ГОЛУБАЯ ДЕВОЧКА
Я восполняла одиночество новыми знакомствами. Первой моей знакомой стала соседка по лестничной площадке Анна Ивановна — высокая женщина с цепкими глазами. От нее я узнала много подробностей о жизни бывших владельцев дома Лиденбаумов, у которых она стряпала.
— Но ты понимаешь, надеюсь, что я не была простой кухаркой. Я окончила курсы французской кухни. Скорее, я была экономкой. Меня многие хотели переманить, но я отказывалась. Привязанность деньгами не заменишь! От Лиденбаумов я ничего, кроме добра, не видела. Они были, хотя и евреи, но хорошие люди. То есть, конечно, не очень хорошие,— спохватывалась она,— потому что — буржуи... и убежали от революции за границу...
Мать внесла поправку в ее слова:
— Что значит «хотя»! Евреи могут быть и хоро-
шими, и плохими, как люди всякой национальности. Это в царское время по отношению к ним была допущена большая несправедливость. Среди буржуазии тоже могут быть хорошие люди, даже очень хорошие, но во время революции, когда боролись за равенство и отбирали у богатых их богатства, чтобы разделить между бедными, некогда было разбираться, кто из богатых хороший, кто плохой, вот они и убежали.
Мне нравилось бывать у Анны Ивановны, есть вкусные пирожки, разглядывать фарфоровые статуэтки в стеклянном шкафчике, который она называла «горкой».
— Вот эта пастушка стояла у мадам Лиденбаум на туалете, а этот охотник с собакой — в детской...
Нравился мне и муж ее—дядя Федор. Он работал наборщиком в типографии и был столь же молчалив, сколь жена говорлива. Молчание его было всегда дружелюбным.
Однажды Анна Ивановна провела меня в спальню и торжественно показала большую картину над кроватью:
— А вот эта картина висела здесь всегда. Ее купила я по своему вкусу. Когда мы с Федором Михалычем поженились.
На картине был изображен дремучий лес. Под большим дубом стоял человек мрачного вида, скрестив руки на груди. Красавица в белом одеянии, с распущенными по спине золотыми волосами свои руки, напротив, воздела к небу. В сторонке, опустясь на колено, другой мрачный человек точил длинный нож.
— На обратной стороне есть пояснение к картине,— сказала Анна Ивановна.— Красавица была невестой этого человека, но потом полюбила другого. Жених с горя стал лесным разбойником. Но вот красавица заблудилась в лесу, долго скиталась и волею случая набрела на своего бывшего жениха-разбойника. Теперь он с сотоварищем хочет отомстить неверной — видишь нож,— а она умоляет о милосердии...
Нравится?
— Нет,— сказала я.— Разве можно с такими длинными волосами скитаться по лесу и — чтобы не спутались? И платье не порвано...
— Много ты понимаешь! — обиделась Анна Ивановна. А дядя Федор спрятал улыбку в усы.
Анна Ивановна что-то пробормотала о выскочках, которые настоящих вещей в глаза не видели, и гармония знакомства была нарушена.
Вскоре наступил окончательный разрыв. Я поведала Анне Ивановне, что когда вырасту, замуж не выйду, а рожу ребенка.
Анна Ивановна злорадно засмеялась:
— Так не бывает. Сначала выходят замуж, а потом рожают ребенка!
—А я вот рожу. Безо всякого мужа.
Она засмеялась еще злораднее:
— Ах ты, дурочка! Без мужа ребенок не получится.
— Как?!
— А вот так!
Реванш за картину был взят.
В ближайший вечер, идя в театр между отцом и матерью, я спросила:
— А правда, что без мужа ребенок не получится?
— Откуда ты взяла? — осторожно осведомилась мать.
— Анна Ивановна сказала. Отец чертыхнулся:
— Надо бы этой просветительнице дать по шапке!
Мой вопрос остался без ответа, но гнетущая правда нависла над нами.
С тех пор при встрече со мной Анна Ивановна сжимала губы в ниточку и проходила мимо.
А тут еще Ритка заболела.
