- 128 -

6. "ОСЕДЛАЯ"ЖИЗНЬ В СИМФЕРОПОЛЕ. АРЕСТ В 1931 г.

СИМФЕРОПОЛЬСКОЕ "ДЕЛО". СУЗДАЛЬ

 

После утомительного раскаленного Баку Симферополь показался сущим раем. Приехали мы с мамой в конце лета, 1 сентября я пошла в шестой класс. Легко дышится. По вечерам упоительные ароматы цветов. В садах зреют красивые сочные яблоки и груши, каждое воскресенье идем с отцом вверх по течению Салгира — реки, упомянутой Пушкиным ("И пленниц берегов Салгира"), летом почти пересохшей, -и за гроши покупаем в садах полные рюкзаки фруктов на всю неделю. В городском саду на открытой эстраде — симфонические концерты под управлением Вольф-Израэля. Никакой национальной экзотики и боязни перемещения по городу. Нередко утром идем вместе с отцрм: я — в школу, он — на работу. Это все в первые два-три месяца по приезде пока живем на окраине города, по сути в поселке дачного типа. К зиме перебираемся поближе к центру, и гайки нашей трудовой жизни закручиваются туже.

Отец втягивается в работу и отдает ей почти все время. Я всегда считала, что он работал в Госплане КрымАССР, но в справке, выданной в связи с его реабилитацией, указано, что он был руководителем сектора экономических исследований Симферопольского научно-исследовательского института промышленности.

Ларчик открылся для меня недавно, после ознакомления с симферопольским делом отца. Поначалу Б. О. наметили привлечь по статье о вредительстве, поэтому в деле имеются материалы о его служебной деятельности в Крыму. В феврале 1929 г. он приступил к работе в Госплане Крыма в должности руководителя секцией коммунального и жилищного хозяйства. Зарекомендовал себя с самой лучшей стороны, что вызвало беспокойство органов. В деле есть рапорт, отражающий это беспокойство (см. Приложение 5, документ 4). В нем говорится о большом авторитете Б. О. в аппарате Крымплана, о его возможности влиять не только на ту отрасль, которой он руководит, но и на всю работу Крымплана, об образовании по его инициативе новой важной секции и о том, что при его "непримиримости, как б. члена ЦК меньшевиков,

 

- 129 -

нельзя допустить, чтобы он нам не вредил''. Причем: "По СО ГПУ нет конкретных материалов о его вредительской работе, однако, стоять Богданову во главе плановой ячейки с широкой творческой задачей нельзя, не говоря о том, что ему вообще не следовало давать ответственные работы, которые он выполняет фактически в Крымплане".

Ответом на эту реляцию, датированную сентябрем 1930 г., и был перевод Б. О. на работу в Симферопольский научно-исследовательский институт промышленности. Располагались это учреждение и Госплан в одном здании, выходящем на центральную площадь. Во время войны оно было разрушено бомбовым ударом.

Домой отец приходил поздно и нередко еще приносил работу с собой. Мама иногда сердилась: "Ты бы уж оставался там ночевать!" Как-то, когда я была в восьмом классе, а мама уехала погостить в Баку, отец купил абонемент на десять опер в местном оперном театре. Это была прекрасная оперная классика — итальянская, французская, русская. Но многие увертюры и первые картины я не слышала, потому что всегда находились обстоятельства, задерживающие отца на работе.

Несмотря на свою занятость, отец был более или менее в курсе моих школьных успехов, да и жизни вообще. В школе я в основном справлялась сама, но в трудных случаях он всегда мог мне помочь, хотя я и не любила расписываться в своей несостоятельности. Его же школьные знания были весьма основательны и не тускнели с годами. Запомнилось, как в восьмом классе нам задали решить алгебраическую задачу десятью различными способами. Я высидела девять, а десятый никак не давался. Отец с легкостью выдал мне это решение. Позже, когда я была уже в университете, на физмате, он не раз озадачивал меня вопросами по элементарной физике. В области физики школа мне знаний не дала, она была уже не той и по составу преподавателей, и по сути — какие только эксперименты не проделывали над ней в мое время! Мне еще посчастливилось, некоторые предметы — математика, литература, биология — преподавались у нас превосходно. На наши суды над литературными персонажами приходили преподаватели из других школ и даже представители гороно. Потом я задавалась вопросом — простое ли это совпадение, что в то время, когда происходили политические процессы (1931 г. был ознаменован судом над "Союзным бюро меньшевиков"), наш преподаватель, Яков Васильевич Круглов, уже немолодой человек, знакомый с Л. Н. Толстым, явно не принимавший советскую власть, выбрал такой метод обучения? Но суды эти были очень интересны и полезны, во всяком случае для активной части класса.

Читала я в то время много, в основном русскую и мировую классику, но не только. Очень любила исторические романы. Отец пытался

 

- 130 -

руководить моим чтением, вернее, просматривать книги, которые я приносила из библиотеки. Я называла это цензурой и воспринимала очень болезненно, как "насилие над личностью". Конечно, он хотел оградить меня от макулатуры и напрасной потери времени, но метод выбрал чересчур прямолинейный. Из-за этого, да еще из-за того, что недостаточно помогала маме по хозяйству, у меня бывали с ним стычки. А пару раз — не помню уж за что — я даже попадала под его горячую руку. Помню случай, когда он, наступая на меня, загнал в угол, как Оссовского в Архангельске. Было страшновато. Приблизив свое лицо к моему едва ли не вплотную, сказал: "Ты очень глубоко сидишь в моем сердце, но имей в виду — смогу и вырвать!"

Мама никогда не испытывала на себе его горячего нрава. Он любил ее безгранично, был с ней нежен и ровен, считался, как правило, с ее мнением, доверял ее пониманию людей и очень огорчался тому, что она мало играет на пианино, а когда играла — был на седьмом небе.

Музыку отец любил, имел неплохой слух и очень часто напевал себе под нос, в основном из опер и оперетт. Мама чаще всего играла Шопена и Скрябина, он же просил Листа, Бетховена и что-либо из современной музыки. "Ты застряла на Скрябине, — говорил он ей, — а сейчас появилась новая музыка, которую надо слушать и играть".

