- 241 -

 

Это очень умная,

пишущая страшно талантливые письма

несчастная женщина,

не потерявшая юмора и присутствия духа

на протяжении нескончаемых своих испытаний.

 

Из письма Б. Пастернака О. Фрейденберг

31 июля 1954 г.

 

 

Выбранные письма охватывают период в десять лет. Начиная с первого — еще из Туруханска, «заочного» — и до нарядных поздравительных открыток из благополучия московской квартиры они пунктиром-стежками — прошивают долгие годы нашего знакомства, скрепляют ныне уже расползающуюся от времени ткань пережитого, и оно обретает костяк. Стежки то реже, то гуще — когда события пульсировали с лихорадочной частотой: смерть Б. Л„ наш арест, этапы, лагеря, хлопоты о возвращении — Аля отзывалась с той же частотой и всегда сразу же. А когда пульс становился нормальным, ее голос долетал до меня лишь изредка: «Раз не пишешь. Малыш, значит, все в порядке».

Разумеется, сюда вошли не все ее письма мне. Всякий, кто дружил с Ариадной Сергеевной, знает, сколько она писала, — вся ее творческая энергия ушла в письма. И лишь переписка с Пастернаком заслуживает быть опубликованной целиком — это действительно единый вздох, монолит, откуда слова не вынешь. Для меня они так

 

- 242 -

же пронзительны, как письма Ван Гога к брату Тео — свидетельство времени, опыт человеческой верности, образец превосходной прозы. В письмах, обращенных ко мне, разумеется, нет ни этого накала, ни блеска воображения и таланта, поражающих там. Много постных нравоучений, бытовых подробностей и однообразных описаний тарусских красот. Я выбрала те, что пришлись на «вершинные» минуты нашей дружбы — а их было немало — те, в которых и участие, и сострадание, и отзывчивость еще по большому цветаевскому счету, еще не иссяк сердечный запас, еще горел огонь, гревший многих около нее, и меня, почти ребенка...

Когда в мае I960 года умер Б. Л., Ариадна Сергеевна сказала, что он, словно индейский вождь, увел за собой на тот свет жен, детей, родичей. И не только их, конечно. Стали быстро уходить люди, одной своей сопричастностью, совпадением с ним в месте и времени составлявшие тот последний воздух русской культуры, которым еще дышалось в пятидесятые годы. И хотя Аля прожила после смерти Б. Л. еще 15 лет, это была уже жизнь архивариуса, комментатора, переводчика. Росла замкнутость, отчужденность, своего рода «окукливание». В каком-то смысле Б. Л. «увел» за собой и ее. Как рано она умерла — всего 63 года! И «вовремя», — как горько сказала на похоронах ее ближайшая подруга, спутница и страшных, и спокойных лет — А. Шкодина.

 

- 243 -

В ней было что-то от «последней могиканши» — не для нее была однообразная повседневность, уют городской квартиры, хождение по поликлиникам... Пока такие люди живы, как бы явно и необъяснимо они ни заблуждались, — есть на кого оглянуться, есть человеческий масштаб. Рядом с ней хотелось быть лучше, чем ты есть, — добрее, остроумнее, красивее. В ней было важно не что, а как — не в чем она заблуждалась, а как и как расплатилась за это. По всем счетам жизни было заплачено сполна.

Казалось, такая жизнь не может пройти бесследно. Однако прошла. Что осталось? Письма, письма, письма... («Воспоминания» такие вымученные, лучше бы она их и не писала.) Талантливой, живой, сердечной, несправедливой, трагической встает она именно со страниц писем, именно от них падает на переживших ее та «большая тень», о которой так хорошо сказано в стихах Пастернака о другой женской судьбе («Памяти Рейснер»).

Наше знакомство насчитывало двадцать лет. В 1955 году появилась она у нас в Потаповском, в маленькой квартире на шестом этаже. И Аля, и Б. Л. часто вместо Потаповского говорили Большой Успенский, как назывался он, кажется, до 1939 года. Б. Л. и конверты так надписывал: Большой Успенский, что у Покровских ворот. Ничего, доходили. В те годы бывало у нас много интересных людей — часто их переадресовывал нам Пас-

 

- 244 -

тернак. Образовался как бы маленький веселый филиал его главной «магистральной» жизни. Приходили без звонка — телефона не было, не предупреждая о приходе даже гудением лифта — его тоже долго не было. Просто трещал дверной звонок «Прошу повернуть», на входящего кидались собаки (всегда не меньше трех), выползали урчащие коты. В проходной комнате — столовой и «пересыльной» (там ночевали освободившиеся лагерники) — умещался громоздкий круглый стол, на котором всегда огромный неостывающий чайник, на красном крохотном диване всегда кто-то досыпает. И всегда узнаешь последние новости — что Б. Л., когда будет в Москве, как с романом?.. Мама почти каждый день ездила в Переделкино. И вот с этой волной вернувшихся «оттуда» появилась у нас и Аля — красивая, обветренная, с удивительными глазами-озерами, тогда еще не потерявшими свою лучистую синь. Даже металлические зубы ее не портили — наоборот, они как бы освещали лицо.

Аля сразу вошла в нашу жизнь, выбрала наш дом, а не основной, официальный. За эти двадцать лет наша дружба, начавшись с такой высокой ноты — она ведь была «оттуда», «крестница» Б. Л., — прошла через разные этапы. В горе Аля была с нами. Но повседневность, старость, неизменно суживающая горизонт, какие-то внутренние процессы, происходившие в ее душе и не всегда понятные мне, впоследствии отдалили ее.

 

- 245 -

Редкие звонки, редкие открытки, как с того света. И последняя вспышка былого сострадания пришлась как раз на предсмертные месяцы ее — у меня опять случилась беда, и Аля опять рванулась на помощь, как когда-то, и показалось, что ниточка, связывающая нас, не порвалась, что мы снова сядем за круглый стол и скажем наконец друг другу самое важное, чего так и не успели. Как собрались в лавчонке капитана Катая уцелевшие герои «Домби и сына». Она ведь обещала это мне во время моих этапов, и именно такими словами.

Но этой последней встрече не суждено было состояться. В июле 1975 года она умерла, и со смертью ее окончилась для меня очень существенная часть жизни — словно вдруг перерубили дерево, и корни его остались в земле, внизу, с Б. Л„ с Алей. Она была последним человеком, кто любил меня как «маленькую».

 

ТЕЛЕГРАММА

 

МОСКВА 101000 ПОТАПОВСКИЙ ПЕРЕУЛОК 9/11 KB. 18

26 07 75 1352 ЕМЕЛЬЯНОВОЙ

 

АЛЯ УМЕРЛА СЕГОДНЯ ПОХОРОНЫ ТАРУСЕ ПОНЕДЕЛЬНИК УТРОМ СООБЩИТЕ БЛИЗКИМ ЕЙ ЛЮДЯМ АДА

 

Я вертела в руках телеграмму, посланную А. А. Шкодиной, плакала, куда-то звонила, чтобы пристроить трехмесячного сынишку, а самой по-

 

- 246 -

ехать в Тарусу, а в голове стучало: «Но кому, кому сообщить? Все близкие ее уже давно не здесь».

