- 187 -

ГЛАВА 8

 

СОПРОТИВЛЕНИЕ МОЛОДЕЖИ

 

Читатель, возможно, помнит, что зиму 1936-37 года я провел в тюрьмах в Москве, куда меня доставили из Сибири для того, чтобы использовать в одном из предстоящих показательных процессов. Для этой цели в Москву из тюрем и лагерей перевозили тысячи заключенных: для НКВД это не составляло, конечно, большого труда. Нет ничего удивительного в том рассуждали между собой заключенные, что государство не может свести концы с концами, когда такие гигантские средства тратятся на «пассажирские перевозки» заключенных, а ведь их доставляли индивидуально, каждого под особой охраной. Так, достаточно было НКВД в Москве затребовать любого «зека» из любого лагеря от Воркуты до Колымы, от Норильска до Средней Азии, и уже, как по мановению волшебной палочки, снаряжались конвои — по четыре-пять человек на каждого заключенного. И случаев таких было бесчисленное множество.

На «пересылках» я мало-помалу убеждался, что лагеря существовали не только в отдельных районах страны, но и буквально повсюду. Это было поистине государство в государстве, живущее своей особой жизнью, по своим особым законам. Тут находились и бывшие «кадеты», и меньшевики, и анархисты, и бывшие внутрипартийные оппозиционеры, которые сидели по лагерям с начала двадцатых годов; были тут и входившие в сравнительно новые группы оппозиции. Здесь можно было изучить не только историю и географию Советского Союза, но даже философию, можно было думать, обобщать и приходить к соответствующим выводам.

 

- 188 -

В тюрьме у меня была репутация человека спокойного, с уживчивым характером (а это очень важное качество для заключенного). Поэтому меня выбрали старостой камеры. В мои обязанности входило распределение мест в камере, я должен был следить за порядком при раздаче пищи, называть номера заключенных в камере при перекличке, а также устраивать новоприбывших. Обычно новые прибывали ночью. Поэтому мне вскоре пришлось отказаться от обязанностей старосты, так как я лишался сна. Как правило, новичков не помещали вместе со старыми заключенными. Делалось это из психологических соображений — усилить шок от ареста и первого допроса. Кроме того, более опытные заключенные могли, в принципе, «подготовить» новичков, дать им какой-нибудь совет. Но однажды именно такой «зеленый» попал в нашу камеру.

В то время я еще ходил в старостах. На соседних со мной нарах жил тогда Эдуард Эдуардович Понтович, старый меньшевик, о котором я уже упоминал ранее. Лежа бок о бок, мы часто разговаривали с ним до поздней ночи. Он рассказывал множество эпизодов из своей богатой событиями жизни. После Октябрьской революции он работал юристом в ЦИКе. Председателем ЦИК был в то время Калинин, а непосредственным начальником Понтовича - секретарь ЦИКа Енукидзе. В обязанности Понтовича входило также составление текста новых законов. При Ленине у Эдуарда Эдуардовича накопился такой опыт в этом деле, что в период после смерти Ленина сформулировать новый закон представлялось для него таким же легким делом, как, скажем, написать кому-нибудь письмо. Понтович тут же разъяснил, что составлявшиеся им законы не требовали утверждения никаким законодательным органом: он просто получал записку из ЦК Партии, где указывалось что требуется такой-то и такой-то закон. Составленный текст подписывали Калинин и Енукидзе, и, таким образом, в действие вступал новый закон для 160 миллионов человек.

 

- 189 -

В 1935 году, как я уже писал, Енукидзе был отстранен от работы и арестован. Между прочим, по словам Понтовича, Енукидзе обвиняли также и в том, что у него в библиотеке работали бывшие княгини и графини. Было подсчитано, что при Енукидзе в аппарате ЦИК работало не менее 75% выходцев из привилегированных классов, а остальные — из среды бывших меньшевиков, эсеров и пр.

Понтович был исключительно начитан. В его большой квартире в лучшие времена собирались сливки московского общества, литераторы, люди из мира искусства. Он лично знал многих крупнейших литераторов старого поколения — Леонида Андреева, Блока, Цветаеву, писателей-эмигрантов Мережковского, Зинаиду Гиппиус и др. Он помогал в свое время молодым писателям и поэтам, в частности, Сергею Есенину.

Было около двух часов ночи (точно мы не знали, потому что нам не разрешалось иметь часов), как раз то время, когда обычно прибывали новые арестанты. Дверь камеры внезапно распахнулась и в нее грубо втолкнули «новичка» — молодого человека с грудой вещей. Как я говорил, в мои обязанности старосты входило устройство вновь прибывших. Как только свет от лампочки упал на лицо человека, Понтович, в ужасе схватив меня за плечо, зашептал:

—      Господи, да это же Сергей Есенин!

Мне пришлось успокоить соседа:

— Есенин погиб, вы же сами были на его похоронах. Но новенький назвал свою фамилию — Есенин. Это был сын Сергея Есенина от первого брака, Юрий (со своей первой женой Есенин разошелся). Юрий вырос в семье то ли третьей, то ли четвертой жены Есенина, внучки Льва Толстого. И не удивительно, что Понтович принял Юрия за Сергея Есенина: сходство между ними было поразительное. В дальнейшем из разговора с Юрием мы узнали, что и сам он изредка пишет стихи, а что касается поэзии отца, то он всю ее знал наи-

 

- 190 -

зусть. Он также любил и хорошо пел песни, написанные на слова Есенина.

Мы устроили Юрию лучшее место в камере. Вместе с ним к нам в камеру вошел дух его отца. Даже простые люди уважали Юрия в память отца. Юрий Есенин провел в нашей камере несколько недель.

Озлобленность молодого человека, выросшего в обеспеченной семье, никого не удивляла. Мы часто советовали ему быть осторожнее, но он не мог сдержать себя и не стеснялся в выражениях. Истинная причина его озлобления заключалась в следующем: хотя Сергей Есенин, как известно, покончил жизнь самоубийством, Юрий считал, что «они затравили отца до смерти». Понтович и некоторые другие соглашались с ним.

Юрия перевели в Бутырскую тюрьму из Хабаровска — его должны были судить за участие в так называемом «заговоре террористов». В Хабаровске он проходил военную службу, которая, по его словам, ему очень нравилась. Когда его арестовали, он думал, что дело идет о каком-нибудь нарушении воинской дисциплины. Юрий даже не сразу поверил заключенным, убеждавшим его, что за такие провинности не пересылают для суда в Москву. После продолжительных разговоров мы все же поняли в чем дело. Он тоже понял и принял это очень трагически. Юрий Есенин в начале тридцатых годов был членом молодежной группы, состоявшей из детей советских высокопоставленных работников и старой интеллигенции. Некоторые из них вместе учились в школе, у некоторых родители были знакомы друг с другом. В 1935 году, после убийства Кирова, один из них, сын старого большевика, работавшего в то время прокурором, стал подбивать их выразить свое недовольство отдельными сторонами советской системы. В завязавшемся разговоре некоторые из них высказали мысль, что положение становится невыносимым, что правительство в репрессиях заходит слишком далеко и что вообще страна на краю пропасти.

 

- 191 -

Один студент даже высказал мысль, что за дело следует взяться молодежи. На это Юрий Есенин заметил, что переворот нетрудно было бы осуществить, что для этого достаточно всего несколько человек и что если бы, например, удалось взорвать Кремль, то все решилось бы само собой. Разговор этот происходил во время вечеринки. Затем начали танцевать, пить, и большинство просто забыло об этом разговоре. Однако, как узнал Юрий на первом же допросе, о разговоре стало известно НКВД, когда одного из участников вечеринки арестовали по другому делу. Содержание разговора попало в папку НКВД с надписью «Собрание террористов».

Узнав обо всем этом, мы поняли, сколь серьезно положение Юрия. Делом его, вероятно, занялся отдел борьбы с террором, и Юрию явно грозил расстрел.

