же месяцев пришлось бы ждать? К тому же если я загоралась каким-нибудь желанием, то старалась привести его немедленно в исполнение.

Тогда я вышла из положения: заложила в ломбард несколько золотых вещей, так как знала, что при ежемесячном отчислении от своего жалованья смогу их выкупить.

После этого задуманный мною «волшебный вечер» сразу из мечты превратился в действительность: толстая пачка ассигнаций лежала в моих руках. Ура! Теперь начиналось самое интересное!

Мне нужен был старый кошелек, и я нашла его в одном из ящиков нашего комода, где лежала пропасть всяких ненужных и забытых вещей. Кошелек был весь потертый, смешной, старинной формы: полукруглый и пузатый. Наверно, он у нас остался еще от няни Пашеньки. В него-то я и запихала всю пачку денег.

Когда я вечером отправилась на очередные занятия в «Метрополь», то опустила этот кошелек во внутренний карман шубы. Поэтому, пока я танцевала, а моя шуба висела внизу, на вешалке, я была сама не своя от беспокойства.

От Андрюши не ускользнуло мое не совсем обычное настроение.

— Саня, что это ты сегодня не то рассеянна, не то взволнована чем-то? — спросил он меня.

— Да нет... так, вообще, — неопределенно ответила я, с одной стороны волнуясь, как бы не исчез кошелек, а с другой стороны — мучаясь тем, как подбросить этот кошелек, чтобы он и в чужие руки не попал и чтобы случай, который мне предстояло разыграть, был бы похож на правду.

— Знаешь, Андрюша, — сказала я, когда по окончании занятий мы с ним выходили из «Метрополя», — давай сегодня побродим немного по улицам, хочешь?

— Уж очень погода-то плохая, — ответил Андрюша, но, однако, согласился.

А погода действительно была препротивная: стояла середина февраля, и чем теплее днем пригревало солнце, тем злее по вечерам становилась уходившая зима.

 

- 241 -

В то время в Москве только что появилась новость: двухэтажные троллейбусы. Они курсировали от Охотного по Тверской, не то до села Карачарова, не то до села Кочки.

— Давай поедем с тобой до самого конца и обратно, — предложила я Андрюше, — я еще ни разу не каталась на двухэтажном.

— Я тоже, — ответил он и прибавил: — Это ты хорошо придумала, а то на улице такая слякоть и мокрота.

Наша танцевальная группа заканчивала свои занятия в тот день в 10 часов вечера, и поэтому мы отправились в наше путешествие около 11 часов.

В эти часы шикарный красавец — двухэтажный троллейбус — не был наполнен веселой вечерней московской публикой. Теперь в нем возвращались домой нагруженные покупками люди, которые целый день бегали по магазинам центральных улиц, или служащие, задержавшиеся на работе; и те и другие очень устали, но жизнь за чертой города развила в них привычку: усевшись в вагон, они с удовольствием под мерное и мягкое покачивание троллейбуса отдавались во власть дремоте. За темными мокрыми, запотевшими от холода стеклами окон разлилась сероватая мгла, в которой беловатыми мутными пятнами светились огни города. Они заметно тускнели, становясь менее яркими по мере того, как мы приближались к окраинам Москвы.

Разговор пассажиров постепенно тоже утихал. Иные счастливцы уже мирно дремали, клюя носом в такт движению троллейбуса.

По узенькой винтовой лестнице мы с Андрюшей поднялись на второй этаж. Там было совершенно пустынно, если не считать двух пьяных, которые спали на самом последнем диване, у стенки.

«Какая унылая картина, — думала я, — как бесцветны ежедневные будни нашей жизни...» Рука моя тем временем незаметно то и дело проверяла через сукно шубы выпуклость внутреннего кармана, в котором, чуть оттопыриваясь, притаился пузатый нянин кошелек. О, сколько волшебной власти в нем, в этих смятых бумажках!.. Я могу вырваться сейчас с Андрюшей к свету, к огням, к звукам оркестра; нам будут открыты двери любого ресторана, и на белоснежной скатерти перед нами появится все, что мы только пожелаем! Недаром милый мой друг Евгений, смеясь, называл меня и себя «режиссерами жизни». Если жизнь безрадостна, надо делать ее сказочной, но это довольно тонкое искусство, и, чтобы им овладеть, надо прежде всего обладать терпением и железной выдержкой.

Мне начинало казаться, что для того, чтобы подбросить кошелек, обстановка самая подходящая: двое пьяных спят, кондукторша внизу и никто не станет претендовать на находку.

Я уже успела незаметным движением вытащить из внутреннего кармана кошелек и теперь держала его наготове в широком рукаве моей шубы.

 

- 242 -

Но Андрюша занимал меня рассказом о только что прочитанной им книге, смотрел мне в глаза, все его внимание было сосредоточено на мне, и я не могла сделать ни одного движения без того, чтобы он его не заметил.

Что делать?.. В это время мы подъезжали уже к конечной остановке.

Кондукторша поднялась к нам наверх и теперь, тряся за плечи то одного, то другого, будила обоих пьяных.

«Пожалуй, сейчас самая удобная минута!» — подумала я и встала.

— Давай сойдем вниз, — обратилась я к Андрюше.

— Зачем? Здесь тепло и уютно, на этом же троллейбусе и обратно поедем, — запротестовал тот.

— Пойдем, пойдем! Хоть на станцию взглянем, — настаивала я. Андрюша согласился.

Я пошла вперед. Пройдя две ступеньки, я чуть-чуть тряхнула рукавом. Кошелек мягко выскользнул и упал мне прямо в ноги; я мгновенно наступила на него и, тут же сделав вид, что споткнулась, схватилась за перила и, привставая, поморщилась, точно от боли.

— Что это? — Нога у меня подвернулась, я чуть не упала. — На что это я наступила? — Нагнувшись вперед, я схватила кошелек и, затаив дыхание, прошептала: — Кошелек...

Андрюша мгновенно тоже нагнулся. Я увидела близко его взволнованное лицо, он схватил мою руку, державшую кошелек, и сжал ее до боли.

— Молчи, молчи! — свистящим шепотом произнес он. — Молчи, иди вперед... Никто не видел, иди! — Андрюша был настолько взволнован, что на одну секунду мне даже показалось, что я действительно нашла чей-то кошелек.

В это время над нами, сверху, начали с шумом и руганью спускаться двое разбуженных гуляк, а за ними по лестнице, ворча, шагала по ступенькам и сама кондукторша.

У меня сразу отлегло от сердца. Слава Богу! Самое трудное было сделано, теперь оставалось только блаженствовать...

Но все оказалось не совсем так. На Андрюшу это происшествие произвело такое потрясающее впечатление, что я даже испугалась. Прежде всего он стал мучиться укорами совести: ему казалось, что кошелек потерял один из пьяных. Мне еле-еле удалось его в этом разубедить. Я положила «найденный» кошелек в свою сумочку и, приоткрыв ее немного, дала возможность Андрюше увидеть пачку аккуратно сложенных ассигнаций, которые навряд ли могли быть заработаны рабочими. Мои доводы как будто убедили Андрюшу, но теперь он стал с тревогой впиваться взглядом в других пассажиров, выходивших из вагона. Но ни один не походил на владельца набитого ассигнациями кошелька.

 

- 243 -

— Да разве возможно, имея в кармане столько денег, оставаться таким хмурым, иметь такое недовольное выражение лица? — успокаивала я Андрюшу. — Ты подумай только: кто же, имея на руках такой кошелек, во всю дорогу ни разу не проверит, где он? Хорошо ли спрятан? Не потерян ли?

Но, несмотря на все мои доводы, мы добрых полчаса блуждали в темной сырой мгле по незнакомой станции, присматриваясь ко всем прохожим.

Андрюша никак не мог успокоиться. А потом вдруг наступило полное перерождение: его испуг и волнение уступили место ликующей радости, и теперь он жаждал только одного — как можно скорее пересчитать содержимое кошелька!

Мы решили вернуться на исходную точку нашего путешествия, а именно в Охотный ряд, подняться вверх по Тверской, и там, в здании Центрального телеграфа, открытого круглые сутки, удовлетворить свое любопытство.

Так мы и сделали.

— Господи! — прошептал Андрюша, сжимая в руке пересчитанные нами ассигнации, и светлое лицо его снова омрачилось. — Вот мы с тобой сейчас радуемся, а тот, кто потерял эти деньги, может быть, волосы на себе рвет...

— Не будем гадать, — ответила я. — Не он первый теряет, и не мы первые находим. Если не мы, то этот кошелек нашли бы другие. Лучше подумаем о том, что нам делать. Находка наша общая, значит, деньги пополам. Ну, что же ты собираешься покупать? — Задавая этот вопрос, я была готова к тому, что Андрюша заговорит о недорогом каком-нибудь костюме и черных лакированных полуботинках, которые давно были его мечтой; но он, ни минуты не колеблясь, ответил:

— Это твое, женское дело что-нибудь себе покупать, а я на свою половину приглашаю тебя танцевать! Да так, чтобы пыль столбом пошла! Ведь я все время мечтал найти клад!..

— Мне тряпки совсем не нужны, — сказала я, — а так как денег у нас с тобой достаточно, то давай обсудим, где мы побываем.

Было решено, что заветные деньги будут лежать до следующего воскресенья. А в воскресенье мы начинаем наш кутеж с того, что идем на дневное воскресное представление в цирк. Оттуда едем завтракать в «Метрополь». Потом пьем шоколад с пирожными в «Национале». Обедаем в 6 часов в «Савое», едем в «Оперетту», а после нее ужинаем в «Гранд-Отеле», где и танцуем до утра. К сожалению, из-за зимнего сезона все рестораны-«крыши» были закрыты.

Я никогда не забуду восторженного выражения лица у Анд-рюши в тот миг, когда в мраморной зале потух свет и под звуки

 

- 244 -

джаза в фантастическом рисунке кружившегося фонаря поплыла, вместе с танцующими парами, вся зала.

Надо было видеть, какой лучезарной радостью светился Андрюша; эта радость сияла в его глазах, играла в улыбке, наполняла какой-то новой, мягкой грацией каждое его движение, придавала особое очарование каждому его, даже незначительному слову.

На три года я была старше, но Боже! Какая непроходимая пропасть лежала между этим большим ребенком, который еще не знал ни жизни, ни любви, и мной — женщиной, успевшей столько пережить и испытать. Он казался мне моим сыном, а я сама была человек, который, уцелев после кораблекрушения, плывет на жалком обломке дерева, вцепившись в него обеими руками, среди злобно вспенившихся волн грозно ревущего океана, который называется жизнью...

Зная, как жестока, как трудна, как безобразна бывает порою жизнь, я была счастлива дать этому милому существу, которого звали Андрюшей, хотя бы одно незабываемое и хорошее воспоминание.

Когда мы пили шампанское, Андрюша, виновато улыбнувшись, признался мне:

— Никогда я его не пил и думал, что оно необыкновенное, а это просто хорошее ситро с алкоголем, только и всего!

Когда мы заказывали какие-нибудь кушанья, то Андрюшу больше всего привлекали непонятные названия, вроде «оливье», «сотэ» и т. д.

— Давай закажем и посмотрим, что это такое! — восторженно шептал он мне.

Больше всего его поразил «соус с трюфелями», так как в его представлении трюфелями были только шоколадные конфеты.

От шампиньонов он решительно отказался, сделав при этом необычайно брезгливое выражение лица:

— Я их знаю, в деревне на лугу растут, где скот пасется. Это поганки, я их есть не буду, и ты, пожалуйста, тоже не ешь...

Мы веселились и танцевали до утра, а потом на оставшиеся деньги взяли такси и попросили шофера катать нас из одного конца Москвы в другой. А когда наступила минута прощания, Андрюша крепко пожал мне руку и вдруг совершенно неожиданно сказал:

— А знаешь, о чем я сегодня думал? Давай поженимся, брошу я к черту свою учебу! Будем вместе с тобой уроки западных танцев давать, хочешь?

— Милый Андрюша, — ответила я, — подумай лучше, не опаздываешь ли ты сегодня на работу? Посмотри, который сейчас час. Ведь тебе необходимо обтереться холодной водой, а то ты у станка твоего заснешь! Прощай до послезавтра, до нашего

 

- 245 -

следующего урока! — С этими словами я нырнула в крыльцо нашего деревянного домика в Староконюшенном переулке.

Вскоре я перестала посещать «Метрополь». На долгое время оставила танцы. Андрюшу я больше не видела и не стремилась к тому, чтобы его встретить.

 

 

ПОД НОВЫЙ ГОД

 

Рассказ второй

 

(По подлинным письмам М. А. А.)

 

Однажды в канун Нового года мама с Димой Фокиным, моим вторым мужем, точно сговорившись, вдруг лишили меня моей обычной свободы. Я должна была встречать Новый год с ними.

Обычно мне легко удавалось сговориться с каждым из них в отдельности. Когда же они соединялись против меня вместе, я сдавала свои позиции.

Правда, причина, лежавшая в корне их просьбы, была достаточно серьезна, и потому я сдалась на их доводы довольно легко, хотя тут же впала в самое мрачное настроение. Наша домашняя обстановка с некоторого времени стала мне невыносима.

Новый год встречали у Пряников, в их большой просторной комнате. Под «Пряниками» теперь подразумевался один, оставшийся в живых Тинныч, который по-прежнему работал «учетчиком брадобреев» в парикмахерской, и грек Мелиссари Гуруни. Он служил в канцелярии греческого посольства, получая жалованье в валюте, и пользовался особыми магазинами и ежемесячным, особым пайком от посольства.

В 12-м часу ночи мы все сидели за их большим дореволюционным (и по размеру, и по яствам) столом.

Мама испекла традиционный новогодний пирог и на большом четырехугольном торте, тоже ее изготовления, выложила миндалем цифру наступавшего Нового года.

Ярко блестели начищенные ризы образов в Прянишниковском киоте. Перед ним теплилась зажженная восковая свеча, а большая красноватого стекла лампада лила свой ровный равнодушный свет так же, как много, много лет назад.

В ожидании полночи все отдались воспоминаниям: вспоминали прошедшие годы, и перед глазами грустной вереницей проходили тени дорогих умерших. Эта печальная цепь с каждым годом становилась все длиннее.

В разных уголках Москвы понемногу умирали друзья, и все

 

- 246 -

меньше становилось тех, кто знал, помнил и навещал бывших миллионеров Прянишниковых.

Вспоминали веселые и печальные встречи других Новых годов, считали по пальцам, сколько лет прошло после того или иного события, спорили... вспоминали характеры, привычки умерших людей и вздыхали, вздыхали... А за фокинским высоким, до блеска начищенным самоваром, который, ворча, кипел и плевался горячими брызгами, сидела Аннушка Махрова. На все праздники она сползала со своего мезонина тихой, скользящей ящерицей и, оставив сына, невестку и внуков, сидела в обществе своих бывших благодетелей.

Еще сравнительно недавно она, сидя на своей деревенской картошке, овощах и на мешках муки, присланных братом Колей-Колькой (теперь председателем колхоза), совершенно холодно и равнодушно смотрела на то, как от голода и цинги умер Николай Иванович и как, голодная, грязная и немытая, умерла ее барыня и молочная сестра Тинна.

Но с тех самых пор, как Гуруни восстановил свое подданство и начал служить в греческом посольстве, Аннушка снова стала вползать в комнату Пряников и, притаившись, сидеть за самоваром.

Вот и теперь, медовым голосом вспоминая покойников и поддакивая общему разговору, она своими маленькими ярко-зелеными глазками зыркала по столу; в то время как взгляд ее впивался то в латвийские кильки, то в английскую ветчину, то в рижскую корейку, тонкие губы ее скупого и злого рта сжимались, проглатывая набежавшую слюну.

Тинныч, как всегда виновато моргая своими чудными, большими голубыми глазами, все бегал, проверял часы, все собирался включить радио, чтобы не пропустить бой часов на Спасской башне.

Гуруни раздраженно махал на него рукой.

— Нэ втыкай, нэ втыкай радый, — со своим неподражаемым южным акцентом говорил он, — када врэмя будэт, я сам воткну!..

А мама, все боясь, чтобы не остыл пирог, то укрывала его салфеткой, то говорила, что пирог «вспотел», и опять открывала его, и все суетилась, суетилась у стола.

Дима, чисто выбритый, в новом сером костюме, очень довольный собой, ходил, поглядывая мимоходом на себя в зеркало; он откупоривал и расставлял на столе бутылки с винами и показывал Тиннычу только что купленный им набор самого лучшего чая, из специального чайного магазина на Мясницкой улице.

Все эти люди и вся эта сутолока были скучны-скучны и вызывали в моей душе какую-то ноющую тоску.

Наконец Гуруни включил Красную площадь. Из черной бумажной круглой тарелки, весевшей на стене, в комнату ворвал-

 

- 247 -

ся отдаленный шум улицы, глухие гудки проезжавших автомобилей. Наконец раздался перезвон Спасских часов, а вслед за ним и первый удар, возвещавший полночь.

По старой традиции все выстроились перед киотом и погрузились в молитву.

Громкие звуки грянувшего оркестра и веселые такты «Интернационала» застали молившихся на коленях, за земными поклонами. Под звуки «Интернационала» это выглядело, мягко выражаясь, несколько необычно.

— Замалылись, дураки! — крикнул, смеясь, Гуруни, заядлый безбожник.

Тинныч как встрепанный вскочил с колен, выдернул шнур с вилкой от радио. «Интернационал» оборвался.

— Какое наваждение! — шептала мама, продолжая еще по инерции креститься.

Все стали целоваться, поздравлять друг друга. Дима, наливая, подносил всем рюмки, начали чокаться. Сели за новогодний ужин.

Но для пожилых людей он длится недолго. После двух-трех рюмок все уже опьянели, возбуждение быстро уступило место усталости, все ели нехотя, и каждый втайне мечтал о постели. В час ночи, оставив почти весь ужин на столе, пожелав друг другу спокойной ночи, все разбрелись по своим углам, и вскоре самый разнообразный храп стал раздаваться со всех сторон.

Я лежала открыв глаза, и чем глубже все вокруг меня погружалось в сон, тем меньше мне хотелось спать.

Вдруг я вспомнила о том, что на всех площадях Москвы установлены елки, что перед ними на наскоро устроенных подмостках будут выступать артисты. Потом я вспомнила о том, что из нашей квартиры многие жильцы ушли встречать Новый год к знакомым; следовательно, двери квартиры нашей останутся без предохранительной цепочки, а потому... потому... сердце мое забилось вдруг так сильно, и чувство неизъяснимой радости охватило все мое существо!..

Даже сама не отдавая себе отчета, куда я иду и зачем, повинуясь какому-то совершенно мне непонятному зову, я, словно вор в темноте, стала быстро одеваться, боясь только одного: чтобы кто-нибудь не проснулся.

Ах, скорее на улицу, скорее к людям, только бы не оставаться здесь, в этом царстве мертвых...

Я всегда не любила сон; недаром он олицетворяет смерть. Мне всегда было жаль спать. Именно жаль.

«Ведь жизнь идет, — думала я, — бегут секунды, минуты, часы, и то время, которое мы отдаем сну, это драгоценное время мы воруем у себя, у своей жизни...»

 

- 248 -

Когда я вышла на улицу, она была очень оживлена.

Спешили опоздавшие на встречу Нового года. Были и такие, которые уже встретили. В большинстве случаев это были молодые супруги с маленькими, заснувшими у них на руках детьми, спешившие к себе, на покой. Большинство же москвичей еще сидело за ужином.

Мне сразу стало очень весело, едва я очутилась на улице и на свободе. Шла я к Арбатской площади, еще не зная, куда направить свой путь. Мороз был небольшой, зато поднималась метелица, пока еще шаловливо смахивавшая с крыш колючую, приятно обжигавшую лицо снежную пыль.

Я пересекла площадь и у «Художественного» кино встала на остановке автобуса, шедшего по Воздвиженке. Мне пришло в голову поехать на Театральную площадь и посмотреть на уличные елки и народное гулянье.

Послушать толпу, народ, уловить отдельные фразы, настроение и унести это все в своем сердце. Я очень любила растворяться в волне людей; перестать существовать и жить чужой жизнью...

Как ни странно, но на остановке никого не было. Я пристально вглядывалась в Арбат, по направлению к Смоленской площади, ожидая появления желанного автобуса. Но, кроме личных машин и такси да редко мелькавших пешеходов, никто не пересекал площади.

— Скажите, здесь останавливается второй номер автобуса? — спросил меня подошедший человек.

— Здесь, — не глядя на него, ответила я, продолжая всматриваться в даль.

— А он давно не проходил? — спросил меня тот же голос.

— Я только что подошла, — ответила я, не оборачиваясь.

— И не дождетесь, — вдруг весело возвестил голос, — не дождетесь, потому что остановку перенесли...

— Да что вы? — испугалась я отчего-то и наконец взглянула на говорившего. Только тогда я поняла, что он шутит. Глядя на меня, он улыбался и продолжал:

— Это я говорю только для того, чтобы вы на меня посмотрели. — Он еще больше заулыбался.

Передо мной стоял человек лет пятидесяти. Из-под котиковой круглой шапочки поблескивала седина виска. Черный котиковый воротник шалью резко оттенял бледность худого, немного даже болезненного лица. Черты его были тонки; большое самолюбие, доброта, ум, быть может, даже подчас едкий до жестокости, — вот то, что я прочла на лице незнакомца. Он заинтересовал меня, и я охотно вступила с ним в разговор.

— Увидев вас, одиноко стоявшую на остановке, — сказал он, — я, по правде говоря, удивился. Мне показалось странным, поче-

 

- 249 -

му женщина ваших лет в такой поздний час новогодней ночи стоит здесь одна, вместо того чтобы сидеть в кругу семьи и друзей за веселыми тостами за праздничным столом. И я решил во что бы то ни стало спросить вас об этом, конечно, если вы соблаговолите почтить меня своей откровенностью.

— Если вам это интересно, то с удовольствием, — согласилась я и рассказала ему без утайки всю правду, вплоть до того момента, как ночью, под общий храп, в темноте оделась и убежала на улицу. — А вы? — спросила я в свою очередь. — Почему вы очутились на улице в новогоднюю ночь?

— Постараюсь ответить вам с той же искренностью, — сказал он и, вздохнув, вдруг сразу потупился и сделал паузу, словно ему не так легко было произнести какие-то слова. — Видите ли, — медленно начал он, — еще совсем недавно, еще в прошлом году, я не был одинок... Была жива моя жена... А вот этот год я остался один... Конечно, у меня много друзей, очень много. Особенно семейных, у которых мы часто бывали вместе с женой. Все они наперебой звали меня встречать Новый год с ними, но подумайте сами: как бы я сидел среди них, знавших мою жену, сидел бы в той комнате, где мы столько раз с ней бывали вместе?.. И чтобы избежать этого, я принял приглашение одного сослуживца. Он большой инженер, заядлый холостяк, не один раз разведен. Компания у него встречала Новый год большая и довольно интересная: актеры, певцы, балерины, художники...

Ну, думаю, пойду развлекусь. Внес пай, пошел, выпил первый бокал шампанского, прослушал несколько веселых тостов, посидел немного, и такая острая тоска меня взяла, что я без оглядки убежал: вышел в соседнюю комнату, якобы папироску выкурить, а сам надел шубу да и был таков!.. Теперь вот стою перед вами, позвольте представиться: Михаил Александрович Архангельский.

В ответ я назвала себя.

— Куда же мы с вами направим свой путь? — спросил он.

— На Театральную, посмотреть иллюминованные елки.

— Давайте пешком? — предложил он.

Я согласилась, и мы пошли, не обращая внимания на обгонявшие нас автобусы.

Так неожиданно в поздний час новогодней ночи я очутилась в обществе очень интересного и умного собеседника.

Чем больше я разговаривала с этим человеком, тем больше меня охватывало какое-то очень странное чувство: казалось, он был мною прочитан где-то и не один раз я углублялась в образ этого до мелочей, до самой последней черты понятного мне человека. Я даже видела его в театре. Типичный русский интеллигент. Пылкий романтик в душе, а в жизни подчас отвратительный циник. Человек со взлетом души, но с плавниками вместо

 

- 250 -

крыльев, полный благородных порывов, с тоской о красоте, ненавистник пошлости, но вечный ее раб и всегда безнадежный неудачник. Словом, один из героев нашего великого Антона Павловича Чехова.