Выехав с первой серпуховской электричкой, все три часа пути я вспоминала, перебирала дни, годы нашего знакомства, за которые, как писала мне она, «столько мы с тобой съели. Малыш, и черствых корок, и сухих пряников!» Закрывая глаза, видела ее — и ослепительную, красивую, царственную, какой она была первые годы после Туруханска, и уже недавнюю, страшно постаревшую, больную, задыхающуюся, — но в той же позе, с тем же жестом, что пронесла через всю жизнь. В правой руке — «Прибой», она прикуривает в комнате, как на ветру, загородив спичку ладонями, затягивается, выпрямляет спину, откинув гордую голову, выдыхает дым, полузакрыв глаза. Левая рука — в последнее время отекшая, лиловатая, а вначале — грубая, загорелая, деревенская, красивая — устало лежит на столе, барабанит пальцами... Аля кивает головой и как-то истово, словно не слушая другого, повторяет: «Да, милый, да, да, да, милый, да...»

Я изо всех сил стараюсь развлечь ее, пересказывая разные забавные истории из жизни живописного моего семейства, ради красного словца не жалея и отца, привольно плавая по тому морю мифов, которые созданы за многие годы. Я не разрушаю привычные образы, которые отнюдь не всегда соотносимы с реальными людьми, но пускай — Аля привыкла думать о них так, считать их

 

- 247 -

такими, и я охотно подстраиваюсь, ибо вечный «милый лжец»... У нас есть свои персонажи — маски: морской волк, капиташка — мой брат; верный воробушек — Инна Малинкович, моя учительница и подруга; рыжий соавтор — Аня Саакянц; кривоногая Рекамье — Н. Я. Мандельштам; бесхребетная вечная женственность, «человек-плющ» — моя бедная мама... Персонажи кукольного театра.

Последний раз я была у нее дома осенью 1974 года, меньше чем за год до смерти. Все было вроде бы как обычно, но я сразу поняла, и сердце сжалось — смерть уже на пороге. Она очень изменилась, пожелтела, побурела как-то, все время задыхалась. Не было и кошки Шушы, многолетнего спутника жизни — она покоилась в Тарусе под маленьким камешком у крыльца. Обои свисали с одного угла, и было четкое ощущение, что их уже никогда не подклеят. Во всем было умирание, угасание большой, мучительной жизни, оно не было светлым и покойным, но оно было значительным, осознанным и неспешным (ведь целый год прошел до реальной смерти!). Нет, не могла Аля умереть впопыхах, в очереди на билет в «Современник», скоропостижно, не готовясь, во сне или на ходу. И все-таки смерть была неожиданной — ее день и час. За месяц я получила письмо от нее (увы, порвала почему-то письмо, видно, решила — еще поговорим!), которое кончалось: «Приеду в Москву, позвоню». И письмо было шут-

 

- 248 -

ливое, попала, мол, в больничку, навроде твоего, вхожу в сельхозпроблемы района, а в больнице, построенной еще моим дедом, так несет в коридорах, что министерство обороны должно взять этот метод на вооружение. И в самый день смерти — о смерти не говорила. Компот велела отнести домой: «Выпьем, когда вернусь». «Скажи (это Аде Александровне Шкодиной, бывшей при ней неотлучно), чтоб много не навещали, а то мелькает перед глазами», «спасибо тебе <Аде> за все». «Как хорошо, что мы в Тарусе, и тебе не нужно тащиться на свой Комсомольский».

Я вспоминала все, что говорила она мне в ответственные минуты о смерти. Говорила, что в смерть не верит, ибо не видела мертвыми никого из своих близких (мать, отца, брата, того, кого называла мужем, — С. Гуревича» Б. Л.), и они остались для нее живыми. Когда повесилась мать, она была в лагере (Коми) и узнала о случившемся из письма тетки с большим опозданием. Прочла, заплакала, а соседка по нарам сказала задумчиво: «Представляешь, какой там (она показала на небо) должен быть Союз писателей?»

В дни болезни Б. Л. была она с нами рядом каждый день, в полном смысле слова и телом и душой и сама верила, и нас обнадеживала до конца. А когда уже нельзя было верить, помню тревогу ее, скрыли ли от Бори опасность, сумели ли утаить, что болезнь смертельна, только бы он не догадался. Она взвалила на себя — а для нее это

 

- 249 -

не метафора — отчаянье моей исстрадавшейся матери и вытаскивала на себе по-своему. Накануне похорон в поисках траурного платья для матери обошли они с десяток магазинов по жаре, наконец, купили красивое, с кружевами. Аля и у заведующего была, растолковав ему со своим, иногда смущавшим меня демократизмом, что за похороны, чьи. Этот отзывчивый еврей, кажется, даже в Переделкино поехал. Вернулись, и мать словно немного отошла, расслабилась... «Ты подумай, Алька даже к директору ходила!» — с тайным восхищением говорила мама. Но на похороны Ариадна Сергеевна не осталась и накануне, первого июня, уехала в Тарусу. Я провожала ее, на Курском вокзале было пусто, мы пришли задолго, она села в электричку с аккуратно увязанными для Тарусы припасами — жизнь продолжается! И вдруг, такая железная, энергичная, деловая все эти последние дни — сломалась, разрыдалась, слезы текли буквально в три ручья, она вытирала их как-то по-деревенски, вверх ладошками. Нет уж, не останется она, никого не видела в гробу, и Борю — не увидит. Не будет этих комьев о крышку гроба и смерти любимых — не будет.

И вот я в Тарусе 28 июля 1975 года, и 15 лет минуло со дня той электрички и тех похорон-праздника, тех незабываемых переделкинских сосен, того предгрозового послеполудня, когда вдруг слово прозвучало отчетливей, чем смерть, и повеяло на собравшихся, пусть на минуту, и за-

 

- 250 -

гробным гулом корней и лон, и вседневным бессмертьем поэта. Вот и закончилась Алина горькая, страшная, одинокая, загубленная и все-таки такая цельная (ее любимое «По Сеньке шапка, по ж... колпак») и такая для меня, например, дорогая жизнь. Не жизнь — судьба живая.