К сожалению, Юрий, был уже так напуган, что не доверился нам и тем сослужил себе плохую службу. Лишь несколько недель спустя, вернувшись с очередного допроса, он рассказал нам о том, что произошло. Оказалось, что его собираются судить как одного из участников заговора, готовившихся якобы взорвать Кремль и убить его руководителей, а также использовать в качестве основного свидетеля обвинения.

Следователи вели с ним сложную игру. Сначала ему говорили, что его отец пользуется глубоким уважением в стране и что ни правительство, ни НКВД не хотят, чтобы сын Есенина попал в лагерь или тюрьму. Разговоры сопровождались угощением: Юрия угощали хорошей едой и давали курить дорогие папиросы, и у него сложилось самое лучшее впечатление о занимавшихся им следователях. Они объясняли, что ему не следует общаться с другими заключенными и что вскоре его выпустят на свободу. При этом ему ставили только одно условие: он должен был рассказать все подробности «дела» и, в случае необходимости, подтвердить их на очной ставке. В течение нескольких дней Юрий точно исполнял инструкции следователей. Других об-

 

- 192 -

виняемых в том же «заговоре» приводили по одному на очную ставку. Юрий подтверждал их признания и спорил с теми, кто отрицал предъявленные обвинения. И вдруг следователи резко изменили тон и потребовали, чтобы он подписал обвинения против самого себя. До этого Юрий был только свидетелем, а теперь, когда формулировалось окончательное обвинение по делу этой группы, выходило, что он попадает в список обвиняемых. Когда он попытался напомнить следователям об их обещании, ему заявили примерно следующее:

— Подумайте, как же мы, представители органов безопасности, можем пройти мимо таких преступлений, направленных против нашего руководства?

Однако, при этом они все же обнадеживали Юрия, говоря, что, возможно, как сыну Есенина, ему удастся отделаться пятью годами тюрьмы. Этому никто из нас не верил. В 1937 году всякое обвинение в терроре влекло за собой самые беспощадные меры. Обвинявшиеся в «терроре» попадали под статью 58 — 8 и, как правило, расстреливались. Кроме того, было ясно, что Юрия судили не только как участника так называемой «террористической группы», но и как ее руководителя, и поэтому он, вероятнее всего, получит «вышку». Трудно было в этом положении помочь ему советом. А еще через несколько дней Юрия увели из камеры. Насколько нам удалось установить, все обвинявшиеся по этому делу были расстреляны. Если бы Юрия присудили только к тюрьме или лагерю, о нем стало бы известно, особенно если вспомнить, какой огромной популярностью пользуется в Советском Союзе имя его отца — Сергея Есенина. Что же касается следователей аппарата госбезопасности, то они не только не были заинтересованы в том, чтобы сохранить жизнь сыну Есенина, но наоборот, вероятнее всего, имели инструкции избавиться от него.

 

- 193 -

Хорошо запомнился еще один случай: утро в том же 1937 году, некоторое время спустя после описанного выше. Спал я очень плохо, однако перед тем как проснуться, увидел короткий, но яркий и благодатный сон. Сон этот явился как бы ответом на те мысли, которые прежде мешали мне спать.

Многие мои сокамерники шли по статье 58 — 8, то есть по обвинению в «террор », за что давали расстрел. Большинство из них, если не все, были невиновны. Никто и не признал себя виновным. Какие же основания были у органов безопасности представлять дело так, будто вся страна находится под угрозой террористов?

Приснилось же мне, что двери тюрьмы широко распахнулись и на пороге стоят двое молодых людей, одетых в студенческие тужурки. Из тюремных ворот хлынули на волю заключенные. У каждого в руках был обвинительный акт, который он отдавал при выходе студентам. А студенты рвали эти бумажки на мелкие кусочки, смеялись и говорили:

— Нет виновных в терроре. Расходитесь по домам. Возвращайтесь к женам, к детям. Идите себе с миром.

Каждое утро наша камера превращалась в какое-то подобие канцелярии, где сны распределялись, классифицировались и получали оценку по категории добрых и дурных предзнаменований. Сны — это та связь заключенного с внешним миром, какую не может прервать никакая тюремная изоляция. Поэтому заключенные подолгу и с большой охотой говорят о своих сновидениях.

Но на этот раз у меня не оказалось времени поделиться своим ночным видением, потому что в камеру втолкнули одновременно двух новеньких. Особенно странным показалось мне, что один из них, молодой, худощавый, решительного вида человек, оказавшийся, как выяснилось, студентом, был так похож

 

- 194 -

на одного из студентов, привидившихся мне во сне.

Фамилия его была Иванов. Имя — Дмитрий. Его напарник — Александр Дубинский был гораздо старше Иванова, с крупными чертами лица, умными глазами за толстыми стеклами очков. Александр Дубинский и Дмитрий Иванов, несмотря на большую разницу в возрасте, очень дружили, отчасти потому, что оба были ленинградцами. А это, говорил Дубинский, связывало прочнее кандалов.

Обоих перевели в Бутырки из другой тюрьмы. Когда мы спросили Иванова, в чем его обвиняют, он ответил твердо и с достоинством.

— Я - террорист.

Такого признания нам прежде слышать не приходилось.

Это произвело на нас глубокое впечатление. Дубинскому и Иванову уступили места получше, какие обычно не доставались новоприбывшим. Мы с нетерпением стали ожидать их историю. Иванов, однако, после своего столь громкого заявления, погрузился в полное молчание, продолжавшееся несколько дней. За него разговорился Дубинский. Дубинский оказался очень общительным человеком с замечательным чувством юмора, чего так недоставало в нашей угрюмой и мрачной камере.

Выяснилось, что у меня и у Дубинского есть о чем поговорить, да и вообще у нас с ним было много общего. Мы быстро подружились.

Александр Дубинский родился в Петербурге. Там же в молодости он принимал участие в первой русской революции 1905 года. Потом эмигрировал в Швейцарию, встречался там с Лениным, Зиновьевым и многими другими лидерами русской социал-демократии в эмиграции. Вслед за Лениным — и тоже в немецком поезде — Дубинский в 1917 году вернулся в Петербург.

Позднее мне приходилось встречать меньшевиков, утверждавших, что пораженчество Ленина во время войны было тактическим маневром на пути к захвату

 

- 195 -

власти в России. Ленину поэтому в тяжкую вину вменяли его попытки договориться с немецкими «империалистами». Дубинский считал, что Ленин был заинтересован только в мировой революции и был совершенно прав, используя «противоречия империалистического лагеря». Дубинский сообщил мне также, что фриц Платтен, западный социал-демократ, непосредственно ведший переговоры с правительствами Швейцарии и Германии о репатриации Ленина и его группы, был теперь в опале у Сталина. Позднее мне удалось выяснить, что Платтен действительно был арестован в 1939 году и погиб в одном из сталинских концлагерей.

Дубинский сыграл довольно значительную роль в Октябрьской революции и гражданской войне и был одним из основателей института Маркса-Энгельса-Ленина. Но теснейшим образом он был связан с руководителями так называемой «ленинградской оппозиции» — Евдокимовым, Бакаевым, Гертиком, Сафаровым, а также с Зиновьевым и Каменевым.

Именно эти люди считали себя настоящим ядром партии, но они, как объяснял Дубинский, были обречены с самого начала борьбы в партии. До Октябрьской революции и вскоре после нее они высказались за коалицию с меньшевиками, анархистами, эсерами и другими левыми партиями — в отличие от Ленина и других, признававших только правительство большевиков. Дубинский в 1937 году полагал, что если бы у власти стояла левая коалиция, многого в дальнейшем можно было бы избежать. В этом случае удалось бы осуществить, как думал Дубинский, контакт с западными социалистическими и социал-демократическими партиями. Советский Союз не оказался бы изолированным на мировой арене, не потребовалось бы таких страшных жертв от народа.