Театральная площадь с огромной иллюминованной елкой и веселившаяся молодежь не тронули меня. Громкоговоритель хрипло и фальшиво передавал на всю площадь танцы. Группа молодых людей с гармошкой в руке орала свои песни, девушки взвизгивали в лихих частушках. Все были пьяны, и лица у всех были глупые и противные. Что касается Михаила Александровича, то, глядя на всю эту картину, он весь преисполнился желчью, и оба мы мечтали поскорее удалиться от этой галдевшей площади. Мы шли, оставляя за собой улицы, переулки, пересекая широкие московские площади.

Все во мне померкло, кроме одной ненасытной жажды: глубже проникнуть в незнакомца, ближе узнать эту душу, этот новогодний подарок, который я так неожиданно получила.

Мы все говорили и говорили. Повалил снег. Проходя мимо какого-то здания, Михаил Александрович показал мне на него рукой.

— Как вы к этому относитесь? — спросил он. В белой завесе падавшего снега я разглядела очертания церкви.

— Я верю, но...

— Никаких «но», — резко оборвал он меня. — Значит, не верите. В вопросе религии может быть только «да» или «нет».

— Если так, то «да». Я только хотела оговориться, что христианская религия со всей ее обрядовой стороной и священниками мне чужда.

Эти слова привели Михаила Александровича в настоящее исступление. В религии он был неистовый фанатик и самый ярый церковник.

И о чем только мы не говорили в эту ночь... Утро застало нас на Гоголевском бульваре в самом горячем споре о французских композиторах; дело шло о Дебюсси и Равеле, которых Михаил Александрович не признавал, называя их декадентами «пустых звучаний». Он признавал только русскую музыку и выше «Могучей кучки» ничего себе представить не мог. Лишенный распоряжением нашего правительства колокольного звона, он упивался колоколами в «Граде Китеже», в «Иване Сусанине» и в «Борисе Годунове».

На высоком черном пьедестале сгорбленный Гоголь сидел весь покрытый снегом, напоминая маленькую снежную горку. Мы сидели против великого писателя на скамейке, тоже заваленные снегом, хотя, слава Богу, к утру он перестал идти.

Я вся посинела и дрожала не то от холода, не то от той леде-

 

- 251 -

нящей пустоты, которой был полон мой собеседник, от его одиночества, от его тоски и от той обреченности, которой веяло от всей его личности.

Как согреть его? Как помочь ему?.. Я прекрасно понимала, насколько я дорога и нужна ему в эти минуты. Ему необходимо было выговориться, облегчить себя. Ему нужен был слушатель, и, поскольку им оказалась женщина, он был счастлив.

Женщина умеет терпеливее выслушать и если не понять, то по крайней мере сделать вид, что понимает.

Я никак не могла проститься с ним и уйти, казалось, он больше всего боялся этой минуты.

— Ах, я не увижу вас больше, — с тоской говорил он. — Ну когда, когда же мы встретимся? — спрашивал он тревожно.

Я окинула взглядом Арбатскую площадь и увидела с правой ее стороны почтовое отделение.

— Вот, — я указала на него, — пишите мне туда, на мое имя до востребования... Я немного освобожусь от разных дел, и тогда увидимся... А вы пока пишите, я буду отвечать.

Между прочим, так говорила я многим. Первое, что я говорила, когда видела, что человек почему-либо тянется ко мне. Письма раскрывают всё, как бы человек ни лгал в жизни, какие бы «позы» он ни принимал, какие бы маски ни надевал. Слог, обороты, стиль, даже сам почерк могут раскрыть нечто самое затаенное в человеке, нечто такое, что он тщательно от всех скрывает.

Было у меня по отношению к этому человеку одно подозрение. Когда настало утро, я смогла как следует рассмотреть его дотоле скрытое в полутемноте лицо. И на этом лице я прочла то, что в первую минуту заставило мою душу брезгливо отшатнуться. Чуть заметное подергивание мускулов лица в минуту, когда он взволнованно о чем-нибудь спорил, иногда какое-нибудь размашистое, нерассчитанное движение руки, а главное, что-то маниакальное во взгляде — все это, вместе взятое, выдавало в нем алкоголика. Хотя то, с какой тщательностью, чистотой и даже, можно сказать, шиком он был одет, показывало, что он только пристрастен к вину, но рабом его не успел стать, а следовательно, не успел и опуститься. Может быть, всему виной его одиночество, тоска по умершей жене?

Скажу искренно: этот человек сам по себе ничем меня не привлекал. Он стал мне чересчур ясен с одного только свидания, но... Я не всегда думаю только о себе.

Можно ли равнодушно пройти мимо человека, который страдает, пройти мимо его одиночества, его тоски, которую я так ясно ощутила и которая легла на мою душу тяжелым камнем и на время даже придавила меня?

Может быть, удастся какими-нибудь средствами спасти его?

 

- 252 -

И прежде всего я решила затеять с ним самую живую переписку, это развлечет его. Потом мне захотелось нарушить его одиночество. Он создан для брака. Я задумала его женить. Тотчас же в моем представлении встали две кандидатуры. Первой была Валя. В своем очередном браке она очень мучилась с молодым и легкомысленным, всюду ей изменявшим мужем. Ее мечтой был человек пожилых лет.

Второй была Анна Павловна Б., наша соседка по двору в Староконюшенном переулке, только что овдовевшая женщина лет 40, добрый, славный человек и чудная хозяйка.

Но для осуществления моего плана следовало близко подружиться с моим новым знакомым, и в этом мне должна была помочь наша с ним переписка.

С таким твердым намерением я рассталась с Михаилом Александровичем. Придя домой, я за утренним кофе рассказала Диме о моей встрече и о моих планах. Выслушав меня, Дима стал хохотать как сумасшедший, чем меня не только до крайности обидел, но даже оскорбил.

Не придавая значения этикету, который не дозволяет женщине писать мужчине первой, я, полная своими планами и желанием сделать доброе дело, написала одно за другим два письма Михаилу Александровичу, а зайдя на почту, на другой день и сама получила от него весточку. Привожу это первое письмо полностью:

«Екатерина Александровна!

Все время нахожусь под сильным впечатлением нашей столь необычной встречи. Боюсь, что я оставил о себе самое нелепое впечатление. По крайней мере я был прямодушен и вполне искренен. О Вас у меня сохранилось самое лучшее воспоминание. Я очень сожалел бы, если бы наше знакомство пресеклось столь же неожиданно, как и началось, поэтому с нетерпением жду если не встречи, то по крайней мере Вашего письма. Это не дерзко — вы мне обещали. Итак, жду с нетерпением от вас вестей, хотя бы самых кратких... А может быть, все это лишь бред моей больной души? Нет, нет; ведь это было наяву! Не правда ли? Хочу Вас снова видеть, слышать. А ведь это так просто сделать. Но, повторяю, на все Ваша всемилостивейшая воля.

До скорого свидания, о котором уже мечтает

Ваш М. Архангельский».

 

О моих планах я рассказала и Вале, и Анне Павловне. На общем совете было решено, что я буду с ним переписываться, но видеться не буду. За это время мы подготовим их (обеих) встречу с ним в обществе. После знакомства нам всем будет ясно, понравился ли он кому-либо из них и какая из двоих понравилась ему.


 

- 253 -

Вместе с тем Михаил Александрович прислал мне второе письмо:

«...Я думал на другой день: проснется моя странная, случайная незнакомка утром и скажет: бррр... что-то вчера полуфривольное было, ну да ведь Новый год! И даже тени воспоминаний не останется. Зачем же надобно писать? Чтобы это письмо, пролежав долгое время на почте, в истертом, замызганном виде было брошено в мусорный ящик, а может быть, кто-нибудь от скуки прочтет и скажет автору надгробное слово: «Какой глупец!»

И вдруг мне подают на почте целых два письма, я широко открыл глаза и спросил девушку, не спутала ли она инициалы, но все оказалось в порядке. Я трепетно вскрыл их оба тут же на почте и был умилен и растроган их содержанием. Мне стало стыдно, и я почувствовал, насколько же неизмеримо стою ниже Вас. Я тотчас же пришел и сел писать Вам. Верьте мне, что это воистину было так! Особенно растрогало меня Ваше первое письмо. Оно (помимо Вашей воли, вероятно) было таким родственно близким и даже нежным, не потому, понятно, что я Вам вдруг стал близким, а очевидно, потому, что этой заботливостью и нежностью к людям Вы вообще одарены безмерно. Есть такие редкие, исключительные женщины, это воистину сестры милосердия человечества.

«Мой новогодний друг» — Вы так меня назвали в Вашем письме. Разве это не трогательно! А я боялся (чего, не знаю) написать Вам. Ограниченные люди всегда самолюбивы. Я самолюбив — следовательно, ограничен. А Вы даже не думали, что подумают о Вас, и удобно ли женщине писать первой, и какая судьба постигнет Ваше письмо, а просто написали, и все. А я? Ничтожество, обреченный человек, жалкий и неисправимый. Вы коснулись одного (из моих) больных мест — пьянства. А пьянство — разве это не синоним ничтожества физических и духовных свойств человека? Мне кажется, что Вы вообще замечательный человек и при всей Вашей трогательной заботливости к другим сами нуждаетесь в заботе и помощи...» и т. д.

«Милый, дорогой человек, — подумала я, — как он себя бичует и как бесстрашно и благородно он признался в пьянстве!»

Но, зайдя на другой день на почту (тоже на всякий случай), я получила третье, правда, коротенькое письмо:

«Екатерина Александровна!

Вчера послал Вам второе письмо. После моего молчания Вы вдруг тоже получите сряду два письма. Быть может, не такого милого и теплого склада, как Вы мне написали, но Вы ведь женщина, а я мужчина! Мужчина груб, самонадеян, самолюбив и Непосредственен, как истый самец. Женщина — ему антипод! А если бы было иначе, то вообще бы ничего не было, ни жизни, ни

- 254 -

людей, ни переживаний! И не сердитесь на меня, моя хорошая и милая Катюша (простите, что я назвал Вас этим именем). Вы помните, я спрашивал вас, как лучше и нежнее назвать Екатерину? Не сердитесь! Я хуже Вас неизмеримо, но и я могу быть нежен. И я испытываю к Вам величайшую нежность!»...

После этих неожиданно вырвавшихся чувств идет уже настоящий монолог одного из чеховских персонажей:

«...я хотел бы встретить женщину, которая бы любила мужчину не за ум, красоту, богатство, а любила бы просто как человека, каков он есть в своей неприглядности, со всеми недостатками. Женщина, она любит мишуру, внешний блеск, фрак, манишку и не хочет знать, что находится за крахмальной манишкой. А иногда и под грубой, грязной тканью бьется нежное и сильное сердце.

Но вы мне уже сказали: в Вашем замке я ничего не могу увидеть, и даже Вас!!

Мне это грустно и горько. Я готов служить Вам, повсюду следовать за Вами, излечиться от всех скверн, готов сделать все во имя Ваше»... и т. д.

Прочтя все это, я подумала, что начинаю нравиться этому человеку и что надо кончать нашу переписку и скорее «переключить» его на совершенно другой женский образ.

В Староконюшенном переулке, во дворе, недалеко от «знаменитого» деревянного дома, который когда-то арендовали Прянишниковы, стояло удлиненное здание конюшни, принадлежавшее дому и сдававшееся вместе с ним в аренду. В одной его части стояли прянишниковские лошади, а другая часть была каретным сараем.

После революции сарай и конюшни долго пустовали, потом там одно время стояла корова, привезенная Аннушкой из деревни. Затем, после распоряжения правительства о запрещении держать скот в центре Москвы, Аннушка свою корову продала, а все здание стал переоборудовать под жилье некий богатый застройщик. Это был известный доктор (терапевт), которому правительство пошло навстречу. Он был женат на женщине с тремя детьми (от первого мужа).

Впоследствии этот доктор пережил много тяжелого и наконец умер от разрыва сердца.

Оставшаяся после него вдова и была та самая Анна Павловна, которую я прочила в жены моему «новогоднему другу».

После смерти мужа у нее тотчас же отобрали часть обстановки и вселили к ней в дом чужих людей. Однако две комнаты с обстановкой ей оставили.

Старший ее сын был в армии, дочери Леле было лет 17, а младшему сыну Коле — лет 13.

 

- 255 -

Поскольку Леля была, как говорят, «без пяти минут» барышня и сама Анна Павловна, красивая, высокая и стройная вдова, жаждала знакомств и развлечений, мы с Валей им в этом очень помогли. В те годы было много процессов и репрессий, поэтому мы с Валей избегали где-либо бывать. Для больших вечеров комната Вали была мала, и мы их устраивали у Анны Павловны.

Однажды, когда Анна Павловна вздумала сосчитать, сколько молодых людей мы ввели в ее дом, то их оказалось 18 человек. Все они были холостые, молодые, веселые; большинство из них было еще к тому же прекрасными танцорами, и внешность их была словно на подбор.

Поэтому, задумав устроить у Анны Павловны бал-маскарад, чтобы познакомить ее там с Михаилом Александровичем, я сейчас же сообразила, что в его годы он среди таких блестящих молодых людей будет себя плохо чувствовать. Ведь такое положение часто сковывает и принижает человека, в особенности если принять во внимание его самолюбие.

Тогда я решила привлечь на этот маскарад мужчин в его возрасте и даже постарше, хотя это нежелательно расширяло все наше мероприятие. Выбор мой пал на нескольких лиц из мира искусства.

Невозможно описать, что у нас началась за кутерьма и спешка! В большой комнате и длинном, широком коридоре должны были проходить танцы. В другой комнате решили накрыть столы с ужином.

Надо было декорировать всю квартиру Анны Павловны. Мы клеили фантастические разноцветные фонари самых разнообразных форм. Мы искали у своих друзей и стягивали в квартиру Анны Павловны всякие ковры и пестрые скатерти. Все дамы были заняты шитьем маскарадных нарядов, кроме нас с Валей — мы решили надеть наши прежние.

Маскарад делали в складчину — вносили паи, но у нас были и почетные гости, с которых мы решили пая не брать. В их число попал и Михаил Александрович.

Со своей стороны я пригласила известного всем знаменитого художника Василия Николаевича Яковлева (впоследствии лауреата Сталинской премии) и тоже известного художника Ксаве-рия Павловича Чимко. Валя пригласила своего бывшего поклонника, известного писателя Анатолия Каменского, который только что вернулся из Парижа и привез с собой в Россию в качестве жены парижскую даму.

Мужчины были освобождены от маскарадных нарядов, но маски были обязательны, потому мы изготовляли их в большом числе, наклеивая на матерчатую кальку блестящий черный атлас.

Несмотря на то, что все письма Михаила Александровича

 

- 256 -

были полны просьбами о нашей встрече, на маскарад он еле-еле согласился, продолжая настаивать на том, чтобы до маскарада мы бы хоть один раз увиделись.

Привожу одну из выдержек его письма тех дней:

«...Сегодня канун Рождества. Традиционный и трогательный для меня день. Я вместо церкви пишу Вам это письмо, и я настроен молитвенно. Передо мною украшенная елка, накрытый стол и Ваше письмо. Нет, Вы сами, очевидно, не знаете, насколько Вы милы, а я сужу о Вас по Вашему смелому и размашистому почерку, и только. Вы знаете, я почти забыл Ваше лицо, знаю только, что оно такое милое и хорошее. И, встретившись с Вами где-нибудь случайно, простите, не смогу вас узнать, настолько мимолетна была наша встреча. Вы личных встреч почему-то избегаете, хотя, простите, сами мне предлагаете посетить Ваш вечер, но это будет 11-го, а сегодня только 6-е. Простите меня за дерзость, я Вас попросил бы о кратковременном свидании...»

Письмо он кончает словами:

«...Простите меня еще раз и еще раз. Хочу Вас вновь увидеть, и если это свершится 11/1, и на том спасибо, буду ждать терпеливо.

Целую Вашу руку. Стараюсь воспроизвести в памяти Ваш образ, но мне это плохо удается.

Ваш искренний и истинный новогодний друг М. Архангельский».

Я понимала его отчасти: он боялся, что, увидев меня, не узнает и этим, возможно, оскорбит мое самолюбие. Но именно на это я и надеялась. Я успокаивала его тем, что он легко меня узнает, так как я буду в костюме гейши. Вот где была моя хитрость. Костюм гейши был у Вали, а я была баядеркой.

Я надеялась на то, что он, увидя гейшу и думая, что это я, отдаст ей весь порыв своего нетерпения и всю свою накопившуюся нежность, которая была, кстати сказать, Вале в то время очень необходима.

Однако, получив от меня решительный отказ в нашем предварительном до маскарада свидании, мой новогодний друг разразился дерзким, грубым и полным цинизма письмом.

Скажу откровенно, что, читая его, я в первую минуту пришла в настоящее бешенство. Привожу это письмо:

«Екатерина Ал-на!

Из последнего В/письма я убедился, к горечи своей, насколько мы с Вами разные люди: Вы институтка, я — плебей. Я прямодушен, Вы лукавы, как истая женщина. Я мул, а Вы погонщик с хлыстом в руках. Как много тяжелых нравоучений Вы высказали мне...»

К сожалению, письмо написано карандашом, а он стерся, и я

 

- 257 -

не могу всего переписать, поэтому пропускаю три четверти страницы. Продолжаю то, что могу разобрать.

«...Вы подчеркнули Ваши 32 г. (хотя это я мог и так высчитать — 13 лет со дня революции), а мне, «молодому человеку», в Михайлов день исполнилось 41!.. Вы некрасивы... Но разве громко скажет это женщина, не уверенная в своих чарах?! Вот оно, лукавство! А я-то «Дон Жуан» — покоритель непокорных сердец!..

Кажется, в высоких сферах иногда маскарадом называют баню, и вот в эту самую простую русскую баню мне следует пойти 11/1 в целях поддержания если не лоска, то хотя бы элементарной опрятности. Во мгле банных паров я воображу себе блеск и шум Вашего веселого маскарада. Да, в баню, в баню! Обрить бороду, постричься и срезать мозоли! Вот мой маскарад!

Когда в предыдущем письме я дал свое согласие на Ваш «маскарад» (возьму-ка и я в кавычки это слово), то мною руководило одно чувство: чтобы Вы не заподозрили меня в трусости. Вот, мол, неуч, испугался маскарадной экзотики! А это самое обидное для меня, т. к. я далеко не труслив и дважды в жизни смотрел смерти в глаза, да и теперь, пожалуй, не испугаюсь посмотреть. Вот почему я не хотел пойти на Ваш вечер, а все же был согласен, и вот почему я назвал себя мулом, а Вас погонщиком.

Но теперь, по-видимому, все кончено. Вы в бешенстве разорвете этот листок и потребуете обратно Ваши письма (так, кажется, поступает женщина, негодуя?). И поделом мне. Я выразил здесь только свой дурной характер, грубость, отсутствие рыцарских чувств к женщине. Простите меня за все, Е. А. Ну вот, ей-Богу, опять хочется назвать Вас Катюшей, но цыц! Да, злобен я иногда бываю, как бульдог, а по природе, правда, — добрая, услужливая и верная дворняжка. Итак, не сердитесь на мой лай и простите меня великодушно.

Все же память о нашей встрече я сохраню. А Вы о ней забудьте поскорее.

Простите. М. Архангельский.

Постскриптум. Все же если бы я увидел Вас сегодня, то я не был бы автором такого горького письма. Это, видно, сама судьба. Желаю от души Вам счастья, 8/1 37 г.».

 

Невозможно рассказать, как я рассердилась на это глупое и хамское письмо, особенно меня разозлило слово «мозоли»!

Но потом, подумав и хладнокровно все разобрав, я поняла, что сердиться мне не на что. Разве я не лукавила с ним? Разве из-за своего к нему чувства я вела с ним переписку?..

Конечно, в своем письме он прав: он прямодушен, я лукава... Но меня оправдывает одно: мне хочется помочь ему ради него же самого, однако сказать об этом ему нельзя — обидится.

 

- 258 -

Но тут я вдруг вспомнила, что только что послала поздравление с праздником Рождества... Михаил Александрович уже получил его, оно было в его руках, и в ответ мне от него полетело письмо, полное раскаяния. Привожу его полностью:

«Екатерина Александровна!

Сейчас только опустил свое дурацкое письмо, прошелся и, придя домой, вновь прочитал В/письмо, а прочтя, ужаснулся, вспомнив то, что я написал.

За что, за что я оскорбил, обидел вас? Вы славная, Вы умная, Вы чуткая! Вы поймете, Вы почувствуете, что это не я писал! Сожгите, уничтожьте это скверное, постыдное, дерзкое и грубое письмо. Оно написано карандашом, не верьте ему!

Ведь в В/письме что ни слово — перл! Над ним лишь можно умиляться и слезы лить, да — радостные слезы. И перлы же эти рассыпаны кому Вашей щедрою рукой? Мне, недостойному человеку.

«Бегу скорее опустить письмо, чтобы Вы его скорее получили» — так пишете Вы. Вы бежите для того, чтобы я получил его вовремя и не затруднил бы себя, подлеца, напрасным ожиданием. Разве это не трогательно, ведь, простите, это нежно!!! Или Ваше желание, чтобы я догадался и зашел раньше на почту, а не попер бы сдуру сразу на свидание. Какое милое, скромное, сердечное внимание.

А я это и не заметил сразу (слава Богу, что вообще-то заметил!), а сразу обрушился со всей грубостью и дикостью половца на тернии. Да где они? Почему я их сейчас не вижу? «Я плебей», я груб, неряшлив, и от меня воняет потом... — вот чем похвалился дурак!

Нет, то не я писал! И никак нельзя изъять этот пошлый документ, он попадет Вам в руки! Вот трагедия.

«Я хочу быть для Вас Большой Душой». И это ведь мне же такой щедрый, драгоценный дар! А я, о Боже, какой срам, какая низость! «10 января я сама занесу на почту Вам письмо». Увы, теперь Вы его не занесете и правильно сделаете.

«Пусть Рождественская звезда озарит светом наши отношения», — пишете Вы. Божественно, умиленно и проникновенно сказано. А я тут же омрачил все святое и хорошее мраком дьявола. Как горько мне. Нет, то дьявол за меня писал! Он ведь не выносит света, ему нужен мрак и бездна.

«К тому же я не молода»... Нет, Вы чистый, светлый ребенок, а я недостойный старый пошляк.

«До свидания, мой Новогодний друг», — пишете вы. И я не услышу этой музыки. Вместо свидания — темное прощание. Как горько и тяжко мне. И я сам все это заработал. Простите, прощайте, мой светлый друг. Прошу Вас верить, что как пер-

 

- 259 -

вое, так и второе письмо, несмотря на их разноречивость, написаны в абсолютно трезвом состоянии, только первое от дьявола, а второе от В/новогоднего Друга» (подпись).

Да, подумала я, получив эти два письма, теперь, пожалуй, я скажу, что Михаила Александровича написал не Чехов, а сам Достоевский. И может быть, Достоевский в нем преобладает.

Чужд мне был этот человек, но витиеватый стиль его писем, старинные, какие-то архаические выражения, корявое построение фраз — все это влекло меня, вернее, не меня, а мой ум, к этому человеку. Кроме того, огромная жалость рождалась в моей душе к этой никчемной и, конечно, несчастной душе.

Я написала ему коротко, что не сержусь и жду его на маскарад.

Итак, мир был восстановлен. Михаил Александрович обещал быть. Условия были ему известны: прийти по вышеозначенному адресу к 8 часам вечера. Раздеться в передней и снять со стены любую полумаску, надеть ее и войти на маскарад. «Женщина, одетая в костюм гейши, буду я», — писала я ему.

Во всех затеях, которые я в своей жизни затевала, больше всех доставалось мне. Вот и теперь работы оказалось по горло. Я не учла многих непредвиденных обстоятельств. Одним из самых главных затруднений оказались окна. Как я устала, как спешила!.. Было уже около семи часов вечера, а я еще, неодетая, растрепанная, красная и вспотевшая от усилий, сопя, ковырялась с проклятыми шторами!..

— Екатерина Александровна! — раздался за моей спиной мужской голос.

Я обернулась. О ужас!.. На пороге комнаты стоял Михаил Александрович, а за его плечами выглядывало растерянное лицо Анны Павловны.

Архангельский пришел на полтора часа раньше, позвонил и, сказав, что пришел по делу, спросил, где может меня увидеть. Анна Павловна, ввиду такого раннего часа, не подумала, что это «маскарадный кавалер», и провела его прямо ко мне.

Придя так рано, он, очевидно, рассчитывал застать меня врасплох. Войдя в квартиру, он прямо в шубе, в калошах ворвался в комнату и увидел меня... Он меня перехитрил!

Весь мой план рухнул, подобно карточному домику.