Я мечусь по тарусской вокзальной площади, ищу хоть какое-нибудь знакомое лицо, где кладбище, как его найти? Кладбищ в городе два. Вижу больницу, бегу туда. Говорят, у ворот должен быть автобус. Никакого автобуса нет. Площадь пыльная, обглоданные палисадники, цветов не купишь, а ведь июль, господи! Наконец натыкаюсь на «рыжего соавтора», тоже блуждающего по площади. Замечаем где-то вдалеке автобус, бежим к нему, он пуст, шофер курит в кабине. — Это городское кладбище? — Да. — А хоронят кого? — Да знакомую какую-то Бондаренки. (Бондаренко — скульптор, член тарусского райсовета.) Бежим через кладбище в направлении, указанном шофером. Ах, Алинька, бедный ты наш Грибоед! Вот и кучка людей, могила на краю кладбища, на высоком крутом берегу Таруски. Как далеко видно отсюда, даже беленькую беховскую церковь, куда мы 15 лет назад ходили цветущими июльскими лугами, можно разглядеть. Какое прекрасное место, не хуже переделкинских трех сосен. Мало кому выпадет лежать на таком. Может, и вела Алю судьба коварными своими путями из Парижа в красную Москву, а

 

- 251 -

потом через Коми, Мордовию, Туруханск сюда, в Тарусу, может, потому так непреодолимо тянуло ее этой весной в свой приокский домишко — а заболей она в Москве, ведь и спасли бы, кто знает? — чтобы успокоиться здесь, на этом берегу, чтобы наконец отдохнула... Внезапно поражает мысль: а ведь она одна из этой семьи имеет могилу — одну на всех. за всех — за мать, отца, брата, любимого... Да, все образовалось как будто — была и квартира, и пенсия, и архив собирался, и книга Цветаевой вышла... Но что проживала она внутренне эти последние, такие уединенные годы, что передумала она за них, изменилось ли ее отношение к тому, чему принесла она такую жертву? Я не знаю. Ведь время еще до перестройки само распутывало многие человеческие клубки, оно уже потянуло за страшную нить, ведущую и к парижской шигалевщине, и в Испанию, и в Женеву. Были еще живы свидетели, участники, жертвы. Открылись ли у нее глаза? Подруга ее рассказывала: за год до смерти, по какому-то звонку, поехала она, уже с трудом, на другой конец Москвы, а вернувшись, без единого слова сняла и спрятала портрет загорелого смеющегося человека, все годы висевший у ее изголовья. Как бы там ни было — она предпочла глаза закрыть. Сначала запереться на своем «маяке» («Живу теперь, — писала мне она, — как сторож маяка, людей не вижу, новостей не слышу»), а скоро и совсем их закрыть, навеки.

 

- 252 -

Как больно, непоправимо, что никогда не говорили мы с ней всерьез о смысле жизни, о ее идеалах. Все шуточки, и как-то разумелось само собой, что испивший такую чашу страданий — да не один, а с миллионами — не может оправдать большевистскую холокосту. Не может человек ее сердца произнести: «Лес рубят, щепки летят», «Не в белых перчатках делают революцию». А ведь произносила. Что думала она, например, стоя на туруханской мерзлой земле, выгруженная с набитого ссыльными теплохода, когда мозглявый лейтенантик НКВД объявлял вновь прибывшим, что привезли их «на вымирание». Что окружавшие ее полумертвецы или за неделю до их прибытия расстрелянные ссыльные священники — агенты, преступники, вредители, а она — случайно попала, по ошибке? Не знаю, никогда не спрашивала ее. А ведь она сама рассказывала мне о своем туруханском этапе. Местному населению было приказано на жилье ссыльных не пускать, местным организациям — работы им никакой не предоставлять.

— Ну и что же ты? — спрашивала я, затаив дыхание.

— Был у меня с собой чемоданишко да денег рублей тридцать. Пошла на почту и на все деньги (это нынче три рубля) дала Боре телеграмму.

— Ну и..?

— На другой день получила телеграфом сто

 

- 253 -

рублей от него. Сняла угол. Пошла в школу мыть полы.

Боря... Он и ее судьбу хранил в своей скудельнице, она не переставала быть для него мученицей (так он и писал ей, так и нам о ней рассказывал), перемолотой вместе с другими в погостный перегной его души. А она писала ему в ответ о «красных» праздниках, которые она так любит вообще, а особенно хороши они здесь, в Туруханске, о встрече депутата с красными, ею написанными лозунгами. Он — и, наверное, тысячу раз был прав! — этого не замечал. Что значат «убеждения» в сравнении с мученической судьбой? «Не хочется разбираться, хочется плакать», — как сказал он по другому, сходному поводу. Очевидец трагедии, он все более отторгался от системы, Аля же, агнец этой холокосты, искала ей оправданий. С цветаевским упрямством отворачивалась она и от антибольшевизма матери. «Не для меня ваш хоровод вкруг древа майского», — писала Марина Ивановна. А Аля и в туруханских снегах бежала в этом хороводе встречать красного депутата райсовета, среди едва прикрытых мерзлотою безымянных могил. Как все это увязать? Не знаю.

Ведь это же он, тот же красный депутат, отправлял ее на трое суток в карцер с допроса во время первого ареста. «Карцер маленький, лечь нельзя, но сесть можно. Сажусь. Через секунду — щелк в глазок! Сидеть не разрешается! Так трое суток и простояла. Утром приводят опять на

 

- 254 -

допрос, уж и сидеть не могу. Представляешь, видик? Сижу я перед ним в расстегнутом платье, волосы к лицу прилипли, век поднять не могу, а он чистенький, выспавшийся. Смотрит на меня так сочувственно: «Ах, Ариадна Сергеевна, до чего вы себя доводите! Ведь молодая красивая женщина!»

Она рассказывала об этом (надо сказать, рассказывала о «недозволенных методах ведения допроса» редко, а потом и вовсе перестала) со своим всегдашним смешком, а мне хотелось закричать словами Алеши Карамазова: «Так что же, его простить? Нет, для удовлетворения нравственного чувства — расстрелять!» Но перед ее всегдашней усмешкой так неуместен казался этот пафос! И — ничего не говорилось.

От родителей шла ее нелюбовь к богатым, неприятие «буржуазности». Презирала и советских нуворишей, видя в них повторение тех, ненавидимых, настоящих — во Франции. Дома, где «спотыкалась о хрусталь», высмеивала, хотя и помогали ей там, и «носились» даже одно время. И не всегда была в этом справедлива. Да и была ли она справедлива вообще?

О Франции, эмиграции говорила всегда горько, недобро. А ведь Цветаевы приехали в страну, только что пережившую войну, со своими калеками, вдовами, своей разрухой — а тут они, со своим горем. И выделяло же правительство Масарика стипендию для них, по сути, на-

 

- 255 -

хлебников, да еще живших в другой стране, и хватало же ее на кое-какую, но жизнь для всей семьи! Вправе ли тут сетовать, что уборная во дворе или комнатушка около вокзала? Но нет — «Всю жизнь в чужих обносках», «первое платье сшили перед отъездом в СССР», «с шести лет с метлой»...

