- 199 -

10. РЕЖИМ БЫЛ МЯГЧЕ...

«Подельники» были отправлены в Мордовию, в «Дубровлаг». Осипов попал на 17-ю зону, где после него побывали Гинзбург и Даниэль, Ронкин и Галансков, Чорновил и Стус, Болонкин и Дымшиц (и аз, многогрешный)...

В его пору там сидело до тысячи мужчин* (а когда она закрывалась, при мне, оставалось всего 38 человек! Остальных перевезли подальше на север, в Пермские лагеря). Да еще напротив находилось женское политическое отделение... Глухих трехметровых заборов со спиралями Бруно еще не существовало, стояли обыкновенные колья с рядами колючей проволоки. Можно было видеть зазонное пространство, включая линию горизонта, и даже вдали обитателей женской зоны.

— ...вообще тогда режим был много мягче, — сравнивал Осипов. — И с продуктами много легче нынешнего, а в карцер на ночь разрешали брать бушлаты, укрываться. Да и нары имелись, лежали мы не на полу. Никто не карал за политзанятия. Выстояли первый раз, получили свои сутки ШИЗО за прогул политзанятий, все — теперь мы вроде «в законе», до конца срока имеем право не ходить**. Одно тогда требовали в зоне всерьез — норму; остальное начальство не трогало. Когда освобождался, все мои бумаги, все конспекты отдали, до листочка — тогда в голову не приходило, что могут не отдать, как сейчас. Да я с зоны мог все, что хочешь, хоть целую книгу передать — только это казалось ненужным. Попадались среди начальников сволочи, один угрожал: «Вы должны научиться смотреть в землю перед советским человеком» (он так называл надзирателей), но в целом было... ленивее, что ли? Дни шли, недели, месяцы, годы — нас не трогали. Иногда вдруг вроде проснутся, куснут — и опять успокоятся. Сейчас в зонах времени ни на что не хватает, каждую минуту выкраиваешь для себя, а тогда, бывало, сидим на скамеечках и рассуждаем: вот годы проходят и пропадают, ничего не делается...

 


* Не более 500, но зато одни «болтуны», т. е. осужденные за агитацию. Все остальные «государственные преступники» содержались в мордовских лагерях №№ 1, 3, 7, 10, 11 и 19. В июне 1962 года начальство признало эксперимент неудачным (малый процент стукачей, в отличие от лагерей, где большинство бывших фашистских коллаборантов; массовый отказ от работы; дух сопротивления...), временно ликвидировало лагерь № 17, разбросав его обитателей по другим лагерям.

** К моменту нашего разговора Сергей Солдатов за отказ посещать политзанятия получил восьмое (!) взыскание подряд, восьмое лишение права закупать продукты в лагерном ларьке (это право возобновляется ежемесячно).

 

- 200 -

На этап нас повезли втроем, и на потьминской пересылке у Эдика Кузнецова завязался роман «через проволоку» с Аделью Найденович: ему всегда везло на женщин... Адель была красивой, черноглазой, тогда еще студенткой — она получила 5 лет за хранение книги, кажется, Милована Джиласа: выдал товарищ, который дал книгу на хранение*. Тяжело ей доставался лагерь. С Эдиком они потом и в зоне ухитрялись переписываться...

Здорово мне помог лагерный друг, Виктор Авдеев, помнишь, на суде которого я побывал... Он встретил на вахте и ввел в ритм зоны.

Рассказы Осипова о семи годах, проведенных в зоне, настолько обильны и разнообразны, что здесь я могу привести лишь несколько разрозненных новелл — нет ни времени писать подробно, ни «объема» для переправы: я и так почти исчерпал лимит посылки. Вот первая из отобранных новелл.