— Простите, что я пришел на часок раньше, — улыбаясь, извинялся он, — думал, может быть, понадоблюсь в чем-либо, и видите, не ошибся! Слезайте-ка с лестницы, вы криво набиваете материю. Давайте я помогу вам, это ведь мужское дело...

Таким образом, мой новогодний друг оказался во сто крат хитрее меня.

В остальном наш маскарад удался на славу и прошел блестяще!.. Танцевали до утра. Яковлев и Чимко успели сделать зари-

 

- 260 -

совки нескольких портретов. Каменский поражал всех рассказами о Париже, а его дама покорила всех мужчин своей спиной, обнаженной до самого пояса. На ней было парижское черное бархатное платье, все закрытое спереди и с голой спиной, от которой танцевавшие с ней мужчины не могли никак оторваться.

Для меня лично маскарад этот был скучен. Дело в том, что Михаил Александрович ни на кого не желал смотреть и ни с кем не желал разговаривать, кроме меня, а поскольку я позвала его на этот вечер, следовательно, мне и пришлось его занимать. Не могла же я бросить его в таком большом и совершенно ему незнакомом обществе!

Как я ни старалась втянуть в наш с ним разговор Валю или Анну Павловну, это мне не удавалось, так как он сейчас же под каким-нибудь предлогом отводил меня в сторону и снова мы оказывались с ним наедине.

После маскарада он прислал мне следующее письмо:

«Екатерина Ал-на!

Писать Вам для меня уже стало потребностью. Боюсь, не превратиться бы мне в маньяка по части писательства. Во-первых, скажу, что Ваш вечер был прекрасен. О людях я могу сказать то же самое. Я сожалею лишь об одном: что я, как кажется мне, предстал в не совсем выгодном для себя свете. Но ведь я и не льстил себе и не мог рассчитывать на многое...

«Скажи, кого ты знаешь, и я скажу, кто ты» — есть такое выражение. Я в восторге от Вас, В/общества, от всего, что я слышал и видел. Ваш вечер останется для меня незабываемым, не потому, что я веселился там и прыгал, как молодой жеребенок; нет, меня веселило Ваше внимание и трогательная забота. Вы сделали все, чтобы я у Вас чувствовал себя в своей тарелке. И я Вам за это благодарен несказанно и, представьте, оценил. Меня заботит только это Ваше внимание. Ну, «опять», скажете Вы! Нет, право, заслужил ли я это?!

Красивы или нет Вы были? Не знаю. Вы были обаятельны в Вашем милом, художественно сделанном Вами костюме. Ей-Богу, Вы были лучше всех! В Вас подкупает искренность, непринужденное веселье, простота. Все то, что я ценю больше всего на свете в женщине и людях, в женщине в особенности, т. к. это у них редко проявляется. Я видел большую значимость Вас для большинства присутствовавших гостей. И я считаю, что все это Вы заслужили, и заслужили бескорыстно».

Дальше идут всякие похвалы на мой счет.

Словом, я поняла одно: все мои попытки женить его на ком-либо тщетны, и для него будет лучше, если он больше меня не увидит.

Это была моя вторая встреча с Архангельским, и на ней я ре-

 

- 261 -

шила пресечь наше знакомство, так как увидела, что для него лично мне ничего не удастся сделать.

В это время я получила уже второе его письмо после маскарада:

«Екатерина Александровна!

Да, я непоправимый маньяк. Опять я Вам пишу. Уже я болен этой болезнью. У Мопассана есть прекраснейший рассказ «Волосы» или что-то вроде этого.

Молодой человек в антикварном магазине купил старинный, дорогой трельяж. Внутри его он обнаружил прядь женских душистых волос.

С той поры он не расставался с этой прядью, создав себе из нее чудесный, роскошный образ женщины. Он любил, он жил этой прядью волос, олицетворяя в ней образ прекрасной женщины, и... сошел с ума. Я счастливее его. Я имею не прядь, не часть, а полный, светлый и живой образ женщины.

Мне нет необходимости сходить с ума, но я все же не совсем нормален.

Сейчас 12 ч. ночи. Передают музыку для танцев. Я вспоминаю с удовольствием Вас и Ваш вечер. Я стал уже любить все эти чуждые мне раньше фокстроты. И Вы — милая виновница этого. Нет, право, я не шутя думаю учиться танцевать. Под каким же предлогом я могу обнять Ваш изящный стан? Что Вы делаете и чувствуете сейчас? Хотел бы очень я знать. Пишете ли Вы мне?

Не забывайте, прошу Вас, про наше «дупло». Сейчас снова перечитал все Ваши письма. Как славно Вы пишете! Как много теплоты мне Вы излучаете. Не скрою от Вас, Вы мне стали очень близкой, в особенности после того, как я увидел Вас второй раз на вечере.

Сегодня справлялся о письме и с грустью вернулся без него. Но Вы еще не получили моего письма и, естественно, ожидаете от меня. Не знаю, понравится ли оно Вам.

Наши отношения не приведут ни к чему, это ясно. Но иметь такого друга, как Вы, для меня лестно и необходимо.

Итак, пишите мне, милый, светлый друг. Я лучше делаюсь от Ваших писем.

Архангельский».

К сожалению, его согласие на дружбу было только в этом письме. Чем больше я оттягивала наше свидание и уклонялась от него, тем больше сыпалось его писем, с изъяснениями, мольбами о свидании и восхищением, которого я ни с какой стороны не заслуживала. Все эти последующие письма я сожгла. Они интереса не представляли и ничего нового прибавить к раскрытию его личности не могли. Это были обычные мужские письма.

 

- 262 -

Зная нервность этого человека, его неуравновешенность, его склонность к вину, я приходила в подлинное отчаяние, не зная, чем могу оттолкнуть его и разочаровать. Я ни минуты не верила в какое-либо серьезное чувство, настолько глупа я не была, однако охвативший его огонь сжигал его, и тогда было действительно похоже на то, что он обращается в маньяка.

Тогда я написала ему, прося не писать мне таких страстных писем, так как я замужем и он пишет их совсем не по адресу. Но это не помогло. Тогда я призналась ему в том, что я совсем не та, за которую он меня принимает. Этот прием бывает самый верный и на большинство мужчин действует как ушат холодной воды. Я написала, что у меня есть молодой любовник, которого я страстно люблю. Но это тоже не помогло и ничуть не развенчало меня в его глазах. Он начал сравнивать меня с героиней из «Белых ночей» Достоевского и уверял в том, что готов мне носить любовные письма, быть моим посыльным, лишь бы я только разрешила ему видеть меня.

Тогда я вынуждена была согласиться на свидание, так как в противном случае он грозил, что сам явится ко мне на квартиру, «чтобы только взглянуть на Вас»...

Мы встретились с ним все на том же Пречистенском бульваре, морозным, холодным вечером. Я рассказала ему, что согласилась на свидание только потому, что больше никогда не увижусь с ним, так как бросаю моего мужа и уезжаю из Москвы в Ленинград к моему любовнику.

Мне жалко было смотреть на то, как тяжело он пережил это известие. Сцена его прощания со мной была просто душераздирающа. В душе я проклинала себя за легкомыслие. Бедняк при всем честном народе, гулявшем на бульваре, опустился передо мною на колени, прямо на снег...

Когда я пришла домой, то зубы мои стучали словно в лихорадке, я была совершенно больна и, глубоко зарывшись в одеяло, никак не могла согреться. Я думала о том, как ужасно, что из тысячи встреч только одна бывает настоящей, когда встречаются именно те двое, которые предназначены друг другу. Какой он был, в сущности, хороший, этот человек, как запылала его душа от мимолетного человеческого участия...

Через два дня, вечером, в нашу дверь послышался стук. Это был почтальон. Он принес на мое имя посылку: маленький, почти даже крошечный ящичек, вернее, коробочку. На обшивке материи чернильным карандашом был почерком Михаила Александровича старательно выведен мой адрес. В обратном адресе он назвался «Новогодским».

Скажу искренно, что в первый момент я испугалась. Что мог мне прислать этот неуравновешенный человек, зная о том, что

 

- 263 -

мы расстались навсегда?.. Я вспомнила, как однажды он написал мне дерзкое письмо «о бане и о мозолях», и испугалась еще больше. Может быть, и теперь он со зла прислал мне какую-нибудь дохлую мышь или еще что-нибудь похуже?.. А Дима стоял рядом со мной и, иронически улыбаясь, с интересом смотрел на присланную мне коробочку. За его спиной стояла мама и тоже с нескрываемым интересом смотрела на посылку.

Тогда мне пришлось сделать самый независимый и спокойный вид. Я взяла ножницы и стала разрезать материю на посылке.

Под острием ножниц материя лопнула и обнаружила маленькую, наверное, собственноручно склеенную из картона коробочку. Я раскрыла ее. Уложенные в вату, заблестели большие темные гранаты. Их резная цепь была разорвана. На них лежал кусочек бумаги со следующими словами: «Ваш маскарадный костюм турчанки показал мне, насколько Вы любите безделушки. Это гранаты моей матери. Ваша искусная рука, наверное, сумеет их соединить».

В середине ожерелья лежал маленький футляр. В нем я нашла гранатовый перстень редкой красоты по цвету камней и по работе.

Если гранаты ожерелья были темными, даже почти черными, то в перстне эти же камни были много светлее. Напоминая пламя, они горели совершенно правильным красным огнем.

Изумительно мелкой шлифовки, со многими гранями, большой круглый гранат был окружен маленькими, которые лежали вокруг него в резных золотых венчиках. Перстень этот напоминал те славные времена Венеции, когда она была в самом пышном своем расцвете, когда утопала в роскоши, в ослепительно богатых празднествах. Как ожерелье, так и перстень относились, по утверждению моей матери, к концу XVI — началу XVII века.

В кольцо была продета сложенная маленькой трубочкой записка. Ее я помню дословно:

«Кольцо — символ вечности. Пусть оно напоминает о том светлом чувстве, которым Вы наполнили мое сердце».

— Сколько раз ты встречалась с этим человеком? — спросил меня Дима.

— Три раза.

— Когда же ты успела пролить столько света? — насмешливо спросил он. — И чем смогла заслужить такие прекрасные вещи?..

Первой моей мыслью было через адресный стол разыскать Архангельского и отослать ему его подарок. Но я побоялась его обидеть, побоялась вновь начать с ним какие-то отношения и сознаться в том, что я обманула его и не уехала в Ленинград.

Долго я мучилась и не могла решить, что мне делать... Все

 

- 264 -

вокруг меня хором твердили о том, что это подарок и что вещи принадлежат мне. А мой друг, небезызвестный «Икс», сказал: «Эти вещи не настолько драгоценны, чтобы вы считали неудобным их принять, и эти вещи не настолько дешевы, чтобы вы стеснялись их надеть. Носите их на здоровье!»

Так они у меня и остались. Камень из кольца я потеряла, и мне было так больно смотреть на изуродованное произведение искусства, что я сдала весь перстень «на золото» в минуту нашей нужды. Та же участь постигла и золотую оправу ожерелья. После этого я сделала ожерелье в обычной бронзового цвета (медной) оправе и ношу его с любовью по сей день.

Вот и все, что я могу рассказать об этой странной встрече и о не менее удивительном ее герое.

 

ДВЕСТИ ДЕСЯТЬ ДНЕЙ

 

Рассказ третий

 

Однажды Дима Фокин обратился ко мне:

— Кит, до твоих именин остаются какие-нибудь три недели. Я хочу сделать ремонт нашей комнаты.

— Как?! — воскликнула стоявшая рядом мама. — Вы хотите оклеивать комнату среди зимы?

— А почему бы и нет? — улыбнулся Дима, любивший делать многое не по установленным правилам. — Вот возьму да и оклею... Меня заботит только один вопрос: куда нам девать Кита, чтобы он тут под ногами не мешался?..

7-е декабря был день Екатерины, прославленный экспромтом одного моего друга:

 

«В день этих славных именин

Прославим двух Екатерин!..»

 

Мы с мамой были обе именинницами. Целый год мама, будучи радушной и замечательной хозяйкой, готовилась к этой дате. Обычно всегда нами продавалась какая-нибудь вещь и, кроме того, при каждом удобном случае на верхнюю полку продуктового шкафа мало-помалу складывались пакетики и свертки с различными продуктами. Все это копилось к 7 декабря.

Дима любил меня так, как любит самый нежный и заботливый отец свою дочь. И теперь, затеяв ремонт нашей комнаты, он думал только о том, чтобы я была изолирована от всяких забот, не говоря уже о работе.

В ту зиму я перенесла тяжелое воспаление легких с осложне-

 

- 265 -

нием на сердце, и после длительного больничного листа врачи дали мне 6 месяцев инвалидности (для поправки).

— Вот что, — наконец решил Дима, — завтра... — туг он взглянул на календарь, — завтра 13-е ноября. Забирай-ка свой большой чемодан, укладывай в него все для тебя необходимое и поезжай-ка на все эти дни жить к Валюшке. И нам без тебя здесь попросторней будет, и тебе там хорошо. А когда вернешься, у нас уже будет здесь все готово.

Надо ли было дважды повторять мне такое заманчивое предложение? Надо ли описывать, как этому известию обрадовалась Валя?..

Мама всегда осуждала Диму за его «чрезмерную», как она выражалась, любовь ко мне. И теперь, услышав его слова, она строго нахмурила брови, покачала головой, хотя и не сказала ни слова.

Я же с той минуты, прямо с вечера, начала укладываться. На сердце стало радостно, тревожно и легко; мне казалось, я еду в какое-то дальнее, прекрасное, волшебное путешествие.

На другой день, 13 ноября, я уже переехала в Средне-Кисловский. У меня были всегда вторые ключи от Валяной комнаты, и я приехала с утра, пока она была на службе. Разложила, привезенные вещи, повесила свои платья в гардероб, устроила свою постель на тахте, против ее дивана, на котором она спала, и приготовила незатейливый обед. Какое это было счастье — хотя бы несколько дней пожить «студенческой жизнью»! Надоел мне ехидный Пряник-Тинныч, надоел не всегда умный Гуруни, надоела мама с ее вечными нотациями и поучениями, с фанатической верой, с обрядностями, доходящими порой до глупости, и даже Дима, безумно любящий меня, — надоел!..

Когда Валя вернулась со службы, смеху и хохоту нашему не было конца... Мы с ней решили хотя бы первые два-три дня никого не видеть и не говорить нашим друзьям о моем к ней переезде. Хотелось походить вдвоем с ней в театры, заняться шитьем кое-каких туалетов. Иногда было так приятно такое времяпрепровождение, иногда так хотелось отдохнуть от людей...

Так, болтая и развивая всякие заманчивые планы на предстоящие дни, мы сидели за вечерним чаем, как вдруг вслед за раздавшимся в передней звонком в дверь Валиной комнаты постучала Марфуша.

— Валентина Кинстинтинна, к вам! — раздался ее голос.

Снова послышался стук в дверь, но на этот раз легкий и нерешительный. Мы обе невольно встали из-за стола навстречу неожиданному гостю. Валя шагнула к порогу.

— Входите же, входите! — торопливо сказала она и распахнула дверь.

В комнату вошел совершенно нам обеим незнакомый человек.

— Простите... я от вашего знакомого... я имею к вам пись-

 

- 266 -

мо... простите, одну минуту... — говорил он сбивчиво, при этом торопливо и взволнованно роясь в своих карманах.

С первых же его слов, несмотря на то, что он превосходно и бегло говорил по-русски, буква «в», которую он выговаривал чуть тверже обыкновенного, похожая на «ф», выдавала в нем француза. Это предположение подтвердил очень плотный темно-коричневый драп его пальто, парижская шляпа, перчатки, которые он, сняв, впихнул в карман, и в особенности кашне. Оно было хотя и ярко, но необычайно красиво: но бледно-лимонному фону ползли коричневые, золотые и оранжевые тонкие клетки.

— Вот... наконец! — облегченно вздохнул пришедший, с торжествующей улыбкой протягивая нам обеим сиреневый, чуть смятый конверт. Пытливо всматриваясь то в одну из нас, то в другую, он спросил:

— Простите, но кто из вас Валентина Константиновна?

— Это я. — Валя взяла письмо и приветливо сказала: — Прежде всего выходите в переднюю и раздевайтесь, там у моих дверей вешалка, вы увидите. А мы пока прочтем здесь письмо...

Оно оказалось от одного давнишнего Валиного поклонника, американца, много лет назад уехавшего за границу.

«...мой друг Жильбер Пикар, с которым вместе я учился на инженера, предстанет перед Вами с этим письмом, — писал он. — Мечтой его самой заветной была всегда поездка в Советский Союз. Она сбылась: он едет к Вам жить и работать. Он долго добивался того, чтобы попасть в группу иностранных специалистов, въезд которых был разрешен вашим правительством. Я возлагаю на Вас все мои надежды и верю в то, что благодаря Вашему обществу мой друг увидит все достопримечательности Вашей столицы, а главное, что он не будет одинок в таком большом городе, как Москва...» За этим следовали всякие светские любезности.

— Когда же вы приехали и где остановились? — спросила Валя Жильбера, когда он, раздевшись в передней и снова постучавшись, вошел к нам в комнату.

— Я приехал сегодня утром и прежде всего направился отыскивать вас.

— Познакомьтесь, — сказала Валя, указывая Жильберу глазами на меня, — это моя подруга Екатерина Александровна.

После этого наше прерванное чаепитие продолжалось. Жильбер охотно к нам присоединился, а через какие-нибудь полчаса мы забыли о том, что только что познакомились. Жильбер не принадлежал к отпрыскам знатной французской аристократии. Его предки когда-то взращивали золотистый виноград на юге солнечной Франции. Потом, привлеченные торговлей, все дальше и дальше двигаясь по городским рынкам, достигли

 

- 267 -

Парижа. Многие из его родственников умирали, сражаясь на баррикадах во время революции, в то время как другие шумели вокруг гильотины, требуя казни французской аристократии...

Потом из мелких ремесленников они обратились в более крупных торговцев, затем в зажиточных буржуа, а в восьмидесятых годах это были крупные коммерсанты с большой рентой в парижском банке.

Отец Пикара был владельцем небольшого завода мелкого машиностроения и двигателей внутреннего сгорания.

Пикар готовил из своих двух сыновей, старшего Жильбера и младшего Огюста, преемников, продолжателей его дела. Младший, Огюст, был рассудительный, степенный, похожий на отца, и он был счастлив в своем маленьком «царстве машин». Старший же сын, Жильбер, получил от матери всю пылкость, восторженность и трепетность ее романтической натуры. Он вырос среди русских, которых было всегда немало в Париже. Он считал почти родным русский язык и еще в детстве мечтал о России. Он победил недовольство и протесты отца и был одним из первых молодых специалистов, которые горячо откликнулись на призыв Советского Союза посетить его для обмена опытом с русскими инженерами. Он приехал сроком на два или три года.

Впоследствии Жильбер был прикреплен как инженер-механик к одному из наших заводов в качестве консультанта. Главная же точка его работы помещалась вначале на Мясницкой, в одном из ее переулков, и носила название какого-то МАШа.

Трудно передать то странное чувство, которое я испытала при первом взгляде на этого человека, при первом звуке его голоса, когда еще он стоял в нерешительности на пороге Валиной комнаты, когда шляпа наполовину скрывала его лицо, бросая на него тень, когда он взволнованно рылся в карманах, отыскивая письмо друга...

Я наблюдала за ним, тоже волнуясь почему-то не меньше, нежели он. Я боялась, что он (вдруг!) не найдет письма или его появление окажется недоразумением, он уйдет, и мы его больше никогда, никогда не увидим...

Узнав о содержании привезенного им письма, я вся прониклась одним чувством: помочь ему во всем. Сделать так, чтобы Москва стала ему родным, теплым и уютным городом!.. Быть его товарищем, гидом, кем угодно, лишь бы видеть его, видеть как можно чаще, всегда... каждый день...

В его внешности не было ничего особенного. Он был скорее некрасив. Высокий рост его казался еще выше от худобы; та же худощавость немного обостряла его тонкие и без того черты лица. Но какое-то невыразимое обаяние таилось в этом человеке. В какой-то тонкой ломкости его изящной фигуры, в непередаваемой

 

- 268 -

грации каждого его движения, в живом, точно чем-то взволнованном разговоре, в глубине его темных-темных, как омут, глаз...

Жильбер смешно запинался в наших длинных отчествах, а сам, как француз, не имел такового.

Тогда мы с Валей тут же предложили звать и нас с ней по именам, причем имя Китти он принял безоговорочно, а Валю попросил разрешения называть Викки, имя, которое он только что придумал и которое в его произношении звучало неизъяснимой лаской.

Это решение имело скрытый от Жильбера, но очень важный для меня и для Вали смысл. Зовя друг друга коротко по именам, мы сказали Жильберу, что будем представлять его всем нашим знакомым как старого и теперь случайно найденного друга. Такое давнишнее якобы знакомство давало нам возможность скрыть его настоящее у нас появление из-за рубежа с письмом от иностранца. Несмотря на всю легальность приезда Жильбера, наше с ним знакомство могло быть неверно истолковано.

Что касается самого Жильбера, то он с первой же минуты появления у нас тоже оказался введенным в невольный, с нашей стороны, обман. Помимо всякого нашего желания, он принял нас за двух подруг, живущих вместе в одной комнате.

Эта маленькая, хотя и вполне невинная путаница окрасила наше знакомство в какой-то легкий и шутливый тон французского водевиля, который стал еще более походить на таковой, когда Жильбер, увидя пианино, сел за него и запел французские песенки. Пел он замечательно: у него был мягкий, небольшой баритон и та задушевная фразировка, которой так часто не хватает у настоящих певцов-профессионалов и которая, будучи присуща дилетантам, так пленяет нас и очаровывает.

Вмиг и я достала толстые тетради Валиных нот и романсов. Мы погрузились в музыку и пение, а очнулись только тогда, когда стрелка часов переползла далеко за полночь.

— У нас завтра собираются гости, — внезапно солгала я, так как больше всего боялась того, что Жильбер сочтет неудобным после столь долгого визита вскоре навестить нас.

— А я могу прийти к вам завтра? — тотчас спросил он.

— Конечно, конечно! — в один голос воскликнули мы с Викки.

Когда Жильбер ушел и дверь за ним закрылась, мы с Викки обе, точно сговорившись, застыли молча друг перед другом на пороге.

— Ну?.. — прервала она первая молчание. — Что ты о нем скажешь?

— Он обаятелен — искренно призналась я.

— Он мне больше нежели нравится, — как-то мрачно прого-

 

- 269 -

ворила она. — Видишь, как странно: в течение всей нашей жизни, прожитой вместе с тобой, еще никогда ни один мужчина не вставал между нами... Не знаю, до какой степени он нравится тебе, но знай: я его не отдам, не отдам, чего бы мне это ни стоило...

— Викки, Викки, — я обняла мою подругу, — разве не так он тебя назвал? И разве это не значит, что он как-то обратил на тебя свое внимание? Обо мне забудь и думать. У меня нет в душе к нему ничего, напоминающего отношение женщины к мужчине. Успокойся и вспомни, кроме того, о том, что ты ведь хорошенькая. Но я скажу тебе мое мнение: он оставил в Париже таких красоток, что на наших москвичек и смотреть не станет. Не забывай, что он идет к сорока годам и до сих пор не женат. Это тоже кое о чем говорит...

— А скажи, зачем ты солгала ему, что у нас завтра будут гости? — перебила меня Викки.

— А я завтра их «устрою», этих гостей.

— Зачем?

— Как «зачем»? Что ж по-твоему, он должен скучать с нами? Устроим танцы, чтобы ему было веселее, я хотела позвать... — И я назвала имена нескольких наших хорошеньких знакомых.

— Ты с ума сошла?! — закричала, придя в какое-то неистовство, Викки. — Ты хочешь мне мешать? Да?.. — И тут она разразилась по моему адресу самыми яркими эпитетами и закончила свою речь тем, что назвала меня «круглой дурой» и «дурой безнадежной».

Эту ночь мы с ней почти до рассвета проговорили о Жиль-бере. Как я ни уверяла Викки в том, что не имею никаких задних мыслей, как ни ссылалась на свою некрасивую внешность и на все мои недостатки, она продолжала волноваться и даже стала развивать предо мной всю неприглядность той действительности, которая бы наступила, если бы я понравилась Жильберу.

— Подумай, — говорила она, — ну представь себе на миг, что вы с Жильбером влюблены друг в друга: ты занята, ты несвободна. Что можешь ты ему дать? У тебя дом, семья, Дима... Вам жить-то негде! А я дам ему комнату, обстановку, пианино, да, наконец, я и сама хорошо зарабатываю. Нет, ты должна не только в своей душе отказаться от него, но не должна мешать мне завоевывать его любовь. Дай в этом мне сейчас же свое честное слово!