— Ты знаешь. Малыш, первого голодного человека я увидела в Париже по приезде. Стоял перед витриной, за которой вращались на шомполах жареные индейки. Руки в карманах, страшные голодные глаза-Господа, — думала я. — Господи! Что за несправедливая вещь — человеческая память! Ведь у нее в Москве сестра умерла в приюте от голода! Да и сама еле осталась жива. О том, что и как ела цветаевская семья, да и вся Москва, да и вся Россия, — ей ли не знать! Но почему-то первый голодный — в Париже. Никогда ничего о тех годах — смешного, доброго, теплого. Только: «ни одного своего платья», «конские котлеты», перед концом месяца страх — «терм* платить...» А ведь именно на эти годы пришлась и ее молодость, и дружба, и ученье у Натальи Гончаровой. Всегда «ютились», «комнатенка», и в Париже (в Кламаре) — всегда чердаки, дымящие печки, казалось, что лета — а ведь это не Сибирь! — вообще не было. А ведь после «комнатенок» и

 


* Квартирная плата.

 

- 256 -

«чердачков» была верандочка в Болшеве, уже на родине, шестиметровый чулан у теток в Мерзляковском и угол между обледенелой дверью и дымящей печкой у пьяной старухи в Туруханске, не побоявшейся сдать «врагам народа» это жилье все за те же Борины сто рублей... О нарах и камерах уж не говорю. Однако парижские комнатенки вспоминались горше.

Вся дружба наша с ней, разговоры, воспоминания, все проходило под знаком Бори, Б. Л. Нас сближала эта общая любовь, и, как казалось нам, мы обе понимали и знали его, «чувствовали». Все Алины рассказы настолько были заполнены им, они всегда сводились к нему, описывая круги, чтобы в конце концов кончить им, что мне казалось, будто они знали друг друга давно, близко, «домами». Однако до того дня, когда Аля впервые пришла к нам в Потаповский, они встречались всего три раза. «Не три свечи горели, а три встречи». Три встречи, три вехи, три огонька, на которые она оглядывалась в полярных ночах Коми и Туруханска. «Из всех наших встреч, — пишет она Б. Л., — каждая — моя самая любимая». И вот эта первая, в Париже, в номере гостиницы на рю де Бюси, где на камине лежат неразрезанные книги, и пахнет апельсинами. Б. Л. приехал на Конгресс в защиту культуры. Как он сам рассказывал спустя много лет, он тогда был на грани нервного срыва. Его подкосило увиденное в Сибири, где он еще совсем недав-

 

- 257 -

но пробыл несколько месяцев: сорванная со своих мест, гибнущая, замерзающая на полустанках раскулаченная Россия. По ночам просили подаяния (днем боялись). Масштаб трагедии потряс его, он заболел, почти год не спал, и в таком состоянии, с таким отношением к большевикам, в Париж, на конгресс, в составе советской делегации.

Напряженная встреча с Мариной, о которой та напишет впоследствии: «Это была невстреча». И вспыхнувшая симпатия к пришедшей вместе с матерью ласковой веселой девушке. И симпатия к отцу. «Милый бедный Сергей Яковлевич!» — так говорил о нем Б. Л.. Тему их разговоров он так описал в своем очерке «Люди и положения»: «Члены семьи Цветаевой настаивали на ее возвращении в Россию... Я не знал, что ей посоветовать, слишком боялся, что ей и ее замечательному семейству будет у нас трудно и неспокойно. Общая трагедия семьи неизмеримо превзошла мои опасения».

В 1937 году Ариадна, первая из членов «замечательного семейства», возвращается на родину. Далеко не сразу происходит ее вторая встреча с Пастернаком. Конец июля 1939 года. Скверик возле «Жургаза», где она работала. Возле клумбы с астрами играют дети. В Москву уже приехала Марина Цветаева с сыном. Накануне арестован Мейерхольд. «Все кончено, — говорит Б. Л. — Завтра это случится и со мной. Ну что же, я готов». «Но милый мой, — добавляла Аля с такой

 

- 258 -

нежностью, что слезы наворачивались, — как же он был не готов, бедненький, как же этого не хотел!»

Не знаю, была ли она готова к «этому», однако «это» происходит с ней через несколько дней и на восемь страшных лет она выпадает из жизни. За эти годы гибнут мать и отец, пропадает на фронте брат. Она сама несколько раз находится на грани смерти, попадает в Коми, в тяжелые условия Крайнего Севера. Издеваются в лагере над «парижанкой», как могут. Так, за отказ сотрудничать с опером сокращают норму питания, сажают в карцер. Ей удается сообщить о своем положении в Москву, и тогда еще влиятельный С. Гуревич добивается ее перевода в Мордовию. Веселая «страна березового ситца» показалась Але после Коми раем. Она работает там в деревообрабатывающем цехе. Спустя много лет Ариадна Сергеевна подарила мне как-то на день рождения ярко раскрашенную деревянную ложку, «сувенир», вроде вымпелов и матрешек. «Эта ложка, — сказала она, — спасла меня во время войны в лагере. Не будь ее, не хлебали бы мы с тобой сейчас этот великолепный грибной суп». Ложки не только посылались на выставку народных изделий в Саранск, но, главное, лакировались. Лак разводили олифой, и эту олифу, содержащую растительное масло, пили заключенные.

В 1947 году, после восьмилетнего заключе-

 

- 259 -

ния, Аля поселяется в Рязани. Нищенское жалованье, угол в общежитии, работа с утра до вечера, робкие поездки в Москву... Во время одной из них — третья встреча с Б. Л. Она приходит в его квартиру в Лаврушинском переулке, которая встречает ее целым миром забытых вещей — книжными полками, роялем, картинами на стенах. В этот мир ей не скоро суждено вернуться. Как «повторницу» в начале 1949 ее снова арестовывают и отправляют на вечное поселение, на «вымирание» в Туруханск. Мы знали о ней по рассказам Б. Л.. Он приносил и читал ее великолепные письма оттуда. Он гордился ею, ее умом, талантом. В 1954 году, готовя нас к встрече с ней, говорил с веселым лукавством: «Скоро вы ее увидите! Только учтите, это будет советская республика в нашей федерации!» И смеялся, довольный, нашему недоумению. Говорил, готовя нас, и вовсе нелепости: «Только не пугайтесь, она такая некрасивая!»