Новелла о том. Как переломилась моя жизнь

...Первые месяцы в зоне стали временем выучки в национальном вопросе. Раньше я над ним не задумывался. Но в лагере сталкивался постоянно с бестактным расчесыванием национальных язв на виду у всех, с постоянными оскорблениями националов в адрес русского народа. Особенно усердствовали евреи и украинцы. Осмеянию подвергалось все: наше происхождение, наши традиции, вера, культура, даже наш язык. Спорить с ними было бессмысленно: они не искали истины, они жаждали оскорблений. Теперь я понимаю, что часто они даже не имели намерения оскорблять, просто были бестактными. .. Я понял это позже, когда однажды услыхал от евреев обвинения в антисемитизме «Вече», причем цитировались такие места, где у меня, как у редактора, и мысли не возникало об антисемитизме данного автора. А евреи, оказывается, ощущали это болезненно чувствительно. И, наверно, были правы они... Но точно так же бестактно некоторые из них вели себя по отношению к нам, русским — тогда, в зоне. Кончилось тем, что русские перестали разговаривать с евреями!

Сейчас совсем другая обстановка, но, скажу честно, если бы моя партия увидела меня в гостях у Пэнсона на еврейскую пасху, меня бы повесили. А уж если бы увидели евреев, которые приходят к нам в гости на христианскую пасху...

Через несколько месяцев после этапа вызвали меня в штаб и прочли новый приговор. Оказывается, по протесту прокурора состоялся пересмотр нашего дела в надзорном порядке...

К моменту моего разговора-интервью с Осиповым я уже знал, что такое «пересмотр дела в надзорном порядке». После окончания суда, после утверждения приговора в «окончательном и не подлежащем изменению виде» советское судопроизводство предусматривает такую процедуру: прокурор требует пересмотра дела «по вновь открывшимся обстоятельствам»**. Собирается суд, на котором должна присутствовать лишь одна сторона — обвинение, т. е. прокурор. Ни

 


* Выдал ее А.Голиков (не путать с А.Голиковым из Ленинграда, осужденным по делу Трофимова), дали ей 4 года.

** Это было не через несколько месяцев, а почти через полтора года (в июле 1963 г.), что существенно меняет картину, так как прокуратура имеет право на опротестование приговора «в порядке надзора» лишь в течение года с момента оглашения решения кассационного суда.

 

- 201 -

адвоката, ни самого обвиняемого уже нет, и обязательность их присутствия не предусмотрена законом. Более того: и адвокат, и обвиняемый могут ничего не знать о том, что где-то происходит новый суд взамен происшедшего при открытых дверях. Публика, естественно, на это заседание тоже не допускается. И, согласно советскому закону, в заседании могут вынести новый приговор, причем, в отличие от кассационного суда, этот секретный приговор может увеличивать меру наказания вплоть до смертной казни! Пределом является только предел наказания за данное преступление согласно статье уголовного кодекса.

Обвиняемому сообщается приговор, когда тот уже вынесен — в качестве совершившегося факта!

— Нам, мне и Кузнецову, сроков не добавили — мы уже и так имели предел по статье. Но что сделал суд — изменил строгий режим на особый...

К сведению читателей: разница между строгим и особым режимом — громадная. Например, на особом режиме заключенный весь день проводит запертым в камере, у него в два раза меньше свиданий и дозволенных писем, в полтора раза меньше продуктов, чем на строгом, — и все это не на месяц, не на год, а на семь и более лет (я не слыхал, чтобы на «спецу» сидели с меньшими сроками).

— Быстро набрал несколько чемоданов продуктов: на этапе конвоиры помогали тащить. Не свое вез, конечно. Литовцы услышали, что есть этап на «спец», и передали продукты для земляков. Много я привез тогда Паулайтису*.

На спецу голодно было. Помню, кто-то завыл из камеры на часового: «Жрать хочу! Жрать хочу!» — как волк на луну. А тот в ответ: «А я откуда тебе возьму!»

Сблизился я там с одним эстонцем. Твердый был человек... Потом то, он подал помиловку, я сильно удивлялся, мне такое во сне не могло прийти в голову. И с ним произошел разговор, который перевернул всю жизнь.