Я сидела на мамином сундучке под окном и играла с куклой. Невзначай подняв глаза, я увидела приплюснутый к стеклу побелевший нос. Дом, стоявший рядом с нами, был отделен проходом, который, как я узнала позднее, назывался ласково и непонятно — «суточки». Эти «суточки» были так узки, что расплющенный нос оказался пугающе близко.
Нос отлепился, его заменил высунутый язык. Я поняла уже, что он принадлежит девочке моих лет, и высунула свой. Несколько минут мы строили рожи. Потом я поднесла к окну куклу. Очередная гримаса сползла, и лицо застыло в завороженной неподвижности.
Оно оказалось голубым. Как будто голубизна глаз растеклась по щекам и сгустилась на носу и гу-
бах до синевы. Горло девочки было обмотано белой тряпицей.
Я сделала жест, развязывающий тряпицу, потом изобразила на пальцах шаги в сторону улицы: дескать, выздоравливай — встретимся.
Синие губы растянулись в улыбке, и девочка закивала головой.
Мы встретились через несколько дней. Ее звали Лида Самбурова. Она показала, как пролезть в «су-точки», отгороженные от улицы и от дворов железными прутьями. Сидя на корточках в высоком дурмане, она приблизила свои огромные глаза к моим и прошептала:
— Здесь живет жаба!
— Заколдованная? — спросила я, содрогаясь от омерзения.
— Старуха!
Стало страшно. От дурмана кружилась голова.
— Уйдем отсюда.
Я привела Лиду домой.
— Вот и хорошо,— сказала мама.— Садитесь обедать.
Во время обеда я не могла отвести от нее глаз. Лида необыкновенно быстро поглощала суп, как будто у нее могли отнять тарелку. Время от времени она бросала застенчивый взгляд, словно извиняясь, что не может есть медленнее.
— Налить тебе еще супу?
Лида кивнула. Эту тарелку она съела с той же быстротой. На верхней губе и на ее лбу выступили мелкие капельки пота. Так же было поглощено второе.
Лидино лицо перестало быть голубым, оно даже чуть окрасилось розовым, но глаза потухли.
— Ты можешь идти домой, Лида,— сказала мама.— Не обязательно отсиживать. Приходи завтра в это время.
Лида, как сомнамбула, двинулась к двери. Когда она ушла, мать сказала домработнице:
— Анюта, эта девочка будет приходить к нам обедать каждый день. Она будет есть то же, что Неля.
Меня кормили не так, как питались в доме взрослые, меню которых состояло обычно из макарон и пшенной каши. К этому времени у меня обнаружилась
склонность — родители опасались, что наследственная — к туберкулезу, и мое второе было почти всегда с мясом.
Анюта попробовала огрызнуться:
— Еще чего! Себе отказывают, а девчонку кормить
— Анюта, я повторяю,— в голосе матери был металл,—эту девочку вы будете кормить тем же обедом, что и Нелю,—каждый день. Буду я дома или нет. Вы поняли? И перестаньте икать.
У Анюты была деревенская привычка икать после еды. Она застеснялась и закрылась рукавом. На этом ее бунт кончился.
Мать повернулась ко мне:
— Они голодают.
Я поняла, что речь идет о Лидиной семье. Голодающих я уже видела. Их темные фигуры омрачали залитые светом улицы Таганрога. Особенно на пути к булочной.
Меня иногда отправляли в булочную постоять в очереди и взять хлеб по карточкам. Я знала, что довески можно раздать в протянутые руки, но целую краюху хлеба надо принести домой.
Просящие у булочной были попроворнее, они тянули руки, наперебой говорили жалобными голосами. А вот чем дальше, тем неподвижнее — иногда с тяжестью куля — сидели люди прямо на земле. У них были заплывшие глаза, толстые ноги, у детей — огромные животы.
— Почему они такие толстые? — спросила я у матери
— От голода,— ответила она тем глубоким голосом, который всегда выдавал ее волнение.
Толстые от голода?! Это было страшно. Но все же то — чужие люди. А тут — Лида, ее мать, отец, братик
Лида стала приходить к нам обедать каждый день. По ней можно было проверять часы. Вскоре в ее лице проступили живые краски, она веселела на глазах и превращалась в озорницу.