Дубинский рассказал об одном своем разговоре с Каменевым — после выступления последнего на одном из заводов. Рабочие были истощены, одеты в лохмотья,

 

- 196 -

а стояли морозы. Все это приводило к резкому снижению выпуска продукции. Наедине с Дубинским Каменев признался:

— Если бы только нас тогда послушали. Мир теперь не был бы враждебен к нам. Не пришлось бы возлагать такое непосильное бремя на плечи народа.

Дубинский тогда напомнил Каменеву, что в случае создания коалиционного правительства, большевики могли бы оказаться в меньшинстве.

— Ну и что из этого? — возразил Каменев. — Мы оказались бы на некоторое время в оппозиции, а потом, когда народ поддержал бы нас, пришли бы к власти. Но в общем-то, снявши голову по волосам не плачут. Обратного пути нет и нужно продолжать начатое.

Дубинский рассказывал и о сомнениях своих друзей в период введения в стране НЭПа: ведь если Россия не готова была к социализму, рассуждали некоторые из них, то зачем тогда и добытая такой ценой диктатура пролетариата? Дубинский говорил о том, что в партийных рядах тогда усиливалось недовольство репрессиями, направленными против рабочих, и запретом критики и права дискуссий внутри партии. Когда же различные оппозиционно настроенные группировки поняли, что им следует объединиться против Сталина, было поздно. Власть уже перешла от партии, представлявшей революционное движение, к аппаратчикам, привыкшим выполнять директивы сверху. Сталинский абсолютизм в создавшихся условиях стал непобедим. Не было тогда никого в партийных верхах, кто мог бы взять на себя роль политического руководителя и вождя. Троцкому так и не удалось до конца уяснить себе всю важность контроля партийных низов. А именно эту сторону ленинской традиции хорошо усвоил и умел использовать Сталин. Троцкий мог бы даже в изгнании объединить вокруг себя миллионы рабочих на Западе, если бы он только отказался от своего крайнего и бескомпромиссного доктринерства, приводившего ко все большему расколу. Таким образом,

 

 

- 197 -

физическое уничтожение революционно настроенных русских рабочих в период сталинизма прошло, по существу, без каких-либо серьезных протестов со стороны рабочего класса на Западе.

Как и многие другие партийцы-оппозиционеры, Дубинский в середине двадцатых годов был выслан, а когда он вернулся в Ленинград, пять лет спустя, то с головой ушел в работу, по-видимому, примирившись с официальной партийной линией, но затаив горькое разочарование. Позднее ему стало совершенно ясно, что остатки партийной оппозиции давно и окончательно упустили возможность добиться чего бы то ни было, полностью дискредитировали себя в глазах народных масс и стали поэтому легкой добычей сталинского аппарата. Не удивительно поэтому, что многие в стране даже испытывали чувство удовлетворения, когда сообщалось о физическом уничтожении почти всей старой большевистской гвардии. Иногда заключенные замечали по этому поводу:

— Ну, теперь и умереть не страшно — раз довелось дожить до такого дня.

Но даже и Дубинского озадачивал тот факт, что Сталин решился на физическое уничтожение людей уже тогда, когда власть его окончательно укрепилась, и ему фактически ничто не угрожало.

В течение нескольких дней никого из нас не вызывали на допросы, и жизнь в нашей камере как бы остановилась.

Иванов очень редко включался в наши разговоры. Дубинский старался шутить с ним, пытался развеселить его. Но и сам Дубинский отлично понимал, что положение Иванова, да и его собственное, по сути дела, безнадежно. Все же у них, как у заключенных в романе Анатоля Франса «Боги жаждут», теплилась одна смутная надежда — может быть, о них забудут хоть на какое-то время. Если бы следствие затянулось на несколько месяцев, была бы хоть минимальная надежда, что

 

- 198 -

им удастся отделаться пожизненным сроком. Главное было — избежать мясорубки, пока она на полном ходу.

А то, что мясорубка не работала вхолостую, подтверждалось тем, что в камеру продолжали прибывать все новые и новые «террористы» — большинство из них — недавно арестованные рабочие и члены партии.

Однажды в камеру втолкнули яростно упиравшегося человека. Как только дверь камеры захлопнулась, человек этот стал отчаянно стучать в дверь кулаком. Потом он немного успокоился, повернулся к нам, и мы увидели, что это был юноша, страшно истощенный, одетый в лохмотья. Вместо того, чтобы попытаться добыть, как обычно делалось, «хорошее местечко» у окна, он огляделся, словно подбирая себе компанию, и, обращаясь к Иванову и Дубинскому, спросил:

—58-8?

Затем, присев возле Иванова, он принялся ругаться так, как мне редко приходилось слышать. Страшно было, что он поносил партию, правительство и самого Сталина. А это было чудовищно опасно и для тех, кто его слушал. Иванов пытался намекнуть ему, что в камере есть «сексоты».

— Пусть слушают, гады, — ответил ему юноша. — Мне теперь нечего терять.

Этот юноша тоже успел побывать в оппозиции.

— Теперь все видят, что мы были правы, — продолжал он. — Но теперь-то дело и не в оппозиции. Они пытаются стереть вообще все живое в стране. Теперь — конец рабочему движению не только у нас, но и во всем мире. Даже через столетия русских революционеров будут проклинать на всех площадях... Увидите, Запад выступит... Рабочие во всем мире будут счастливы, когда эту падаль сметут с лица земли...

Мы слушали, не в силах произнести звука от изумления. Вскоре после этого дверь камеры снова распахнулась, юношу вывели, и я больше никогда о нем не слышал.

Характерной была реакция заключенных в нашей

 

- 199 -

камере на его появление и исчезновение. Одни молчали, не в силах прийти в себя. Другие шептали:

—      Бедолага, что пришлось пережить, видимо.

Но вслух почти все заявили одно и то же:

— Вот вам типичная «контра» и к тому же опасная.

А один бывший адвокат даже произнес целую речь о том, что « государство вполне справедливо принимает меры, чтобы оградить себя и народ от подобных преступников».

Если бы молодого человека судил не особый трибунал, а заключенные нашей камеры, все до одного обвинявшиеся в контрреволюционной деятельности, нет сомнения в том, что вслух и они приговорили бы его к «высшей мере». Другими словами, засудили бы его не менее жестоко, чем особый трибунал.

В действительности же почти все мы были полностью согласны и сочувствовали молодому человеку, но не решались этого высказать из одной только боязни, что он мог быть подослан к нам в качестве провокатора. Со временем, однако, я пришел к убеждению, что этот юноша не был провокатором, физические пытки применялись редко в то время. Их начали широко вводить только во второй половине 1937 года. Но с тех пор и до 1939 года, а потом — во время войны и в конце сороковых годов, пытки применялись в девяти случаях из десяти. В результате люди подписывали « признания » в несуществующих преступлениях, втягивая в них сотни ни в чем неповинных людей. А некоторые из тех, кто не мог заставить себя пойти на это, выбирали такой же верный, но более быстрый путь к смерти: они просто говорили то, что думали, то, что у них накопилось на душе. Они безостановочно говорили целыми сутками на допросах и требовали, чтобы следователи все заносили в протокол. После этого им, конечно, нечего было бояться «сексотов». Поэтому они и пользовались всяким удобным случаем, чтобы поведать свои мысли и чувства другим заключенным, чтобы те запомнили, если выживут, их «заветы».

 

- 200 -

Это был первый из многочисленных случаев, свидетелем которых я впоследствии бывал. Он, видимо, произвел такое впечатление на Иванова, что тот нарушил обет молчания. Услышали мы от него примерно следующее:

Как и Дубинский, он был родом из Ленинграда. Родители его были членами партии. Отец погиб во время гражданской войны.

День смерти Ленина Иванов считал самым тяжелым днем в своей жизни. Он сразу же вступил в Комсомол и с головой ушел в комсомольскую работу. В уставе Комсомола (впоследствии измененном Сталиным) говорилось, что Октябрьская революция — только первое звено будущей мировой революции, и в Ленинграде, где особенно сильны были интернационалистские традиции, комсомольская молодежь жила в ожидании неминуемого революционного отклика в Лондоне, Берлине, Париже и, может быть, даже в Нью-Йорке.