— Даю честное слово, — сказала я торжественно, благодарная тому, что темнота позволяла мне улыбаться. — Только помни, — прибавила я, — мужчина всегда боится женитьбы, и он не должен догадаться о том, что ты с первого взгляда решила сделаться его женой. Я со своей стороны буду всячески помогать тебе, а ты говори, чем я могу быть тебе полезной.

— Прежде всего я не желаю, чтобы ты знакомила его с хо-

 

- 270 -

рошенькими женщинами, — все еще волнуясь, сказала Викки. — Но что делать завтра? Ведь он удивится тому, что нет гостей.

— А мы скажем ему, что некоторые не смогли быть и что мы поэтому переносим наш вечер на более отдаленный срок.

— Вот и отлично! — обрадовалась она. — А теперь — спать! Спать! Спать!..

Я услышала, как Викки взбила смятые под головой подушки, как повернулась на другой бок, лицом к стене. Потом все стихло.

А я не могла заснуть. Вся моя жизнь медленно проходила перед моими глазами: нелепая, скомканная, без единого дня счастья. Если бы не моя жизнерадостность, если бы не моя глупая душа, всегда обманутая какой-нибудь мечтой, мою жизнь вполне можно было бы назвать несчастной.

Я казалась еще молодой и беспечной женщиной, но это было только потому, что у меня не было обязанностей, детей.

На самом же деле мне было за тридцать. Я считала себя немолодой, жизнь моя была позади. Юность казалась далеким сном, молодость прошла. Моя мечта о дружбе с людьми развеялась. «Круг преданности», который я так мечтала построить с некоторыми людьми, рассыпался. Звенья его распались. Их съела ржавчина человеческой лжи, лицемерия и зависти.

Душа моя была полна горькими разочарованиями. Мне смешно было видеть Викки, охваченную пожаром таких страстей...

Я хочу остаться верной своему слову и буду писать только правду. Появление Жильбера действительно глубоко взволновало меня, но, несмотря на мою увлекающуюся натуру, Жильбер с первой встречи не пробудил во мне женских чувств. Он взволновал меня свежестью своей души, своей искренностью, тем, что в первый же вечер рассказал нам о своей горячо любимой Франции, о семье, поделился самым сокровенным. Он был на четыре-пять лет старше нас, но душа его была совсем ребячья. Против него я, уставшая в борьбе за жизнь, искалеченная десятками поражений, с опустошенной душой стоявшая на пепле всего мне дорогого, казалась женщиной ста лет... Увидев Жильбера таким хорошим, полным веры в себя и окружающих его людей, я хотела только одного: его счастья, в чем бы оно ни выражалось. Я поняла, что он был эстет, истый француз, и я знала, как замечательно было бы, если бы он осматривал Москву, ее картинные галереи и музеи, а рядом с ним шагала бы хорошенькая девушка. От этого все красоты стали бы ему во сто крат ценнее.

Но Викки, которой он сам дал это нежное имя, катастрофически влюбилась в него, она была мой друг, она наложила запрет на все, что было вокруг него, и мне оставалось только подчиниться ее воле. Так я и сделала.

 

- 271 -

На другой день Викки явилась со службы в каком-то восторженном состоянии.

— Я взяла отпуск на две недели за свой счет! — радостно объявила она. — Теперь мы проведем чудесные полмесяца.

И это было правдой: никогда еще нам не жилось так легко, так беззаботно, так радостно, как в те дни.

Жильбер последовал нашему примеру: прежде чем (как все остальные с ним приехавшие) окунуться сразу в машинное производство, он, сославшись на небольшое недомогание, решил посвятить недели две осмотру Москвы и "нам, своим новым друзьям.

Поднялась суматоха, кутерьма, смех! Викки тащила Жиль-бера на свои любимые места, я — на свои. Тогда Жильбер догадался купить путеводитель по Москве, и мы мгновенно обратились обе в образцовых гидов.

Набегавшись по Москве до того, пока у нас в глазах не начинали прыгать пестрые круги, мы возвращались в Средне-Кисловский. Здесь Жильбер с восторгом познавал новые, доселе незнакомые ему блюда: настоявшиеся жирные, со свининой, кислые щи, мастерски сваренную в обычной печке Марфушей красную, рассыпчатую гречневую кашу, к чаю — пышные белые горячие оладьи с медом. На мраморной полочке камина нас дожидался десерт: оттаявшие мороженые сладкие и сочные яблоки «Рязань» темно-коричневого цвета.

По вечерам у горящего камина мы слушали неиссякаемые рассказы Жильбера о Франции, и в особенности о волшебном Париже.

Иногда мы часами молчали, и в той тишине, в этом внезапно наступившем покое была тоже какая-то неизъяснимая прелесть... Жильбер отдыхал, сидя на диване и просматривая французские книги по технике или газеты, Викки сидела против него в кресле и вышивала, я проводила эти часы за пианино.

Надо сказать, что для всех наших друзей появление Жильбера было громом среди ясного неба. Как мы первое время ни скрывали его, как ни отговаривались от различных посещений, но в конце концов кое с кем его пришлось познакомить. Со всех сторон началась ревность, пошли всевозможные догадки, строились различные предположения.

Встречая Жильбера у нас в разное время дня, многие решили, что Викки прописала его к себе в комнату. О моем ремонте в Староконюшенном тоже никто не знал, и утверждали, что я бросила Диму и переселилась к Вале. Говорили, судили-рядили, и грязные языки рассказывали о том, что выдумывало грязное воображение.

Чтобы придать случившемуся более естественное положение, мне тоже пришлось пуститься на невинную выдумку.

 

- 272 -

В детстве у моего брата был воспитателем француз, который давным-давно уехал на родину, во Францию. Жильбера я представила как его сына, приехавшего ненадолго в качестве интуриста и разыскавшего нас. (Поскольку Викки была подругой моего детства). На том основании, что Жильбер якобы приехал ненадолго, мы и посвящали ему все свое время, отклоняясь от гостей. Но этому мало кто верил.

Бывали у нас только самые близкие наши и любимые друзья: Ричард Львиное Сердце, Вадим Мезьер и Эффромс, да и тем редко удавалось застать нас дома.

За эти дни я иногда забегала на минутку домой: ремонт был в полном разгаре. Мама и Дима, забаррикадированные стеной сложенных друг на друга мебели и вещей, уже издали видя меня на пороге, начинали отчаянно махать руками.

— Уходи! Уходи! — кричали они в один голос. — Только тебя здесь не хватало! Уходи, ради Бога!..

И, запачкав известью подошвы ботиков, я радостно уходила. Радостно оттого, что длилось счастливое «сегодня». Но ведь дни бежали, и счастье должно было кончиться.

Было уже 25 ноября; с 13 ноября прошло 12 дней. Через два дня Викки должна была выйти на работу. Она очень страдала, это становилось заметно, и я очень боялась, чтобы Жильбер не догадался о причине ее неуравновешенности.

Напрасно я успокаивала ее, напрасно доказывала, как смешны ее настойчивые претензии. Ну как можно было требовать, чтобы человек влюбился в течение 12 дней?! Наконец, в свои годы он, конечно, любил уже не раз, и причина его холодности могла лежать в том, что он оставил свое сердце в Париже.

Но Викки была пылкой женщиной, она ничего не хотела знать, и больше всего ее возмущало то обстоятельство, что Жильбер относился совершенно одинаково как к ней, так и ко мне.

Это было верно. Викки прибегала к тысячам ухищрений, измышляла сотни женских хитростей — все было напрасно. Она неизменно натыкалась на галантную вежливость француза. Жильбер никуда не хотел идти с Викки без меня и со мной — без Викки. Никому из нас он не выказывал предпочтения, а гуляя, брал нас под руку, а сам шел в середине. Он дарил нам одинаковые цветы и открытки. Беря билеты в театр, садился неизменно в середине.

— Не может быть, — говорила Викки, волнуясь, — чтобы мы обе одинаково ему нравились!

— Но зато вполне может быть, и даже наверное, что мы обе ему одинаково не нравимся, — отвечала я.

В этом я была уверена, уверена так же, как и в том, что для меня не было никого на свете дороже Жильбера.

 

- 273 -

Как это случилось? Не знаю сама. Это чувство овладело мною вопреки здравому смыслу, и оно должно было умереть вместе со мной... О нем никто не должен был догадаться... Я, с таким запутанным клубком моей жизни, я, никогда не имевшая права на личное счастье, видя к тому же еще вежливое и галантное обращение со мной Жильбера, не могла даже надеяться на то, чтобы он был со мной дружнее, нежели с Викки. Разве не ей с первого дня знакомства он дал имя Викки, сам его выдумав? Мне казалось, что он смотрел на нее нежнее и улыбался ей чаще, нежели мне, в то время как со мной его холодная вежливость переходила порой в жеманность; с Викки он был как-то много проще и естественнее.

Когда я делилась моими наблюдениями с Викки, она выходила из себя и говорила, что я ее нарочно дразню. Со мной она стала настоящим деспотом. Одно время она совершенно запретила мне играть при Жильбере, и, чтобы оправдать ее запрет, я завязывала палец бинтом, говоря, что я его порезала. Когда у Викки кончились две недели ее отпуска, она заставила меня сказать Жильберу, что у нас с ней был отпуск одновременно и что я тоже выхожу на работу. Викки не хотела, чтобы днем, в ее отсутствие, заходил Жильбер и мы виделись бы без нее. Хотя я была уверена, что он в ее отсутствие не зашел бы. Я с готовностью исполнила ее волю. Я сознавала, что этот человек не для меня. Сознавала я и то, что с моим возвращением домой многое изменится. Хотя Жильбер был ко мне совершенно равнодушен, я не хотела вводить его в наш дом. Я слишком много чувствовала к нему сама.

От этого человека я ничего не хотела и ничего не ждала. Одно его присутствие делало меня счастливой, и вся моя жизнь сводилась к тому, чтобы смотреть на него, слушать его, запоминать каждое его слово, каждое его движение, а когда он уходил, все вокруг погружалось для меня во мрак и печаль сжимала мое сердце.

Однажды Викки сорвала листок календаря.

— Завтра уже 1 декабря, — сказала она, обернувшись ко мне. — Что делать? Что делать? Помоги, Китти! Найди выход! Ведь в тысячу раз будет хуже, если я сама брошусь ему на шею! Научи меня, как быть?..

Тогда я посоветовала ей искренно, от всей души то, что думала сама.

— Разве есть средство, чтобы заставить полюбить? — сказала я. — Конечно, от женской атаки не всякий мужчина застрахован. Ты хорошенькая, ты это прекрасно знаешь, у тебя много поклонников, и если ты сама бросишься на грудь Жильберу, возможно, что он ответит тебе страстью. Но от этой вспышки, мгновенной, блестящей, еще очень далеко до любви. Это будет огонь холодной ракеты, и наступивший вслед за этим ярким взлетом

 

- 274 -

мрак будет для тебя еще безрадостнее, нежели благожелательное равнодушие теперешнего Жильбера. Не забудь и то, что твое гостеприимство, твое радушие, все тепло твоей дружбы будет осквернено. Какая цена тем теплым чувствам, за которыми кроется желание? Любое добро в таких случаях обесценивается...

— Что же делать? Что же делать? — с отчаянием в голосе перебила меня Викки.

Она стояла передо мной тоненькая и хрупкая; ее небольшие, но всегда ярко блестевшие черные удлиненные глаза горели ярче обычного, и вся она дышала тем пылким темпераментом, который так привлекал к ней мужчин.

Итак, я дала Викки следующий совет. Не говоря уже о том, что смешно было требовать чего-то от 18 дней знакомства, когда впереди было два или три года его пребывания в России, в течение которых она могла завоевать его сердце, ей необходимо было сейчас же взять себя в руки. Для этого она должна была прежде всего переломить себя, согласиться нарушить наше установившееся времяпрепровождение втроем и ввести в наше общество других людей. Я предлагала устроить небольшую вечеринку, потанцевать, поиграть, попеть. Комната Викки была небольшая, но вполне могла уместить человек десять.

Итак, надо пригласить четверых мужчин и трех дам, и все они должны быть хорошенькими.

— Ты с ума сошла! — воскликнула Викки. — Ты предлагаешь опасную игру! Что это — опыт? А если Жильбер влюбится в одну из этих дам?

— Тем лучше, — ответила я, — может быть, это тебя отрезвит, и ты меньше будешь страдать.

Викки было очень трудно согласиться, но она это сделала.

Так уговаривала я ее, применяя этот совет к себе самой. Правда, у меня к Жильберу было совершенно иное чувство, нежели у Викки, и оно к тому же иначе выражалось. Я не только ни на что не надеялась, но я любила его не для себя, а для него. Мои мысли были направлены только на то, чтобы ему было легче, веселее; я чувствовала, как необходимо разрядить ту напряженную атмосферу, которую создавала невольно Викки. Она уже слишком плохо скрывала свои чувства. Положение стало невозможное: встречаясь с нами ежедневно, Жильбер оказался в какой-то ловушке, оторванный от других людей и другого общества, — это сознание тяготило меня. Он был чем-то вроде нашего пленника. Понимал ли он это? Тяготился ли своим положением? Не знаю.

Когда Викки согласилась на мое предложение и когда я объявила Жильберу, что мы ждем гостей и устраиваем вечер, он, как всегда, вежливо улыбнулся.

 

- 275 -

— Я буду очень счастлив принять участие в этом вечере, — сказал он.

После этих слов он бегал с нами по магазинам, таскал сумки с покупками и принимал самое горячее участие во всех хлопотах.

Я пригласила на вечер двух хорошеньких веселых балерин из Большого театра (подруг моей двоюродной сестры Ляли Не-мчиновой-Подборской) и Лизу В.

Лиза В. была той, которая, по моему мнению, могла не только понравиться Жильберу, но быть ему хорошей и завидной женой. В то время она была свободна и мечтала выйти замуж, а все ее многочисленные поклонники ей не нравились.

У нее была большая солнечная и шикарно обставленная комната. Окончив школу кройки и шитья, она прекрасно шила и поражала всех изысканным вкусом своих туалетов. Лиза была изумительной хозяйкой. Работала она по совместительству в двух местах и была старшим бухгалтером. Лиза была трудолюбива, весела, с хорошим характером. «Иностранец» был ее мечтой.

Лиза имела внешность, которая не только привлекала всеобщее внимание, где бы она ни появилась, но заставляла прохожих оборачиваться на нее, когда шла по улице. Стройная, с мечтательным личиком, с копной пышных, необычайно густых белокурых, напоминавших пшеницу волос, со смеющимися большими карими глазами, красивым ртом и той привлекательной мягкой кошачьей грацией, которая чарует мужчин. Я пригласила ее потому, что мне казалось, что она может составить счастье Жильбера. Еще ни разу в жизни я не готовилась с таким настроением к танцевальному вечеру. Я была погружена в те мелкие хлопоты, какие когда-то меня забавляли, радовали, занимали, я внешне сохраняла веселый и беззаботный вид, в то время как на самом деле чувствовала себя точно приговоренной к смертной казни, и чем тяжелее у меня становилось на сердце, тем больше я смеялась и шутила, боясь, чтобы Викки и Жильбер не догадались о моем подлинном настроении.

Я была уверена в том, что этот вечер изменит все, что после него мы неминуемо потеряем Жильбера. По моему мнению, Жильбер, приехав в незнакомый чужой город, попал к Вале точно в родную семью. Теперь он отогрелся, осмотрелся, освоился и, узнав наших друзей, а среди них познакомившись с хорошенькими женщинами, не сможет не почувствовать к ним должной тяги и интереса. Мне казалось, что нас Жильбер узнал уже достаточно и мы стали ему скучны.

Подходил момент, подобный тому, когда корабль, освобождаясь от цепей и канатов, связывавших его с землей, покачиваясь на волнах, медленно отчаливает от пристани, уходя в далекое море.

 

- 276 -

Что касается Жильбера, то он неизвестно почему с каждым часом становился веселее и радостнее.

Наступил и намеченный нами вечер. Пришли наши гости, но первая часть вечера оказалась не совсем удачной.

Что-то испортилось в штепселе, и мы никак не могли наладить электропатефон. Пришлось мне занять место у пианино. Тотчас же ко мне подошел Жильбер, взял стул, пододвинул его к пианино и сел рядом со мной; он перелистывал мне страницы, отыскивал в тетрадях Викки любимые ноты.

Сердце мое билось, оно было полно радостным недоумением. Я прекрасно сознавала, что это была со стороны Жильбера всего-навсего вежливость. Когда я вполголоса попросила его вернуться к обществу, он повиновался. Однако, протанцевав с каждой дамой по очереди, он снова вернулся ко мне.

Когда я вышла из комнаты в коридор к телефону, следом за мной выскочила Викки.

— Сейчас будем садиться ужинать, и я сделаю так, что все выяснится, — взволнованно прошептала она мне на ухо, — вот увидишь!..

И когда все подошли к столу, она весело объявила:

— Друзья! Я никогда не бываю хозяйкой в своей комнате, поэтому и сегодня не отступлю от своего правила. Садитесь! Предоставляю кавалерам выбирать себе соседку на ужин!

Стоявший подле меня Жильбер тотчас взялся за спинку стула и, слегка отодвинув его от стола, указал мне на него глазами.

— Китти, вы не откажетесь быть моей дамой на сегодняшний вечер? — спросил он.

Мне показалось, что я ослышалась, я не верила ушам, я не могла поверить счастью!.. С этой минуты все понеслось и закружилось в вихре какой-то неизъяснимой радости! Точно сквозь туман я видела покрасневшее, расстроенное лицо Викки, видела недовольные гримасы приглашенных дам. Однако избежать этой волны или же остановить ее было не в моих силах.

Весь вечер Жильбер провел, не отходя от меня. После ужина пришедший монтер починил штепсель, и мы танцевали.

Танцевал Жильбер неплохо, с присущей французам легкостью и грацией, но особым мастерством танца не отличался.

Впервые это было мне безразлично. Впервые я испытывала несвойственное мне чувство. Мне не хотелось танцевать, и я была счастлива, когда мы даже просто молча, но сидели друг около друга.

Но как было понять поведение Жильбера? Что за открытый вызов бросил он всем? Куда девалось его воспитание, что им руководило?

Я чувствовала себя виноватой, мне было жаль Викки, и хотя

 

- 277 -

моя совесть была чиста, однако где-то в глубине души меня мучило раскаяние в преступлении, которое я не совершала.

Уловив удобную минуту, я все-таки решила обратиться к Жильберу:

— Почему вы совсем не уделяете внимания Викки? Почему вы оставили ее?

Слегка пожав плечами, он ответил со странной не то холодностью, не то жестокостью:

— Могу же я хотя когда-нибудь вести себя так, как мне этого хочется? Наконец, я здесь не один. Кроме меня, есть еще четыре кавалера.

Так неожиданно наступило счастье.

Теперь между Викки, Жильбером и мной установились совершенно новые отношения. С того памятного вечера Жильбер продолжал уделять все свое внимание мне, но это отнюдь не означало того, что он стал хуже относиться к Викки. Наоборот, он был с ней нежнее и теплее, чем со мной, казалось даже, что сердечнее. С Викки у него был веселый, немного шуточный, чуть фамильярный тон. Она же была изумлена всем происшедшим и, не зная, чем объяснить эту перемену, молча отступила со своих позиций, однако вся обратилась во внимание.

Меня она ни в чем обвинить не могла, но часто я ловила на себе ее укоризненный взгляд. Во мне тоже произошли перемены: если до сих пор я из чувства дружбы слепо подчинялась любому требованию моей подруги, то теперь, когда я убедилась, что Жильбер к ней равнодушен, с меня словно спала вся скованность. Теперь я разговаривала с Жильбером совершенно свободно, не считая это преступлением против нашей с нею дружбы.

Когда я сказала Жильберу о том, что у Викки я живу временно, пока у меня дома ремонт, и что 6 декабря, накануне моих именин, я должна буду вернуться в семью, к маме и к мужу, он был очень опечален этим известием.

— Как? Значит, 7 декабря я целый день не увижу вас? — спросил он.

Я объяснила ему, что это день именин не только моих, но и маминых, что будет много гостей и мне неудобно именно в этот день вводить его впервые в наш дом. Но Жильбер настаивал на своем.

— Но ведь меня может привести с собой к вам Викки? — говорил он.

Тогда я рассказала о том, что мой муж — советский изобретатель, что ему будет крайне нежелательно появление в его доме человека, приехавшего из-за рубежа. Что мы и без того имели много неприятностей.

— Двадцать четыре дня мы виделись втроем ежедневно, — говорил Жильбер, — я не мыслю себе этого дня разлуки.

 

- 278 -

Я обещала Жильберу, что мы по-прежнему будем все встречаться у Викки, но он не хотел ничего слушать.

Доказывая неизбежность нашей короткой, на один день, разлуки, стараясь казаться спокойной, рассудительной и благоразумной, я втайне печалилась не меньше, нежели он.

Была ли я влюблена в него? Нет... это не то слово. Жильбер был мне близкий, родной, понятный. Я не пыталась также анализировать его ко мне отношение. Его поведение я объясняла очень просто: привыкший во Франции к своей дружной маленькой семье, он скучал в разлуке. Комната Викки, наши прогулки, домашние вечера, проведенные около камина или в музыке, заменили ему в какой-то степени этот утерянный уют... Почему он потянулся именно ко мне? Да разве есть стандартная форма для выражения симпатии?..

Так думала я, не сознавая того, что, говоря так, я обманываю и Викки, и саму себя.

Последние два дня перед моим возвращением домой еще больше привязали меня к Жильберу. Его расспросам не было конца, он хотел знать обо мне все, с момента моего рождения до дня нашей встречи. И чем больше я ему о себе рассказывала, тем дороже он мне становился. Так мы провели два последних вечера. Я рассказала ему о себе. Мне почему-то совсем было не стыдно перед ним за мою нелепую, несуразную жизнь. Может быть, потому, что в ней было одно преимущество. Много я делала разных ошибок, я, как и все люди, обладала многими недостатками, меня можно было осуждать и порицать, но мне никогда не пришлось краснеть перед своей совестью. Мне никогда не хотелось в жизни казаться лучше, чем я была на самом деле, не было у меня перед Жильбером ни женского кокетства, которое вообще было мне чуждо, ни желания завоевать его сердце или его уважение. Говоря с ним, я как будто говорила сама с собой, я была счастлива присутствием и теплым отношением этого человека, ставшего мне таким родным.

Жильбер слушал меня более нежели внимательно; серьезный и сосредоточенный, он сидел против меня у решетки камина, положив локти обеих рук на колени и подперев ими голову. Пламя огня неровными вспышками освещало в полутемноте его застывшую фигуру и находило порой отражение в темных блестящих глазах. Иногда он прерывал мой рассказ:

— Не рассказывайте больше... Отдохните. Это вас волнует.

Но я не останавливалась, точно боясь, что не увижу больше этого человека и не успею ему всего поведать, и продолжала говорить, и не скрывала даже того, что на сегодняшний день терзало и мучило меня. И как странно! Все, что я поверяла ему, сделавшись его достоянием, вдруг сразу теряло всякую тяжесть для

 

- 279 -

меня. И когда мрак тяжелых, страшных воспоминаний окружал меня своим кольцом, легкое прикосновение руки Жильбера, его ласковый голос наполняли меня радостью; становилось легко, и сознание того, что он здесь, рядом со мной, что он ждет моих слов, что они ему дороги и нужны, было для меня счастьем...

Надо сказать, что Викки тоже настаивала на том, чтобы 7-го числа Жильбер был вместе с нами у меня, в Староконюшенном. Мы держали долгий совет; он был в достаточной степени бурным, и мне пришлось уступить перед большинством голосов.

Но разве я сама втайне не желала этого? Как могла я быть радостной в день разлуки с Жильбером? С каким бы настроением я сидела за именинным столом, зная, что Жильбер без Викки и без меня где-то в одиночестве коротает этот вечер? Могли ли все наши многочисленные гости заменить мне это милое, ставшее таким родным, лицо, взгляд темных, живых, смеющихся глаз и непередаваемо обаятельную улыбку?..

Почему же я так сопротивлялась, почему так медлила с решением? Наши задушевные отношения с Жильбером были настолько чисты, что моей совести не приходилось краснеть за то, что я ввожу его в мою семью. Такими я представляла себе наши отношения и в дальнейшем. Что же именно останавливало меня?

