- 112 -

КРАСНЫЕ ЛАМПАСЫ

Когда именно начались серые тяжелые будни, точно я установить не могу. Кажется, с конца лета или осенью в доме поселилась тревога.

Веселое оживление стерлось с родительских лиц. Отныне они были нарочито спокойными.

Что-то грозное и неотвратимое вызревало в тиши. Я улавливала молчаливые усилия взрослых отвратить его. Опять это были — дела партийные... В декабре они достигли особого накала.

Канун нового, тридцать шестого года неожиданно приоткрыл мне краешек этих молчаливых судорожных усилий.

Тогда впервые было разрешено устраивать елки. Газеты Ростова и Таганрога писали о роскошной елке, которую приготовил советской детворе в подарок на Новый год сам товарищ Постышев, секретарь ЦК Украины.

За несколько дней до Нового года мне сказали, что и у нас будет елка, на нее придут некоторые девочки из детского дома. Я была озадачена. Почему из детского дома?

Мы трудились с утра до вечера, клея елочные цепи и украшения. Золотые мамины руки творили чудеса, перед которыми меркли покупные игрушки.

Угощение было приготовлено скромное: горячие сосиски с картофельным пюре, пряники, конфеты и мандарины.

Накануне мать строго наказала, чтобы с моей стороны не было никакого нежничанья с нею или отцом, потому что эти девочки — сироты.

Она заговорила о том, что подспудно тревожило меня. Я с самого начала со страхом представляла ту минуту, когда девочки будут покидать нас и возвращаться в детский дом. Не станет ли им еще сиротливее после семейного праздника?

Девочки пришли чистенькие, в одинаковых юбках и блузках. Они не очень робели, с аппетитом уплетали сосиски и водили чинный хоровод вокруг елки. Ушли они довольные, прижимая к груди раздаренные с елки игрушки.

Но меня не покидало ощущение неловкости и тоски.

 

- 113 -

Утром отец поспешно развернул газету, и они с матерью склонились над нею.

Вот! — отец щелкнул по бумаге.— Вот сообщение о нашей елке. «Были приглашены лучшие ученицы-ударницы детского дома...»

Глаза матери сверкнули, она осторожно перевела дыхание:

— Поместили...

Я подавленно смотрела на них. Значит, они боялись, что не поместят, значит, эти строчки каким-то образом были свидетельством, что отец еще жив, раз о нем упоминают в газете, главным редактором которой он был еще так недавно... Да, его сняли с работы, и обязанности главного редактора временно исполняла Лида Чентовская.

Что же он чувствовал, бедный папа, если ему понадобилось такое жалкое подтверждение своего существования? И неужели только для этого была устроена елка? Я прогнала недостойную мысль и рада, что прогнала,—ибо еще одна странная наша, неправдоподобная елка из будущего подтверждает недостойность этой мысли...

Папа не ходил теперь на работу и запоем читал. И хотя было ясно, что это чтение просто убивает время, мать требовала такой же тишины в доме, какая воцарялась во время подготовки отца к какому-нибудь ответственному докладу.

У матери усилилось заикание. В ход пошли записки. Теперь нельзя было даже схватить намека на происходящее.

Но вскоре обронены были слова о Варданиане и о том, что если бы не он, отца исключили бы из партии... За что? Почему? Я никогда не узнала.

Потом пришло известие о назначении отца на работу в Ростов-на-Дону начальником комитета по делам искусств Азово-Черноморского края. Так длинно и непонятно называлась его новая должность. Мать объяснила, что он будет заведовать всеми театрами и музеями края. Это было знакомо. Театром и музеем отец занимался в Таганроге все время.

Но многое оставалось неясным. Оказалось, что отец будет жить в Ростове в гостинице, а мы все в Таганроге, пока отцу не дадут квартиру.

 

- 114 -

— Дом уже строится,—бодро сказала мать.— И скоро мы будем жить все вместе.

Отец уехал, и мать зачастила к нему в Ростов каждую неделю.

Поначалу она возвратилась обрадованная, с известием о том, что в Ростов переехала столичная труппа Юрия Завадского, и ей отдано здание нового, только что выстроенного театра, которому присвоено имя Максима Горького.

Завадский заказал матери сделать бюст великого пролетарского писателя для фойе театра.

В нашей «столовой» на деревянном постаменте снова появилась глыба мокрой глины. Мать с азартом начала лепить.

Из поездок в Ростов она привозила рассказы о прекрасных спектаклях, о сверкающем таланте молодой Марецкой. О том, что отец доволен интересной работой, общением с интеллигентными людьми.