За всю свою жизнь с родителями я помню только одну ссору между ними, да и та оказалась фарсом. Было это как раз в Симферополе, летним теплым и темным вечером. Родители поговорили друг с другом в непривычном для моего слуха тоне, и папа ушел. Мама была совершенно спокойна и чем-то занялась, а я, мне было лет тринадцать-четырнадцать, вся как натянутая струна. Примерно через час в окно что-то влетает и прямо в меня. Записка. Разворачиваю, начинаю читать: "Дорогая Люлю!.." "Читай, читай", — говорит мама. И далее — как он был счастлив, но судьба неумолима, больше они вместе жить не могут, поэтому с сегодняшнего дня "ты живи, как жила, в большой комнате, я перееду в маленькую, а наша прекрасная дочь пусть живет на пороге". Я в слезы, мама хохочет. Унять меня оказалось непросто, у меня случилась единственная за всю жизнь истерика, папа прибежал отпаивать и успокаивать, а я никак не могла простить ему "такие шутки". Комизм моей жизни на пороге до меня не дошел, все же остальное я восприняла всерьез.

А отец любил и шутку, и острое слово, и хороший анекдот. Как-то он оказался невнимательным к маме — забыл про ее день рождения! А вспомнил на работе, уйти с которой надолго не мог. Моя школа располагалась в Почтовом переулке, позади Госплана. И вот, на перемене, стою на площадке второго этажа и не верю своим глазам: по лестнице

 

- 131 -

поднимается отец! Ни до, ни после никто из моих родителей в школе не был, да и вообще родителей тогда не привлекали к воспитанию собственных детей и в школе они не появлялись. Первая мысль — что-то недоброе случилось. Подходит бледно-желтый, сам не свой, говорит о своей забывчивости и просит меня, бросив уроки, отправиться в ботанический сад за цветами. Пришли мы вместе домой с букетом великолепных чайных роз, были, конечно, радостно встречены, но мама все же посмеивалась над его "хваленой внимательностью".

По ассоциации я вспомнила еще один случай "контакта" отца со школой, хотя и совсем другого свойства. Школа, конечно, шагала вместе со всей страной в светлое будущее и участвовала в целом ряде нелепых мероприятий. Так, весной 1930 г. всех школьников, начиная с шестого класса, отправили сажать табак. В огромных бараках с нарами по всей площади, без перегородок, жили рабочие и работницы, несколько сот человек. Еда три раза в день, все блюда из перловки (суп, каша, кисель в любой комбинации), вода только для питья. Море в десяти-двенадцати километрах. Тяжелая работа, в наклон, с утра до позднего вечера. Солнце и степь да степь кругом. Ну, и нас в этот Котлован втиснули. Мальчики еще бодрились, а девчонки начали болеть — у кого-то солнечный удар, кто-то орет по ночам на весь барак, у многих желудочно-кишечные заболевания. Тут наши родители дрогнули и осадили гороно. Через две недели нас вернули. Еще как-то обошлось, могло кончиться много хуже. Отец был взбешен, но непосредственно в кампании по нашему освобождению не участвовал, этим занималась мама. Когда же нас отправили с книжками и самодеятельностью в казармы городского гарнизона, отец решительно восстал: "Ишь, что выдумали — девчонок к солдатне, нет уж!" Мама, не видевшая в этом мероприятии какой-либо опасности, пыталась его уговаривать, но он был непоколебим, а я даже не сопротивлялась, понимая, что это бесполезно.

Симферопольский период нашей жизни в "семейно-географическом" плане был самым стабильным по сравнению с предыдущими и последующими: мы прожили на одном месте больше четырех лет, из них три года — с отцом. Для меня это был период становления характера, впитывания новых знаний и впечатлений, физического и духовного роста, время моей весны — "отовсюду на меня весельем веет". А для отца? Ведь в эти годы приобретало уже вполне определенные формы то зловещее, что влекло страну к катастрофе. Сверхиндустриализация. Диктатура партии. Репрессии.

Мне не дано знать, о чем конкретно думал отец в эту пору. Но твердо знаю, что мысли о судьбе страны его не оставляли ни на минуту До самого последнего часа. Собственная судьба занимала его воображе-

 

- 132 -

ние меньше, тут за него думали другие, хотя жить, пусть только "частной жизнью" (его выражение), безусловно хотел.

Тяжкие мысли одолевали его в Симферополе, и мы с мамой это видели. "Начнет утром одеваться, — жаловалась мама, — наденет одну штанину и сидит, уставившись в одну точку; окликну его, сделает какое-нибудь движение и опять сидит". Или я вижу, отец лежит на диване или сидит без дела, подсяду к нему, а он: "Не мешай".

Доводилось мне не раз почувствовать реакцию отца на происходящие события. Он порой читал маме вслух какие-либо выдержки из газет, а то и статью или речь на Пленуме ЦК. Как правило, был сдержан, читал негромко, возможно из-за меня, сидящей в соседней комнате за уроками или книгой. Но иногда взрывался: "Вот ведь сукины дети!" или: "Ну и сволочи, ах, какие же сволочи!", "Перерожденцы!" Я, конечно, догадывалась об адресате. И уж когда совсем невмоготу, бросал газету, вышагивал по комнате и причитал: "Несчастная страна!", "Полицейское государство!" Как-то поздно вечером читал вслух длинную статью о Троцком, и вдруг слышу: "Люник, ты спишь? Неужели спишь? Как же ты можешь? Нет, ты послушай, что только пишет этот идиот!"