Это было что-то неосознанное, в самой глубине моей души. Что-то тайное, чему мне самой было страшно поверить. «Оно» пряталось за темным ненастьем моих дней так, как прячется солнце за рядом черных свинцовых туч, когда не видишь его, но когда только ощущаешь его невидимую близость, и страшно было от мысли, что я не увижу этого солнца, и так же страшно было представить себе, что я вдруг увижу его победную радугу, раскинувшуюся над моей изломанной жизнью, над всеми ее кривыми дорогами, словно волшебный мост, ведущий к счастью...

Но я не давала себе думать об этом; для меня были уже счастьем расположение, дружба этого человека и возможность видеть его...

Теперь мне оставалось только как можно естественнее обставить его появление в моем доме. Дима, в свое время сам толкнувший меня на путь лжи и требовавший от меня только одного: соблюдения полных внешних приличий, — давно уже приучил меня обманывать.

Недалеко от Арбата, на Моховой, почти против Румянцев-ского музея и библиотеки, в небольшом белом каменном доме жил известный оперный певец Лабинский. Не имея детей, он воспитал вместо дочери свою племянницу Нину, которая жила в его квартире вместе с ним и его женой (своей теткой).

Нина Владимирована Лабинская (моя одногодка) была балериной Большого театра. Всей прелестью ее некрасивого лица

 

- 280 -

были огромные лучистые голубые глаза. Она была прекрасно сложена и танцевала замечательно. Мы с ней были в самых хороших отношениях. Я часто у нее бывала, она у меня — никогда. Это объяснялось ее кипучей, бурной жизнью. Выступления на сцене, увлечение скачками, бегами, танцы на вечерах у знакомых и преподавание западных танцев, которые она обожала, — это поглощало все ее время. Толпа поклонников ее осаждала.

У нее был молодой красивый муж и дочь — хорошенькая, с такими же волшебными глазами, как у Нины.

В большой, просторной зале квартиры Лабинских часто танцевали — то это был танцкласс, то это бывало ради удовольствия.

Предупредив Нину и заручившись ее согласием, я решила воспользоваться знакомством с ней.

Было решено, что Викки, Вадим М. и Жильбер втроем приходят ко мне на именины, но с небольшим опозданием, так, чтобы гости уже сидели за столом. Подойдя к дому, Викки и Вадим оставляют Жильбера в переулке, предварительно объяснив ему, как и куда следует идти. Только спустя четверть часа Жильбер должен был позвонить в нашу дверь. Я предоставлю право открыть двери самому Диме или кому-либо другому, и тогда пришедший «неизвестный» будет просить вызвать меня. Он скажет, что его прислала Нина Владимировна Лабинская, что я, «наверное, забыла о том, что сегодня у нее танцевальный вечер», что я обещала быть и до сих пор не иду, что она ждет и т. д. ...

Я начну оправдываться, говоря, что Нина Владимировна перепутала числа, что я даже обижена на Нину, что она забыла о моих именинах и что у меня такое правило: кто в этот день взойдет на мой порог — тот мой гость.

Устроив этот маленький заговор, мы наконец распрощались, и я отправилась к себе домой, в Староконюшенный. Перед моими глазами стояло еще милое лицо Жильбера и звучали слова прощания:

— До завтра, Китти! До завтра!.. Как я буду рад увидеть вас снова. Но поверьте, что целый день до самого вечера меня будут мучить угрызения совести: ведь я поставлен в такие условия, что не могу принести вам даже цветов в этот день, в который все, кроме меня, будут иметь право поздравить вас! Вот в какое положение вы меня поставили!..

Дома все было чужое: люди, вещи, и новая перестановка мебели, и сама комната, оклеенная светло-золотистыми обоями. Мне казалось, что я покинула родной дом и пришла «в гости», где мне так не хотелось жить... Над моим диваном висел дере-


 

- 281 -

вянный, красивой резьбы шкафчик, купленный в Кустарном музее. Я открыла его; в нем стоял целый набор моих любимых духов, с одеколоном, пудрой, кремом и душистым мылом. Под подушкой я нашла плитку моего любимого шоколада «Миньон». Это было неизменное, трогательное внимание Димы.

Мама была погружена в хлопоты. «Мещерский» торт «Бонапарт», который должен был стоять сутки, был уже готов и красовался — великолепный, золотистый, весь обложенный фигурным кремом. Теперь мама приступала к салату «оливье»; вокруг нее на тарелочках лежали мелко нарезанные ломтики дичи, всевозможных овощей, яблок. Зеленели каперсы, и приближалось главное священнодействие: приготовление соуса «провансаль». Для этого ставился таз со льдом, в него в свою очередь ставилась широкая эмалированная миска, и мама самоотверженно растирала и крутила деревянной ложкой этот соус в течение 45 минут (!!!)...

Никогда еще я с таким удовольствием не присоединялась к ней, никогда еще я не помогала ей с таким усердием.

Гуруни, служивший в то время в своем родном греческом посольстве, в виде подарков снабжал нас к этому дню самыми вкусными закусками, которые в то время продавались только в «Инснабе». Гуруни с детства очень меня любил за веселый нрав и был сам большой шутник и выдумщик. В этот памятный вечер, под 7 декабря, он, схватив один из своих многочисленных заграничных фотоаппаратов, бегал вслед за мамой, снимая ее во всех видах.

— Я хочу вас запэчатлэт в предымянынной лыхорадке! — говорил он, щелкая своим аппаратом в то время, когда она или стояла с чайником у раковины водопровода, или возилась у плиты среди кастрюль. Мама выходила из себя, а Гуруни только этого и добивался.

Поймал он и меня. Это было тогда, когда я только что вымыла голову и завязала ее огромным вышитым полотенцем. Мгновенно он вбежал с аппаратом в нашу комнату, чтобы заснять меня в таком виде. Но я ничуть не растерялась: быстро надела серьги, вскочила с ногами на диван, поджала их под себя, схватила коробку с моими ожерельями и, выхватив одно из них, так и попала на снимок. Гуруни очень смеялся моей находчивости.

— А вы умээте сдэлат свынкса? — спросил он меня.

— Умею. Сейчас вам будет и свинке! — засмеялась я, быстро легла на диван, спиной вверх, чтобы не рассмеяться, подперла подбородок рукой, но тут Гуруни уже снял меня; я не успела как следует растянуться на диване, и мои ноги (о ужас!) так и остались торчащими в воздухе!..

 

- 282 -

Наконец настало 7 декабря. По заведенной традиции я с самого утра уехала на Плющиху за моей дорогой, незабвенной княгиней Урусовой, чтобы привезти ее к нам в ночевку. Днем мама принимала своих церковных друзей. Вечером она и Дима принимали всех остальных москвичей, сохранившихся в Москве. В 10 часов вечера пришли и мои: Викки и Вадим. Как забилось мое сердце! Ведь это означало, что недалеко, где-то здесь, около самого дома, Жильбер выжидал положенные ему уговором четверть часа.

Наконец раздался его короткий звонок. Все остальное произошло так, как мы это задумали. Промелькнуло не то растерянное, не то испуганное лицо Димы, я услышала его восклицание:

— Кит, там тебя кто-то спрашивает, говорит, что он якобы от Лабинской Нины, а по-моему, иностранец!..

И дальше также все пошло как по нотам. После недолгого моего с ним объяснения и его робкого отказа я насильно заставила его скинуть пальто и ввела к нам в комнату. Я представила его маме, Диме, затем он сделал общий поклон многочисленным гостям, и, указав ему место рядом с Викки и Вадимом, где сидела и я сама, я представила его моим друзьям.

Хотя в появлении Жильбера не было ничего особенного и к тому же мы вчетвером были неплохими актерами, все же Жильбер, наверное, своим заграничным костюмом произвел на всех гостей большое впечатление.

Как это всегда бывает, когда собирается большое общество, оно невольно делится на группы, из которых каждая занята своей темой или спором. Так было и у нас. А потому, едва первое впечатление от вторжения Жильбера сгладилось, как он, Вадим, Викки и я стали вполголоса болтать «о своем». Опять мы были вместе, как прошедшие дни, и Жильбер в этот вечер казался мне каким-то особенно оживленным, даже как будто чем-то взволнованным... Я от души всех угощала, наливала рюмки, говорила всякие глупости, и мне даже захотелось, неизвестно почему, опьянеть.

Рука Жильбера легко легла на мою руку, а другая его рука отодвинула мою рюмку.

— Не пейте больше, прошу вас, — шепнул он мне и, видя, как удивленно я на него посмотрела, добавил: — У меня есть одна несбыточная мечта: увезти вас отсюда. Я приглашаю вас, Викки и вашего друга танцевать! Понимаю, что это неудобно, что вам невозможно покинуть свой дом в такой день, в такой поздний час...

— А сколько сейчас? — спросила я. Он посмотрел на ручные часы:

 

- 283 -

— Начало двенадцатого...

Незаметно для всех сидевших за столом я вызвала Диму и сама вышла в коридор.

— Сейчас уже двенадцатый час, — сказала я ему, — через некоторое время твои и мамины гости начнут расходиться, а...

— Ты, Кит, наверное, сама хочешь уехать? — не дав мне договорить, прервал меня Дима.

— Ты догадался. Мы хотим поехать потанцевать; ведь сегодня день моего Ангела, разве я не имею на это права?

— Ах, Кит, Кит... — полушутливо, полуукоризненно вздохнул Дима. — Не успела ты вернуться домой, как уже рвешься из дома... Ты знаешь, ты свободна... Поезжай!..

Что касается мамы, то с ней обстояло дело много хуже. Пока я, спрятавшись в коридоре за ее занавеской, у ее постели, переодевалась в вечернее платье, она с безумно трагическим выражением лица несколько раз заглядывала ко мне за занавеску. Бедняжка! Она напоминала мне комедийную актрису, которая имеет диалог сразу с двумя партнерами и которая каждому из них должна показать разное лицо и высказать самые противоположные чувства. Одному — любезность, приветливость, благожелательность, другому — возмущение, презрение и негодование. Последнее как раз относилось ко мне.

Раба этикета и внешнего приличия, мама находила предлог и с какой-нибудь вазой, чтобы якобы подложить конфет, покидала с очаровательной улыбкой гостей. Она заглядывала ко мне за занавеску, и ее красивое лицо мгновенно менялось. Гнев искажал его черты.

— Позор!.. В день Ангела!.. При всех... ночью... покидать дом!.. — шипела она скороговоркой.

Я молча махала рукой, но она продолжала:

— Что подумают гости? Что подумает о тебе твой муж? Наконец, что подумаю о тебе я, твоя мать? С какими глазами ты уезжаешь? Как ты пала, как низко ты пала!.. О князь, князь!.. — И она поднимала полупустую вазу с конфетами по направлению к портрету моего отца и потрясала ею в воздухе.

— Мама, пожалейте вазу, вы разобьете ее! — смеялась я.

После этого я выслушивала ее слова о том, что я «чудовище».

А через минуту я уже слышала, как непринужденно болтает мама по-французски с Жильбером.

Мы уехали. С этой самой минуты я видела Викки и Вадима сквозь какую-то дымку счастливого полусна, даже не видела, а скорее только ощущала их присутствие. Едва мы остановили проезжавшее по Арбату мимо нас такси, как рука Жильбера взяла мою и уже не покидала ее больше. Я танцевала только с

 

- 284 -

ним, говорила только с ним. О чем мы говорили, я не помню, наверное, о каких-нибудь пустяках. Мы находились среди публики, все было наполнено звуками джаза, но мы никого не видели и ничего не слышали. Мы говорили друг с другом на беззвучном языке, который понятен только двоим, — на языке сердца.

Тот, кто был скуп душой, кто не бросал лживых клятв и обещаний, кто не был подвластен вспышкам минутной прихоти, кто не целовал, не любя, тот знает, какое блаженство таится в мимолетном взгляде, в легком пожатии руки и во множестве непередаваемых нежностей, которые чужды сердцам, опаленным страстью; они не умеют их ни оценить, ни даже просто почувствовать.

Когда мы кружились в плавных волнах бостона, губы Жиль-бера легко коснулись моей щеки... Может быть, мне это только показалось?.. Но в этот миг зал исчез, он словно утонул в какой-то мгле, и мне казалось, что мы несемся над землей, несемся все выше и выше к облакам, в беспредельную лазурь.

К утру я устала и почувствовала страшную слабость. Жиль-бер угощал нас всех крепким кофе с совершенно теплыми, только что испеченными бриошами. И мы были почти последними из публики, которая покинула ресторан.

Под утро мороз поднялся почти до 30 градусов. Но в машине не было холодно. Мы отвезли Вадима домой первого, потом повезли в Средне-Кисловский Викки.

— Все равно уже четвертый час, — сказала Викки. — Знаешь пословицу: «Семь бед — один ответ»?.. А потому заедем ко мне.

— Неужели это возможно, Викки? — обрадованно спросил ее Жильбер. — О, я вам так благодарен...

Я, ничего не сказав, пожала Викки руку. Она была в те дни моим преданным другом.

Нет слов описать, как отрадно было войти в ее комнату!.. Я, так всегда любившая веселье, танцы, джаз, теперь облегченно и радостно вздохнула, очутившись в тишине, в уюте и полумраке. Мы не зажигали свет. Викки с Жильбером, несмотря на то, что камин был только что истоплен Марфушей, разожгли его «для уюта», как любила выражаться Викки. А пока они вдвоем около него возились, я бросилась в мягкое кресло. Голова моя кружилась, мне нездоровилось, и я чувствовала себя плохо, хотя старалась, как всегда, не показать этого другим. Потом заиграло наконец веселое пламя, на стенах заплясали от него дрожащие блики, и было так приятно молчать и не отрываясь глядеть на огонь... Я люблю поддаваться магии огня, люблю покориться его власти, сидеть очарованной и без конца следить за его игрой.

 

- 285 -

Так сидела я молча, смотря на огонь, в то время как чуть поодаль от меня Викки и Жильбер, устроившись на низенькой, небольшой скамеечке у камина, разговаривали вполголоса. Я не прислушивалась к их разговору, я старалась понять, почему мне так хорошо... Ведь, в сущности, не произошло ничего значительного. Однако случилось что-то, что изменило все. А именно: Жильбер был совсем не тот, каким он был все эти дни. Сегодня он стал близким и совершенно родным. Почему?.. Не знаю. Но было хорошо-хорошо, по-родному тепло, и моя замерзшая, одинокая душа отогревалась в той нежности, которую дарил мне этот человек.

Викки давно уже ушла в другую половину своей комнаты, и огни в камине уже погасли, только от резной нагретой решетки струилось теплое-теплое дыхание. Придвинув ко мне сплетенную скамеечку, Жильбер сидел у моих ног и говорил:

— ...когда я вошел в эту комнату, меня глубоко тронула искренняя дружба двух женщин, которая так редко встречается. Обе вы вызвали во мне симпатию, но ведь одинаковых чувств не бывает, и из вас обеих я душой потянулся к вам. Вы мне были ближе, дороже, понятнее, я стремился подойти к вам, вызвать вас на откровенность, но — увы! — это было невозможно. Между нами встала Викки. С первой минуты введенный неверным впечатлением в обман, я вообразил, что вы обе живете вместе. Я учитывал властный характер Викки, ее горячность. Я знал, что она хозяйка, что комната принадлежит ей. Таким образом, если бы я отдал вам предпочтение, Викки могла бы вспылить, произошла бы ссора, и могло бы случиться так, что вы оказались бы на улице. В этом во всем был бы виновен я. Могла ли мне прийти в голову мысль, что вы совершенно от нее независимы, что у вас есть ваш собственный дом?.. Как мог я иначе объяснить то, как слепо вы ей во всем подчинялись?.. Я прекрасно понял, что одно время она запретила вам подходить к инструменту. Вы были ей изумительно послушны, хотя прекрасно знали, как я любил вашу игру; и то, с какой легкостью вы согласились на ее требование, мне показало, насколько я вам безразличен. Это было мне достаточно горько. Однако, несмотря на это, вы становились мне все милее. В особенности когда, уверяя меня в том, что у вас порезан палец и что это мешает вам играть, вы по своей рассеянности завязывали бинтом то один, то другой палец и оба они были здоровые.

Я по-своему любил Викки, но мне было досадно за ее чувство ко мне, которое в ней так некстати вспыхнуло. На это чувство мне было нечем ей ответить, и это связывало и стесняло меня. К тому же это стояло непреодолимой стеной и мешало мне подойти к вам. Ко всему еще Викки была хозяйкой дома, и это

 

- 286 -

ко многому меня обязывало. Поэтому я так обрадовался, когда узнал о намеченной вами вечеринке. Раз Викки идет на то, чтобы пригласить других дам, думал я, значит, я свободен и имею право выбора.

Тогда я попросил вас быть на этом вечере моей дамой, и тогда, впервые увидя, как вы изменились в лице, я понял, что вы не совсем ко мне безразличны...

Такова была исповедь Жильбера в ту памятную ночь, под утро... В эти часы между нами росли отношения безграничного доверия друг к другу; они были пронизаны таким внутренним светом, они были так сокровенны, так молитвенно-сокровенны...

Каждый раз, когда я смотрела на часы, Жильбер ловил мой взгляд.

— Подождите еще немного, подождите... — просил он, удерживая меня.

Но час разлуки должен был наступить, и когда мы на цыпочках, чтобы не разбудить спавшую Викки, ходили по комнате, я зашла в ее половину, чтобы оставить ей записку.

Викки сидела на кровати; глаза ее были широко раскрыты, по щекам струились слезы. Увидя меня, она сделала мне знак молчать и отвернулась. Я поняла, что она не спала и слышала все, что говорил Жильбер. Да... Это была слишком жестокая пытка для женского сердца...

Мы с Жильбером расстались на Арбате в тот час, когда лучи красного морозного солнца оранжевым отражением играли на стеклах витрин и в окнах жилых домов.

Мороз все крепчал; говорить было трудно, так захватывало дыхание. Около рта клубился пар, ложась колючим белым кружевом инея на мех воротника. Я была переполнена впечатлениями, морем чувств и безграничным счастьем!..

Когда я пришла домой, часы показывали 8 часов утра. Дима давно уехал (он выезжал в 7 часов), все остальные спали.

Тимоша прыгнул ко мне на диван, пытаясь лизнуть меня в лицо. Я обняла его милое, теплое курчавое тельце и тут же, прижав его к себе, заснула, не раздеваясь, на своем диване.

На другой день вечером мы с Викки напрасно ожидали в Средне-Кисловском прихода Жильбера. Он не пришел. Не пришел он и на второй, и на третий, и на четвертый, и на пятый день. Жильбер пропал...

Я должна сказать несколько слов о работе Викки. Однажды, попав на Биржу труда в качестве безработного канцелярского работника и встав на учет, она была послана по требованию в милицию, по указанной ее специальности. Это был

 

- 287 -

ОРУД (регулирование уличного движения). Там требовался грамотный человек, который мог бы вести книги записи несчастных случаев в Москве.

Викки была очень аккуратным и добросовестным работником.

Через несколько лет беспрерывной службы она уже имела свой письменный стол в автоинспекции и получила звание младшего лейтенанта. Викки ходила в штатском платье, но любила иногда «напугать» тем, что работает в милиции, особенно когда милиция слилась с МГБ. Викки держала в строгой тайне, кем она работает и в каком отделе. По этому поводу в ее жизни была масса курьезов. Находились негодяи, которые чернили Викки, но все это было клеветой. Викки была младшим лейтенантом в автоинспекции, и этим исчерпывалась вся ее работа.

В течение дня Викки было известно о всех несчастных случаях в Москве; она знала имена, отчества и фамилии всех пост-радавших. Знала также адреса больниц и кто из жертв куда доставлен. Но среди всех этих лиц Жильбера не было.

Мы с ней не могли себе простить того, что в минуту, когда Жильбер у нее появился, мы не спросили адреса и названия гостиницы, в которой он остановился.

Ни служба Викки, ни ее звание не давали ей права индивидуально справляться (от себя) о судьбе пропавшего иностранца. Кроме всего, она не могла сознаться в знакомстве с ним. По той же причине она не имела права запросить от имени милиции гостиницы Москвы, чтобы узнать, в которой из них остановился Жильбер.

Мы терялись в догадках перед неизвестностью, мы мучились своим бессилием, а дни бежали, и Жильбер не появлялся.

Из того, что он приехал жить в Россию не на один год, мы могли заключить, что у него, наверное, был не один чемодан вещей и одежды. Все это наводило нас на мысль, что он мог стать добычей какой-нибудь бандитской шайки.

Предположения одно ужаснее другого мучили меня, не давали покоя, сводили меня с ума...

Прошел декабрь, подошел Новый год. Я нигде не хотела его встречать, я никого не хотела видеть. Мое здоровье становилось день ото дня все хуже. Припадки сердца участились. Врачебная комиссия дала мне инвалидность еще на целый год — работать меня не пускали.

Хотя врачами мне было предписано выходить почаще на улицу, я покидала дом очень редко и всегда против своего желания. Я нигде и ни у кого не бывала. Если мне становилось немного легче, я делала Диме перевод его учебника на немецкий или переводила ему техническую литературу. А иногда, сделав

 

- 288 -

предварительно расчет, рисовала инструктирующие пластинки к изобретенному им аппарату. Остальное время я или играла, или читала.

Силы мои уходили с каждым днем, и я желала только одного: как можно скорее умереть... Для меня было совершенно ясно, что Жильбер погиб. И страшно было переживать его смерть, о которой я не знала никаких подробностей. От этого наступивший мрак казался еще безысходнее.

Пришли темные длинные январские ночи. Не знаю, почему я их пережила. Наверное, меня спасали заготовленные заранее мамой кислородные подушки. И когда в окнах начинал брезжить рассвет, я уныло смотрела на светлевшее небо, белесоватое, хмурое, с двигавшейся пеленой плясавших снежинок за просветом открытой форточки и думала с тоской, что я пережила эту ночь и что я снова обязана жить...

В эти дни Дима был со мною очень нежен. Он знал и понимал все, хотя между нами не было сказано ни одного слова и имя Жильбера не было ни разу произнесено.

Иногда я лежала с открытыми глазами, отвернувшись лицом к стене. В такие минуты оцепенения я не могла ни разговаривать, ни читать. Ни о каком сне, конечно, не могло быть разговора. В такие минуты я особенно страдала. И Дима, словно чувствуя это, часто подходил ко мне и тихо, чтобы мама не слышала, говорил:

— «Он» жив, Кит, «он», право, жив, вот увидишь... только не горюй, подожди немного, и ты сама в этом убедишься...

Я молчала. Я отлично понимала, что Жильбера нет в живых, что Дима обманывает меня, а он, немного постояв около меня и не дождавшись ответа, тихими шагами отходил от дивана, на котором я лежала.

Так шли дни до той самой минуты, когда однажды в самом начале февраля Дима вернулся со службы в каком-то взволнованном и, я бы даже сказала, злобном настроении.

— Кит! — воскликнул он, не сняв шубы и пробежав прямо в нашу комнату. — Кит, я был прав, «он» жив-живехонек... Я только что встретил его, я видел его собственными глазами!

— Ты бредишь?.. — поразилась я.

— Я говорю тебе, что видел его только что на Кузнецком. Это шпион, это мерзавец, это гадость какая-нибудь...

— Успокойся, — равнодушно сказала я, — ты обознался.

— Я?! Обознался? — все раздраженнее продолжал Дима. — Да этого Дюлбера узнаешь из тысячи! Одно его заграничное кашне чего стоит, вульгарное сочетание: лимонное в пестрых клетках.

От этого напоминания, от этой подробности мое сердце на

 

- 289 -

миг сжалось, но это было только на миг. Я тут же поняла, что и в расцветке могло быть совпадение, настолько смерть Жильбера была для меня очевидна.

— Перестанем об этом говорить, — сказала я строго, — я не хочу верить тому, что ты нарочно обманываешь меня, это было бы жестоко с твоей стороны. Это какое-то удивительное сходство, может быть...

Дима замолчал и весь вечер был в плохом настроении. Особого значения я этому не придала.

Ночью, когда все стихло, он вполголоса со своей тахты спросил меня:

— А не думаешь ли ты, что «он» был не он, что имя у него было вымышленное, что у него было какое-то задание, что надобность видеть тебя у него отпала и потому он исчез?..

Эти Димины подозрения ничуть не тронули меня, они даже не дошли до моего сознания, настолько я была уверена в том, что его слова ничем не обоснованы. Теперь я только, пожалуй, склонна была думать, что где-то в Москве существовал двойник Жильбера, мне безумно захотелось его самой встретить.