Рассказывал он про финскую войну — как смотрелась она с той, другой стороны фронта. Описывал с упоением, как гнали русских солдат на финские пулеметы, как раскалялись у финнов стволы, так, что кожа на ладонях у пулеметчиков сгорала, а какой-то идиот все гнал и гнал русских волнами, и они ложились на снег, пока перед траншеями не выросли холмы из русских трупов. Всю ночь после того рассказа я не спал. Думал — хорошо, все сочувствуют финнам, они жертвы агрессии, они защищают родину, герои и мученики, ну, а кто же подумает о русских, о тех, кто легли в снег? Ведь они тоже люди, и тоже жертвы, и с ними обращались безжалостнее и беспощаднее, чем с финнами. Плохие они или хорошие, за правое

 


* Паулайтис Пятрас, литовский богослов и дипломат, отбывающий в Мордовии 33-й год из своего 35-летнего срока за участие в литовском национально-освободительном движении (он был редактором подпольной газеты). Прим. 1980 т.

 

- 202 -

дело или за ложное, они — мой народ! Другого мне Бог не дал! И я буду с ними до конца, я буду защищать своих до конца, всеми силами, которые Бог вложил в мою грудь. Я — русский и буду с русскими и за русских. С той ночи я перестал быть демократом и стал русским патриотом.

...Зачем нас этапировали тогда на «спец»?

Не знаю. Было жаркое, страшное лето, засуха, все вокруг горело

— леса и даже болота, надзиратели непрерывно предупреждали — расстрел, расстрел в случае побега, потом стали в открытую говорить: последние деньки доживаете, скоро весь спец расстреляем. В «Правде» появилась статья «Об усилении борьбы с преступностью», ходили слухи, верные или нет, что в условиях засухи и провала хрущевских планов в сельском хозяйстве возникла идея показать твердую руку, «твердую власть», и начнут эту твердость с массового расстрела лагерей особого режима. Чтобы напугать остальное население. Мы считали, что чья-то услужливая голова приняла решение: такие ужасные террористы, хотевшие убить Хрущева, должны быть расстреляны, и потому-то нас передали на «спец». Говорили и другое, вроде этот расстрел задумали заговорщики, они уже готовили переворот и надеялись, что расстрел заключенных станет новым ударом по авторитету Никиты. Одно сообщали в голос: расстрел отменил лично Хрущев, когда подготовленный документ уже лежал у него на столе. Если это верно, то после отмены расстрела исчезал всякий смысл в нашем пребывании на спецу, и через 7 месяцев нас вернули на строгий режим.

Формально это произошло так: адвокаты подняли в Москве шум — почему суд вынес нам особый режим? В законе сказано предельно ясно: на особый режим помещаются либо рецидивисты, либо — по первой судимости — только помилованные 15-ю годами смертники. Но мы все были с первой судимостью и не смертники. Суд собрался в третий раз и вынес приговор — третий. Якобы вообще он, суд, имеет право в особых случаях отправлять на спец не рецидивистов или смертников, а кого посчитает нужным! Но в данном казусе таких особых обстоятельств у суда нет, и потому следует вернуть нас на строгий режим обратно. То есть «вообще» суд имеет право нарушать закон, но в данном случае в нарушении не возникало нужды, а потому рекомендовано поступать по закону... Так нас и вернули.