Троцкий говорил, что большевики захватили власть без особого труда, но что дальнейший путь к коммунизму будет долгим и ухабистым. С другой стороны, в Англии, например, свергнуть существующий строй будет исключительно трудно, поскольку строй этот крепок и приспособлен к современным условиям в мире; зато путь к коммунизму там будет легким и скорым, вроде езды по асфальту. С точки зрения Троцкого, такой стране, как Россия, с отсталой экономикой, с враждебно настроенными массами крестьянства, трудно будет добиться победы социализма. По его мнению, успех или поражение русской революции определятся тем, что произойдет за рубежом: победа и освобождение западного пролетариата будут в то же время и победой русской революции.

Той же точки зрения придерживались и руководители «ленинградской оппозиции». Поражение ленинградской парторганизации на 14 съезде в 1925 году было для Иванова и его друзей горьким и неожиданным. Вслед за этим немедленно последовали репрессии.

 

 

- 201 -

В Ленинград прибыла комиссия ЦК партии, которая отстранила от работы все руководство ленинградской комсомольской организации. Были проведены открытые партийные собрания, на которых, хотя и безуспешно, пытались убедить членов партии в правильности генеральной линии, разъясняя им, в чем именно состоит эта линия. Отдельным представителям оппозиции изредка удавалось встретиться. На таких неофициальных встречах высказывалось мнение, что хотя к власти временно и пришла «клика Сталина-Бухарина», тем не менее, победа эта непродолжительна, и на смену ей к руководству в партии снова придут настоящие ленинцы.

Оппозиция 1927 года прибавила оптимизма. Иванов вместе с другими принял участие в антисталинских демонстрациях в ноябре. Но поражение этой группы окончательно выбило почву из под ног Иванова и его друзей Непосредственно после этого, при активном участии органов ГПУ, началась окончательная, хотя еще и не физическая, ликвидация ленинградского комсомольского руководства. Часть его была морально скомпрометирована, часть сломлена окончательно. После того, как члены этого руководства лишились всякой организационной опоры (1928-1930 годы), большинство из них было снято с работы и отправлено по тюрьмам и в ссылку. Иванов и его друзья не изменили, однако, своих взглядов, хотя, конечно, не высказывали своего мнения открыто и даже согласились, на бумаге, отказаться от борьбы с партийным руководством и партийной линией.

— Значит, вы согласны с обвинением оппозиции в лицемерии? — спросил я Иванова.

— В лицемерии следует обвинять партию. В партии приходится постоянно лицемерить.

Еще задолго до 1934 года, утверждал Иванов, в ЦК прекрасно знали, что не только остатки оппозиции, но и гораздо более широкие круги «правоверных» членов партии испытывали глубокое недовольство.

 

- 202 -

— Потому мы и были убеждены, что падение Сталина — дело времени, — продолжал он. — Вопрос заключался только в том, кто выстрелит первым.

Выходит, дело шло действительно к стрельбе и террору? — снова спросил я. — Может быть, обвинение ленинградского комсомола в том, что он ответствен за убийство Кирова, было справедливым?

— Нет, — ответил Иванов. — Можете мне поверить. И я поверил ему, а мои дальнейшие разговоры с заключенными, непосредственно знавшими все подробности дела, подтвердили это убеждение. Мне довелось встречать как самих участников бывшей оппозиции, так и некоторых бывших работников органов госбезопасности, занимавшихся этим делом. Многие из них явно намекали на то, что Николаев, стрелявший в Кирова, был связан с органами НКВД в Ленинграде, а возможно и в Москве. Что касается личного участия Сталина в этом убийстве, то об этом я услышал впервые только за границей, после моего освобождения. Надо сказать, однако, что обвинениям ленинградской комсомольской организации в убийстве Кирова никто не верил. Известие это пришло, говорил мне Иванов, как гром среди ясного неба. Первый секретарь горкома комсомола, а также большинство руководящих работников, входивших в комсомольскую организацию Ленинграда в двадцатых годах, были арестованы в день убийства. Самого Иванова взяли в ночь после похорон Кирова. В тот же день сообщили о первом массовом расстреле на основании декрета о борьбе с «террором», обнародованного в день убийства Кирова 1 декабря 1934 года.

Иванова обвиняли в связи с так называемой «Котолыновской террористической группой». Все шестнадцать участников этой группы были впоследствии расстреляны. Тридцать человек, связанных с этой группой, присутствовали на суде (в том числе и Иванов), но их дела были внезапно отложены для дальнейшего следствия.

 

- 203 -

О расстрелах «Котолыновской группы» газеты сообщили, но о суде над ними не упомянули. Судя по тому, что рассказал мне Иванов, маловероятно, чтобы разбор этого дела когда-либо был предан гласности: обвиняемые открыто заявляли о своей ненависти к Сталину и введенным им порядкам, считая свою позицию абсолютно законной и оправданной, а также о своей приверженности к лучшим дореволюционным традициям. Иванов так живо и с таким чувством описывал ленинградский процесс, что мне казалось, будто я и сам там присутствую.

Огромное впечатление произвела на суде речь Володи Левина. Левин с самого начала заявил, что не намерен вдаваться в детали предъявляемых ему обвинений:

— Я знаю, — сказал он, — что это мое последнее слово не только на суде, но вообще в моей жизни. И хотя тут в зале присутствуют только ваши люди, — продолжал Володя, обращаясь к судьям, — я все-таки скажу всю правду, скажу ее от имени комсомола, от имени старых большевиков, от имени рабочего класса...

Постоянно прерываемый судьями, требовавшими, чтобы он говорил только по существу, Левин говорил много и страстно. О преступлениях против крестьян, о преступлениях против рабочих, о том, что рабочий класс живет хуже чем при царе.

— А мы, — продолжал он, — взявшие в свои руки власть от имени народа, не имеем даже права открыто выступать с критикой создавшегося положения...

Левин говорил о преследованиях, которым подвергались бывшие комсомольцы, поддержавшие оппозицию, о том, что их объявили контрреволюционерами, хотя «детьми мы принимали участие в революции, Отцы наши погибали за нее, они воспитали нас в лучших революционных традициях». Володя открыто заявил о предательстве идеалов революции, о грозившей Советскому Союзу, а может и всему миру, духовной и

 

- 204 -

физической катастрофе, о том, что нужно что-то сделать, чтобы предотвратить ее.

От Левина требовали данных о заговорах, покушениях, тайных складах оружия, данных, которых у него не было.

— Но, — заявил он, — когда на одной чаше весов — жизнь одного человека, а на другой — миллионы, которых он привел к несчастью...

Как только Левин произнес имя Сталина, его сейчас же вывели из зала суда.

Заявления остальных членов группы ненамного отличались от заявления Левина. Кроме того, они решительно отвергли обвинения в заговоре с целью убийства Кирова, но открыто признались в ненависти к методам Сталина и НКВД.

Этого, разумеется, было более чем достаточно, чтобы всех подсудимых приговорили к расстрелу; тех же, кто присутствовал на суде и кого до поры до времени пощадили, впоследствии тоже расстреляли. Суд ярко вскрыл настроение значительного числа молодых членов партии, а также тех, кто в ней не состоял.

— Наше несчастье в том, — говорил Иванов, — что нас очень много.

Кроме того, напряженность в стране усиливалась и в силу самого факта массовых репрессий. Массовые репрессии вызывали массовое недовольство, за которым следовали новые репрессии и, таким образом, политику террора было трудно или даже невозможно остановить.

 

По мере того, как продолжались массовые репрессии, я все чаще и чаще задумывался, в чем их настоящее объяснение. И я пришел к неожиданным выводам.