Она познакомила меня с ребятами соседних дворов, открыла заветные закоулки и тропки к морю. Мы подружились упоительной уличной дружбой.
Иногда нам — теперь уже вдвоем — поручалось
серьезной дело; постоять в очереди за пайком. Отца прикрепили к распределителю ИТР (инженерно-технических работников), куда прикреплены были все ответственные партийные работники города и инженеры (в Таганроге было несколько заводов). В это время в Союз стали приезжать по контракту иностранные спецы, поэтому в Таганрогском распределителе можно было слышать немецкую речь.
Паек чаще всего состоял из селедки, макарон и крупы. Но иногда давали топленое масло и сахар. Тогда маленькое помещение набивалось битком, и очередь шла причудливыми извивами. Лида расторопно управлялась с талонами, в которых я путалась.
Все остальные магазины в городе были пусты. И во всех—на голых прилавках—стояли глиняные фигурки, раскрашенные полосами, изображающими азиатские халаты. Это считалось детскими игрушками.
Глиняные болванчики, их тусклая раскраска, а главное — их вездесущность, вселяли в меня неизъяснимую тоску.
Болванчики стояли и на полках в распределителе.
— Та шо тебе с них? — удивлялась Лида.— Стоят и стоят.
— Очень уж некрасивые...
— Ты их покупаешь? — проворно шмыгала носом Лида.— Ну и все! Глянь, та старуха позади нас стояла, а уже берет!
— Уродство.
Я впервые нашла это слово в применении к тускло-полосатым болванчиком, и оно сопровождало меня всю жизнь, всегда вызывая неизъяснимую тоску.
В дом к Лиде я не ходила. Порой в окне напротив возникала женщина с ребенком на руках и, встретясь взглядом, кланялась, не спуская ребенка. Я терялась, особенно если Лида оказывалась рядом—выходило, что женщина кланяется собственной дочери. Моя мать в таких случаях отвечала глубоким поклоном.
И вот однажды, в конце лета, Лида, густо покраснев, выдавила:
— Маманя зовет тебя на початки.
— На что?
— На початки! Кукурузы не видала?—вдруг рассердилась она.
Семья Лиды жила в одной большой комнате. Меня удивила ее темнота: комната была расположена, как одна из наших, окон в ней было столько же. Пол, деревянный стол, шкаф с кухонной доской — все было не то что вымыто — выскоблено. А в комнате гнетуще темно. Я поняла потом — это была невеселая нищета. Она имела не только свой цвет, но свой, въевшийся запах. Керосинки, стирки и сапожной ваксы. Лидин отец был сапожник, и его столик с колодками, молотками и грудой обуви стоял в углу.
Как только мы пришли, Лидина мать — худая, с миловидным издерганным лицом — поставила на стол большую кастрюлю и откинула с нее белую тряпку. От кастрюли пошел душистый пар. Лида стала вынимать и раздавать золотистые початки.
Крупная соль была насыпана горкой на блюдце. Я смотрела, как все — и маленький братик с большим животом — берут соль щепотью и натирают ею початок. Я сделала то же и, вонзив зубы в молочную мякоть, пососала из початка сладкий сок:
— Вкусно...
— Кушайте, кушайте,— закивала Лидина мать.— С маслицем бы вкуснее... Извиняйте.
— Я принесу! — вскочила я.
— Не надо,— хмуро сказала Лида.
— Сидайте... чем богаты, тем и рады. Трапеза продолжалась молча и торжественно. И так же торжественно со мной простились.
Уже на пороге Лидина мать попросила:
— Скажи твоей мамане большое спасибо.
— За что? — удивилась я.
— Они знают,— твердо ответила она. Мы с Лидой выбежали на уличный свет.
— Тебе правда понравилось угощение? Правда? — оживленно вертела головой Лида.
— Очень!
Я не кривила душой. И дома попросила сварить кукурузу. Но у нас она не привилась. Хотя ее варили по всем правилам, она получалась твердой и отсутствовал какой-то волшебный элемент ее вкуса.