Новелла вторая, рассказанная Владимиром Осиповым

в курилке сборочного цеха:

однофамильцы

Дважды мне довелось встретить в зоне однофамильцев. С первым познакомился через лагерную многотиражку. Прочел заметку, где зэков призывали трудиться на благо социализма и для строительства коммунизма. Подписано: «Осипов В.» и номер моего

 

- 203 -

отряда. Я написал в редакцию, мне ответили, что вышла ошибка, подписал Осипов, но из другой зоны, из другого отряда, — однофамилец. Потребовал исправления — на меня наорали. Тогда я дождался общелагерного собрания, когда вручали награды и премии за перевыполнение плана. В президиуме сидела вся сучня и торжественно слушала приказ о своих наградах. И тут я выскочил и закричал, что в газете написана ложь, что я ничего туда не писал, что это подлая провокация, и я протестую против использования своего имени в этом подлом листке, что мое имя этим испачкано. Кричу, а сам внутренне сжался: жду — сейчас набросятся менты, закрутят руки, потащат в ПКТ! Ничего похожего: прокричался, сошел, а они с того же места, на котором я их прервал, продолжают бубнить приказ. Будто ничего не случилось! Я в первый раз столкнулся с таким невозмутимым бесстыдством.

А в следующем номере газеты появилась маленькая поправочка, что Осипов В. — из отряда номер такой-то... Не опровержение, а просто справка — другой номер отряда. Я потом этого Осипова встретил на этапе: ничтожный человечишка, присылал после освобождения благодарственное письмо отряднику в зону.

А второй однофамилец, Осипов, оказался учителем из-под Ленинграда. Записывал в дневник разные мысли о политике. Случайно дневник попал в руки кого-то из знакомых, тот донес в ГБ, и Осипов отсидел 10 лет от звонка до звонка за дневник — я сам читал приговор. Вот какие случаи происходили в либеральные хрущевские времена.

Новелла третья: рассказанная Владимиром Осиповым после смены

на груде досок возле раскройного цеха зоны 385/19

Файнер-Зайцев

Сидел у нас в отряде пожилой еврей по фамилии Файнер, который упорно хотел, чтобы его называли русским и Зайцевым. Срывал бирку с кровати, отказывался носить нашивку «Файнер»: «Я — Зайцев!» — насмерть! Ларька его лишали, в ШИЗО сажали: «Я — Зайцев!». Был он с идеологическими претензиями: однажды гуляли с Бокштейном, он подошел к нам и начал читать составленную им программу восстановления России. И неглупая оказалась программа, я даже удивился, как вдруг подходит он, скажем, к подпункту № 7 пункта № 19 под заглавием: «Положение евреев в России». Помялся он, покряхтел, глядя на Бокштеина, потом решился — прочел. Еврейский план Файнера таков: все евреи России делятся на три категории. Те, кто хочет, уезжают в Израиль. Кто желает ассимилироваться, получают русские паспорта. Кто не хочет ни уезжать, ни ассимилироваться, выселяются в три портовых города: Ленинград, Одессу и Владивосток...

 

- 204 -

(Тут слушатели Осипова захохотали, и сам он улыбнулся.

— Не дурак Файнер-Зайцев, — фыркал Лысенко. — На таких условиях каждый захочет стать евреем.

— Сумасшедший, — махнул узкой ладонью Пэнсон. — Разве нормальный человек захочет стать Зайцевым, когда у него такая красивая фамилия — Файнер...).

...Уже кончил я срок, работаю в александровской пожарке, издаю «Вече». Вдруг на дежурстве говорят: тебя спрашивает кто-то. Выхожу — Файнер-Зайцев! Обшарпанный, голодный, но весь светится.

— Устин Гаврилович, — спрашиваю, — вы ко мне? (— Ах, он еще и Устин Гаврилович,.— ехидно комментирует Пэнсон.)

«...Явился, отвечает, в полное ваше распоряжение, Владимир Николаевич! Делайте со мной, что надо — хочу помогать «Вече». Мне люди были нужны, я его тут же, в пожарке, оставил ночевать, подкормил, приспособил к делу. Печатал он «Вече». Потом разочаровался. Журнал был культурного направления, а ему хотелось ввязаться в политическое мероприятие. Все жаловался: не хватает нам, Владимир Николаевич, боевитости. И ушел куда-то — искать боевитость. Потом дошли слухи, что гебисты упекли его в дурдом. А когда я уже сидел во Владимирском изоляторе, прочитал приложенную к делу справку: свидетель Файнер-Зайцев не дал показаний ввиду внезапной смерти в спецпсихбольнице. Что там случилось — Бог знает. Жалко его. Пожилой, а такой самоотверженный. Смешной, конечно, но ведь себя не жалел нисколько. Я его всегда поминаю добром.