История двадцатых и начала тридцатых годов — это история непрерывной внутрипартийной борьбы. В то время как партия видоизменялась по самой своей сути, все более превращаясь из политического движения в бюрократически-исполнительную машину,

 

 

- 205 -

внутри партии различные группы, одна за другой, как бы выпадали на дно раствора в качестве кристаллов беззащитной и бессильной оппозиции. Руководители этих оппозиционных групп не смели обратиться за поддержкой и помощью вне партии ни у себя в стране, ни за границей.

От лидеров рабочего движения на Западе их отделяла стена нетерпимости и конформизма, унаследованного от раннего большевистского движения. Большевизм, по существу, повел не к мировой революции, а наоборот, к полной изоляции от пролетарского движения на Западе, к изоляции от собственного рабочего класса, к полной сдаче на милость Сталина. Идеологические противники Сталина, в противоположность дореволюционным противникам царизма — социалистам, совершенно не пользовались никакой международной поддержкой. Напротив, к началу тридцатых годов престиж Сталина за рубежом возрос, как никогда. Для левых Сталин был героем, для правых — источником стабильности, человеком, положившим конец, с их точки зрения, эпохе Октября. Появление нацизма и фашизма вообще практически исключало самую возможность обращения русских коммунистов-оппозиционеров за иностранной помощью.

Но еще более значительным оказался тот факт, что и сами партийцы — противники сталинизма были тоже безнадежно скомпрометированы в глазах народных масс поддержкой и участием в насильственной коллективизации со всеми связанными с ней ужасами.

Поэтому единственным оставшимся у них оружием был террор: убийство Сталина и его группы. Против террора тоже было много возражений, отчасти идеологического порядка. Большевики всегда возражали против террора, даже в их борьбе против царского режима. Террор (индивидуальный, но не массовый) неоднократно осуждался большевистскими идеологами как политически малоэффективное оружие, вызывающее тяжелые потери в людях, а также трудно поддающееся

 

- 206 -

контролю из центра. Может быть, эта антитеррористическая традиция русской социал-демократии, и отчасти большевизма, и была одной из существенных причин поражения оппозиционных групп.

Сталин же, видимо, полагал, что некоторые из оппозиционных групп не остановились бы перед террором, и считал, что именно в этом, а не в усилении нацистской Германии, таится для него главная опасность. Он полагал, что оппозиция допускает ошибку, не прибегая к террору. Поэтому «большой террор» сталинщины можно считать чем-то вроде профилактической меры против возможного «террора» оппозиции.

Развязав террор, контролируемый Сталиным, правительство не могло уже остановиться. Там прекрасно понимали, что чем шире он сверху, тем больше потенциальное сопротивление, хотя и загнанное страхом в глубочайшее подполье. Поэтому с помощью «большого террора» Сталин пытался проникнуть в самые сокровенные мусли людей и даже в их подсознание. Он был убежден, что в результате проводимого террора где-то должно проявиться противодействие ему, Сталину. В особенности же он боялся оставшихся еще в живых революционных кадров октябрьского поколения, тех, кто был искренне предан делу коммунизма.

Из разговоров с заключенными, а впоследствии с сотрудниками органов безопасности, я вновь и вновь убеждался, что большинству из них было совершенно непонятно, что же на самом деле происходит вокруг них и почему.

Сталин, конечно же, нисколько не заблуждался относительно того, что жертвы не простят ни его самого, ни ближайших его соратников. Поэтому он часто использовал свои будущие жертвы в качестве соучастников преступлений. Поэтому-то арестованные в тридцатых годах, а затем выпущенные по тем или иным соображениям, были снова арестованы в сороковых; и каждая волна террора тридцатых годов завершалась почти поголовным уничтожением аппарата госбезо-

 

 

- 207 -

пасности, осуществлявшего на практике этот террор. Это был своего рода обряд искупительной жертвы.

Подобно своим идеологическим противникам, Сталин основательно изучил историю. Если большевики усвоили урок истории о том, что для окончательной победы революции следует использовать любые средства, не останавливаясь перед террором, то Сталин, сделав из этого соответствующий вывод, продолжил и «развил» теорию революции в период абсолютной тирании. И потому-то взрыв, казавшийся как будто неизбежным, так и не последовал. После каждой страшной волны апокалипсиса террора наступало некоторое его ослабление, хотя террор при Сталине полностью никогда не прекращался.

С 1933 до 1953 года целью Сталина было предупреждение малейшей попытки политической инициативы снизу, будь то попытка действовать или даже думать, потому что полное уничтожение всех без исключения потенциальных противников не представлялось возможным физически.

Только после смерти Сталина, да и то очень робко, стали предпринимать попытки вывести советский народ из того паралича, в котором он находился от постоянной «профилактики».

Прибегая к помощи органов госбезопасности, советский государственный аппарат и теперь пользуется историческим опытом. Только учитывая разницу между нынешней тиранией и тиранией исторических эпох, можно дать анализ современных событий, а также оценку перспектив на ближайшее будущее.

 

Иногда в защиту Сталина приводят аргумент, что-де террор тридцатых годов был ценой за индустриализацию Советского Союза. На это можно возразить хотя бы тем, что в процессе террора погибли именно те, кто принимал активнейшее участие в великой стройке конца двадцатых — начала тридцатых годов. Ведь

 

- 208 -

главными проводниками в жизнь первого и второго пятилетних планов были как раз «оппозиционеры», отдавшие строительству все свои силы и энергию, независимо от того, соглашались ли они с политикой Сталина или нет. В то же время они помогли укрепить сталинский аппарат угнетения и репрессий, став впоследствии его жертвами. Многие такие специалисты работали в Наркомтяжпроме, главой которого, как известно, в годы пятилеток был Серго Орджоникидзе, верный друг Сталина. Сам Орджоникидзе был ликвидирован в ходе террора, а вместе с ним и большинство руководящих работников его наркомата. Теперь Орджоникидзе назван в БСЭ «выдающимся организатором советской промышленности».

Мне довелось встретиться с молодым грузином, бывшим протеже как Орджоникидзе, так и самого Сталина. С этим высоким, стройным и энергичным человеком, Бессо Ломинадзе, мы встретились на одном из заседаний Исполнительного Комитета Коминтерна в конце двадцатых годов. В начале своей карьеры Ломинадзе быстро выдвинулся на комсомольской работе. Хотя в дальнейшем он находился под влиянием некоторых более или менее независимых партийных идеологов, тем не менее он стойко поддерживал и «генеральную линию» партии, и самого Сталина в его борьбе с оппозицией. Так он стал не только членом ЦК Коммунистического Интернационала молодежи, но и представителем СССР в его Исполкоме. В 1929 году он уже помогал Мануильскому и Пятницкому формулировать политику Коминтерна в ряде вопросов, а до этого провел два года на партийной работе в Китае.

В середине двадцатых годов Троцкий резко критиковал политику Сталина по китайскому вопросу и, в частности, явно недостаточную помощь китайской компартии. Тогда Сталин послал в Китай Гейнца Неймана, в сопровождении Бессо Ломинадзе, чтобы поднять восстание в Кантоне. Восстание было очень плохо подготовлено и кончилось полным провалом.

 

- 209 -

Но в результате его разгрома, сопровождавшегося кровавым расстрелом рабочих, власть в стране надолго осталась в руках Чан Кай-ши. Эту непродуманную и опасную авантюру Сталин, однако, решил выдать за духовную победу рабочего класса и компартии Китая, а Ломинадзе — один из немногих, вернувшихся из Китая — стал соответственно героем дня.

Я часто виделся с Ломинадзе. Он был преданным сталинистом, но страдал одним недостатком: вразрез с установками Коминтерна предпочитал более динамичную и агрессивную ставку на мировую революцию. Ломинадзе приводил в пример коллективизацию и говорил, что если можно у себя дома прибегать к крайне радикальным мерам, то почему не перенести ту же тактику в работу Коминтерна в международных масштабах?