После возвращения из Туруханска Б. Л. и Аля видятся и в Переделкино, и у нас в Потаповском, но совсем не часто. Б. Л. болезненно оберегал в последние годы свое время, да и побаивался идущих от нее волн непреклонности, прямолинейности, «правоты». «Ведь жизнь, — помню, сказал он мне, — богаче правды, интереснее ее». Да, он был совсем, совсем из «другого теста», нежели Аля. Его жизнь — счастливая, осуществившаяся — «все, до мельчайшей доли со-

 

 

- 260 -

той в ней оправдалось и сбылось...». Мало кто так мог сказать о себе. И старость могучая, евангельская — даже старостью не назовешь; последние годы жизни — щедрые, открытые, полные до краев. По интенсивности проживаемых дней — разве что с Толстым можно сравнить. И Алино усыхание, «окукливание», мелочность фетишей, которым продолжала служить до конца, это сидение на сундуках с рукописями, так не идущая ей скаредность, подозрительность, недоверчивость. А ведь ей было дано так много — и Россия с ее «простором сырой русской совести» стояла у ее изголовья, и великодушие судьбы, проведшей ее по всем кругам и подарившей под конец спокойные годы, и талант, и сердце. А жизнь вся прошла как «за тридевять земель», даже если и жила около метро «Аэропорт». «И жизнь твоя пройдет незрима в краю безлюдном, безымянном, как исчезает облак дыма на небе тусклом и туманном».

Восхищаясь ее одаренностью, ее умением по-особому смотреть на вещи и описывать их, Б. Л. писал: «Радуйся, Аля, что ты такая. Человек, который так видит и так чувствует, может во всех обстоятельствах жизни положиться на самого себя». Он писал о ее даре магического воздействия на течение вещей и ход обстоятельств, о том, что она «как заговоренная», прошла через все несчастья. И может быть, нам сейчас лучше не знать, какие именно силы ее

 

- 261 -

«заговорили», лучше не растравлять себя. Иногда, чтобы судить вернее, лучше не знать.

Москва, 1975

 

* * *

Москва, Потаповский пер., д. 9-11,

кв. 18, Ивинской Ольге Всеволодовне

 

Туруханск, 23 февраля 1955

Милый друг, Ольга Всеволодовна! Мне ужасно жаль, что не удалось встретиться с Вами, но иначе и быть не могло, забежать к Вам на минуточку мне показалось немыслимым, т. к. все то, что хотелось Вам сказать и от Вас услышать, требует времени и покоя. Мы с Вами еще встретимся по-настоящему. А сейчас мне просто хочется Вам сказать, что я безмерно рада Вашему возвращенью, Вашему воскресенью. Вы умница, именно так и нужно. Ибо, воскреснув слишком поздно. Вы оказались бы никому не нужной Эвридикой, раздвоенной между жизнью и царством теней, слишком глубоко знающей ту, внечеловеческую правду, с которой потом трудно жить. Все хорошо вовремя, даже особенно — чудо! У меня в жизни все иначе — ну и Бог с ним! Я о Вас знаю и очень много, и очень мало, так же, вероятно, как и Вы обо мне, т. е. так, как умеет рассказать Б. Л.

Поэтому и пишу Вам, как написала бы его воплощенному стихотворению.

А какая Вы на самом деле — не знаю, да и

 

- 262 -

не думала об этом. Несомненно такая, какой Вам нужно быть!

Желаю Вам счастья, и чтобы чудо — длилось, и чтобы все, все, все было хорошо!

Целую Вас

Ваша АЭ

 

Обр. адрес: Красноярский край, с. Туруханск, почта, до востребования Эфрон А. С.

 

* * *

Письмо написано после возвращения Ариадны Сергеевны в Туруханск из короткого отпуска, когда она побывала в Москве, встретилась с Б. Л., который дал наш адрес (телефона еще не было). «Живьем» появилась Аля у нас в Потаповском в 1955 году, уже поселившись в Москве, и, как она говорила, «сразу выбрала наш дом, потому что в нем веселее». С тех пор бывала у нас очень часто, участвовала во всех наших семейных перипетиях.

По просьбе Б. Л. в Гослитиздате (директором тоща был А. К. Котов, главным редактором Пузиков) Ариадне Сергеевне и матери давали переводные работы. Тут же в Потаповском они с мамой обсуждали своих «персов», «китайцев», «арабов», в основном по редакции восточной литературы. Приходил редактор А. А. Горбовский с подстрочниками Р. Тагора, которого переводили втроем, и Б. Л. также — знаменитый седьмой том собрания сочинений Р. Тагора.

 

- 263 -

«Воскресение» матери было уже давно позади — она вернулась в Москву в первую послесталинскую амнистию в апреле 1953 года, пробыв в Мордовских лагерях четыре года.

 

* * *

Дата по штампу: 17.11.58

Оля милая, не появляюсь, т. к. гоню в хвост и в гриву свои запоздалые переводы. Не обижайся. Как только распростаюсь — приеду, и дам знать, когда это будет, чтобы мы могли повидаться. Пожалуйста, не ной и держи свои нервочки в узде, а главное — слушайся Иришку, она самая умная «на данном этапе», и, главное, обладает чувством меры. А что на тебя ругается, так это ничего, обойдется.

Главное, будьте все здоровы, а остальное приложится. Все утрясется, все успокоится, ибо каждая сенсация проходит — о том еще царь Соломон говорил. Постарайся войти в рабочую колею — это самое верное средство для того, чтобы не иметь времени расстраиваться! Целую вас всех, будьте здоровы.

Твоя Аля

 

* * *

В этом письме все очень знаменательно. 17 ноября 1958 года — всего две недели прошло после «нобелевских дней», исключения Б. Л. из ССП, клеймящих заседаний, писем Хрущеву, газетной кампании... Аля, как и во все наши трудные времена, каждый день была у нас. Позиция

 

- 264 -

ее, насколько помню, была самая уступчивая — «кланяться в ножки», любые письма писать. Она боялась и ожидала самого худшего.

Была она у нас и в тот день, когда Б. Л., решив «устроить им сюрприз», послал телеграмму об отказе от премии и прямо с телеграфа заехал в Потаповский. Он как-то торжествовал, что вот, мол, они уже и не ждут, а тут он такой номер и отколет. Мы с матерью оторопели. Теперь, когда столько выстрадано уже за эту премию, когда кампанию не остановишь, так хоть знаешь, за что страдаешь...

Аля решительно подошла к нему — он сидел на стуле у стола, «парадный», оживленный, — крепко поцеловала: «Вот и умница, Боренька, вот и молодец!»

После того как письмо к Хрущеву было передано по радио и телевидению, казалось, что кампания пошла на убыль. Но маму продолжали теребить, требовать нового письма. Да и слежка продолжалась, отсюда и «нервочкн».

 

* * *

10 мая 1960

Милая Оленька, получили твою весточку, очень огорчена Бориной болезнью. Это, вернее всего, болевой отголосок всего пережитого — и опять проклятая «промблема», что тебе до него никак не добраться, и это его еще больше выбивает из колеи. Он ведь, при всей своей безбрежности, человек привычек, и нарушение привы-

 

- 265 -

чного ему уклада должно еще хуже влиять на болезнь. Конечно, нет худа без добра, хорошо, что кардиограмма приличная и нет непосредственной опасности для жизни; однако и боль, и тревога, и тоска — тоже опасности, хоть и не непосредственные.