Новелла четвертая: о двух ренегатах и Валентине

Цехмистер-Машковой –Осиповой,

рассказанная возле стенда с газетными вырезками

В выходной день я заметил Осипова возле стенда, где одноногий лагерный библиотекарь прикреплял гвоздиками вырезки «воспитательного характера» из советских газет. Как правило, это отчеты о судебных процессах над военными преступниками. Заметки кончаются по стандарту: «Собравшиеся в зале суда с одобрением встретили смертный приговор». Последние годы «вышки» идут конвейером. По словам военных, такое количество казней приводилось в исполнение только в свежий послевоенный период. Ренессанс смертей «старички» объясняют весьма прозаическими соображениями:

«Старые мы стали, на воле нас оставлять — так пенсию платить надо, в зоны сажать — так уж работать не можем, нас и списывают»...

Может, они правильно понимают?

Что мог найти Осипов на таком стенде?

Подхожу. Большие вырезки из нескольких газетных полос — воспоминания некоего Евг. Дивнича: в предисловии сказано, что с до-

 

- 205 -

военных лет Дивнич работал председателем основной партии русской эмиграции — «Народно-трудового Союза» (НТС)...

— ...я знал его по зоне, — кивнул Владимир на стенд.

— Вместе сидели?

— Нет, он освободился раньше. А при мне приезжал с гебистами в зону ссучивать заключенных. Ходил по зоне свободно, без гебистов, выступал по лагерному радио, интересно выступал, много приличнее обычного гебистского уровня. Запомнился он портфелем — тем удовольствием, с которым его носил. Знаешь, есть люди от природы способные, но все готовые отдать за портфель — даже не за деньги, а вот именно за возможность ходить с большим портфелем. Помню, как он уговаривал подать помиловку моего тогдашнего друга Славку Репникова — подло уговаривал, даже гебисты не бывают такими низкими людьми. Помню, как прохаживался по зоне с Овчинниковым, и тот вскоре подал помиловку...

Кто Овчинников? А ты не помнишь в 58-м году огромное, чуть не на целую полосу в «Известиях» интервью с бывшим сотрудником вражеских радиостанций Иваном Григорьевичем Овчинниковым? О нем тогда шумели. Фотография — Иван Григорьевич сидит перед микрофонами в центре, среди двух гебистов, с усиками и галстуком. Интервью в Восточном Берлине, все, что положено по инструкции: как сделал преступную ошибку, бежав на Запад из советских оккупационных войск в Германии, как убедился, что Запад прогнил, и решил вернуться на советскую родину. Снова выбрал свободу — на этот раз настоящую. Стандартный кал! Потом, оказывается, Иван Григорьича в почетном купе довезли до Бреста, где с поезда сняли, отвезли в камеру местного изолятора и зачитали там смертный приговор, вынесенный заочно и подлежавший исполнению в случае его появления в пределах СССР. Тут-то Иван Григорьевич горько пожалел о своей доверчивости и о гнилом Западе, пронизанном евреями, и после обморока спросил: нельзя ли что-нибудь сделать для смягчения участи? Объяснили: можно. Дайте самый обширные и искренние показания о тех учреждениях, в которых служили на Западе. Он постарался, и «вышак» ему милостиво заменили 15-ю годами. Отбыл он немного, лет 7 или 8, и после бесед с Дивничем вышел на свободу по помиловке. Я потому так подробно о нем рассказываю, что он сыграл жуткую роль в жизни моей жены Валентины, в девичестве Цехмистер. Помнишь, шла по делу Машкова?