И наоборот, когда в 1930 году Ломинадзе окончательно убедился в том, что мировая революция откладывается надолго, у него возникли сомнения в правильности и справедливости политики насильственной коллективизации. Он также выражал недовольство бюрократией и отсутствием внутрипартийной демократии. Как-то в 1931 году Ломинадзе при встрече со мной и в присутствии еще одного своего друга открыто выразил недовольство курсом Сталина. Он, в частности, считал, что теперь, после окончательной победы над левой и правой оппозицией, в партии следует провести коренную перестройку и перестановку кадров.

— А с генсеком как быть? — спросил друг Ломинадзе.

— Когда весной в квартире делают генеральную уборку, перемещают всю мебель, без исключения, даже самую громоздкую.

— Кто же мог бы его заменить?

— А уж это дело съезда партии. На ответственные посты следует выдвигать молодые кадры, менее замешанные в прошлом в борьбу фракций, но имеющие опыт в работе.

Нечего и говорить, что такие разговоры были крайне

 

- 210 -

опасны. У меня даже мелькнула мысль, что Ломинадзе, возможно, сам метит на пост генсека. А еще через два года мои предположения подтвердились. Была опубликована резолюция ЦК о так называемой «группе Ломинадзе», открыто требовавшей устранения Сталина с должности генерального секретаря.

Трудно сказать, родился ли Бессо в рубашке или же в самом деле, как некоторые утверждали, «Сталин любил его как сына», но Ломинадзе даже не был арестован. Его перевели на должность секретаря партбюро огромного нового Магнитогорского комбината. А в те времена с таких крупных постов в промышленности члены партии попадали иногда на ответственную работу в центральный партийный аппарат.

На 17 партсъезде Ломинадзе, как и многие другие, прежде резко критиковавшие Сталина, голосовал за его переизбрание на должность генсека, а в последующий период твердо проводил и пропагандировал «генеральную линию партии».

К тому времени у меня уже не было с ним личных контактов, и о дальнейшей судьбе Ломинадзе я узнал от его близкого друга, одного из заключенных в Мариинском лагере, летом 1935 года. Этого заключенного я назову «Мироновым». «Миронов» работал с Ломинадзе в руководстве комсомола, а потом был его заместителем на Магнитке.

Там, на Магнитогорском комбинате, Ломинадзе проработал два года с присущей ему энергией, хотя может быть, и без энтузиазма первых комсомольских лет.

В декабре 1934 года пришло известие об убийстве Кирова и о начавшейся в связи с этим волне массовых арестов и расстрелов в Ленинграде и Москве. Ломинадзе стал нервным и выглядел подавленным. Бессо заходил к «Миронову» поздно вечером. Слушали вместе последние известия. Иногда Ломинадзе предлагал пройтись по пустым морозным улицам. Тогда он, не переставая, говорил о судьбе партии, о том, кого «обстоятельства привели к власти» в партии и в стране,

 

- 211 -

о своих ближайших сотрудниках в партийном аппарате. Ломинадзе хорошо знал Сталина и предупреждал «Миронова», что Сталин способен на все, что у него мстительности восточного тирана сочетается с железной целеустремленностью старого большевика.

В качестве секретаря парткома Бессо получил «закрытое письмо» ЦК в связи с убийством Кирова и должен был ознакомить с ним других членов местной организации. Письмо это — о «двурушничестве» и с призывами к усилению «бдительности» — сразу же наэлектризовало атмосферу. Никто не был уверен в своей судьбе. Подозревать друг друга в «двурушничестве» стало тогда священным долгом каждого члена партии.

В январе 1935 года, после суда над «Котолыновской группой», Ломинадзе срочно вызвали в Москву. Уехал он, не успев даже проститься с семьей. Вернулся неделю спустя, смертельно усталый и глубоко подавленный. «Миронов» видел его в тот же день. Оказалось, что телеграмма — вызов из Москвы — была от Серго Орджоникидзе, от которого Ломинадзе узнал о масштабах катастрофы. Сталин, как выяснилось, винил себя за недостаток «бдительности», за излишнюю «доверчивость». Теперь, угрожал Сталин, «не только щепки полетят, но рубить будут весь лес — под самый корень». «Лес» недовольных и потенциальных «двурушников». Лично Орджоникидзе и Ломинадзе, как полагают, были в милости. Но это в лучшем случае могло означать, что опасность, нависавшая и над ними, не столь остра. Они прекрасно сознавали, что всем без исключения, занимавшим в прошлом или занимающим в настоящем сколько-нибудь ответственные посты, грозит конец. Никто, впрочем, не мог предсказать, как далеко зайдет Сталин в развязанном им терроре. Орджоникидзе выхода не видел.

Перед отъездом из Москвы Бессо удалось повидаться со Сталиным. Но Сталин принял его холодно. Это привело Бессо в отчаяние. «Миронов» спросил его,

 

- 212 -

можно ли еще спасти положение. После долгого раздумья Бессо ответил:

— Есть только один выход. Если тысячи пойдут на это: не на демонстрации, не на протесты, а на смерть. «Миронов» спросил его, что это значит.

— Именно то, что я сказал. Сто тысяч самоубийств ведущих членов партии заставили бы Сталина призадуматься.

В Магнитогорске уже шли массовые аресты. В чем обвинялись арестованные — было неизвестно. Ломинадзе никто не предупредил об арестах. Не считали больше нужным ни советоваться с секретарем парткома, ни даже ставить его в известность. Теперь НКВД действовал без всякого контроля со стороны местных парторганизаций. Любого могли взять — и в любую минуту.

Однажды Бессо позвонили из Челябинска. Секретарем обкома там был близкий друг Ломинадзе. Бессо сказал «Миронову», что немедленно выезжает в Челябинск, вызвал машину, но отпустил шофера, сказав, что сам поведет ее. В последний момент он попросил у шофера пистолет под предлогом, что будет возвращаться очень поздно.

Обеспокоенные друзья решили следовать за ним. На полпути к Челябинску они увидели его машину, а неподалеку, в поле, труп застрелившегося Бессо Ломинадзе.

Через два дня в «Правде» появился некролог, в котором намеками говорилось о причинах самоубийства. Те же намеки делали и выступавшие на похоронах: они говорили об идеологической «путанице» Ломинадзе и о том, что такой выход недостоин большевика. Репрессии в Магнитогорске после этого еще больше усилились. Массовые аресты проходили в Челябинске и других крупнейших индустриальных центрах. Брали всех, имевших хоть какую-нибудь связь с Ломинадзе. Причины понятны: самоубийство Ломинадзе было истолковано, как выражение протеста, что считалось тяжким политическим преступлением.

 

 

- 213 -

«Миронову» на допросе сказали: «Жаль, что не удалось вовремя арестовать заговорщиков». Из этого «Миронов» заключил, что арест Ломинадзе готовился и что вызов из Челябинска мог быть предупреждением или сигналом. Ведь поскольку каждого могли обвинить в «двурушничестве», было очень опасно предупредить друга о его готовящемся аресте. На следствии, в случае ареста, такое предупреждение могло бы быть инкриминировано как «заговор».

Я спросил «Миронова», были ли еще самоубийства. Он ответил утвердительно. Но было бы еще больше, прибавил он, если бы сразу не прокатилась новая волна арестов.

Мне приходилось слышать об очень многих случаях самоубийства в 1936-1937 годах, но газеты сообщали только о тех, которые невозможно было скрыть. Назову хотя бы наиболее известные случаи — самоубийство председателя Верховного Совета БССР Червякова, председателя Совнаркома Украины Любченко, генерала Гамарника, председателя ВЦСПС Томского и Серго Орджоникидзе.

Одной из самых непопулярных и «грязных» войн в истории по заслугам считают войну 1939-1940 годов с Финляндией. Война эта была одним из величайших преступлений Сталина, как и жесточайшим его просчетом. Попыткам Сталина оправдать эту войну необходимостью обеспечить безопасность Ленинграда — никто в СССР не верил. Не верили и тому, что кампания эта — чисто карательная мера, не нарушающая принципа нейтралитета СССР во Второй мировой войне.