Надежды на перемены, на взрыв, на борьбу во имя счастья людей его не покидали, по-видимому, никогда. На пороге 30-х годов он не исключал, что и я уже смогу "жить в это время прекрасное". Вот что он написал на книге "История человечества" Генриха Ван Луна, подаренной им в день моего тринадцатилетия и сохранившейся у меня до сих пор: "Ты научишься знать, любимая доченька, что жизнь человечества -это непрекращающаяся борьба. Не в стороне от нее, а в самой гуще жизни, непосредственно своими силами творя и переделывая ее, ты станешь понимать важнейший смысл и мудрость человеческой жизни и в связи веков, в грандиозной борьбе масс народа за свое освобождение, независимость и счастье — ты найдешь для себя радость и счастье, яркость и силу. И к этому, моя хорошая, нежно любимая доченька, уже сейчас нужно упорно готовиться. Симферополь, 15/VI-1929 г."

Вот так. Обманула я ожидания отца. Не довелось мне бороться за счастье человечества, не то время было на дворе, да и я не та.

В Симферополе в это время находилось десятка полтора-два людей, отбывающих ссылку или "минусы"1. С некоторыми из них отец общался. По моим наблюдениям, серьезные длительные разговоры вел лишь с молодым меньшевиком, членом Харьковского социал-демокра-

 


1 "Минусы" — перечень городов и областей, проживание в которых было запрещено.

- 133 -

тического Союза рабочей молодежи (СДСРМ) Вениамином Черкесом и с мудрым и, по моим понятиям, пожилым Я. Б. Дерманом, братом известного литературоведа А. Б. Дермана. Частенько к отцу наведывался совсем молодой и очень робеющий человек Л. Г. Гофман, по-видимому, в роли ученика. Перед Марией Леопольдовной Кривинской, знакомой отцу еще по Петроградскому Совету, он навряд ли выкладывался, так как я слышала его разговор с мамой: "Мария Леопольдовна очень неглупая женщина, но совсем не политик".

Летом 1930 г. к отцу приезжал Н. Н. Суханов. Я запомнила этот скучный день со свинцовым небом над головою и какой-то тяжестью в душе. Что за тоска, хоть бы кто-нибудь пришел! Скрипнула калитка, во двор входит мужчина средних лет в черном пальто и спрашивает папу. Я, повеселевшая, веду гостя в дом. Рукопожатия, сдержанные приветствия, и... меня просят погулять. Помню родителей уже после этого визита, были они встревожены. Особенно мама. О чем шел трехчасовой разговор, я узнала только сейчас из следственного дела. Об этом несколько позже.

Круг моего общения, помимо дома и школы, включал многих ссыльных, в основном тех же, с которыми общались родители. Тут не было никакого разделения по партийной принадлежности, а только по качествам характера и способности к общению. Конечно, "серьезные" разговоры отец вел в основном с единомышленниками. Но не все ими исчерпывалось! Иногда собирались, чтобы отметить день рождения или но какому-либо другому поводу, веселились, шутили, пили чай, мама играла на пианино, Валентина Васильевна Трофимова — превосходная рассказчица — читала. Помню, как разыгрывали шарады, и как при этом дурачился Веня Черкес, нацепив на себя какой-то кусок меха и измазав лицо жженой пробкой. И не один раз у того же Вени я заставала молчаливое общество за чтением вслух художественной литературы. Вообще Веня был душой ссылки — молодой (ему не было тридцати), красивый, обаятельный, умница и книгочей, веселый и серьезный, пользовавшийся большим успехом у женщин и папин оппонент и собеседник. До Симферополя отбывал ссылку в Нарыме. Жил с женой Катей и дочкой Асей пяти лет. Не знаю, имел ли он какую-нибудь специальность и в какой должности работал. Катя — добрейшей души человек, блондинка с ярко синими глазами (почти как у мамы!) — в Симферополе начала учиться в Педагогическом институте. Она происходила из харьковской дворянской семьи довольно строгих правил; рассказывала, как в свои шестнадцать лет бежала после свиданий с Веней домой, чтобы поспеть к ежевечернему материнскому обходу, и как ей приходилось иной раз зарываться в белоснежную постель не раздеваясь и даже в ботах.

 

- 134 -

Веня был героем еще одной повести, вернее, не повести, а романа. В это время в Симферополе, тоже после Нарыма, жила еще одна молодая пара с дочкой того же возраста, что и Ася, — Борис Григорьевич Немерицкий, анархист, и жена его Лидия Сергеевна Третьякова, оба с агрономическим образованием, оба харьковчане.

Борис был очень приятным, скромным человеком, хорошим товарищем — всегда у него были мысли о других, всегда знал, кто болел или нуждался в помощи. Он был увлечен жизнью природы и хорошо знал растительный мир, насекомых, птиц. Я с ним подружилась, и он мне много рассказывал и показывал. Работал он на Симферопольской станции защиты растений. Лида — дочь ученого-агронома, друга Н. И. Вавилова, впоследствии ей довелось носить отцу в тюрьму передачи. Энергичная, темпераментная, быстро и легко двигающаяся, хотя и несколько полноватая, весьма привлекательная внешне — смуглое, украинского типа красивое одухотворенное лицо с живыми карими глазами под густыми бровями. Папа ей явно симпатизировал, он всегда откладывал свои дела, когда она появлялась. И произошло — не могло не произойти! — неизбежное: Лида и Веня полюбили друг друга. Я видела, как они оба светились, как непрерывно курил Борис, внезапно уехала Катя, и догадывалась, что с ними со всеми происходит. Потом я узнала, что все женское население ссылки разделилось на партии... "борисисток" и "лидисток". Трудно сказать, в какой степени эти "партии" могли влиять на события, но после долгих колебаний все вернулось на круги своя, и, окончив свои "минусы", Веня уехал в Харьков к Кате, а Борис с Лидой поселились, правда не сразу, в Ленинграде.

В 1937 г. летом, проходя после четвертого курса практику в Ленинградском физико-техническом институте, я встречалась с Лидой, жившей рядом с Мариинским оперным театром в огромной коммунальной квартире, где она занимала одну большую комнату. Жила одна: Борис уже был арестован, а дочь свою она от греха подальше отправила к родственникам на Украину. Сама она была в напряженном ожидании ареста. Я несколько раз заходила к ней и всякий раз находила ее в лихорадочно-возбужденном состоянии. Как-то, когда я пришла в очередной раз, на мой звонок в ее квартиру никто не вышел, а в ее почтовом ящике лежало много газет. Пришла через день — на звонок нет отклика, почтовый ящик переполнен. Стало очень страшно. "Я на лестнице черной живу, и в висок ударяет мне вырванный с мясом звонок". Когда много лет спустя дошли до меня эти строки Мандельштама, перед глазами встала именно эта безмолвная дверь ленинградской квартиры, облепленная звонками и почтовыми ящиками с непомещающимися газетами в одном из них.