В середине февраля ворвалась ко мне неожиданно хорошенькая Лиза В.

— Я только что встретила того француза! — воскликнула она. — Ну, того, с которым вы меня знакомили... забыла его фамилию!..

Это было для всех сенсационной новостью, так как все знали о таинственном исчезновении Жильбера.

— Вы, очевидно, все или сошли с ума, или сговорились меня дурачить, — рассердилась я, хотя внутренне все во мне вздрогнуло. — Видя его всего только один раз, вы забыли черты его лица и принимаете другого человека за него...

— Это он! Он! — перекрикивала меня Лиза, кружась передо мною по комнате. — Разве возможно его забыть или спутать с кем-нибудь? И к тому же его кашне... единственное кашне во всей Москве: по лимонному фону плывут золотые, коричневые, оранжевые квадраты!.. Это он! Он! Он!..

— Не могу поверить, — недоверчиво сказала я. — И он с вами не поздоровался, а вы его не остановили?

— Ничего нет удивительного. Он шел по Петровке, с портфелем, торопился. Мы столкнулись с ним нос к носу, я просто онемела от неожиданности, не знала, с чего начать... имя его забыла. Не за рукав же мне его хватать?.. А он скользнул по мне взглядом и прошел мимо.

Все это было совершенно невероятно, но начинало походить на правду. Дима встретил Жильбера на Кузнецком, Лиза — на Петровке (один и тот же район). Оба они говорили о кашне.

 

- 290 -

Если Дима мог ошибиться, то женщина-модница, какой была Лиза В., запомнила хорошо и кашне, и его рисунок.

Но кто из нас обидел, кто оскорбил Жильбера, что могло заставить его без всяких причин оборвать наше знакомство, забыв все правила вежливости и приличия, пропасть, исчезнуть, не являться на глаза?.. Это было похоже на то, что он скрывался, но от кого? От меня?.. За это одно можно было его вполне возненавидеть. Что плохого сделала я ему?.. Это было первое презрение, первое оскорбление, которое в жизни было нанесено моему сердцу...

Как это ни странно, но с того дня, или даже с той самой минуты, как только я узнала, что Жильбер жив, мое здоровье стало быстро поправляться, работа сердца наладилась, припадки прекратились, ко мне вернулся сон. Меня охватило тупое безразличие, и иногда я целыми днями спала.

Но в те минуты и часы, когда я не спала, я мучительно припоминала все подробности с первой минуты нашей встречи, вспоминала каждую мелочь, каждое сказанное мною слово. Я искала то, чем я могла так внезапно и так навсегда оттолкнуть от себя Жильбера, искала и не находила.

В первых числах марта я поехала за покупками в Центральный Мосторг. В то время 17-й номер трамвая, идя по Арбату, останавливался прямо против Большого театра. Взвизгнув на повороте, трамвай круто обогнул сквер на Театральной площади и, качнувшись, остановился против театра. Среди продвигавшихся к выходу была и я. Проталкиваясь вперед, я машинально мельком взглянула в окно. Как всегда, меня поразила красотой стройность бегущих вверх огромных, таких знакомых с детства колонн. Дальше, вверху, несущиеся вперед в вечном порыве кони, сдерживаемые прекрасным богом Греции, а еще выше, в синеве неба, — быстро плывущие по ветру обрывки облаков. Внизу, на земле, на фоне мокрого, черного асфальта — фигуры спешащих и перегоняющих друг друга людей, стаи веселых воробьев, успевающих с задорным видом выкупаться в лужах на площади рядом с прохожими и скользящими мимо автомобилями. Их быстрый и проворный перелет по направлению к скверу и мгновенная рябь на поверхности луж от вспорхнувшей стаи...

На трамвайной остановке среди людей, прямо против меня, углубившись в чтение газеты, стоял Жильбер... Если бы он внезапно поднял свои глаза, мы неминуемо бы встретились с ним взглядом. Несмотря на то, что он стоял по ту сторону вагона, он стоял настолько близко, что, позови я его, он услыхал бы меня.

Невозможно передать, что я перечувствовала!.. К этому человеку, давшему мне столько мучений, я не ощущала ни ненависти, ни злобы, я не ощущала даже обиды.

 

- 291 -

Радость от сознания, что он жив и невредим, счастье оттого, что я вижу его, переполняло мое сердце! Слезы катились по моим щекам, я не в силах была их удержать. Как я боялась, что он увидит меня!.. Если бы это случилось, я бы сгорела со стыда за его бесчеловечное поведение!.. Но чем бы ни было продиктовано его желание не видеть меня, это была его воля, и она была для меня священна.

И в то время, как толпа несла меня к выходу, я ухватилась за косяк двери и прижалась к углу.

— Чего она там остановилась?

— Раз не выходит, зачем она тогда шла?

— Ишь застряла!

— Чего это она там встала как пень? — посыпалось на меня со всех сторон. Но я стояла, не двигаясь с места, вжавшись в угол, стоя спиной к стеклу окна, боясь быть узнанной.

Мне казалось, что прошла целая вечность прежде, нежели наш трамвай наконец, неуклюже рванув, качаясь и позванивая, пустился в дальнейший путь. Но теперь я боялась взглянуть в глубину вагона. А вдруг Жильбер дожидался именно 17-го номера? А что, если он вошел в этот вагон?.. Только отъехав от Большого театра и завернув на площадь, я решилась оглянуться. В вагоне Жильбера не было. А вдалеке на площади, среди группы людей на трамвайной остановке, чернела фигура высокого, худощавого человека, погруженного в чтение газеты. И снова я думала о том, почему этот человек так обидел меня. Разве у меня не было своего дома, своей семьи, своей жизни? Разве я как-нибудь посягала на него, разве претендовала на что-либо? Я мечтала только о том, чтобы наши отношения с ним были такими же, какими они стали в тот памятный вечер 7 декабря...

Конечно, ни о каких покупках я не могла и думать, домой я тоже возвращаться не могла. Душа моя была переполнена самыми мучительными сомнениями. Я пересела в другой трамвай, который шел на Плющиху, и поехала в маленький деревянный желтый домик, к моей единственной, незабвенной Анне Усти-новне Урусовой, моему незаменимому другу. Ее я посвящала во все мои тайны, и она знала всю мою жизнь. Анна Устиновна встретила меня своими чарующими, но угасающими глазами небесной синевы, она обняла меня руками слабыми, прозрачными и нежными, сквозь которые просвечивали голубые и сиреневые жилки, и долго говорила со мной своим необыкновенным, точно поющим, молодым голосом.

В этой комнате, в которой мебель никогда не сдвигалась с мест и стояла, чинная, в серых парусиновых чехлах, где со стен смотрели старинные портреты, тоже никогда не менявшие сво-

 

- 292 -

их мест, в этой комнате, где, казалось, даже время остановилось, я так любила бывать!..

Холодные лучи зимнего закатного солнца догорали в хрустале расставленных на этажерке маленьких вещиц, они блестели на меди отдушника, на котором в чистом беленьком мешочке висели сухарики из остатков хлебных корочек, они отражались на стекле большого зеркала, стоявшего в углу комнаты.

— Ах, Китти! — говорила Анна Установка. — Как взволновала ты меня рассказом об этой встрече... Но ты поступила правильно, что избежала личного свидания с ним. Я совершенно отказываюсь понять его психологию, за всю мою долгую жизнь я не видела подобного характера. Скажи же мне, что ты сама думаешь обо всем этом?

— Не знаю... не знаю... Я ищу причину, заставившую его бежать от меня, и... не нахожу. Так поступает мужчина только после внезапно возникшей связи, когда он хочет порвать ее, не дать прав на себя нелюбимой женщине, так поступает человек, когда его переполняет отвращение к женщине, когда он, не считаясь с приличием, отшвыривает ее, надеясь, что ее самолюбие не позволит ей бежать за ним...

— Да, да, да. — Анна Установка кивала в ответ мне своей милой головкой; ее лицо, похожее на дорогой фарфор, с нежным румянцем, обрамленное воздушным кружевом чепчика, напоминало головку севрской куколки. — Этот очаровательный молодой человек, с такими утонченными манерами, такой воспитанный, — шептала она, — могла ли я подумать? Могла ли?..

Сумерки серым газом все плотнее свивались по углам потолка, прятались в занавесках окон, в углах комнаты, и наступал длинный, безрадостный вечер...

С того дня, когда я лично видела Жильбера, прошло несколько дней. Странное предчувствие овладело мной. Хотя казалось мне, что не на что надеяться, но я вдруг стала чего-то ждать, и с каждый днем это ожидание становилось все напряженнее и все больше мучило меня.

На улицу выходить я избегала. Март стоял холодный, мокрый, с дождем и резкими, пронизывающими ветрами. Вода лила со всех сторон: с неба, с крыш — и разливалась непроходимыми лужами под ногами. А на сердце моем было так тревожно и я настолько была уверена в чем-то, чему сама не находила названия, что когда однажды вечером ко мне пришла Викки, то не успела она еще сказать мне слова, как по блеску ее глаз, по взволнованному выражению лица я поняла, что это уже случилось.

— Немедленно одевайся, и идем ко мне! — шептала Викки,

 

- 293 -

косясь на мамину постель, на которой за задернутой занавеской она отдыхала. — «Он» только что звонил и просил тебя прийти ко мне, он будет тоже... через час.

Да... именно этого я и ждала, это я и предчувствовала, но, услыхав «это», произнесенное простыми человеческими словами, моя душа невольно содрогнулась от дерзости Жильбера, и впервые за все время гордость и возмущение заговорили во мне.

— Как он смел позвонить тебе? С каких слов он посмел начать с тобой разговор?

— Одевайся же, ради Бога, одевайся, — взволнованно уговаривала меня Викки, — мало ли какие могли быть у него причины?.. Он так мне и сказал: «Когда Китти выслушает меня, она простит, она поймет, что иначе я поступить не мог!» Одевайся же скорее, через час он будет у меня.

— Нет. Я не пойду. Опять, как прежде, втроем встретиться у тебя? Нет, он недостоин этого, я этого не могу сделать.

— Ах, забудь ты свои этикеты, — твердила Викки, — ведь он и звонил для того, чтобы прийти и объясниться, чтобы рассказать о причине его исчезновения. Отбрось свое глупое самолюбие, оно здесь не к месту! Собирайся же, наконец, и идем!

— Мое решение остается незыблемым, — ответила я, — если ему угодно, пусть придет сюда: я согласна его выслушать.

И, несмотря ни на какие мольбы Викки и на все ее уговоры, я осталась дома и никуда не пошла. Но одному Богу было известно, какое сумасшедшее состояние овладело мной! Я не представляла себе, как я его увижу! Прекрасно отдавая себе отчет в той жестокости, которая была в исчезновении Жильбера, я также понимала, каким оскорбительным был его неожиданный звонок с требованием увидеть меня. Чего хотел от меня этот человек? И, отдавая себе ясный отчет в происходившем, я боялась только одного: чтобы он не понял, не заметил, как он остался дорог моему сердцу!.. Чтобы я не выдала своей радости, чтобы сумела вести себя сдержанно, вежливо и холодно.

Только когда в комнату вошел Дима, бросил свой портфель на письменный стол и, взяв мыло и полотенце, вышел тут же из комнаты, а мама, появившись из своего уголка, засуетилась, гремя тарелками, приготовить Диме обед, — я поняла, как опрометчиво было с моей стороны звать сюда Жильбера... Дима вернулся поздно, прямо по окончании заседания, сейчас он будет обедать, потом будет самовар и, как всегда, общий вечерний чай: мама, Дима, Пряник, Гуруни... Разве это было место для объяснений, из-за которых Жильбер хотел меня видеть? Боже мой!.. Глупее я не могла ничего придумать...

— Кит, что это с тобой происходит? — спросил Дима, заметив, что я сама не своя.

 

- 294 -

Я ничего не ответила, продолжая ходить из угла в угол, не находя себе места, не зная, что теперь я должна предпринять...

В это время мама внесла тарелку с горячим супом. Дима сел за стол, стал его есть, и тут раздался короткий звонок. Я вздрогнула так, словно прогремел неожиданный выстрел, стремглав выскочила из комнаты в переднюю, но кто-то из жильцов уже услужливо открыл дверь. Внизу, на площадке лестницы, стоял Жильбер...

Мы оба почему-то не поздоровались; он стоял и молча смотрел на меня, а я, даже не пригласив его войти, побежала обратно в нашу комнату. Я схватила свою шубу, шапочку, сумку и никак не могла найти одну калошу...

— Что с тобой, Кит? Кто там пришел? — опять с беспокойством спросил Дима.

— Это за мной... — коротко ответила я.

— Ты уходишь?

—Да.

— Надолго?

— Не знаю...

Вспоминая позднее эту сцену, я всегда поражалась тому, что мы с Жильбером не поздоровались, не сказали друг другу ни одного слова, а действовали так, словно сговорились. Я, не отдавая себе отчета в том, почему я это делаю, стала быстро и стремительно собираться, чтобы уйти не зная куда, а Жильбер стоял внизу на площадке лестницы и ждал меня, почему-то будучи уверенным в том, что я выйду.

Не помню, как я оделась, как вышла, помню только, что Дима выскочил из комнаты следом за мной. Он стоял в прихожей, видел, как я сошла по лестнице вниз, где стоял Жильбер. Они встретились взглядом и не поздоровались...

— Я не могу вести обычный разговор, я слишком много пережил за это время, — начал Жильбер, едва только мы вышли с ним на улицу. — Любовь заставила меня бежать от вас, и любовь привела меня снова к вам. Я был не в силах больше бороться с ней, противостоять ей — она победила меня...

Я покинул родину и приехал сюда, чтобы жить и работать в этой стране, которую мне хотелось узнать ближе, изучить... У меня были большие замыслы, передо мною лежала интереснейшая и огромная работа. И в первый же вечер моего приезда я встретил вас, вы сразу заполнили все мои дни, все мои мысли, всю жизнь, напрасно я говорил сам себе, что это последний день, что завтра я примусь за ту работу, ради которой приехал сюда. Я не мог взять себя в руки. Шли дни, и вся моя жизнь состояла только в том, чтобы видеть вас. Ничего другого я не хо-

 

- 295 -

тел. Тогда я стал утешать себя той мыслью, что пройдет отпуск Викки, и мы, все трое, возьмемся за нашу работу. Всех нас я считал за свободных людей, за людей одиноких, и поэтому мне казалось, что ничто не помешает мне и в дальнейшем встречаться с вами и втайне от всех любить вас. Я сам еще не мог поверить в прочность того молниеносного чувства, которое охватило меня.

И вдруг я узнаю от вас, что у вас есть муж, есть семья... Я даже получил приглашение посетить вашу семью!.. Не могу передать, как тяжело мне было решиться войти в ваш дом, протянуть и пожать руку человеку, который имел право на вас, — вашему мужу. Но я переломил себя и пошел. Я боялся, чтобы вы не догадались о чувствах, которые мучили меня. И я увидел в вашем доме полное благополучие, довольство, обеспеченность. Ваша гостеприимная мать дарила меня лаской и радушием. Я увидел вашего мужа, культурного, умного, образованного человека, советского изобретателя, который без ума любил вас. И тогда я почувствовал себя негодяем, последним предателем, который вошел в этот дом, чтобы смести его, чтобы разорить гнездо, разбить семью... Ведь я отлично чувствовал ваше отношение ко мне, хотя вы и старались его всячески скрыть от меня.

Я был без положения, даже без своего угла, разве я имел право сказать вам о своем чувстве? Признаться в любви после двадцати четырех дней знакомства и уговаривать вас бросить семью, мужа, налаженную жизнь... Да, по моему мнению, услышав от меня подобные слова, вы неминуемо сочли бы меня за умалишенного. Я не посмел вам это сказать, и я не счел себя вправе вас больше видеть. И сказав вам слишком много в ночь 7 декабря у Викки, я на другой же день приступил к своей новой работе и выехал в командировку в Сибирь, на заводы, где и пробыл два месяца. За это время я не только проверил свое чувство, но и создал все возможное для нашей совместной жизни. Я много пережил, перестрадал, перечувствовал за это время и понял, что не могу жить без вас. Разве не сказал я себе: ты не должен тревожить ее покой, ты должен или совсем вырвать ее из своего сердца, или увидеть ее только тогда, когда сможешь ей сказать: «Я пришел за тобой, чтобы никогда более не расставаться. Решай сама: в силах ли ты бросить мужа и свою налаженную жизнь, с тем чтобы начать новую и стать моей женой?» Выражаясь обычным, элементарным человеческим языком, так Жильбер «сделал мне предложение» (фраза, которую я всегда ненавидела и презирала)... без предварительного объяснения, без признания в любви, без единого поцелуя. Эта необычность чувств была захватывающе прекрасна!

Выйдя на улицу, Жильбер не пошел на шумный, ярко осве-

 

- 296 -

щенный Арбат, а свернул налево, в сеть множества кривых и косых полуосвещенных арбатских переулков.

Дождь вместе со снегом хлестал нам в лицо, через изъяны переполненных водой крыш и водосточных труб потоки воды порою окатывали нас с головы до ног. Мы то и дело попадали в огромные лужи. Проезжавшие по узкому переулку машины разрезали воду на мостовой, и она с шепотом и шуршаньем нежного прибоя набегала далеко на тротуар, достигая наших ног.

Жильбер говорил взволнованно, то глядя прямо перед собой, то наклоняясь к моему лицу. А я еще не проронила ни одного слова. Я шла рядом с ним, держа его крепко под руку, прижавшись головой к его плечу, и он понял мое согласие в этом немом ответе.

А я думала об этом необыкновенном человеке, который шагал рядом со мной, и поражалась волевому лику его решительной и честной души. Он был прекрасен, этот лик. Как странно, что веселый, горячий, подвижный сын Франции обладал такой цельностью чувств, таким упорством, настойчивостью, такой устремленностью воли, которая была бы под стать любому из героев Джека Лондона — выдержанному в железных тисках своей собственной воли сыну жестокого и далекого Севера. То, что я считала с его стороны жестокостью, оказалось его честным порывом, и мое оскорбленное самолюбие и моя гордость отступили, как мелкие и ничтожные чувства, перед его большой и благородной любовью.

Один из переулков бывшей Воздвиженки назывался Крес-товоздвиженским: в нем, на самой его середине, в глубине двора, окруженный большим садом, стоял красивый большой особняк. Впоследствии в нем поместили один из филиалов музея западной живописи. Дом этот имел два крыла; в левом, на втором этаже, помещалась комната в два окна, это было жилище Жильбера, которое он приготовил и обставил для своей новой жизни. Сюда и привел он меня в тот вечер. Мы вошли продрогшие, промокшие до костей, оставив в маленькой прихожей верхнюю одежду и калоши.

В комнате было темно.

— Входите, входите, — говорил Жильбер. Осторожно ступая в темноте, я медленно продвигалась вперед и почувствовала, как его рука сильнее сжала мою руку.

— Я столько думал об этой минуте, — услыхала я его голос, — я боялся, что она никогда не настанет, боялся, что вы не захотите переступить этот порог. Вы могли не простить мне разлуки... Могли измениться ко мне за это время...

Щелкнул выключатель, и яркий свет залил всю комнату. Я увидела совершенно новую мебель, всю из какого-то светлого

 

- 297 -

дерева. Было очень чисто, и хотя комната от новых вещей казалась нежилой, она не теряла от этого своего уюта. Кисейные занавески на окнах, пушистый, из белого меха, ковер у постели, две-три красивые вышитые небрежно брошенные подушки на диване, пестрый шелковый платок, накинутый на фарфоровую настольную китайскую лампу, — все это манило к отдыху и располагало к лени. Только письменный стол у одного из окон, с лежавшей на нем большой чертежной доской, да рулоны ватма-новской бумаги на книжной полке, уставленной сплошь технической литературой, свидетельствовали о часах усидчивой и кропотливой работы.

Пока я оглядывалась по сторонам, Жильбер включил маленький электрический камин, усадил меня на диван, устроив удобно среди подушек, и сел рядом со мной.

— Вы еще ни слова не сказали, — начал он. — Теперь я жду этих слов. Нравится ли вам наша комната? Нам еще так много надо приобрести... Ведь я только вчера привез вот этот диван и два кресла... Здесь многого не хватает... Но прежде всего, — он как будто спохватился, — прежде всего вам надо подавать на развод, ведь правда?.. — Он торопился, забрасывая меня словами. — Какие у вас холодные руки! — воскликнул он, беря их в свои. — Ваше пальто не промокло? Вы можете простудиться...

Мне так была понятна, так мила эта сбивчивость, это лихорадочное волнение. Только теперь, при свете электричества, я заметила, как за это короткое время изменился Жильбер: он еще больше похудел и виски еще больше посеребрились...

Он быстро встал, подошел к письменному столу и вернулся с двумя портретами в руках. Они были в простых строгих металлических рамках.

— Вот мои родители, — сказал он, подавая мне одну из рамок.

Я увидела сидевших рядом пожилого, совершенно седого мужчину и женщину лет на 15 моложе его. Отец был склонен к полноте; он приветливо улыбался своим добрым и спокойным лицом, а рядом обнявшая его женщина прижалась к его плечу волной своих пышных, темных волос. Глаза у нее были такие же смеющиеся, как у Жильбера, и рука у нее была такая же, как у него: узкая, с длинными нервными пальцами. Она не улыбалась, но все ее лицо сияло каким-то скрытым светом — выражение, которое бывало иногда так свойственно Жильберу... Мое сердце билось все радостнее, чем больше я всматривалась в эту незнакомую мне женщину. Я уже любила ее, и было у меня к ней такое чувство, словно я давно-давно ее знаю и в разлуке соскучилась по ней.

Второй портрет был портретом его брата Опоста. Он стоял,

 

- 298 -

весь облитый яркими летними лучами солнца, около автомобиля и смеялся. Несмотря на смех, черты его лица были полны спокойствия и той же приветливости, которая светилась во всем облике его отца. Он был его копией.

Песок на дорожках в ярком свете солнца казался белым; и в искусно подстриженных густых кустах около аллеи, и в старых развесистых буковых деревьях, казалось, было разлито то же радостное спокойствие, что и на лице молодого человека.

Жильбер взял из моих рук портреты, вернулся к своему письменному столу, поставил их на прежнее место, потом, открыв один из ящиков и порывшись в нем, достал какую-то фотографию и подал мне.

— Это Колетт, — сказал он не без грусти в голосе, — девушка, с которой я был связан, которая любила меня искренно. Хотя я был по отношению к ней честен и никогда не обещал быть ее мужем, однако она останется для меня живым укором на всю жизнь. Я виновен в том, что по молодости лет принимал ее самоотверженную любовь, иначе говоря, подписывал векселя, зная, что мне нечем будет их оплатить. А она поставила на карту все, думая выиграть игру, и проиграла ее, не сумев привязать меня к себе. Я даже рад был моему отъезду из Франции — таким образом легче было оборвать эту связь, длившуюся не один год. Ведь она молода, хороша собой и может еще найти свою судьбу. — Жильбер снова сел подле меня. — Я хочу, чтобы вы знали обо мне все! — сказал он. — Ведь я не лучше других мужчин; я увлекался не один раз, однако одна Колетт была моей более устойчивой привязанностью. Она — единственная дочь богатых родителей, избалованная, пользующаяся неограниченной свободой. Колетт учится в школе живописи, недурно рисует, водит сама машину, занимается спортом...

— Почему же вы на ней не женились? — спросила я.

— Не знаю. Наверное, потому же, что и многие мужчины, которые не всякую женщину, которую целуют, хотят видеть своей женой. Я говорил ей об этом с первой минуты нашей встречи, но не мог устоять от такого соблазна, когда красивая девушка бросается в объятия... Мне кажется, это не должно огорчать вас. Я оставил ее еще до моего отъезда из Парижа, из-за одной актрисы, которой увлекался... Потом уехал... потом, как видите, неожиданно сошел с ума (так по крайней мере мне самому показалось), пока не проверил себя и не понял, что я впервые полюбил... Не зная ничего, ни на что не надеясь, кроме своей внутренней уверенности в вас, я три месяца бился над тем, чтобы создать это гнездышко, в котором нам было бы уютно и хорошо...

Я смотрела на портрет хорошенькой Колетт, которая очень походила на одну из звезд Голливуда. Обнаженные плечи, чуть

 

- 299 -

прикрытые мехом, большие сияющие серьги с подвесками в ушах. Гордый поворот головы, влажный блеск глаз, чуть улыбающийся рот.