Я устала ужасно, все время совмещая труд умственный с физическим. Последний, кстати, удается мне куда лучше. Ада сейчас в Москве, так что «ворочаю» одна. По пятам ходит кошка, которой вот-вот котиться, и она никак не может решить где, на моей постели или на Адиной.

В Москве я буду в 23—25 числах мая, привезу твою книжку, буду тебе звонить.

Целую вас всех крепко. Боренька начнет поправляться, как только потеплеет. Эти соли почему-то особенно болезненно реагируют на весенние холода. Поцелуй его от меня письменно пока что. До доброго свидания!

Твоя Аля

 

* * *

17 апреля, в Светлое Воскресенье, Б. Л. последний раз был в Москве и последний раз — у нас в Потаповском. В конце апреля в одно из своих посещений нашего деревенского дома он принес маме рукопись неоконченной пьесы «Слепая красавица». Выглядел уже плохо, серый, и — «Пусть все ценное будет у тебя». Маму охватили страшные предчувствия. Сначала опасались ин-

 

- 266 -

фаркта. Врачи же находили лишь невралгию. Везти в город было нельзя, рентгена не делали, и оставалась мучительная неизвестность. Вот и родилась мысль — вызвать Алю, чтобы она, «наш человек», прошла на дачу, узнала все и поговорила о возможном посещении мамы. По-моему, в двадцатых числах мая я послала Але телеграмму в Тарусу. Она сейчас же приехала.

 

* * *

5 июня 1960

Дорогие Ольга и Аришка, приезжайте-ка к нам погостить дня на 3—4, чтоб отдохнуть, отвлечься, подышать чистым воздухом, переменить хоть ненадолго обстановку, побывать без людей. Здесь сейчас уже очень хорошо — начинают зацветать луга, в лесу полным-полно ландышей, и как-то необычайно тихо и просторно кругом. Ничто так не помогает и не исцеляет, как природа. Посмотрите, наконец, наш домик и наши владенья, погуляете по новым местам, увидите места, где мама моя провела детство и отрочество, и Оку, и леса, и луга. Я эти несколько дней еще свободна, а потом опять начнет крутиться колесо. Дорогие мои, приезжайте, не медлите, потом не соберетесь, что-нибудь помешает. Поездка вас не разочарует, а немного отдыха вне суеты вам необходимо. Оленька, как получишь письмо, сразу дай телеграмму с ответом, он мне необходим, чтобы так или иначе «спланировать» свое

 

- 267 -

время. Я думаю, что сейчас вы обе сумеете выкроить эти несколько дней на отдых, и мне очень, очень хочется, чтобы вы это сделали. Я думаю, Оля, что, передав рукопись на прочтение, ты будешь располагать свободным временем, а хворая Аришка, конечно, сможет получить бюллетень по состоянию здоровья.

Кроме всех прочих соображений мне хочется чтобы ты, Оля, приехала, чтобы в покое и тишине, без советов и советчиков, спокойно подумать о разных своих делах. Я очень опасаюсь твоей опрометчивости, теперь тебе с особой серьезностью надо относиться к деловой стороне жизни и к окружающим тебя людям, и к их советам... И еще: мне хочется услышать о Бориных похоронах именно от вас и именно здесь — в этой дивной природе, дивной, несказанной, сказанной только им. Люди говорят, что похороны были изумительные.

Вы обе умницы, вы обе поразительно хорошо, с таким достоинством держались все эти невыразимо трудные дни. Глубоко уважаю вас за вашу выдержку, за ваше достоинство во имя Бори.

Приезжайте же! Вас ждет чудесная комнатка с видом на Окские дали, красота, покой. Отдохнете, отоспитесь, подумаете кое о чем, и — будем жить дальше!

Привезите с собой белого хлеба и масла, которое я, конечно, забыла купить впопыхах. Тут

 

- 268 -

есть и творог, и сметана, и яйца, и редиска поспевает, и салат — поживем по-деревенски.

Итак, Оля, жду твоей телеграммы, надеюсь, что она будет о приезде. Не мешкайте. Я еще раз поняла, что жизнь не ждет, и ничего нельзя откладывать. Приехала ли Вера? Если да, то с ней я повидаюсь попозже, только не сейчас. Сейчас мне никого не хочется видеть, а ее особенно, после всего этого ее ажиотажа и всех этих опротивевших звонков. Встреча с ней — это как раз то, что сама жизнь велит откладывать, а вот со мной — нет. Как видите, в отношении «благородства и деликатности» я приближаюсь к известному вам эталону.

Крепко, крепко целую вас, мои дорогие. Мы все — Ада, я. Ока, Таруса, леса, луга, просторы, ландыши, близи и дали, ждем вас. Отложите дела и приезжайте.

Жду телеграммы!

Ваша Аля

 

* * *

«Передав рукопись на прочтение...» — что имела в виду Аля? Она ведь еще не знала, что 3 июня 1960 года, когда мы вернулись после похорон в Москву из Переделкина, дома нас ждала «засада», и работниками КГБ рукопись пьесы «Слепая красавица» была у нас изъята. Может быть, до нее дошли об этом какие-то слухи? Едва ли так быстро. Скорее всего, после смерти Б. Л. Аля вела с мамой разговоры о передаче архива в ЦГАЛИ по своей доброй воле, с чем мама соглашалась.

 

- 269 -

Вера — Вера Александровна Трейл (Гучкова), Алина подруга детства по Франции, жившая в Лондоне и приезжавшая в СССР несколько раз туристкой.

 

* * *

31 мая 1960 года Аля утром пришла в Потаповский. Я уже знала о смерти Б. Л. — часов в 7 из Переделкина позвонил В. Бугаевский. Мама, Митя, медсестра Марина, наша «связная», ночевали на даче. Когда пришла Аля, я все еще была в одной рубашке и бегала по квартире. Аля велела мне остановиться и одеться. Потом пошли искать такси, чтобы ехать в Переделкино. В дверях столкнулись с мамой и остальными, уже все знающими. Пили кофе. Мама все время тихо плакала. Аля говорила, обращаясь к медсестре, девочке лет 16: «Вам повезло. Вы присутствовали при последних днях великого поэта». Она достала с полки книгу и прочла «Баллады». Все три дня похорон была с нами, «взяла на себя» мать. Но на похороны Аля не осталась.

Во мне, что называется, в чем душа держалась, и Аля взяла с меня слово, что приеду в Тарусу на поправку и мать привезу.

Я приехала в июне числа 12, а потом и мама. Гуляли, говорили без конца, вспоминали Б. Л. Я поклялась Але написать, что помню, но не сделала этого — было не до того. Я жила в ослепительной красноситцевой мансарде, утром меня ждал плотнейший завтрак: овсянка, треска, гренки — ребенка витали, и я действительно окрепла.