 

- 135 -

Лида не была арестована, как я, конечно, подумала. Просто не выдержали нервы — ожидание ареста страшнее самого ареста! — и, бросив работу, квартиру, вещи, она оставила этот город в одночасье и навсегда. Жила в Запорожье. В начале 50-х годов она побывала у пас на Клязьме, под Москвой. Внешне сдержана, как будто даже спокойна, но, как я вскоре убедилась, — комок нервов. Рассказала о печальных финалах двух самых дорогих ей людей. Борис получил какой-то большой лагерный срок и вскоре погиб. Она очень нехотя отвечала на наши с мамой вопросы. Веня погиб на лесоповале. Лиде удалось повидаться с ним: "Это был уже не Веня, внешне неузнаваемый, совершенно потухший и безучастный". Господи, в каком преступном, безумном мире мы жили... Но в Симферополе конца 20-х — начала 30-х годов жизнь маленькой кучки судьбой объединенных людей была еще вполне терпимой и шла своим чередом.

Среди старшего поколения выделялись две женщины, о которых я уже упоминала — Мария Леопольдовна Кривинская и Валентина Васильевна Трофимова, обе примерно пятидесяти лет. И хотя люди этого возраста казались мне старыми, меня всякий раз восхищала красота Марии Леопольдовны, ее гордая и благородная осанка. Я часто к ней забегала. Она жила в маленьком домике в районе застройки почтовых служащих. Перед домом — палисадник, в котором Мария Леопольдовна выращивала замечательные цветы. Она нигде не служила, но подрабатывала уроками. У нее был несомненный педагогический дар, она и ко мне нашла сразу путь, незаметно и ненавязчиво меня воспитывая и сообщая полезные сведения из области естественных знаний и литературы. Как-то ее пригласили к одной трудной девочке лет десяти-одиннадцати, с причудами которой мать никак не могла справиться. Например, обидевшись на мать, она залезла в платяной шкаф и ножницами изрезала все материнские туалеты. Мария Леопольдовна сумела ее укротить, потом даже подружиться, и девочка настолько к ней привязалась, что провожала ее всякий раз со слезами.

Мария Леопольдовна очень тесно была связана с семьей Короленко, особенно со старшей дочерью Владимира Галактионовича, Софьей Владимировной, которая несколько раз приезжала в Симферополь и подолгу в нем оставалась. Тогда появлялись кипы бумаг, рукописей, гранок. Софья Владимировна и как дочь, и как заведующая музеем Короленко в Полтаве занималась изданием сочинений отца, разбором его бумаг, писем и т. д. Тут уж они обе зарывались в работу. Софья Владимировна — крупная женщина с круглым, обычно усталым лицом, носившая так же, как Мария Леопольдовна, светлую блузку, заправленную 8 Длинную и широкую темную юбку, всегда в делах, но находившая вре-

 

- 136 -

мя даже для общения со мной. Я, например, из ее уст услышала рассказ о том, как они всей семьей жили в Киеве во время процесса Бейлиса. И до этого я любила Короленко, а после знакомства с Софьей Владимировной и Марией Леопольдовной полюбила еще больше. Последние публикации, особенно письма к Луначарскому, уже не оставляют сомнений в совершеннейшей исключительности его личности. У Сахарова и Короленко — прямая связь, это люди одного типа и одной пробы. И Софья Владимировна, и Мария Леопольдовна — из той же породы.

После Симферополя я уже никогда не встречалась с Марией Леопольдовной, а у Софьи Владимировны бывала в 30-х годах в ее московской квартире на Зубовском бульваре. С Марией Леопольдовной встретилась в 1942 г. моя тетя Тамара совсем не в лучшей обстановке, а именно — в Мариинской пересыльной тюрьме. Целый месяц они пробыли вместе. Величественная старуха с белой головой, смуглым красивым лицом, царственной осанкой даже в условиях огромного барака с трехъярусными нарами смотрелась королевой — рассказывала Тамара. До этой встречи Мария Леопольдовна находилась в очень тяжких условиях лагеря, в котором добывалась известь, еле вышла оттуда живой. Когда Тамара с ней встретилась, шел уже пятый год ее мытарств. Из лагеря она все же вышла, думаю, в конце 40-х — начале 50-х годов, и умерла в Полтаве в 1972 г.

Валентина Васильевна Трофимова, эсерка, была в Пертоминске и на Соловках, но ввиду болезни дважды направлялась на лечение — один раз в Архангельск, а второй — в Москву, откуда уже обратно на Соловки не возвращалась. Вероятно, после отбытия тюремного срока она попала в ссылку, а оттуда в Симферополь. Была она женщиной очень ранимой, с хрупкой нервной системой и не всегда устойчивой психикой. Ей только по тюрьмам мотаться! Да вдобавок — скверные отношения с единственным сыном. И притом человек необыкновенной душевной чистоты и щедрости. Она окончила институт Шанявского, хорошо знала и любила живопись, историю и литературу. Занималась художественным чтением, но никаких формальных высот не достигла, еле-еле хватало на прокорм. Читала превосходно, при чтении хорошея на глазах. Когда она приходила к нам в Симферополе, всегда одаривала очередной сказкой или рассказом.

С Валентиной Васильевной я потом встречалась в Москве во время своих наездов и после, когда поселилась окончательно. Она первая познакомила меня с французскими импрессионистами, устроив очень основательные экскурсии в тогда еще существовавший Музей западной живописи. И она же водила меня по Красной площади, рассказывая о Минине и Пожарском, стрельцах и Петое, завоевании Казани и Иване

 

- 137 -

Грозном. Умерла Валентина Васильевна в 1952 г. в нищете и страшном одиночестве, хотя и жила в одной квартире с семьей сына. Но после Симферополя никаким репрессиям не подвергалась.