В моей душе не шевельнулась ни ревность, ни чувство радостной гордости от сознания, что Жильбер мог оставить такую красавицу, какой была Колетт, а встретив меня, остановить на мне, на такой некрасивой женщине, свой выбор. Да и любил ли он меня?.. Мне трудно было в это поверить, и я со всей искренностью стала говорить ему о том, что в моей жизни все сожжено, что я не боюсь ничего разрушить, потому что мне нечего терять, что я не боюсь того, что он охладеет ко мне, так как, судя по его рассказам о себе, он в достаточной степени легкомыслен, а боюсь я только за него самого.

Женившись на мне, женщине с таким подорванным здоровьем, он совершит роковую ошибку; его порядочность не даст ему покинуть меня, это будут кандалы, которые он добровольно сам на себя наденет. Но не успела я высказать ему всех своих опасений, как град поцелуев посыпался на меня, прервав мою речь. Поцелуи падали, как весенний дождь, на мои волосы, на лицо, на шею, на руки, на платье, на колени, и казалось, что они заживляют раны моей души, стирая, смывая своим благостным потоком все печали, предавая все сладкому забвенью, и так же, как от весеннего дождя сквозь холодную, влажную, черную землю пробиваются первые ростки, давая побеги, так и в моей испепеленной душе от этих горячих поцелуев любви рождались робкие надежды на счастье...

И с глазами, затуманенными желанием, он положил свою голову на мои колени и сказал мне самые трогательные и самые нежные слова, которые может сказать только поистине любящее мужское сердце:

— С этой минуты мы предназначены друг другу: вы моя невеста, это слово для меня священно. Мы оба должны стремиться, чтобы день нашего счастья скорее настал. Когда вы подадите на развод?

— Сегодня, как только вернусь домой, я скажу об этом мужу; думаю, что завтра я подам в загс заявление. Только я сомневаюсь в том, чтобы у нас был разрешен брак с иностранцем.

— Об этом я не подумал, — сказал он, сдвинув свои темные брови. — Но ведь я приехал как иностранный специалист, и приехал сюда не на один год. Не думаю, чтобы в нашем браке усмотрели какую-нибудь фикцию.

— Ну а если все-таки не разрешат? — спросила я.

— Я буду хлопотать, я буду делать все, чтобы добиться, а если откажут, что ж, я согласен на все. Тогда я приму советское подданство.

 

- 300 -

— Вы сошли с ума!... Вы хотите отказаться от родины.

— Видите ли, я считаю такой же случайной среду, в которой рождается человек, как землю, на которой он рождается. Но родное сердце, которое каждый из нас ищет и которое можно не найти, пройдя всю жизнь, такое сердце я нашел, и оно мне дороже всего!..

Минутами мне казалось все происходившее волшебным сном, и я не могла никак себе представить, что всего несколько часов тому назад я жила печальной, безрадостной жизнью и надежда на счастье, на самое маленькое счастье, которое заключалось только в том, чтобы увидеть когда-либо Жильбера, была потеряна.

Это случилось, и я вернулась домой с тем, чтобы в воскресенье с утра снова встретиться с Жильбером. Мы решили проводить вместе все дни. Было около 12 часов ночи. По субботам Дима имел обыкновение сидеть до глубокой ночи, а иногда и до утра, за своим письменным столом и заниматься. Зная эту его привычку, я ожидала увидеть знакомую картину: раскрытые книги и за ними Дима у письменного стола, а рядом неизменный спутник его занятий — остывший стакан крепкого чая.

Но на этот раз я ошиблась. Едва я открыла своим ключом нашу квартиру, как дверь из коридора приоткрылась и из нее выглянул Дима:

— Слава Богу! Наконец-то!.. Я уже начал беспокоиться...

Он помог мне скинуть верхнее платье и все время пристально всматривался в мое лицо, видимо, пытаясь прочесть на нем что-то.

Мы вошли в нашу комнату; мама тоже не спала. За ее занавеской горел свет, и время от времени слышался шелест переворачиваемых страниц. Она обычно на ночь читала Евангелие.

Все то, что я собиралась сказать Диме, почему-то сразу вылетело из моей памяти, мысли путались, сердце взволнованно билось. К счастью, он сам пришел мне на помощь своими вопросами:

— Опять появилась эта темная личность? И как только ты могла уйти с ним куда-то? Я просто глазам своим не поверил!..

— Дима, когда-то ты обещал мне не вмешиваться в мою жизнь.

— Жизнь?! Он уже стал твоей жизнью?!

— Да... Вспомни, ты обещал мне, что в любой момент дашь мне развод.

— Развод?.. Ты хочешь стать его женой?

— Да. — И с этим «да» мне показалось, что небо обрушилось на меня, такой гул и шум наполнил мою голову от прилившей волны крови.

Я подняла взгляд на Диму и была поражена. Он сидел напротив меня в кресле и... улыбался.

 

- 301 -

— Ах, Кит, Кит, какая ты фантазерка... ты же с ним без пяти минут знакома... А как представляешь ты вашу будущую жизнь? Понимаешь ли ты, что ваш брак немыслим ни практически, ни политически? Он приехал оттуда, его фигура далеко не ясна для всех нас здесь... и вдруг ты рядом с ним! Ты, с твоим происхождением... Не думаешь ли ты, что это своего рода «загадочная картинка», или ребус, который будет интересно кое-кому разгадать?

Я вгляделась в Димино лицо. Оно по-прежнему мне добродушно улыбалось, но где-то в глубине его глаз, казалось, пробегали дьявольские огоньки...

Сердце мое невольно сжалось знакомым предчувствием; я заметила, что пальцы его рук, лежавших на подлокотнике кресла, цепко и судорожно впились в сукно обивки. Он сидел в непринужденной позе, положив ногу на ногу, но носок той ноги, которая висела в воздухе, дрожал мелкой и частой дрожью.

— Ты хочешь запугать меня? — спросила я. — Или, может быть, тебе самому придет в голову мысль разбить наше счастье? Что ж, это благодатная канва для самых разнообразных узоров! Если ты хочешь угрожать мне, то разговор мой будет с тобой короток: я должна поставить тебя в известность, что завтра я подаю заявление в загс о нашем разводе. Меня, как тебе известно, разведут без твоего согласия. Его женой я стану много позже, а до этого дня мне придется еще остаться под твоим кровом.

— «Еще остаться»?.. — тихо переспросил он. — Такие слова после стольких лет совместной жизни, совместной работы...

Взглянув на Диму, я уже увидела совершенно другого человека: мефистофельские огни в его глазах потухли, в голосе исчезла ирония. Передо мной был несчастный человек, раздавленный обрушившимся на него горем.

«Нет, он не причинит мне зла! — подумала я. — Это был только первый порыв, и он продиктован сознанием его бессилия перед моей волей».

Так было начато наше объяснение. Самые страшные слова были уже мною произнесены, и казалось, что теперь оставалось только утвердить и отстоять наши новые с Димой отношения. Но это оказалось очень трудно и болезненно.

Дима... Разве не был он куском моего сердца? Разве не я создала образ этого, теперь уверенного в себе, человека? Разве мало трудов я положила на него, такого, каким он стал? И разве легко мне было обидеть его и оставить? Его, так самоотверженно приютившего под своим кровом мою мать и меня, давшего кусок хлеба моей тетке, злой Анатолии, узаконившего ее положение (проведя ее в профсоюз)?.. Он отдал мне всю свою любовь, всю свою заботу и ни в чем не стеснял моей неограниченной сво-

 

- 302 -

боды. Взамен всего этого он требовал от меня только одного: чтобы я жила под его кровом и была его другом. А теперь, после долгих лет жизни, я отнимала у него и это последнее...

Вспомнились годы, когда Дима был объявлен «хозяйчиком-лишенцем», когда я тайно от него билась за его изобретение, вспомнилась наша с ним впоследствии совместная работа, достигнутое им звание изобретателя... и вновь темные, беспросветные дни доносов, обысков, тюрем... потом опять борьба... и после поражений новые победы и завоеванное нашим общим самоотверженным трудом наступившее материальное благополучие...

А теперь я сама, своими руками разрушаю эти отношения, стоящие много выше обычных отношений между мужчиной и женщиной.

Я решаюсь идти за человеком, которого едва знаю, решаюсь бросить очаг, который с таким трудом в течение стольких лет сама строила, решаюсь идти в полную неизвестность, с подорванными силами, с никуда не годным здоровьем.

— Кит, помни только одно, — сказал мне Дима. — Я не слышал твоих слов, я не хочу знать о твоем решении. И пусть до того дня, пока ты уйдешь к нему, у нас все будет по-прежнему. И даже... — он посмотрел на меня любящим и светлым взглядом, — даже если ты уйдешь и у тебя начнется новая жизнь, пусть мама и Тимоша останутся со мной... Ты будешь хотя бы изредка навещать нас и... кто знает, что еще будет впереди?.. Помни: твое место здесь никогда никем не будет занято...

— Спасибо тебе, Дима, спасибо... — ответила я, обнимая его и чувствуя, как невольные слезы льются из моих глаз и капают на его плечо и на грудь.

Что касается мамы, то с ее стороны последовал настоящий взрыв возмущения. Она слышать не хотела о Жильбере. Она показала максимум своего патриотизма и высказывала необыкновенно элементарные понятия и суждения:

— Наш Союз находится во вражеском окружении капиталистических стран. Жильбер в лучшем случае проходимец, приехавший искать здесь приключений и наживы, а в худшем случае это шпион, которого сюда заслали враги. Ну, подумайте сами, какой порядочный человек бросит родину?..

Бедная, напуганная мама уже больше не говорила о том, что мой отец от моего дурного поведения «переворачивается в гробу»... Теперь она утверждала, что перед моими «духовными очами» неминуемо предстанет его призрак в тот момент, когда советский суд будет меня судить за мой авантюризм.

— Да, да... — повторяла она, — тебя привлекут и будут судить за многомужество, а я, твоя несчастная мать, умру со стыда, ког-

 

- 303 -

да услышу: «Подсудимая гражданка Мещерская, она же Васильева, она же Красовская (мой фиктивный брак), она же Фокина, и она же подозрительная жена французского шпиона Пикара...» Моя небезызвестная тетка Анатолия, всегда меня ненавидевшая и имевшая привычку разговаривать громко наедине сама с собой у раковины, в кухне и в тому подобных местах, пребывала в дикой ярости. Теперь она смотрела на меня не иначе как презрительно, прищурившись, и было похоже на то, что она рассматривает какое-нибудь отвратительное насекомое. А из мест общего пользования громко раздавалось на мой счет:

— Развратница!... «Синяя борода» в юбке! Рожа, рожа, рожа!!! А Фокин — свято-о-ой!!! свято-о-о-ой!..

Для меня же все эти сцены были уморительными представлениями, и я смеялась от души. Но поздно ночью, когда все засыпали, я прижимала к себе милое мохнатое тельце Тимоши и шептала ему в его смешное, короткое ушко:

— Не бойся, я тебя не оставляю! Потом я возьму тебя к себе, но нам придется потерпеть... Ведь Дима тебя очень любит, а я ухожу от него, и если возьму и тебя, он останется совсем один...

Тимоша смотрел на меня своими черными блестящими пуговками, и мне казалось, что они блестели ярче обыкновенного, может быть, это были слезы?..

Но как тяжело и грустно мне порой ни бывало, любовь Жильбера снимала с моей души все горести, и я вся, до самых краев, переполнялась счастьем. Этот человек, казалось, был послан на моем пути, чтобы вознаградить меня за всю мою горькую доселе судьбу. Моя юность, скомканная сапогами пьяного Васильева, мои скитания без угла, мое часто двусмысленное положение — все это провалилось в бездну, словно и не бывало! Назвав меня своей невестой, Жильбер окружил меня такой заботой, таким поклонением, любовь его была пронизана такой целомудренной чистотой, что мне все это казалось сном. Трудно было поверить в то, что такой человек, как он, мог существовать...

Он написал обо мне своим родителям, и по их настоянию и желанию мы снялись вместе с Жильбером, после чего эта фотография была отправлена к ним в Париж. Все их письма, адресованные сыну, имели теперь всегда приписки, относившиеся ко мне. И мне было трогательно и сладостно читать незнакомые почерки этих людей, которые были уже родными моему сердцу.

Мое здоровье ничуть не пугало моего будущего мужа, и он твердил о том, что обязательно отправит меня одну на поправку на юг Франции, к своему дяде, на что я, конечно, не соглашалась. Много у нас в те дни было мечтаний...

Заметив, что я во время моих сердечных недомоганий кашляю, Жильбер отдал мне свой портсигар.

 

- 304 -

— Возьми от меня на память об этих днях, — сказал он, — со временем мы из него сделаем тебе пудреницу. — Так он бросил курить. Это вышло легко и просто, и впоследствии он ни разу не жаловался на мучения, какие испытывают при таком подвиге все курильщики.

Портсигар был очаровательным: на его черной эмалевой крышке была серебряными нитями искусно изображена паутина. Мушка, вся из мелких бриллиантиков, билась, запутавшись, в самой ее середине, а из угла полз к ней страшный паук с большим круглым черным бриллиантом в спинке и с маленькими рубиновыми глазками.

Дни мелькали быстрые, счастливые и какие-то трепетные. Мы с нетерпением ждали ответа из загса, куда я подала заявление на другой же день после нашей встречи.

Поскольку Жильбер в дневные часы бывал на работе, я, чтобы сократить время этой разлуки, хотела взять два-три урока с детьми, но Жильбер запротестовал.

— Теперь ты доверилась мне, — сказал он, — и во всем должна слушаться меня.

Слышать мне такие слова от мужчины было очень непривычно, но я покорилась, и как это ни странно, но в этом послушании для меня была какая-то сладость. Я верила ему во всем...

С вечера Жильбер каждый день вместе со мной намечал то, что я должна была приобрести для нашего будущего хозяйства и на что у меня уходило все время до той самой минуты, когда кончался рабочий день. Тогда я ехала на Мясницкую встречать со службы Жильбера. Мы отправлялись вместе в «Националь», где обычно обедали. В театры мы ходили редко и всегда спешили к Жильберу в Крестовоздвиженский переулок. Столько надо было решить, о стольком надо было посоветоваться... Жильбер ни за что не хотел оставлять маму жить у Димы, и это обстоятельство было предметом наших долгих обсуждений.

Теперь комната Жильбера выглядела не так, как в тот памятный вечер, когда я впервые переступила ее порог. В одном ее углу росла целая гора; это были завернутые в бумагу свертки, пакеты, а иногда целые картонные коробки, полные вещей. То были мои ежедневные покупки по хозяйству. Посуда, вилки, ножи, ложки, разные блюда, вазочки, кастрюли всех размеров, сковородки и все те маленькие пустяки и мелочи, которые необходимы в каждом хозяйстве. Покупка сервизов, обеденного и чайного, а также скатертей и всякого белья была Жильбером отложена. Он ждал денежного перевода из Парижа, так как его родители писали, что высылают ему к свадьбе денег на самое необходимое.

— Это вовсе не значит, что ты должна будешь заниматься хозяйством, — говорил он мне. — Нас двое, и много ли нам нуж-

 

- 305 -

но? Но у нас должно быть полное хозяйство. Может быть, на случай приема гостей или на такой день, когда тебе вдруг захочется похозяйничать...

Толстая поваренная книга (Малаховец), купленная Жиль-бером у кого-то с рук в Столешниковом переулке, дополняла все наши хозяйственные покупки.

Бережное отношение ко мне Жильбера не высказывалось словами, я его чувствовала в каждом пустяке, казалось, оно невидимо окружало меня.

Ежедневно, кроме дней, когда мы бывали в театре, я к 11 часам вечера возвращалась в Староконюшенный. Жильбер говорил о том, что мне необходимо рано ложиться спать, на самом же деле я прекрасно понимала, что он считал неудобным, чтобы я оставалась в его комнате позднее 10 с половиной часов. Это показывало мне, как он оберегал мое имя. Перед кем?.. Неужели же перед своей квартирной хозяйкой, которой он отрекомендовал меня как свою невесту?.. Конечно, нет! Он оберегал мою честь перед самим собой. Наверное, он по той же причине никогда не притворял наглухо двери своей комнаты в те часы, когда мы вместе с ним в ней находились.

Однако днем, в часы его отсутствия, когда он бывал на службе, я, имея ключ от его квартиры и комнаты, часто заходила для того, чтобы занести покупки, а иногда отдыхала в его комнате или, сидя на диване, читала. В этом, видимо, он ничего предосудительного не видел. Между нами была большая нежность, и мы предвкушали те долгие дни счастья, которые нас ожидали впереди...

В его отношении ко мне была какая-то успокоительная целомудренность, которую я никогда не знала в моей сумбурной и нелепой жизни. С каждым днем Жильбер становился мне все дороже. Воскресные дни мы с утра до вечера проводили вместе. Встретившись часов в 11 утра, мы или шли к 12 на дневное представление в театр, или отправлялись осматривать музеи, а иногда снова и снова посещали Третьяковскую галерею. Днем мы почти всегда заходили навестить Викки. К вечеру возвращались в Крестовоздвиженский, так как в воскресные дни Жильбер всегда брал на дом сверхурочную работу.

Лежа с книгой на диване и делая вид, будто я углубилась в чтение, я на самом деле краем глаза наблюдала за Жильбером. Он был для меня полон очарования. Чертил ли он, хмурил ли брови, обдумывая что-то, блуждал ли его взгляд рассеянно по комнате, отбрасывал ли он с досадой карандаш, если у него не сходились расчеты, или, наоборот, закусив нижнюю губу, радостно сам себе улыбался, — все его движения, каждое проявле-

 

- 306 -

ние его чувств было совершенным от того изящества, которым он весь был пронизан насквозь.

Когда он уставал, то садился рядом со мной на диван. Тогда я откладывала книгу в сторону и слушала его.

Он рассказывал мне о Париже, о южных провинциях Франции, о прозрачном золотистом винограде, который вызревает под ласковым солнцем, о красоте спокойного озера, в зеркальной глади которого отражаются стада белоснежных овец и ягнят, пасущихся на его берегах. Жильбер рассказывал мне о многочисленных сортах салата и о всевозможных блюдах из овощей, а также о цветах, которые растут в теплицах и оранжереях на ферме у его дяди.

Я тоже рассказывала ему о своем детстве, о любимом Петровском, и Жильбер загорелся страстным желанием поехать со мной в Покровское-Алабино и побродить по моим родным местам. Мы поехали туда в самом радостном настроении. Я уже получила официальную бумагу о моем разводе с Димой, и в моем паспорте стояла вновь моя девичья фамилия. Что касается Жильбера, то он уже подал заявление о нашем браке в Нарком-индел, и ему обещали по прошествии месяца (пока проверят надлежащие сведения) дать ответ. Кроме того, Жильбер послал в Париж бумагу с просьбой сообщить в Москву о том, что он холост и не имеет жены в Париже. Эта справка требовалась для нашей регистрации в московском загсе. Таким образом, в июне мы надеялись стать уже мужем и женой.

Мы поехали в родное Петровское в первых числах мая. Стояли пасмурные и на редкость холодные дни с частыми дождями, напоминавшие не раннюю весну, а позднюю осень. Несмотря на такую погоду, мы чувствовали себя прекрасно.

Опять дорогой Брянский вокзал, опять набитые битком грязные вагоны и с вечными опозданиями медленно тянущийся длинный состав парового поезда. Как это все знакомо, как дорого моему сердцу!.. Жильберу же все это было ново, интересно, и он не переставал удивляться, вызывая в свою очередь удивление у всех окружавших, так как его внешность и одежда выдавали в нем иностранца.

Но вот мы сошли с поезда... Благодаря пасмурному дню вечер наступил слишком рано. На небе громоздились серо-сизые тучи, холодные порывы ветра старались сорвать шляпу, леденили лицо и, чуть утихнув, налетали вновь. Впереди вилась широкая, знакомая дорога, а вдали, высоко над деревьями, были видны очертания серебристого купола Петровского дворца. Недалеко белело здание больницы, а вдали приветливо мигали огоньки родной деревни — Петровского.

Как мне захотелось хотя бы ненадолго забежать в парк, взой-

 

- 307 -

ти на каменные полукруглые ступени лестниц, ведущих во дворец, постоять внизу, у любимых колонн, но небо зловеще темнело, ветер бушевал, свинцово-синие тучи готовы были разразиться дождем, и надо было обеспечить нам теплый кров и ночлег.

Я всегда, смеясь, говорила, что Алабино вполне оправдывало по отношению ко мне и маме слова басни Крылова: «...И под каждым ей листком был готов и стол и дом»... Так было для нас в Петровском. Крестьяне, железнодорожные служащие, бывшие лесники, огородники и наш бывший кузнец радушно распахивали перед нами двери своих изб.

Беда была только в том, что все они жили рядом, и поэтому стоило нам только остановиться у кого-нибудь, как соседние дома начинали обижаться, происходили сцены ревности, начинались упреки, и это портило нам те короткие драгоценные часы, на которые мы приезжали.

Чтобы избегнуть этой участи, чтобы побродить неузнанной по родным местам, я иногда сходила, не доезжая Петровского, на станции Апрелевка. Останавливалась я возле будки у водокачки и шла пешком в Петровское. С Жильбером я не могла так поступить, а потому, миновав Петровское, направилась с ним в село Бурцеве к домику Ольги Васильевны Соловьевой, у которой когда-то справляла свадьбу после венчания в Бурцевской церкви с моим первым мужем летчиком Васильевым.

Она жила совершенно одна в своем небольшом уютном домике, в котором было четыре комнаты и где мы могли свободно расположиться. Когда мы подошли к ее участку, то окна ее дома были темны. Просунув руку сквозь решетку ограды, я на ощупь открыла знакомый запор калитки, и мы вошли в сад.

Подойдя поближе к окнам и поочередно в них заглядывая, я различила только разноцветные огоньки лампадок в комнатах. На мой стук мне никто не ответил. Однако дверь оказалась задвинутой снаружи на запор без замка. Это означало, что Ольга была где-то недалеко. Я оглядела участок. Внизу у овражка над рекой поднимался густой тумаи, и сквозь него виден был в Оль-гином сарае мерцавший свет. Мы направились к нему. Уже подходя к сараю, через его притворенную дверь я услыхала знакомый мне равномерный звук. Это Ольга доила свою корову Капризницу. Время от времени позванивала от толчков металлическая ручка подойника, слышалось пофыркиванье, и Ольга своим грудным контральто нежно уговаривала корову:

— Ну, ну, стой!.. Ишь, Капризница, уж право что Капризница... Стой, нечего головой-то мотать...

Мы заглянули в щелку двери, и представившаяся моим глазам картина наполнила сердце мирной и счастливой радостью.

После обжигавшего ветра с первыми холодными каплями

 

- 308 -

дождя из коровника нам в лицо пахнуло теплом, запахом сена и парного молока. На скамеечке, склонившись у темно-золотистого живота коровы, сидела Ольга и доила ее. В углу у двери на полу стоял старинный большой фонарь, в котором ярко горел огарок толстой стеариновой свечи, а перед ним, отбрасывая фантастическую пляшущую тень на стене, выгибая спину, вертелся в ожидании парного молока пушистый белый кот, я его знала, его звали Снежок. Он привлекал внимание Капризницы, которая поворачивала в его сторону голову и смотрела на него своими влажными и мечтательными глазами.

Мне было известно, что для хозяек момент дойки — священный момент (можно напугать корову, «испортить» молоко, сглазить т. д.), поэтому мы с Жильбером тихо отошли от сарая, вернулись к дому, взошли на его террасу и сели на скамейку перед деревянным, чисто вымытым столом.

Дождь уже начинал стучать по крыше. Возвращению Ольги предшествовало появление Снежка, который стремительно, большим белым пятном среди темноты, мчался по направлению к дому, победоносно распушив свой великолепный хвост.

Как всегда, увидя меня, Ольга всплеснула руками, ахнула, бросилась ко мне, обняла и со слезами на глазах стала целовать.

— Голубушка... матушка... да какое же счастье... — приговаривала она. — Раздевайтесь скорее, раздевайтесь, вот и молочко парное, сейчас и самоварчик поставлю. Яичек сварю свеженьких, прямо из-под курочки... — В этих отрывистых словах, таких с детства для меня знакомых, была скрыта какая-то магическая сила; они согревали меня необыкновенной лаской, и на миг мне показалось, что я та маленькая Китти, которая, убежав из-под строгого надзора гувернантки, перелезла через ограду парка и, вырвавшись на свободу, прибежала в гости к Соловьихе (как звали Ольгу крестьяне Петровского).