В 1944 году Рузвельт сказал, что у тоталитарного режима имеется преимущество: он с легкостью может манипулировать общественным мнением. Но каким бы абсолютным ни был контроль средств массовой информации, все же для успеха пропаганды требуется известное время. Пропаганда же финской войны нача-

 

- 214 -

лась в самый неподходящий момент. (Вторжение Красной Армии в Польшу, расписанное Молотовым как мирное освобождение живущих там братьев белорусов и украинцев, и нажим на прибалтийские страны были еще свежи в памяти народа). Пропаганда одновременно пыталась внушить народу, что благодаря Сталину Советский Союз живет в мире и что границы соседних с СССР стран рухнут, как стены Иерихона, от упоминания одного лишь его имени. Немного спустя объявили, будто финская война началась потому, что сами финны якобы обстреляли советские позиции на границе. Пропагандистский аппарат, видимо, полагал, что советский народ склонен поверить всему. Но как раз этому народ не поверил. На следующий день после начала финской войны одна из статей в «Правде» заканчивалась словами: «До встречи в Хельсинки». Так пытались убедить народ, что война будет молниеносной, вроде легкой прогулки для советской армии. Если уж Гитлеру удалось разгромить и оккупировать Польшу за две недели, то Сталину-де понадобится и того меньше, чтобы прибрать к рукам Финляндию.

Тот факт, что Красная Армия не добилась успеха в этой войне, можно объяснить многими причинами: во-первых, вначале была проведена мобилизация только в районе Ленинграда; во-вторых, с ликвидацией Тухачевского и практически всего высшего комсостава Красная Армия, по существу, осталась без руководства, без военных специалистов. Но главная причина как будто в том, что война не встретила понимания и сочувствия со стороны советского народа. Если кое у кого и бытовало мнение, что, мол, Финляндия исторически была частью России (до Октября), то подобные настроения диктовались, в частности, у старых членов партии тем соображением, что именно Финляндия первой из рук Ленина получила свою независимость после Октября. Одновременно это служило напоминанием о разнице между политикой Ленина и политикой Сталина.

 

- 215 -

Таковы были главные причины неудач Красной Армии в Финляндии. С другой стороны, важнейшим фактором оказалось и героическое сопротивление финнов.

В ходе пропагандистской кампании, разжигая ненависть к финнам, советская печать сообщила, будто финны хвастают тем, что каждый из них стоит сотни русских. Однако в ходе войны стало выясняться, что «хвастовство» финнов далеко не пустой звук.

То, что Красная Армия продвигалась столь медленно, с таким трудом и потерями, произвело на народ тяжелое, деморализующее впечатление. А переоценка Сталиным советской военной мощи глубоко дискредитировала советскую систему. Находились люди, которые считали, что при большей концентрации войск войну можно было выиграть быстрее. Военные же специалисты, с которыми мне пришлось разговаривать в лагере в Норильске, держались иного мнения: условия местности на советско-финской границе были таковы, что и гораздо большая концентрация войск не повлияла бы существенно на развитие военных действий и только привела бы к колоссальным потерям. Потери при попытках прорыва линии Маннергейма, а также при попытках ее обхода с флангов были весьма чувствительными. Крупные соединения попали при этом в окружение и в плен.

Весной 1940 года, когда финская война закончилась, в нашем лагере стали ждать новых заключенных. Нам не терпелось узнать, кем же окажутся эти новые арестанты. Они прибыли по Енисею до Дудинки, а оттуда по узкоколейке, на открытых платформах, в Норильск. Наше любопытство было столь велико, что, невзирая на охрану, группы заключенных подбирались как можно ближе к узкоколейке и окликали прибывающих. Один из таких « разведчиков », притаившись в кустах у насыпи, прокричал:

- Вы кто?

Не получив ответа, он предположил, что прибывающие до того напуганы, что боятся ответить. Когда

 

- 216 -

мимо проходил следующий эшелон, он подумал, что, возможно, новые заключенные — военнопленные, и крикнул:

— Вы кто? Поляки? финны?

Наконец чей-то голос из вагона перекричал шум колес:

— Какие мы, б..., финны... Мы русские.

И действительно — весь эшелон состоял из красноармейцев, захваченных в плен финнами, а затем освобожденных по соглашению о перемирии.

Новых заключенных строго изолировали, но весь лагерь скоро облетела весть, что это — бывшие советские военнопленные. Их было в Финляндии около 30 тысяч. Все были арестованы немедленно по возвращении на родину. Офицеров расстреляли, рядовых приговорили к заключению в лагерях сроком от пяти до восьми лет и немедленно отправили на этап, не разрешив даже повидаться с родными.

Даже мы, «закаленные» жертвы сталинского режима, были потрясены тем, что Сталин решился выместить на этих людях свое озлобление за неудачу в финской войне.

Позднее мне сказали, что на Западе такое отношение к попавшим в плен считается традицией царских времен. Я в этом, впрочем, далеко не уверен.

Во время войны с нацистской Германией эта жестокость оказалась еще и практически вредной. Как известно, многие бывшие военнопленные отказались вернуться и остались на Западе. Вернувшихся же массами отправляли в лагеря или расстреливали.

Перед отправкой на фронт красноармейцу вдалбливали в голову чудовищную ложь: в плен живыми не сдаются и последнюю пулю надо беречь для себя. (В особенности, конечно, это относилось к комсоставу).

Фикция, что советский воин не сдается врагу, жила вплоть до смерти Сталина. И нужно отдать должное Михаилу Шолохову: он первый в «Судьбе человека»

 

 

- 217 -

показал, что плен не обязательно означает позор и предательство.

Бывших военнопленных из Финляндии послали на строительство литейного цеха. Работали они в жутких условиях, полуголодные и полураздетые на сильном морозе. Им продолжали лгать, внушая, что они, мол, не преступники и будут освобождены, как только сдадут свой объект. На деле же те, кто не погиб на стройке, отсидели свой пяти- или восьмилетний срок. Причем, все это время им не разрешали переписываться с семьями, и те были уверены, что их близкие погибли на войне. На первый взгляд, эта мера казалась странной, нелогичной, так как цель-то состояла в том, чтобы на их примере научить других не сдаваться в плен. Однако отсутствие логики — составная часть террора.

К примеру, в секрете держались имена расстрелянных жертв сталинского террора. Естественно, родственники, не получая от них писем, обращались за справками. Я лично знал жену одного члена ЦК, которой в течение 17 лет говорили, что муж ее жив, но находится в заключении «без права переписки». И только в 1956 году она узнала, что он был расстрелян еще в 1938 году.

Неуверенность была, без сомнения, дополнительным фактором в системе террора. Тем не менее, я думаю, что главная причина утаивания фактов, даже от семей, крылась в колоссальных масштабах самого террора. Одно дело, когда народу сообщали, что расстреляны тогда-то и тогда-то, скажем, Зиновьев, Каменев, Бухарин и сотня других. Это звучало страшно. Но главари НКВД, вероятно, боялись, что, если станут известны действительные цифры унесенных террором, народ может не принять это столь безропотно. Поэтому даже на самых высоких ступенях партийной иерархии не имели ясного представления о масштабе террора. Была и еще одна причина: пока родственники считали, что человек находится «без права переписки» в лагерях, они и сами вели себя так, чтобы не повредить ему. Я встречал

 

- 218 -

людей, которые были способны на любой протест, на самые крайние формы сопротивления, но молчали, надеясь, что, может быть, близкие их еще живы. Знаю я и о сомнениях моей жены, считавшей, что, возможно, меня уже нет в живых. Но именно неуверенность в судьбе близких, находившихся в заключении, сковывала родственников и друзей на воле.