Но это был короткий Всплеск возрождения. Как-то необъяснимо быстро все опало, потускнело.

Прежде всего сама мать. Она работала, как одержимая. Но веселый азарт сменился суровой сосредоточенностью. Из Ростова она теперь возвращалась скупой на слова. Незаметно для себя тихо напевала. Это был дурной признак.

И в нашем городе как-то вдруг потянуло бедой. Кажется, первым был принесен слух об аресте Болдышева, директора «Красного гидропресса», взявшего Валю на работу после лагеря... Потом—Мыльникова, парторга другого завода, отцовского доброго приятеля, и еще, и еще, и еще... Передавались слухи шепотом.

Мать выслушивала их молча и с ледяным спокойствием уезжала к отцу.

Я чуяла все отчаяние этого спокойствия, и с тех дней в моей душе поселился страх. Причину его я боялась обозначить словами. Предпочитала молча сидеть по вечерам в кабинете и ждать телефонного звонка, ежеминутно обмирая от мысли, что сегодня телефон не зазвонит.

Валентин где-то пропадал, и рядом со мной садилась Мотя. Ее взгляд, как и мой, был прикован к черному аппарату на столе. Мотя шумно вздыхала, потом начинала говорить, тоже избегая прямого наименования страха:

 

- 115 -

— Глюпый девошк... Дайн фатер ист вор? Или мошен? Нихт вор, нихт мошен! Дайн фатер — шестный шеловик...

На этом месте я смотрела на Мотю с ужасом. Я слишком хорошо помнила, что ее фатер был «шестный шеловик» и чем это кончилось.

В Мотиных глазах тоже вдруг стеклянел ужас. Она стряхивала его свирепым криком:

— Ка-ац! Пшель вон!

Этот вопль не производил никакого впечатления на полосатого кота, свернувшегося в световом круге у телефона.

Кот этот, несомненно, был существом мистическим.

Горничная в гостинице, где мы как-то поселялись на время ремонта, отказалась убирать номер на том основании, что это не кот вовсе, а—нечистая сила. На эту мысль ее навела невинная манера Каца здороваться коротким мяуканьем со всяким новым лицом и попытка произнести длинную тираду о первомайской демонстрации, наблюдаемой с подоконника.

Гости тоже бывали слегка ошарашены, когда Кац, поздоровавшись, недвусмысленно давал понять, что качалка—это его неоспоримое место, а, добившись своего, коротко благодарил.

Он обожал мать. Сидя у нее на коленях и осторожно прихватив зубами кожу на ее руке, он часами влюбленно смотрел ей в лицо.

Мать и отец иногда для забавы разыгрывали ссору. Кац грудью вставал на защиту матери и разражался гневными обличениями по адресу отца.

С Мотей у него была внешняя вражда — она кричала на него страшным голосом, как на своих братьев, еще когда он был котенком,—и внутренняя симпатия — он прекрасно чувствовал ее нежную душу.

С места около телефона его нельзя было согнать никакими силами до звонка. С телефоном у него тоже свои отношения. Он научился лапой скидывать трубку и вступать в разговор с голосом. На том конце провода обычно роняли трубку.

Но в эти вечера, когда мы сидели, загипнотизированные черным аппаратом, едва раздавался звонок, Кац спрыгивал со стола, хищно сверкнув зелеными глазами, как будто унося частицу настольного света.

Мы с Мотей хватали трубку.

 

- 116 -

— Мама, это ты? Наконец! Как поздно сегодня! Мы с Мотей чуть с ума не сошли!..

— Почему, глупая девочка? Ведь я звонила вчера,— мать привычно растягивала слова.— Что могло за это время случиться?

Все будто сговорились считать меня глупой, а я очень хорошо знала, что могло случиться.

— Где папа?

— Тут, рядом со мной.

— Дай ему трубку.

— Правда, детка, не глупи! — раздавался веселый голос отца (он не мог меня обмануть!).—Не волнуй маму. Она побудет здесь еще завтра. Мне ведь тоже скучно. Пожалей своего бедного папку! Договорились? Целую. Будь умницей!

— Только позвоните раньше, чем сегодня!—умоляла я.

— Вера Геворковна! — кричала Мотя.— Гутен абенд! Зи здоров? Ми здоров! Гутен нахт!

После разговора мы с Мотей сидели, обнявшись, обессиленные. Кац гибко прыгал на стол.

Наконец настал день, когда мать объявила, что на этот раз берет меня с собой к отцу. Ему предстоит командировка в Москву, и мы едем попрощаться.

Приехали мы в Ростов поздно вечером. Меня, совсем сонную, тут же уложили спать на сдвинутых креслах.