В комнатах Ольги пахло чисто вымытыми полами, геранью и лимонными деревьями, что в многочисленных горшках стояли на окнах, пахло свежеиспеченным деревенским черным хлебом. На столе кипел ярко начищенный самовар, в нем варились яйца.

— Я попал в сказку... В настоящую русскую сказку, — не переставал восхищаться Жильбер.

Мы раскрыли свой чемодан; я вынула все привезенные нами продукты и отдельный сверток, в котором лежали кое-какие подарки для Ольги. Я вышла за ней в кухню в тот момент, когда она направилась туда за какой-то тарелкой, и отдала предназначенный ей пакет.

Не глядя на подарок и торопливо сунув его на одну из полок, Ольга спросила меня шепотом, указывая глазами на дверь:

— Ухаживает он за вами?

 

- 309 -

— Да нет... — невольно отреклась я на столь неверно заданный Ольгой вопрос, но тут же спохватилась: — То есть да... Мы с ним, наверное, через месяц поженимся.

— Батюшки! — всплеснула по своему обыкновению руками Ольга. — Да неужто опять замуж собрались? Грех-то какой!.. А Фокин-то как же?

— Я с ним уже в разводе.

— Ба-а... — начала было Ольга свои взволнованные причитания, но появившийся на пороге Жильбер прервал их.

После чая Ольга пошла ставить в кухню тесто на воскресные пирожки; она унесла с собой лампу и оставила нам зажженную свечу.

К ночи разыгралась настоящая буря; это была первая гроза ранней весны. Розовато-сиреневая молния то и дело вспыхивала за стеклами окон, гром гремел то приближавшимися, то удалявшимися раскатами. Задув свечу, мы сидели на диване, прислушиваясь к разыгравшейся буре, и наблюдали из окон, как яркие зигзаги, вспыхивая, прорезывали небо; капли дождя, перегоняя друг друга, струились вниз, по стеклу окна, а в комнате, в которой мы сидели, было тепло и уютно, и все вокруг было облито красноватым огоньком мирно теплившейся у образов лампады, и опять мне вспомнилось мое детство, а на душе было радостно и немного печально.

Вошла Ольга. Как все простые и набожные люди, она безумно боялась грозы. Вздрагивая и крестясь при каждом ударе грома, она открыла киот, достала из него толстую восковую обгоревшую свечу, поставила ее перед иконами и зажгла.

— Это святая свеча... 12-ти евангелий, — сказала она, обратив ко мне свое лицо, — от страстей Господних... с тех пор ее берегу и от пожара и напастей зажигаю... Господи, помилуй и спаси... — зашептала она, а трепетное пламя свечи играло в серебристой паутине волос, выбившихся из-под темного платка на ее голове, и на теперь похудевшей и чуть впалой старческой щеке ее был виден чуть заметный пушок, ей одной только свойственный, придававший ей в дни молодости столько очарования и делавший ее цветущее лицо похожим на бархатистый персик.

Я замечала, что мало-помалу Жильбер завоевывал ее сердце, и хотя она внешне и напускала на себя строгий вид, но ее большие серые глаза светились лаской, когда она смотрела на нас. Поняла я также и то, как ей было приятно на заданный мне вопрос: «Кому и где стелить?» — услышать от меня: «Вы, Оленька, хозяйка, вы и решайте, а я бы хотела лечь по старой памяти в вашей комнате».

Милая, милая Ольга! В душе своей она была верна памяти моего строгого отца; и для нее было бы самым большим оскор-

 

- 310 -

блением, если бы она убедилась в том, что мы близки с Жиль-бером. И чем больше она проникала в сущность наших отношений, тем светлее становилась ее улыбка, и я заметила, что не один раз слезы наворачивались на ее глаза...

Она постелила Жильберу в большой комнате, где мы пили чай, на том самом диване, на котором мы сидели. Сама легла рядом, в кухне, устроившись на теплой лежанке своей печки, а мне устроила постель в своей комнатке, взбив перину на невиданную высоту и наложив гору подушек.

Но мы еще долго, долго не могли расстаться с Жильбером и все сидели на диване, а Ольга, лежа на печке, ворочалась, зевала и, ворча, прогоняла нас спать.

Для нас же только сейчас и настала пора самых заветных разговоров. Мы вспоминали всю нашу встречу с ее первой минуты. Кто из нас что сказал, кто кому что ответил, кто как себя повел... все это приобрело теперь для нас особый, важный и тайный смысл. Все казалось предначертанным, и мы сами — предназначенными друг для друга.

— А помнишь? — спросил Жильбер. — В день твоих именин, когда я увез тебя, Викки и Вадима танцевать в «Савой»... Помнишь, что случилось во время вальса-бостона? Ведь я тогда чуть-чуть поцеловал тебя в щеку и так боялся, что ты заметишь, а ты и не заметила...

— Заметила, заметила! Я только не могла поверить... Я думала, это мне показалось, к тому же это было в быстром повороте, и ты мог нечаянно коснуться моей щеки.

— Ах, знаешь... — перебивал он меня, не давая договорить.

— А ты помнишь?.. — в свою очередь перебивала я его.

А потом, вдруг внезапно затихнув, мы прислушивались к буре.

Ветер завывал в трубе. Какое-то железо время от времени гремело где-то не то на крыше, не то на чердаке. Деревья, поскрипывая, гнулись под налетавшими порывами ветра, а те, которые густо разрослись над домиком, били своими большими толстыми ветвями по крыше.

— Ты знаешь, эта буря похожа на гнев какого-то большого и страшного волшебника, который рассердился на нашу любовь... — сказала я.

— Ты выдумщица, — гладя нежно мои волосы, ответил Жильбер. — Что в мире может нас разлучить?

— А если Наркоминдел не разрешит? Жильбер улыбнулся:

— Ну и что же? Я холост, и мы обвенчаемся с тобой... Я же сказал тебе, что приму советское подданство... И запомни одно: нет такой силы, которая могла бы отнять тебя у меня.

И опять мне начинало казаться, что счастье на земле возможно.

 

- 311 -

Мы разошлись наконец спать, когда утихла буря и края неба стали светлеть.

Счастливая без границ, со словами любви, которыми было наполнено мое сердце и которые звучали еще у меня в ушах, я бросилась в подушки, взглянула на знакомые милые, в цветочках, обои и, едва опустив голову, заснула.

Наутро, выйдя в сад, мы нашли на сыром песке дорожек много обломанных веток тополя с маленькими светло-зелеными, точно налакированными листочками. Это были следы ночной бури. Вокруг все еще было полно влаги, но солнце уже победно сияло в чистой лазури. Оно отражалось в блестящих лужах, еле-

 

- 312 -

пило, бросая лучи в стекла окон, и играло бриллиантом в свесившихся каплях на конце листьев.

Намокшие стволы деревьев казались чернее обыкновенного, и домик Ольги, который она имела обыкновение мыть снаружи щетками, мылом и содой, умывшись дождем, казался еще более чистеньким.

Мы начали наши прогулки с того, что отправились в Петровское имение. Подойдя ко дворцу, мы присели у его подножья. Как печален был его вид!.. Когда в нем разбирали и снимали полы, то длинные доски и балки спускали вниз прямо из окон, и лишенные стекол рамы зияли теперь грустной и мрачной темнотой. Когда вытаскивали из дворца тяжелые мраморные постаменты из-под тигра, рыцарей и негров, то волокли их по лестницам вниз, и во многих местах камень ступеней был выбит. Была нарушена красота поднимавшихся полукругом с двух сторон лестниц, ведших вверх ко входу во дворец. Два чугунных льва еще уцелели по бокам, и два чугунных сфинкса лежали еще на своих местах и с загадочным выражением на лицах стерегли красоту дворца, которую не в силах были уберечь...

В тот день их усмешка показалась мне какой-то предостерегающей и иронической. Я взяла Жильбера под руку и потянула его дальше от этого печального зрелища. Он умирал, мой любимец дворец, я это видела... Из глубоких выбоин, сделанных в его стенах для выборки кирпича на какие-то постройки, каждый день вывозили телеги камней. Расширявшиеся отверстия походили на кровоточащие раны. Разбирали, очевидно, и крышу. Темные листы железа в кое-каких местах торчали на фоне неба гигантскими черными заусенцами. И только купол из белой меди сиял еще на солнце своей серебристой, ослепительной красой, и огромные стройные колонны удивляли своим строгим спокойствием...

Так больная красавица, приговоренная к смерти, хотя и охвачена страшным, разрушительным недугом, но еще продолжает пленять душу своей былой красотой...

Парк стал неузнаваем: он был почти весь вырублен, статуи вывезены, пьедесталы от них разбиты, аллеи заросли, и только внизу у самой реки, около густо разросшихся ив, там, где когда-то стояла наша купальня, были уголки, напоминавшие мне детство.

Мне хотелось пройти на могилы наших слуг, и для этого пришлось пережидать долгие часы воскресной обедни. Меня могли узнать кое-кто из крестьян, и эти свидания заняли бы у меня слишком много времени. Поэтому мы подошли к церкви, когда обедня уже отошла и народ разошелся. Опустело и кладбище.

Эти могилы я посещала при каждом моем приезде, хотя из всех умерших я знала только одну нашу неоцененную, дорогую Парашеньку, чью могилу я считала своей родной.

 

- 313 -

Случайно обернувшись, я посмотрела на Жильбера и была поражена тем, как он вдруг мгновенно изменился. Медленно следуя за мной, он снял с головы шляпу, и на лице его лежало выражение такой глубокой скорби и такого проникновенного благоговения, что казалось, он следует за гробом дорогого ему человека.

Увидя, что я обернулась к нему, он взял меня за руку и нетерпеливо спросил:

— Где же его могила?

— Чья? — удивилась я.

— Твоего отца...

Тогда мне пришлось рассказать ему о глупейшей (с моей точки зрения) аристократической традиции: хоронить умерших только в их родовом (майоратном) имении. А так как таковое перешло старшему сыну в роду, то мама от всех наших трех имений должна была везти умершего мужа в майорат Мещерских — Лотошино, Волоколамского уезда, принадлежавшее старшему брату отца Борису и доставшееся в те дни сыну Бориса Сергею Борисовичу Мещерскому. Мы были лишены права похоронить папу у себя в имении и иметь его могилу вблизи.

В те дни, когда мы встретились с Жильбером, Лотошино было сметено с лица земли. Усыпальница Мещерских была взорвана, и все их останки, в том числе и моего отца, были выкинуты и разбросаны.

Днем мы вернулись к Ольге в ее домик, где нас ожидал обед и воскресные пироги. Пообедав, мы снова отправились гулять; на этот раз мы пересекли линию железной дороги и вошли в леса Покровского. На обратном пути с нами произошел смешной случай. Сытный обед и пироги возбудили в нас сильную жажду. Из реки пить воду мы побоялись. До Петровского было еще далеко. Тогда мы зашли в одну из железнодорожных будок, стоявших по пути от Алабина к Апрелевке.

Встретить знакомых в ней я не боялась, так как среди железнодорожников редко попадались крестьяне, это были больше люди приезжие. Однако едва я, войдя в домик будочника, попросила продать нам крынку молока, как жена железнодорожника, все пристальнее и пристальнее всматриваясь в меня, вдруг припала со слезами на мое плечо.

— И-и-и-и... батюшки-и-и-и! — заголосила она. — Привел мне Господь тебя, горемычную, увидеть!.. Я за твою матушку, упокойницу княгиню, денно и нощно молюсь: упокой ее, нашу матушку благодетельницу, на том свете...

Жильбера это зрелище потрясло и произвело на него самое удручающее впечатление. Долго я никак не могла разобраться в

 

- 314 -

плаче надо мной доброй женщины, которая так усердно молилась о упокоении моей живой матери...

Наконец выяснилось, что в Апрелевке уже давно разнесся слух, будто мама, собирая милостыню на паперти церквей, умерла от голода, а я живу и зарабатываю себе на пропитание тем, что хожу по московским рынкам и гадаю по Библии (?!)...

Долго я утешала бедную будочницу и рассказывала ей, что мы с мамой живем совсем не плохо и что эти сплетни не соответствуют действительности. Но, помимо этого, ее, по-моему, убедило в истине моих слов то, что одета я была не хуже всех остальных людей, и тогда, улыбаясь сквозь слезы, она радостно перекрестилась на угол своей комнатки, где у нее были повешены образа.

Пока мы с Жильбером пили молоко, она все время вспоминала маму, старое время и многие добрые дела, какие мама никогда не уставала делать. За молоко она ни за что не хотела взять денег, и я незаметно для нее сунула их ей на комод. Мы ушли, напутствуемые ее добропожеланиями.

Поднимаясь вверх по косогору на линию железной дороги, я на прощание долго еще махала ей рукой и видела, как она, стоя на пороге своей будки, издали крестила нас.

Поздним вечером мы возвратились к Ольге, чтобы, попрощавшись, взять наши вещи и отправиться на вокзал в обратный путь. Уловив минуту, когда мы с Ольгой остались наедине, она растрогала и насмешила меня в одно и то же время.

— Хорошо, что покойный князь, ваш отец, до этого дня не дожил! — сказала она. — А то как бы огорчился!.. Уж как он иностранцев не любил, ведь с ума сходил, когда дочь его за итальянского герцога выходила. А вы вот тоже невесть что придумали... — Потом, вздохнув, она добавила: — Уж конечно, ничего не скажешь, орел-то он орел, и всем он взял, только одно в нем плохо... не русский!..

На этот раз мы попали не в малоярославский поезд (дальнего следования), а в нарский, и в вагонах было совсем просторно: мало кто из Нары в такой поздний час ехал в Москву. Вагон освещался плохо. За окном проплывали синие сумерки весеннего позднего вечера. Тянулись поля, склоняясь верхушками, кивали деревья густых лесов, извилистыми очертаниями протягивались далекие холмы, и в быстром беге поезда живым клубком свивались и тут же расползались в разные стороны проезжие дороги, а звезды были разбросаны по небу мелкими золотистыми блестками.

Прислонившись к плечу Жильбера, я находилась во власти

 

- 315 -

сладкой полудремы; сознавая все происходящее вокруг, я в то же время не выходила из какого-то волшебного оцепенения.

— Ах, — говорил Жильбер, сжимая мою руку, — когда же наконец мы будем вместе? И почему мне так долго задерживают ответ в Наркоминделе?.. Эта медленность так мучительна, и я, кажется, начинаю терять терпение... Когда же наконец, когда мы будем вместе?..

Конец мая мы с Жильбером виделись хотя и каждый день, но свидания наши бывали урывками, оба мы за день очень уставали. Жильбер был занят завершением спроектированной им модели нового подъемного крана, я спешила закончить все дела, касавшиеся Староконюшенного переулка. Хотелось, чтобы хотя первые два-три месяца моей новой жизни не были загружены вечными хлопотами.

Надо было обойти все те комиссионные магазины, куда мама сдала наши вещи, получить деньги за проданные, а непроданные вещи сдать снова на комиссию.

Очень много надо было сделать для Димы. Я заканчивала для него перевод немецкого технического учебника и должна была составить целую библиотеку инструктирующих пластинок к изобретенному им аппарату. Все они предназначались Мостри-котажем для экспорта в Германию; делала я их на немецком языке старым готическим шрифтом. Ассортимент вязаных вещей был огромным, так как Дима по собственной инициативе (принятой Союзом) проводил стандартизацию всего трикотажа.

В самом начале июня Жильберу предложили в связи с поданным им проектом выехать на несколько дней в Горький. Нам предстояла разлука на какую-нибудь неделю, но она испугала нас обоих. Мое сердце сжалось страшным предчувствием, и я готова была отбросить все условности и поехать вместе с Жильбером в качестве его жены, даже без официального оформления нашего брака. Мне казалось, что Жильбер сам хотел просить меня об этом, оба мы были измучены бумажной волокитой в Наркоминделе, оба тосковали друг по другу, кроме того, обоим было почему-то очень страшно расстаться хотя бы на неделю, но... воспитание Жильбера, привитые ему с детства понятия, то коленопреклонение перед браком, которое он испытывал, не позволили ему обмолвиться хотя бы одним словом о его желании. Он боялся оскорбить меня своим нетерпением.

Что же касается меня, то я готова была идти за ним на костер и никакие условности не играли для меня роли. Но, боясь потерять его уважение, я должна была оставаться его невестой и оправдать слово, которое было для него священным...

Я провожала его с непроницаемым мраком в душе и с огромным букетом белой сирени в руках, и вдруг Жильбер в последние

 

- 316 -

минуты перед разлукой преобразился, я не узнала его, это был не он. Забыв обо всех условностях, о воспитании, не обращая никакого внимания на окружавшую нас на перроне публику, он порывисто вдруг привлек меня в свои объятия, смял сирень, которую я держала в руках... Впервые за все время он поцеловал меня горячим и страстным поцелуем. Белые прохладные гроздья сирени прижались к нашим лицам, окружили нас своим ароматом...

— Китти, жизнь моя, — шепнул он мне, — если я напишу тебе, чтобы ты приехала ко мне?.. — И он не договорил.

— Приеду, приеду сейчас же следом за тобой... Ах, почему ты не сказал мне об этом раньше...

На другой день, рано утром, я получила от Жильбера телеграмму с дороги, а вслед за ней открытку, которую он написал мне на вокзале, едва приехал в Горький и сошел с поезда. Он просил меня немедленно собираться в дорогу, писал, что как только снимет на неделю комнату, так пришлет мне телеграмму, чтобы я выезжала.

Прошел день, другой и третий... Писем больше не было. Я не знала, что думать...

Тогда я поехала на службу к Жильберу (на Мясницкую). Там меня многие знали, так как Жильбер меня познакомил с товарищами по работе. Мне было известно, что в Горьком шли работы по расширению Волги; ее делали глубже, вычерпывая ил и песок со дна, срезывали ее берега и готовились к постройке Волго-кана-ла. Именно на эти работы и был временно отправлен Жильбер. Я приехала на службу, чтобы узнать его подробный адрес.

Меня встретили очень странно: все переглядывались, перешептывались за моей спиной, смотрели на меня сочувственно. Тогда мне стало ясно, что что-то случилось, но что именно? Этого мне никто не хотел сказать.

Я прошла в кабинет директора. Стараясь не смотреть мне в глаза и глядя куда-то мимо меня, он выслушал все мои взволнованные вопросы и вместо ответа сам задал мне вопрос:

— Вам, кажется, известен парижский адрес семьи товарища Пикара? И вы, кажется, хорошо знаете французский язык? — И не дожидаясь моего ответа, директор продолжал: — Ну, так вот... нам нужно им сообщить... Я надеюсь, что вы нам поможете в смысле составления телеграммы... мне, конечно, очень грустно поставить вас в известность... дело в том, что с ним случилось несчастье...

— Умер? — коротко спросила я.

— Да... несчастный случай...

Ни в тот момент, ни позднее я никогда не хотела узнать все

 

- 317 -

подробности о гибели Жильбера. Знаю только, что, приехав на место работ, он застал там молодую комсомольскую бригаду.

Механик — юная девушка, только что перед этим освоившая технику новых машин, — не заметив среди насыпей проходившего внизу Жильбера, стремительно и неловко опустила пустую транспортную вагонетку, и от быстрого рывка размахнувшаяся цепь всей тяжестью ударила Жильбера в висок. Смерть его была мгновенной.

Может быть, охватившее и сковавшее меня оцепенение явилось для меня благостным и спасло меня от сумасшествия. А может быть, это было то, что, однажды родившись, не покидало меня больше никогда и пряталось где-то далеко, в самых тайниках моей души. Оно говорило мне всегда: «Ты никогда в жизни не будешь счастлива... На счастье ты не имеешь права...»

Из Парижа приехал Огюст Пикар. Он приехал за прахом своего брата. Огюст тотчас же пришел ко мне в Староконюшенный. Мама и Дима ушли, оставив меня с ним наедине. Он был почти такой же, как там, стоя около своего автомобиля, на фотографии Жильбера. Огюст был много ниже своего брата, глаза у него были не темно-карие, а серые, и не искрились той взволнованной и трепетной мечтой, которая горела во взгляде его брата. Взгляд его глаз был приветлив и спокоен.

Он сначала на один миг остановился на пороге комнаты. Он был в своем пепельного цвета шелковом макинтоше, с черной траурной перевязью чуть повыше локтя, на левой руке, потом подошел ко мне, целуя мои руки. Я обняла его, и мы поцеловали друг друга, не произнеся ни одного слова.

Я не помню точно, о чем мы говорили после первой минуты нашей встречи, помню только, что я тотчас же отдала ему ключи от «нашей» с Жильбером комнаты, в которой мы должны были жить. Он думал, что я пойду с ним туда, и говорил о том, что все находящееся в комнате Жильбера принадлежит мне. Он настаивал на том, чтобы я перевезла все вещи к себе в Староконюшенный.

Я сказала, что не в силах перешагнуть порог комнаты, в которой бывала так счастлива, и что ни до одной вещи я не могу дотронуться, а не только взять что-либо к себе.

— Что же делать? — спросил он растерянно.

— Что хотите... Отдайте кому-нибудь... Вы должны меня понять и простить. Видеть какой-либо предмет из той комнаты — это выше моих сил...

Перед отъездом Огюст был у меня еще один раз. Он пришел ко мне для того, чтобы дать мне возможность проститься с тем, что осталось от Жильбера. Торопливыми пальцами он раз-

 

- 318 -

вернул складки плотного, тяжелого черного шелка, и я увидела небольшую белую мраморную урну.

Не верилось, что в ней был скрыт высокий, стройный, веселый человек, с огромной волей, весь пронизанный энергией и искрящимся весельем, человек, у которого были такие темные, мягкие, улыбающиеся глаза...

И казалось непонятным, что я больше никогда не увижу его, что вместе с ним умерла его большая любовь ко мне. Возможно ли, что в Москву перестанут приходить из Парижа письма с маркой, на которой изображены ажурная Эйфелева башня или Франция в образе молодой женщины со знаменем в руках? Неужели я не прочту больше приписок на французском языке, обращенных ко мне, в которых меня звали «Катрин, наша дорогая дочь»?.. Неужели эти пожилые люди, которых я никогда не увижу, так и останутся для меня неизвестными, а я снова одна, и никого близкого вокруг?..

Я мечтала о том, чтобы мать Жильбера могла мне стать ближе и понять меня скорее, нежели моя, всегда ко мне холодная, родная мать. Может быть, я, никогда не видавшая и не знавшая своего отца, могла вдруг найти в жизни отеческую ласку и назвать кого-то «папой».

Меня глубоко тронула семья Жильбера.

— Катрин, — сказал Опост, — я имею к вам поручение от отца и матери. Из писем отца мы знали обо всей вашей жизни. Нам известно, что вы развелись с мужем и что накануне вашей новой жизни вы порвали со старой. Сейчас случилось такое несчастье... У вас плохое здоровье, вам придется налаживать свою жизнь, и необходимо, чтобы материальная сторона не играла бы в ваших решениях главной роли... Вообще... — он немного сконфузился, покраснел, но тут же решительно продолжил: — Мы просим вас в память Жильбера считать нас родными и доказать нам это... Я привез вам небольшую сумму на первое время, но мы просим разрешить нам ежемесячно высылать вам в дальнейшем...

— Что вы! Что вы! — перебила я его.

— Они хотят посылать вам как своей родной дочери, и я говорю это вам как сестре... Ведь совсем не важно, были ли вы официально женой брата, вы были для него женщиной, которую он любил горячо, всем своим сердцем...

Я передала Огюсту письмо для родителей Жильбера, в котором написала им все, что я чувствовала и думала, и в котором бесконечно благодарила их за заботу обо мне, но, конечно, ни одной копейки я от них не взяла и ото всего отказалась.

Я достала из своей шкатулки подаренный мне Жильбером портсигар с паучком и мушкой и протянула его Огюсту.

— Передайте вашим родителям, — сказала я, — это больше

 

- 319 -

всего будет им напоминать его, ведь он всегда носил эту вещь при себе. Он мне очень дорог, и мне тяжело его отдавать, но родители имеют больше права на память о своем сыне...

— Теперь я понимаю, почему Жильбер так вас любил! — сказал Огюст, и слеза блеснула в его глазах. — Вы так на него похожи!.. Он никогда не придавал никакого значения материальным ценностям...

Так я рассталась с Огюстом.

Потом я подошла к календарю, где красным карандашом был мною когда-то поставлен маленький крестик. Им я отметила 13 ноября, день нашей с Жильбером встречи.

Теперь я отыскала вторую дату: 13 июня. Это был день его гибели; и, сосчитав те дни, которые находились в промежутке между этими датами, я насчитала их ровно двести десять.