Мария Леопольдовна и Валентина Васильевна, Веня, Лида, Борис, оставили глубокий след в моей душе и сыграли немалую роль в моем становлении. В Бориса я даже была полудетски влюблена. Он уделял мне сравнительно много времени и внимания. Это потом я поняла, что прогуливаясь со мной по окрестностям, он убегал от себя и своей личной драмы. В день своего тринадцатилетия я очень утешалась некоторыми совпадениями с днем рождения Наташи Ростовой — тринадцать лет, Наташа, Борис, не хватало только куклы, которую должен был поцеловать Борис по сценарию Толстого! Борис очень любил народные русские и украинские песни и пел их неплохо. От него я услышала и песню на злобу дня, сочиненную ссыльными. В песне есть скрытая дата ее создания — ноябрь 1929 г., когда на Пленуме ЦК обсуждалось заявление Бухарина, Томского и Рыкова. Вот текст этой песни:

Духом НЭПа прет из склепа —

Там Ильич лежит.

Яркий светоч коммунизма

Там всегда горит.

"Только здесь найдешь Свободу!" —

Возвещает он,

Только нашей диктатурой

Будет мир спасен.

Только Троцкий против НЭПа

Робко возражал,

Заболевши "новым курсом'',

На Кавказ попал.

Но здоровым стал, узнавши —

Ильича уж нет.

И немедленно примчался

В Реввоенсовет.

"Боже, вид какой ужасный!" —

Каменев вскричал, —

"Отчего же стать здоровым

Ты не пожелал?"

А Зиновьев громко рявкнул:

"Поезжай к чертям!

Дольше едешь, тише будешь.

Легче станет нам!"

Заболел и сам Зиновьев

И поехал в Крым,

Но пройдет еще полгода,

Попадет в Нарым!

Если будет в Коминтерне

Так же он речист,

 

- 138 -

То его прирежет вскоре

Доктор-коммунист.

Что за страшная зараза, —

Заболел весь свет,

Рыков, Томский и Бухарин

Против ВэКаПэ,

Только Сталин да Менжинский

С армией штыков

Ищут, рыщут, травят, свищут —

Будь всегда готов!

Заканчивая рассказ о Симферопольской ссылке, перечислю еще ряд запомнившихся мне лиц.

Тося Серебряницкая-Аркина — молодая женщина с круглым лицом и внимательными глазами, довольно молчаливая, но с решительным характером. Приехала в Симферополь после Краснококшайска, куда была сослана по делу о меньшевистской молодежной организации. Более всех была привязана к Марии Леопольдовне, с которой вместе отбывала ссылку. Муж ее, Аркадий Аркин, архитектор, жил в Москве и изредка навещал ее. Была арестована в Симферополе одновременно с Б. О., но потом проживала с мужем в Москве и больше не была репрессирована. Умерла в 1987 г.

Несколько в стороне, мало общаясь с ссыльными, жил соловчанин эсер С. К. Тарабукин — плотный, коренастый человек с крестьянским лицом — с женой и дочерью Люсей, очень симпатичной девушкой на пару лет старше меня.

Бывал у нас молодой грузинский меньшевик, рабочий паренек Антон, фамилию не запомнила, он работал ночным сторожем во фруктовом саду, и его убили бандиты.

Часто приходил бундовец Цорфес — мужчина средних лет с большим ртом и золотыми зубами. Папа его не терпел за националистический настрой и скуку, обычно при его появлении сбегал, оставляя его маме, и, хитрец, иначе как "твой поклонник" его не называл.

Ссыльных было намного больше, чем я перечислила, но я их не запомнила, так как если и видела, то редко. Помню какое-то шумное многочисленное сборище в квартире, где я впервые, где громкие разговоры, а потом веселое застолье, где все тот же Веня произнес не то тост, не то речь, и какая-то незнакомая мне женщина кричала через весь стол: "Венька, дай я тебя поцелую!", что мне показалось в высшей степени неприличным.

От сына Михаила Соломоновича Цейтлина, Бориса Михайловича, читавшего в 1992 г. следственное дело своего отца и его подельника некоего эсера Жуковского-Жука, я узнала, что последний находился в

 

- 139 -

Симферополе и "был знаком с Б. О. Богдановым, Немерицким и Кривинской". Я такую примечательную фамилию не помню, по-видимому, я ее не слышала и это лишний раз доказывает, что знала я далеко не всех.

Отец был арестован 26 февраля 1931 г. Пришли ночью, ушли, когда было уже светло. Я смотрела из окна нашего флигеля, откуда был виден весь двор до ворот, вслед уходящим и запомнила две темные фигуры гэпэушников, замыкавших шествие. Стукнула калитка. Во дворе уже никого. Мама вышла вместе с отцом, вероятно, до машины, а потом отправилась к Марии Леопольдовне — предупредить. Я совсем одна в каком-то сомнабулическом состоянии: делала все механически, плохо сознавая происшедшее. Подтащила к окну доску, положила ее одним концом на подоконник, другим на пол, на нее водрузила матрац и, улегшись на эту наклонную плоскость вниз животом, головой на подоконник, не отрывала глаз от калитки: я ждала, что отец вернется! В такой позе через пару часов застала меня мама. Она удивилась, рассердилась ("Что ты, маленькая? Не понимаешь, что это надолго?"), но я упрямо и без слез не оставляла своего поста еще некоторое время, после чего заснула в этой не самой удобной позе, и только мосле сна до меня, наконец, все дошло. Между прочим, сам обыск, прощание с папой — не запомнила. Как в тумане вижу стол, на нем — книги, бумаги и — совершенно ясно — довольно пухлую стопу рукописных (или машинописных?) листов. Я знаю, что это рукопись папиной книги о Жоресе — одном из его любимых героев, он мне ее как-то показывал. И о Жоресе рассказывал. Думаю, писал ее еще до революции, в 1915—1916 гг. Больше я "Жореса" никогда не видела, по-видимому, забрали при этом обыске, и постигла его участь произведений многих авторов, несть им числа... Очень живым предстал для меня Жорес в воспоминаниях Андрея Белого. И нарисованный им образ в чем-то напомнил образ самого Б. О.