Во время моего пребывания в «каменном мешке», куда меня поместили после повторного ареста в Норильском лагере, я познакомился с одним из бывших военнопленных (было это вскоре после начала войны с Германией, в 1941 году). Рассказ Сережи — свидетельство о судьбе многих и многих его современников. Камера наша находилась на одной стороне коридора, шириной примерно в метр. Все находившиеся в ней были приговорены к расстрелу. Когда чей-то приговор подтверждался, человека этого переводили в камеру по другую сторону коридора, откуда его каждую минуту могли взять на расстрел. Только двое из моих сокамерников избежали расстрела. Сережа не избежал его. Ему был 21 год. Высокий, красивый парень. Отец его был пианистом, происходил из финнов, мать — русская. Сережа получил чисто советское воспитание. Конечно, он не помнил досталинские времена. Был весьма патриотически настроен, пока не попал в лагерь; полагал, что Советский Союз далеко обогнал все другие страны. Он не читал Маркса, не занимался в кружках. Его страстью была музыка, его инструментом — скрипка. Сережа уже давал концерты. Мне он рассказывал, что годы накануне финской войны (1938 и 1939) оказались самыми счастливыми в его жизни. Он был влюблен, ходил в оперу и на концерты, в общем, был молод и счастлив. В 1939 году его призвали в армию. Военная служба шла без затруднений. Все же он с нетерпением ждал демобилизации, хотел вернуться к музыке, жениться на любимой девушке.

Вскоре умер отец, которого Сережа очень любил,

 

- 219 -

мать жила в Ленинграде, и время от времени он виделся с ней, получая увольнительную с финской границы, где в то время служил.

Как только началась война, его часть немедленно была введена в бой и понесла тяжелые потери. На Сережу произвело глубокое впечатление мужество финских солдат; он видел, что для финнов это была поистине народная война.

— Против наступавшей Красной Армии сражались не только мужчины, но и женщины, старики, даже дети, — рассказывал Сережа. — Стреляли с каждого дерева, с каждой скалы.

Моральный дух красноармейцев и комсостава быстро падал. Сережа был тогда легко ранен и попал ненадолго в госпиталь. Как только он поправился, он попросил снова направить его на фронт. Но вместо этого его вызвали для беседы с руководством комсомольской организации. Сначала Сережу похвалили за храбрость на фронте, а потом сказали, что в городе Териоки создано финское правительство во главе с Куусиненом. В будущем это правительство, возглавит финскую Народную Республику, пока же оно обращалось к молодым финнам с призывом вступить в специальное финское соединение, которое бок о бок с Красной Армией должно сражаться за «освобождение» Финляндии. Сначала Сереже эта мысль понравилась, но потом он понял, к чему клонится разговор: он, Сережа, всегда считавший себя русским и знавший всего несколько слов по-фински, должен войти в такое соединение в качестве «финна». Сережа ответил, что готов выполнить любое задание, но что его место в рядах Красной Армии, поскольку он русский, а не финн. Комсомольское руководство пыталось его убедить, но безуспешно, и Сережу отпустили.

Сережа спросил меня понимаю ли я, почему его хотели определить в «финское соединение». Догадаться было нетрудно: поскольку набрать добровольцев-финнов оказалось невозможным, их следовало «делать на

 

- 220 -

заказ», подобно тому, как впоследствии, по мере надобности, стали фабриковать «поляков» и людей других национальностей.

Потом Сережу вызвали еще раз с тем, чтобы записать его «добровольцем» в финскую воинскую часть, но он снова отказался, подписав даже соответствующий документ. В то же время он вновь заявил о своей преданности и готовности служить на самом опасном участке, но в Красной Армии.

В третий раз с ним беседовал генерал, который сказал:

— Я должен сообщить вам, что ваш отказ служить в финской части является нарушением воинской дисциплины, и теперь, во время войны, это будет рассматриваться как контрреволюционное действие.

Совершенно растерянный, Сережа начал объяснять, что, по его мнению, образование дутого финского соединения не отвечает интересам Красной Армии, что национальная воинская часть должна состоять из людей данной национальности. Ему не дали договорить, тут же арестовали и объявили, что он подлежит суду военного трибунала.

Судили же его за неповиновение приказу. В обвинительном акте ничего, конечно, не говорилось о «финской» части. Судья в последний раз предложил ему повиноваться приказу. Сережа знал, что делает выбор между жизнью и смертью, но снова отказался, заявив, что, как комсомолец, не может поступить против своей совести. Будучи честным юношей, он и представить себе не мог, что можно так лгать. Кроме того, Сережа полагал, что вступив в « финскую » воинскую часть, он обманет не только финнов, но и своих товарищей — русских.

Его приговорили к расстрелу, но в последний момент расстрел заменили пятнадцатью годами заключения в лагерях. Так он попал в Норильск.

Сережа не обжаловал приговора. Он был слишком потрясен, слишком разочарован. Однако тот факт, что

 

- 221 -

он не обжаловал приговора, оказался для него роковым. Органы безопасности сделали из этого вывод: дух человека, значит, не сломлен, и поэтому его следует ликвидировать как «опасный элемент». Уже одно то, что он дожил до водворения в нашу камеру, было довольно необычно. Ведь на суде ему объявили, что он увольняется из своей части и переводится в «финскую» часть, но поскольку он не явился в эту часть, то, естественно, стал дезертиром... В лагере за Сережей была установлена неусыпная слежка и его постоянно старались спровоцировать на что-нибудь опасное для него, и он по неопытности частенько попадал в расставленные ловушки. У Сережи не было сомнения в том, что его расстреляют. Он болел цингой, а так как был и ростом выше нас и молод, то страдал от голода больше остальных. Несмотря на это, он всегда пытался помочь другим, быть хоть чем-нибудь полезным. Больше всего его мучил контраст между принципами правдивости и честности, провозглашенными советским режимом, и вопиющим нарушением тех же принципов на деле.

До того, как беда настигла его, Сережа мало задумывался о смысле жизни и смерти. Теперь же, те несколько недель, проведенных в нашей камере смертников, он только об этом и думал. Он чувствовал, что, умирая в 21 год, нельзя терять ни минуты. У каждого из нас бывали приступы отчаяния. У Сережи — реже, чем у других. Он не поддавался даже чувству тоски по родным и близким и старался вникнуть как можно глубже в понятия о добре и зле, о лжи и правде, разобраться в вопросах морали, воспитания. Сережа прислушивался к рассказам других заключенных, а потом спрашивал меня, почему, например, такие невинные люди должны погибнуть, а низкие люди, которых он встречал во множестве на воле, живут и преуспевают. Ему приходили иногда в голову странные мысли. Он, к примеру, обнаружил, что некоторые музыкальные мотивы ассоциируются у него с опреде-

 

- 222 -

ленным ходом мысли: так возникали у него в памяти то соната Бетховена, то фуга Баха или песня Шуберта. Как-то один старый партиец из нашей камеры сказал Сереже, что он должен меньше думать о себе, а больше о коллективе. Сережин ответ сразу пресек эту беседу:

— Коллектив за меня этот коридор не перешагнет. Переходить придется мне одному...

Сереже пришлось перешагнуть коридор одним из первых. За ним пришли ночью. (Позднее уводимым на расстрел стали затыкать рот, чтобы они перед смертью молчали). Когда Сережу уводили, он что-то сказал, но никто из нас его слов не разобрал.

В своих «Письмах из тюрьмы» Роза Люксембург писала, что сцена, которую ей пришлось увидеть из окна камеры на тюремном дворе во время Первой мировой войны, стала для нее символом этой войны: солдат-кучер на телеге пытался заставить двух волов сдвинуть с места непосильную поклажу. Он хлестал животных кнутом с металлическим наконечником до тех пор, пока из израненных боков не хлынула кровь.

Так и для меня судьба Сережи стала символом судьбы русского народа во время Второй мировой войны: я видел, как истек кровью дух человека, приговоренного к смерти за честность и прямоту. Сережа стал для меня еще и символом страшного злоупотребления властью и страшного народного несчастья.