Первый срок она не отсидела полностью. Была такая миниамнистия в начале 60-х годов: по помиловкам Президиума Верховного Совета, сделанным по инициативе администрации, вышли тогда несколько человек. Пименов, Трофимов, ну и Валентина тоже. Она, кстати, объясняла эту «милость» в какой-то степени своими заявлениями, которыми бомбардировала власти из Владимирской крытки: что вы делаете, у вас сидят молодые люди, которые пошли дорогой XX съезда, и теперь, после XXII съезда, когда КПСС решила про-

 

- 206 -

должитъ линию антисталинизма, какой же смысл их держать в зоне? Я вполне допускаю, что из этих призывов что-то до кого-то дошло — потому и амнистия... Власти, в общем, оказались правы: большинство освобожденных в зоны не вернулось. Убеждения у них остались, конечно, прежними, но от активной борьбы практически отошли...

Отбыв первые пять лет, Валя вернулась на родину — в станицу на Северном Кавказе. Милосердный директор школы принял ее учительницей: началась деревенская жизнь, с темными вечерами, без единого близкого человека рядом — родители ничего не понимали в духовных поисках дочери. Жизнь без будущего. Вдруг через несколько лет появляется в станице освободившийся из заключения Юрий Машков, руководитель их группы. До этой встречи между ними были чисто товарищеские отношения, но, когда он появился в деревне, как луч света в темном колодце, очень скоро встал вопрос о браке.

Продолжался этот брак несколько месяцев и, по воспоминаниям Вали, был страшно несчастным — дня нее. В зоне Машков из социал-демократа стал русским патриотом, — Владимир Николаевич смущенно улыбнулся. — ...убеждения у него были очень хорошие, а вот употреблял он их ужасно. Валю он буквально терроризировал «Домостроем» — внушал, что это старая русская книга, в которой объясняется, какой должна быть жена — вот и стань такой! Раскроет Валентина томик Гегеля, он вырывает книгу из рук: в «Домострое» не сказано, что жене позволено читать философию. Из таких инцидентов состояла семейная жизнь с утра до вечера. Валентина, бедная, до сих пор с ужасом вспоминает «Домострой»: как-то я при ней похвалил эту книгу, она задрожала, зарыдала: «Господи, неужели опять, снова! Неужели домострой"?» Надо вдобавок знать ее характер — она женщина гордая и самостоятельная, подчиняться способна только в условиях свободы. Мечтала, чтобы муж ее бросил, сама оставить его не могла — на верности, на долге замешана.

Жили они в Подмосковье, у Машкова, и повадился к ним в гости приятель Машкова по зоне, Иван Григорьевич Овчинников. И в каждый приезд восхвалял европейские прелести, как он там счастливо жил и какой дурень, что оттуда свалил. Загорелся Машков идеей побега — вместе, конечно, с Иван-Григорьичем. Тот, разумеется, всегда готов. Валя согласилась бежать, в дело втащили и двоюродного брата Машкова, молодого парня. Накануне отъезда заводила Иван Григорьич вдруг отказался: стар и так далее... Втроем они отправились на Дальний Восток. Увидели вдали на рейде японское судно, разделись, запрятали одежду и поплыли. Плыть далеко, брат Машкова вдруг закричал, что ему свело ноги... Машков, не обращая внимания, упорно плыл к японскому судну. Валентина пожалела родственника, крикнула, что тоже тонет, тогда Машков повернул обратно. Доплыли до берега, нашли одежду, спокойно вернулись в Подмосковье — никто их на берегу не засек. И снова стал похажи-

 