И снова передачи, свидания. Они происходили в кабинете следователя Кущева, того самого, что был в Баку, и в его присутствии. В Симферополе он был важным лицом — начальником секретно-политического отдела ОГПУ по Крыму, вероятно, получил повышение после раскрытия бакинской "крамолы". Кущев — сравнительно молодой, высокий человек, с копной темно-русых волос и не лишенным приятности лицом — сидел за столом в своем кресле, а но другую сторону стола — отец, мама и я. Мы разговаривали, Кущев делал вид, что занимается своим целом. Отношение его к отцу не носило отпечатка отношения к подследственному, во всяком случае в нашем присутствии оно было вполне корректным. "Борис Осипович", "Ольга Альбертовна". Пару раз папа затевал с ним политический диспут, при этом вставал с места, рас-

 

- 140 -

хаживал по кабинету, жестикулировал, доказывал, только что следователя в угол не загонял. Делал он это нарочно, чтобы дать понять маме, в чем его обвиняют. Даже я поняла, что обвинение построено не на каких-то его непозволительных поступках, а на непозволительных мыслях. Иногда прибегал к ораторским приемам, один такой запомнила: "Что вы мне толкуете о генеральной линии? Может быть тот, кто громко кричит о верности генеральной линии, в душе молится на генерала?"

Конечно, он преследовался за свой меньшевизм и меньшевистское прошлое. И об этом ясно высказалось ОГПУ: 23 февраля 1931 г. заместитель председателя ОГПУ Ягода разослал всем местным организациям ОГПУ телеграмму (ссылки на нее есть в следственном деле), в которой предлагалось "в связи с раскрытием контрреволюционной деятельности ЦК меньшевиков проверить практическую деятельность бывших, настоящих и ссыльных меньшевиков, работающих в хозаппарате и хозучреждениях, и всех подозрительных с точки зрения вредительства и связи с нелегальными организациями арестовать и повести следствие". Через три дня после получения этой телеграммы отец был арестован, причем не один, а с группой лиц, из знакомых мне — с А. Н. Серебряницкой, Я. Б. Дерманом и Л. Г. Гофманом. Дело его, однако, сразу же было выделено в отдельное, и как эти, так и другие, незнакомые мне фамилии, в основных документах Б. О. не фигурировали.

Дальнейший рассказ основывается на материалах следственного дела № 5543 ОГПУ Крыма (1931 г.).

Задуманное вначале обвинение во вредительстве не состоялось, хотя были привлечены все нужные документы, свидетельства и даже "вешдок" в виде журнала "Экономика и культура Крыма" № 2 за 1930 г. со статьей Б. О. В обвинительном заключении признается, что во время работы в Крымплане Богданов выдвигал предложения (в частности об обеспечении рабочих жильем в ущерб развитию промышленности), которые могли бы привести к вредительству, но не привели, так как не были доведены до практического воплощения. Думаю, что отказ от обвинения во вредительстве был продиктован не этими соображениями, а тем, что выявилась возможность преследования за второе указанное в телеграмме Ягоды преступление — за связь с нелегальной организацией, перед которым первое, конечно, бледнеет. Не будь этого второго — быть бы Б. О. "вредителем". Правда, он был еще в силе, а органы, особенно провинциальные, еще не поднаторели в сочинении сценариев, и доказательство фактов вредительства явилось бы для них нелегкой задачей. Вредительства не было, но и связи с нелегальной организацией, а именно с "Союзным бюро меньшевиков", тоже не было. Но зацепка была — приезд летом 1930 г. в Симферополь Суханова, в скором буду-

 

- 141 -

щем участника московского процесса, и его многочасовая беседа с Б. О. Читаю протоколы допросов и заявление Б. О., читаю строчки и между ними вижу, в каком тяжелом положении находился отец. Он ведь не знал, сказал ли Суханов о своем свидании с ним, что сказал, что акцентировал, а что игнорировал, и что лучше сказать, а о чем промолчать. И принял решение, как в суде, положивши руку на Библию, говорить правду и только правду. Его спросили — с кем из участников процесса "Союзного бюро" он знаком, при каких обстоятельствах и когда познакомился. Знал он, оказывается, многих, в основном до революции и в 1917 г. Когда очередь дошла до Суханова, не скрыл фактов ни его приезда в Симферополь летом 1930 г., ни длительной с ним беседы. Теперь (из дела) ясно, что он мог промолчать, потому что Суханов на следствии и процессе ничего не сказал о своем приезде, а крымские гэпэушники не выследили. Но кто же это знал? Следователь (Журбенко) сразу же перехватил инициативу и на протяжении всего следствия шантажировал Б. О. известными-де ему показаниями Суханова о симферопольской встрече с Б. О. Обещал показать — и не показывал. Потому что их у него не было. КрымГПУ просило, правда, допросить Суханова и Шера об их отношениях и связях с Б. О., оба были к моменту этой просьбы уже осуждены, находились где-то за решеткой, и ответ затягивался. А пока его не было, морочили Б. О. голову и обвиняли его в связях с "Союзным бюро меньшевиков" через Суханова.