 

- 270 -

12.2.61 <открытка>

 

Милый Малыш, пока пишу два слова, т. к. не очень уверена в вашем адресе. Хочется знать, как вы и что, что нужно из необходимого, т. к. баловать вас раньше лета не смогу — все время сидела без дела и, соответственно, без денег. Есть ли у вас ларек? Что нужнее — продукты или деньги, или «оба нужнее»? Есть ли постельн. принадлежности? Что делаете? Как отдыхаете? (есть ли самодеятельность, кино, книги?) Главное — как здоровье? Обязательно напиши, если есть такая возможность. Как-то была у Митьки, он молодец — очень гостеприимен был, а Поля угощала по старой памяти грибным супом с картошкой и картошкой с грибным соусом. Живу в Тарусе совсем одна с кошкой, я работаю, она ловит мышей. Никого не вижу, только в каникулы приезжали знакомые, а так — тишина. Голова седеет, глаза болят — одним словом, «прощай, молодость!». Крепко обнимаю, целую, помню. Пиши.

Аля

 

* * *

16 августа I960 года арестовали маму. Стали вызывать свидетелей — меня, Митю, Алю. «Знали ли вы о преступной деятельности Ивинской?» Выяснилось, что все знали. Лепилось «дело» о контрабанде, и пытались от него как-то отчленить Б. Л., свалить получение гонораров за

 

- 271 -

роман на нас. Аля часто к нам приходила в эти дни, когда в Потаповском «работали» оперативники — много плотных мужчин. Описывали книги (в том числе «Прозу Цветковой»), старые кофты, посуду. Каждое утро снимали печати, составляли «акт о снятии печати». Мы расписывались на протоколах, давали объяснения кофтам и книгам. В одно такое «рабочее утро», когда она была у нас, следователь Алексаночкин вдруг окликнул: «Ариадна Сергеевна! Не узнаете меня?» Оказывается, он вел дело по реабилитации ее отца в 1956 (?) году. Однако после допроса с Лубянки Аля вернулась сама не своя — Алексаночкин как бы сетовал на необходимость арестовать и меня, жаловался Але и просил его понять: «Что он может поделать?» Ожидаемое и произошло 6 сентября того же года.

В ноябре был суд, в январе — этап, а в феврале 1961 года мы отправили из Сибири, со станции Невельская свои первые письма, заполненные, видимо, просьбами, может быть и пустяшными. Письма адресовались брату, но отклик на них у друзей был самый горячий.

Я не помню, была ли Аля в Потаповском в то утро, когда я, покушав овсяной каши, отправилась к десяти часам на очередной допрос на Лубянку, а вернулась с него через два года. Конечно, не через семнадцать (или 18?) лет, как та же Аля в свое Болшево. Помню, я замешкалась на пороге, какое-то чувство удерживало, сказала вдруг Мите

 

- 272 -

и Полине Егоровне: «Не поминайте лихом!» И была еще одна мысль: последовать ли Алиному совету, который так и звучал у меня в ушах, одна из ее десяти заповедей: «Идя на допрос, надевай побольше штанов и бери побольше денег». Нет, не буду. И как же я ее вспоминала через сутки, очутившись в нетопленой камере сырой Лубянки с рублем (!!!) в сумке. А приходили и предлагали купить еды в «сороковом» Гастрономе. Скоро, правда, пошли передачи и деньги.

 

* * *

24.2.61

Милый Малыш — сегодня первый раз тебя видела с того лета, правда, только во сне. Хотя бы написала словечко, я даже не знала, верный ли адрес. Сижу в Тарусе безвыездно и работаю без передышки, совсем одурела. Голова становится все хуже, наверно, к твоему возвращению стану вовсе старой дурой. Я тут совсем одна-одинешенька, единственная компания — соседская шавка, преподлая собака, и собственная киса Муська, которая, несмотря на миниатюрность, орет неимоверным голосом (очевидно, по случаю марта, к <отор>ый уже на носу) и ей вторят все коты округи. Как видишь, развлечений у меня немного. На днях должна быть в городе по поводу маминой книжки (пересоставленной Орловым ленинградским — он же пишет предисловие). Если успею — пошлю маленькую посылочку, если нет, отдам деньги Инке для той посылки,

 

- 273 -

что будет посылать она. Летом буду готовить тебе к зиме теплые вещи, свяжу носки, рукавицы, свитерок. Хорошо, что эта зима уже идет к концу. Обнимаю вас, жду весточки.

Твоя Аля

3.3.61

Милый Малыш, я в Москве на 4 дня по делам маминой книжки (очередной. Орловский вариант в 6 печ. лист.) — изменен и ухудшен, ослаблен состав, перевес старых стихов над новыми, но — лиха беда начало, хоть бы так издать. Я устала, отупела, болит голова, болят глаза — все приходится делать чересчур скоро, значит — недостаточно хорошо и продуманно. Москва сейчас серенькая, мокрые тротуары, талый снег, все это вижу в окно, т. к. и носу высунуть некогда. Единственный человек, к<оторо>го видела, помимо редакторши, с которой сличала тексты и даты, — Инка, трогательная, трепетная — одна душа да очки: кринолинов больше не носит, а так, юбчонка да кофтенка на куриных косточках. Она похудела и постарела даже. Митька прислал твои письмишки почитать, т. ч. я теперь более или менее в курсе вашего житья-бытия. Посоветовались насчет того, что и как лучше послать, я посоветовала твоим ящики д/посылок купить заранее и поставить дома на шкаф, чтобы подсохли, а то ведь на одну тару уходит чуть ли не четверть всего веса. Решили послать сухого молока вместо сгущенки,

 

- 274 -

т. к. опять же тару лишнюю посылать ни к чему, а его разводят теплой водой (сперва стирают с неб. кол. воды, а потом доливают до нужной консистенции — от сливок и до молока) — это и дешевле, т. ч. за те же деньги можно прислать больше. Какао, сало, сух. фрукты, масло пока холодно. Копч. колбасы сейчас нет в продаже. Хорошо, что я сама не послала посылки, т. к. сорвала бы Митькин график посылочный, т. ч. буду им давать деньги, а они уж будут посылать, что потребуется. Я послала с Инкой, верней, передала ей для тебя шарфик хорошенький, яркий, ты его сошьешь капорчиком и будешь носить весной. Да еще меду решили вам послать густого — это ведь целебная вещь (терпеть его не могу!!) и пойдет и с хлебцем, и с кашкой, чтобы ты у нас крепла, а мать не отощала. Деньжат этот раз смогла дать немножко, т. к. сейчас у меня туго, очень долго сидела без работы, а та, что сейчас делаю, еще не скоро превратится в звонкую монету. Главное, я убеждена, что все будет хорошо. Всегда за тяжелой полосой следует радостная, ибо жизнь есть животная полосатая, как зебра. Это очень хорошо. Малыш, что ты видишь (не только смотришь на, но и видишь) — небо, звезды, природу. Они всегда помогают в беде — еще иной раз лучше, чем люди; прикасаются к душе, не причиняя боли, утоляют горести бывшие и настоящие, анестезируют боль, ведь правда? Они — настоящие, и не изменяют, как люди. И даже — не изменяются.