- 207 -

вать дорогой друг Иван-Григорьич и петь дифирамбы той Европе, которую он заливал грязью с известинской полосы. Машков вторично вместе с Валентиной сделал попытку пересечь границу — на этот раз в Финляндии. Их задержал погранпост. На следствии в Ленинграде Валентина, уже беременная, держалась исключительно стойко — отрицала все. В сущности, у начальства не было никаких доказательств, но раскололся Машков. Причем признал не только факт умысла на переход границы, но и то, что Валя знала об этом. Зачем он ее топил — есть у меня свои соображения... Но и он отрицал политические мотивы перехода границы, т. е. измену родине. В худшем варианте, им грозило по три года лагерей общего режима. Однако у ГБ нашелся свой козырь: в город на Неве, в гостиницу «Астория», украшенный своим милым галстуком — он у Овчинникова все равно, что портфель у Дивнича, — приехал за счет славных питерских чекистов Иван Григорьевич, известный «патриот». Стал похаживать в Большой Дом, рассказал об их первой попытке, на Дальнем Востоке, и привезли в следизолятор нового заключенного — брата Машкова. Потом договорился до того этот опытный зэк, что однажды и сам не вернулся в «Асторию» — переселился в камеру в качестве подельника...

Но у ГБ все еще не было доказательств «антисоветских мотивов» перехода. А без них дело Машковых и К° не обещало «навара» следователю. Разница между простым переходом границы (до 3-х лет) и переходом по политическим мотивам (до расстрела) ощутима не только подсудимым, но и следователем: за раскрытие «измены» почти наверняка светит новая звездочка на погонах. И в одно воскресенье, в выходной для следствия день, разыгралась в кабинете на Литейном, 4, трогательная сценка: следователь, пренебрегши законным отдыхом, принялся объяснять Иван-Григорьичу, что он, следователь, стар, это его последнее дело, и теперь от Иван-Григорьича всецело зависит его жизнь. Помогите мне, посочувствуйте, откровенно, Иван Григорьевич, и никакой лжи, одну правду, скажите, что они — антисоветчики, разве я не прав, разве я прошу вас лгать или на кого-то клеветать, и сделаете вы меня, Иван Григорьевич, своим должником на всю жизнь, а уж я найду возможность отблагодарить вас. Дрогнуло отзывчивое сердце Овчинникова, и признал он антисоветские настроения Машкова и его жены Вали. Самое удивительное, что об этом соглашении со следователем он сам рассказал Вале на очной ставке, а когда она пробовала укорять его, он отрезал ей, беременной женщине: вы, Валентина, должны знать свое женское место и не браться рассуждать о том, чего вам, как женщине, не дано от Бога понять!

Приговор им вынесли такой жуткий, что даже кассационная инстанция, которая никогда не снижает сроки по политическим статьям, на этот раз смутилась: Верховный суд срезал сроки почти на

 

- 208 -

треть — Вале с 10 лет до 6. Слишком постарались несчастный следователь и по его совету ленинградский суд, так что даже советский Верховный Суд не выдержал... Валентина моя отсидела в два захода 11 лет.

К моменту нашего разговора я уже знал продолжение истории Валентины Цехмистер-Машковой: она не смогла простить мужа, дрогнувшего в ГБ, — жизнь с человеком, давшим на нее, мать его ребенка, показания следователю, казалась ей морально недостойной. Отбыв свои 6 лет, она взяла развод и уехала опять на Северный Кавказ к родителям, которые воспитывали ее «тюремную» дочку. Однажды туда заехал Владимир Осипов — адрес Валентины ему дал кто-то из лагерных друзей как адрес верного человека, который может стать помощником в издании и распространении начинавшегося «Вече»:

Владимир Николаевич сколачивал всероссийский журнальный актив... Они полюбили друг друга с первого взгляда, и Осипов как-то признался: «Я ждал ее всю жизнь».

Так этот эпизод был написан в первом варианте рукописи, который читал в зоне Осипов и одобрил его. Но... пока велись переговоры о переправке, в лагерь пришли новые сведения: Юрий Машков окончил срок и оказался на воле... Смущенно запинаясь, Владимир Николаевич однажды попросил меня: «Если будешь это печатать, не ругай Машкова: он сейчас на Западе и ведет себя вполне прилично».