Б. О. старался вспомнить малейшие детали разговора с Сухановым, для того, по-видимому, чтобы перекрыть возможные расхождения показаний своих и Суханова (см. Приложение 5, документ 5). Они никогда не были единомышленниками и никогда не проявляли друг к другу личных симпатий. Порядочность Суханова у Б. О. не вызывала сомнений, но его часто меняющаяся политическая платформа настораживала. Последний раз перед Симферополем они виделись в 1922 г. в Москве, Суханов только что вернулся из-за границы и сообщил, что вступил в Германскую компартию. Б. О. поэтому считал его "без пяти минут коммунистом". Однако в симферопольском разговоре он себя коммунистом не показал, сурово критикуя внутреннее положение страны. Б. О. начинал уже подумывать о появлении у Суханова социал-демократического уклона, но: "Мысли мои были разбиты вдребезги последующим рассказом о "Соцвестнике", вернее оценкой "Соцвестни-ка", оценкой Дана, Абрамовича и других. Ни в "Правде", ни в "Большевике", ни в "Ком.интернационале" я не читал таких резких, жестких, полных презрения и издевательств замечаний по адресу "Соцвестника" и его руководителей". Тогда у Б. О. возникло подозрение, не является ли Суханов рупором каких-то оппозиционных групп внутри

 

- 142 -

ВКП(б), и не хочет ли он приобщить некоторых социал-демократов к контактам с этими группами. Однако Б. О. подчеркивает, что никаких реальных оснований для такого вывода Суханов ему не давал и тем более "не выступал от имени "Союзного бюро", ни словом, ни намеком не обмолвился ни о нем, ни о какой-либо другой нелегальной организации". В итоге — "то, зачем он приехал, и то, с чем он приехал, осталось для меня темным, и тайну свою он увез с собой".

А я усматриваю "тайну" в поведении Б. О. Необходимость вспомнить всю фактическую канву разговора с Сухановым оправдана, как я уже говорила, ложной информацией следователя о существовании показаний Суханова, которые Б. О. не предъявлялись. А вот зачем Б. О. распространялся о своих домыслах, догадках, впечатлениях — понять не могу. За язык его еще вроде бы не тянули, просто для красного словца он здесь не стал бы выкладываться, значит в этом тоже был смысл. В чем же? Неужто Суханов все же сделал какие-то предложения, а Б. О. потопил их в море собственных впечатлений?

Хочу еще остановиться на двух темах, затронутых в показаниях Б. О. Это — отношение к нелегальной работе и к "Союзному бюро".

Сделанному им заявлению о своей позиции по отношению к нелегальной работе предпослана оговорка, что она, эта позиция, имеет личный характер, и ей не следует приписывать обязательного принципиального значения. Во-первых, являясь деятелем открытого рабочего движения еще с 1905 г., Б. О. считает себя "достаточно неудобным и грузным для нелегальной организации". Во-вторых, он полагает, что нелегальная организация не всегда и не при любых обстоятельствах имеет основания для своего существования, и что в случае "временного принятия широкими рабочими массами тех или иных идей, в случае омертвления ткани рабочего класса и общественной реакции" она нецелесообразна. И, наконец, он убежден в том, что "подлинная партия рабочего класса становится реальностью лишь в меру развертывания самостоятельного рабочего движения и открытых рабочих организаций, дающих возможность вобрать в круг социал-демократических идей широкую рабочую массу". И далее уже цитированная прежде фраза: "Социал-демократия вне рабочего класса или в идеологическом отрыве от него для меня не существует. Этот вид социал-демократической деятельности в современной обстановке, по моему пониманию, не дан. Он пока исключен". Поэтому он и считает себя социал-демократом вне какой-либо организации.

Задаю себе вопрос — к какой аудитории обращал В. О. эти мысли? К судьям, сидящим в Москве? Или к потомкам? Ну, не к следователю же Журбенко или даже к Кущеву?

 

- 143 -

Между прочим, не исключено, что назначение Б. О. в Симферополь связано с нахождением там Кущева, а не с гуманными соображениями Андреевой, как я вообразила.

Отношение Б. О. к "Союзному бюро" следует не только из его показаний на допросах, но и из показаний "свидетеля", а точнее "подсадной утки", некого Петра Софийского. Я подозреваю, что этот "свидетель" был хорошо знаком Б. О. по Крымплану, потому что по вопросу о деятельности Б. О. в Крымплане, в частности о злополучной статье в "Экономике и культуре Крыма", высказывался со знанием дела и был в курсе взаимоотношений ряда лиц в этом учреждении. По-видимому, Б. О. ему доверял.

Вот что говорил Б. О. на допросах: "Союзное бюро решительно ничего общего не имеет с социал-демократией, основные установки которой я разделяю в течение 28 лет... Решительно и категорически я не понимаю ни превращения идеологии социал-демократии в идеологию капиталистической реставрации, ни интервенции, ни вредительства, ни блока с темными партиями, ни темных денег, ни прочей грязи и дряни, которые наворочены Союзным бюро. Я совершенно уверен, что те сотни социал-демократов, которых мне приходилось встречать в тюрьмах, лагерях и ссылках целиком стоят на такой же точке зрения и категорически отмежуются от того грязного пасквиля, который представляют программа и тактика Союзного бюро. Если это неоменьшевизм, то его последователем никогда не был и быть не желаю". Однако, в этих своих "официальных" показаниях Б. О. не касался липового характера самого процесса, об этом речь шла в камере, и все им сказанное через "свидетеля" ложилось на стол следователя, а потом фигурировало в обвинительном заключении: "Весь процесс инсценирован с целью подрыва влияния II Интернационала, заграничных меньшевиков и меньшевиков внутри СССР... Громан в своей плановой работе никогда не проводил вредительских идей... Лидер ЦК заграничных меньшевиков Абрамович не приезжал в СССР... Посылку денежных сумм (из-за границы) на вредительскую деятельность считает вымыслом... Не допускает возможность получения Сухановым денег от промпартии". И т. д. Это Б. О. говорил 5 марта и надеялся, что настоящие меньшевики — Иков, Волков и Рубин — "безусловно отмежуются на процессе и будут держаться независимо от других подсудимых" (см. Приложение 5, документ 5). Всех "других" Б. О. считал бывшими меньшевиками, в большинстве своем примыкающими к коммунистам, идеологически отличающимися от перечисленных трех. Известно, что последние говорили все, что от них требовалось. В том числе и Иков, которого "за недостойное поведение на суде и клеветнические показания о позиции партии и ее деятельно-

 

- 144 -

сти" Заграничная делегация РСДРП исключила из рядов РСДРП. Наверно, это было не самой большой неприятностью для Икова. И, конечно, все не так-то просто. Еще в Симферополе до нас доходили слухи о том, что Икова шантажировали, пугая судьбой его жены (кажется, второй и молодой), и даже показывали ее ему в коридорах Лубянки, обещая освободить только в том случае, если подпишет протокол с признанием.