Утром я с любопытством оглядывала гостиничный номер. Окно хмуро серело между тяжелыми бархатными портьерами, на стенах горели канделябры. Мать бесшумно двигалась по комнате, отец брился перед зеркальным шкафом. Они разговаривали вполголоса.

— Проснулась! — с полнозвучной лаской сказал отец, увидав меня в зеркало.— Доброе утро, детка. Но я онемела.

— Что с тобой? — спросила мать.

Я ошеломленно смотрела на синие галифе отца... на них... на них были красные полосы во всю длину. До сих пор я видела такие лишь в кино или в театре на белых генералах.

— Это... это... ну вот это...

— Лампасы! — напомнила мать и засмеялась: — Я позабыла тебе сказать, что папа едет в Москву с ансамблем песни и пляски донских и кубанских казаков.

 

- 117 -

Как начальник по делам искусств, он возглавляет казачью декаду, которая будет проходить в Москве. Вот ему и пришлось надеть эту форму.

Не могу сказать, чтобы меня успокоило ее объяснение. Во всем этом было что-то странное, тревожное и нереальное. Мне даже показалось, что этот смешанный—дневной и электрический—свет, красный плюш портьер и кресел, эти враждебные лампасы на отце, все это—сон...

— Но ведь...— начала я и умолкла.

— Ты хочешь сказать, я похож на белогвардейца? — шутливо спросил отец.— Что поделать! Казакам оставили их форму. Без погон, разумеется. Кажется, им действительно простили,—это уже было обращено к матери.

— Что — простили? — спросила я.

— Ну, большинство из них на самом деле воевало на стороне белых, и до революции казаки разгоняли рабочие демонстрации... Хотя, с другой стороны, это— в основном трудовое крестьянство, и не совсем их вина, что царское правительство использовало именно казачьи войска против революционеров. Да, долго им пришлось дожидаться прощения... Во всяком случае, теперь им доверяют, и эта декада—тому свидетельство,—снова обратился он к матери.—Однако надо поторапливаться, соня!

В ресторане, куда мы спустились позавтракать, тоже было обилие красного плюша, электрического света и позолоты. Он был куда роскошнее таганрогского. Но наш мне нравился больше, как и штатское платье отца. Казакам доверяют, и поэтому отец в казачьей форме с этими белогвардейскими лампасами...

— Да плюнь ты на них! — с досадой сказал отец, проследив за моим взглядом.— Представь, что я в своем обычном костюме. Что будем есть? — нарочито бодро спросил он.

— Жареного кролика!—оживилась я наконец. -

— Предел мечтаний!—засмеялся папа.—Нет, сегодня у нас будет английский завтрак. Пожалуй, мы съедим по хорошему бифштексу. А там— кофе. С чем-нибудь ин-те-ресным...

На вокзал мы ехали в автомобиле, и я сквозь стекло смотрела на мелькающие улицы с большими красивыми зданиями, на чугунные фонари, на витрины ма-

 

- 118 -

газинов, и Ростов казался мне столицей красоты европейской.

Над перроном стоял гомон сильных мужских голосов. Мелькали загорелые лица, пшеничные усы, ремни, красные лампасы. Длинный состав заполнялся казаками.

К отцу то и дело подходили за распоряжениями, то и дело он отлучался сам.

Наконец мы оказались втроем в этой непривычной толпе. И тут же раздался звонок, покрытый зычными командами. Все устремились к вагонам.

Отец выпустил мою руку, чтобы обнять меня, потом — маму. Звенел второй звонок. Не разжимая объятия, они смотрели друг на друга.

Я отвернулась и увидела опустевшую платформу. По ней бежал один-единственный человек — Валентин. Откуда он взялся? Ведь он в Таганроге...

Отец тоже увидал его и опустил руки. Он и мать изменились в лице.

— Варданиан арестован!—задыхаясь, сказал Валентин.—Сегодня ночью. Я приехал пять минут назад. Думал, опоздал...

Дали третий звонок. Отец стоял не шевелясь. Мы все окаменели. Из вагонов кричали.

— Шурка, иди,—сказала мать.

Поезд тронулся. Отец пошел к нему медленно, нехотя. Сильным движением вскочил на подножку. Остановился в дверях.

Мы почти бежали вдогонку. Папа не отпускал нас взглядом.

— Мы ждем тебя, Александр! — крикнула мать. Поезд стал набирать ход.

Уплывала высокая, такая знакомая фигура с чужими лампасами, уплывало застывшее родное лицо. Я не знала, что от меня оно уплыло навсегда.