Конечно, я бы выполнил эту просьбу Осипова — кому судить, что из его воспоминаний годится дня печати, а что нет, кроме него самого! — если бы... если бы еще раньше он не рассказал мне один случай.

1975 год. Осипов арестован по делу «Вече». И вот на одном из допросов ему показывают поступившее в ГБ заявление из лагеря от Юрия Машкова: «Владимир Осипов арестован! Наконец-то...» — и далее грязные, доносные, подлые строки, характеризующие — пусть ненавистного соперника, но все-таки товарища по убеждениям, единомышленника. Про Валентину ее бывший муж написал в ГБ, что она — психически нездорова в силу своей религиозности. Учитывая психическое здоровье профессора Лунца, это был вполне понятный намек для рыцарей Феликса Дзержинского и Юрия Андропова*.

Выше я обещал разъяснить мои соображения, почему Владимир Осипов, человек высокоморальный и высокомужественный, бывает столь снисходителен к аморальности своих товарищей по «партии». Слишком часто, по-моему, он был вынужден горькими обстоятельствами принимать помощь из рук беспринципных по своей внутренней сути людей, которые по каким-то личным причинам считали нужным рядиться в модную идеологическую одежду — «русский патриотизм».

Приходилось ему пожимать руки людям, которые предавали ранее его самого или других товарищей, — по нужде: ибо лучших перьев, лучших литераторов не смог обнаружить в своем войске. Выхода не было — не нашел иных средств, иных сил.

 


* Осипову, как и всем политзаключенным, отлично известно, что Ю.Машков был доносчиком, начиная — по меньшей мере — с 1960 года. Но доносил он — открыто! — на евреев, утверждая, что это не грех: бороться с мировым еврейским заговором руками ЧК. Ныне проживающие в Израиле Ю.Меклер и Б.Подольский подтверждают отнюдь не платонический характер антисемитизма Машкова, каковой не помешал ему воспользоваться израильской визой для эмиграции в США. (От редакции: Рукопись вместе с примечаниями Кузнецова уже лежала у нас, ожидая, когда будет собран весь материал к номеру. Пришло известие о смерти Юрия Машкова — в разговоре с нами Кузнецов заколебался: надо ли оставлять это примечание? не убрать ли из текста Хейфеца посвященный Машкову фрагмент? Вопрос трудный. И все-таки мы решили не следовать старинному правилу «о мертвых либо хорошо, либо ничего». Во-первых, нами руководит желание сохранить историю в ее конкретных деталях. Во-вторых, уже слышны попытки создать вокруг покойного Машкова ореол «непризнанного героя», затравленного и замолчанного на Западе какими-то неназванными, но явно «темными» силами. Написанное Хейфецем и Кузнецовым не ставило целью опровергнуть этот ореол — когда оно писалось, Машков был жив, и никто не мог предположить, что из него станут создавать мученика. Мы берем на себя ответственность не подвергнуть цензуре эти печальные, обидные, но правдивые высказывания.)

 

- 209 -

Мне кажется, что здесь проявилась определенная неоформленность, незрелость, непоследовательность идеологии, которая написана на транспарантах «патриотов» и которая допускает в ряды своих приверженцев людей, чуждых вообще честному поиску правды или свободному изъявлению жизненной позиции. Я надеюсь, что национальная идеология русского движения созреет, выстроится в систему, очистится от скверны. Скажу честно, в этих надеждах я пристрастен: будучи большим приверженцем своего народа, я не могу не сочувствовать националистам другого народа, который испытывает угнетение самое страшное и самое скрытное, — как рак! Но в возрождение русской идеологии я поверю только в том случае, если она начнется с размежевания с теми, кто писал в ГБ грязные бумажки на товарищей. Нельзя делать чистое дело руками, запачканными гебистскими грязными рукопожатиями.

Вот почему я не исполнил просьбы Владимира Осипова и написал здесь то, что я написал.