До сих пор я считала меньшевистский процесс 1931 г. фальсифицированным от начала и до конца. Теперь я думаю, что есть там крошечная крупица правды, "что-то" в смысле попыток организации и это "что-то", возможно, исходило от Суханова. В этом смысле характерно собственноручное письмо Суханова, которое он прислал в ответ на запрос КрымГПУ, и которое так и не было показано Б. О. (см. Приложение 5, документ 6). Это письмо Суханов писал в политизоляторе, а не на следствии, его содержание никем не диктовалось и не контролировалось. В нем Суханов высказал такую мысль: "Во время последнего мимолетного разговора (на Симферопольском вокзале, во время моего проезда через Крым в июне 1930 г.) Богданов производил впечатление человека, совершенно изнуренного всем пережитым... Едва ли он был пригоден для какой-либо подпольной работы как по своим настроениям и возможностям, так и с точки зрения конспиративной организации". Вот, вот — с точки зрения конспиративной организации, олицетворяемой им, Сухановым. Скорее всего, такая организация и не успела сложиться, но мысли о ней были. Пресекли в зародыше. А из него раздули "Союзное бюро".

Б. О. предъявили обвинение по статьям 58-10 и 58-11, и 23 июля 1931 г. ОСО при Коллегии ОГПУ вынесло приговор: "Заключить в места лишения свободы, подведомственные ОГПУ, сроком на три года". Получив обвинительное заключение (на этот раз особенно малоубедительно и сумбурно составленное), Б. О. еще из Симферопольской тюрьмы направил в адрес КрымГПУ заявление, которое могло бы явиться образцом для речи адвоката. Последовательно, опираясь на факты и юридические положения, он отверг обвинение по всем статьям. По статье 58-10 — потому, что о ней речи во время следствия не было, а появилась она фактически после следствия. По статье 58-11 — на том основании, что показания Суханова так и не были ему показаны, а связь с "Союзным бюро" через Суханова — единственное основание для предъявления этой статьи. Его обязаны ознакомить с этими показаниями, что в аналогичных случаях и делалось и даже давались очные ставки. Высказал предположение — оттого и не показывали, что они не подтверждали его связи с "Союзным бюро". Заявление, по-видимому, сыграло свою роль, потому что через год дело его было Особым

 

- 145 -

Совещанием пересмотрено, и на оставшиеся два года Б. О. был отправлен в ссылку в Томск.

Из Симферополя в Суздаль отец приехал этапом в конце лета 1931 г. На этом этане он встретился с Бацером, о чем я писала раньше. В Суздале сидел в одиночной камере тюрьмы при бывшем мужском Спасо-Евфимьевском монастыре и писал нам замечательные письма, поднимавшие нас над сиюминутными заботами, создававшие какой-то лирико-философский настрой и вливавшие чувства бодрости и уверенности в том, что жизнь — это прекрасно. До сих пор не могу простить себе и маме, что эти чудесные письма были нами утеряны в сутолоке отъезда из Симферополя...

В 80-е годы тюрьма Спасо-Евфимьевского монастыря была отремонтирована и частично открыта для экскурсий. Довольно просторная камера, стол, стул, койка, даже окно. На небольшой прогулочной площадке только одно дерево. Экскурсовод рассказывал о тяжелых условиях, в которых находились узники, конечно же, царского режима, а я думала о том, что здесь отец мог и размышлять, и читать, и писать письма. На деревьях возле Спасо-Преображенскогс собора, что сразу же за тюремной стеной, грачиные и галочьи гнезда и слышался несмолкаемый птичий грай. Я помнила его по папиным письмам, это были основные звуки жизни, которые до него доходили.

Пока отец находился в Суздале, мы с мамой продолжали жить на том же месте. Я училась в последнем, девятом классе, который закончила к лету 1932 г. Директором школы в это время был какой-то мошенник комсомольского вида (его потом судили), который всеми правдами и неправдами выуживал деньги у учеников. Он организовал, видимо, коммерцию по распространению театральных билетов среди населения (теперь бы сказали "малое предприятие"). Билеты распространял через учащихся, которые по неопытности сдавали вырученные деньги без расписки, чем он и воспользовался. На мой счет набежал колоссальный дефицит — сто пятьдесят рублей, а мы с мамой жили на шестьдесят рублей в месяц, присылаемых из Баку. На выпускном вечере обо мне — ни звука, хотя я была одной из лучших выпускниц, аттестата мне не дали, а я пришла на вечер такая радостно-возбужденная, в белом платье с удивительной черной ласточкой на подоле! Ушла в жутком настроении, перелезла через высокую ограду городского сада, изодрав платье и ласточку, и если бы не спасительная "глубина" Салгира, могла бы и утопиться. Нашедшая меня компания моих школьных друзей тут же порешила собрать деньги, но этого оказалось недостаточно. Маме я ничего не говорила, но она видела мое состояние и страшно волновалась, наверное, если бы я сказала ей, в чем дело, вздохнула бы с облегчением!

 

- 146 -

Друзья-ссыльные к этому времени уже разъехались, взять было не у кого. И вдруг случайно узнаю, что арест с моих документов снят, так как приходил в школу какой-то мужчина и внес все до копейки. Конечно, это сослуживец отца, В. Б. Лукьянов, видела его у отца. Естественно, он пожелал остаться инкогнито. Как я вычитала в деле, Лукьянов В. Б., заведующий экономической секцией КрымГосплана, привлекался по делу Б. О. в качестве свидетеля. В своих показаниях он высказался о "вредительской" деятельности Б. О. в Госплане, впрочем, довольно мягко и так ее не называя. Совесть его, однако, была нечиста, он и пошел меня выручать. Это обстоятельство не поколебало моей благодарности Лукьянову, напротив, его поступок потребовал большего мужества, чем в том случае, когда б он никакого отношения к делу Б. О. не имел.