 

- 275 -

Будь поласковей с матерью. Малыш, — но оставайся самой собою — не слушай ничьих советов, кроме собственной совести. Прости меня за назидательный тон — сейчас тебе нужней сало и мед, но будут и они, и вообще все будет в порядке. Спишь ли ты, или еще мучит бессонница? Думаю, что когда маленько войдешь в колею, наладится и это, что нас беспокоит больше всего. Я тоже плохо сплю, чуть только малейшее изменение в привычном распорядке, но у меня это, верно, уже от старости! За комаров пусть мать не беспокоится, будут обязательно, но Инка уже купила всякие средства, чтоб они вас не слишком донимали. (Т. е. комары.) Прости за бестолочь, тороплюсь. Обнимаю вас. Будьте здоровы!

Твоя Аля

 

Адрес на конверте: Иркутская обл., г. Тайшет, ст. Невельск, а/я ЖШ 410/14 Ирине Ивановне Емельяновой.

 

* * *

Инка — И. 3. Малинкович, преподавательница английского языка в школе, где я училась, ставшая моей подругой и самоотверженно помогавшая нам в годы нашего заключения. (См. «Дудочник с Фурманного переулка»). Посылок в первое время заключения мы получали очень много, и все — вкусные, такие, что и на воле не едали. (Помню — клубничный компот, например! Бекон — из Литвы, от моей подруги Дальки, шоколадное печенье...) Нас слишком баловали, это порождало в лагере и зависть, и сплетни, тут Аля оказалась совершенно права.

 

- 276 -

В Тайшете (ст. Невельская), куда адресовано это письмо, бытовые условия были в общем-то неплохие — баня, например, теплые бараки, свободно письма, посылки. Только работа первоначально оказалась тяжелой. После мучительного этапа я быстро поправилась — морально я не страдала — контингент «корректный» (сектантки, в основном), были и «свои», несколько человек, интеллигентных. Но в конце марта нас почему-то снова повезли в Европу (Мордовия), снова месяц, страшный, пересылок.

 

* * *

9.3.61

Милый Малыш, пробыла я 5 дней в Москве, от к<отор>ой, как тебе уже сообщила, не видела ровным счетом ничего, кроме собственного носа, склоненного над рукописями. Опять восседаю в Тарусе с тем же носом над теми же рукописями, и т. к. вдохновение заставляет себя ждать, решила написать тебе словечко, чтобы было веселее и тебе, и мне... Предполагая, что ничто земное тебе не чуждо, спешу сказать, что дамские головные уборы типа «колпачки» отживают свой век, ибо в них начали щеголять даже в Тарусе; московские же модницы носят шляпки жанра «ночной горшок» — идеальная форма сосуда сохраняется незыблемой, минус ручка, меняется лишь материал (фетр) и содержимое. Последнее не всегда. Общий силуэт модницы напоминает по-прежнему бутылку — длинная

 

- 277 -

романтическая шея, отсутствие плеч, талии и прочих шармов. Поверх бутылки — вышеназванный горшок. Несмотря на все это некоторым девушкам удается оставаться миловидными. Да, прическа! Прическа поднимается вверх, как у маркиз XVIII века. Наряду с московскими гранд-дамами волосяными сооружениями особенно увлекаются продавщицы магазинов синтетических товаров и галантереи. Это несколько сказывается на производительности их труда — такую башку нелегко поворачивать к покупателям, поэтому помпадурши — сами по себе, а покупатели — обратно сами по себе. А товары — как хотят. Но все это — суета сует и всяческая суета. Сейчас меня особенно волнуют Митькины и Полины квартирные дела, ибо не меньше, чем вам, хотелось бы, чтобы они остались (Поля с Митей!) вместе. Пока Поля надзирает за Митькой, я вполне спокойна, что мальчишка сыт, обстиран, носки заштопаны и — не одинок, т. к. нет ужасней одиночества, чем у неухоженного подростка-переростка. Пока что все мы довольны митькиным поведением, особенно учитывая, что все эти тяготы ему не по разуму и не по возрасту. Делимся с ним, чем можем, — и разумом (?), и возрастом, и немного деньжатами. Мать все волнуется, как к ней относятся, — я, например, как прежде — за что ругала, за то и ругаю, за что хвалила, за то и продолжаю — ведь ничто не изменилось, кроме чисто

 

- 278 -

внешних обстоятельств. А они меняются постоянно и у всех. Живу по-прежнему уединенно, даже одиноко, и рада этому, т. к. легче работается и думается. А я старею. Малыш, и чувствую это именно по ухудшению трудоспособности, все то, что еще недавно приходило само, — заменяется сплошной усидчивостью. Жаль.

Читаю мало — болят глаза; слушаю радио — иногда бывают хорошие концерты — впрочем, теперь и этим развлекаюсь реже. Главное — работа. Идет весна — в этом году рада бы ее задержать, чтобы возможно позже начать всякие садово-огородные дела, ибо они у меня плохо совмещаются с так называемым умственным трудом. Боюсь просрочить договорные сроки — нужны деньги, семья большая.

Напиши, как у вас с обувью, верно, нужны будут резиновые сапожки, напиши об этом Митьке заранее, чтобы прислать вовремя. Не забудь, что нужно размером больше обычного, чтобы носить с теплыми носками, портянками, т. к. резина холодит ноги. Целую тебя. Малыш, будь здоров, главное — спи крепче, и не вешай носа. Обнимаю вас.

Ваша Аля

 

* * *

«Митькины и Полины квартирные дела...» — Мы были приговорены к заключению с полной конфискацией имущества. Но на воле оставался брат, кое-что удалось отхлопотать для него, ну самую мелочь,

 

- 279 -

не холодильник, и не телевизор, и не мебель, так, пустяки. У нас была маленькая трехкомнатная квартирка (вся — 34 квадратных метра), наш ЖЭК немедленно подал в суд на оставшегося брата (и временно прописанную у нас домработницу П. Е. Шмелеву) в целях «уплотнения». Таковы были «квартирные дела».

 

* * *

20.3.61

Милый Малышок, у меня все то же, вгрызаюсь в перевод — а он в меня, тороплюсь использовать каждый час, пока я совсем одна и не мешают мне ни люди, ни весна. (Совсем стихи!) А она вот-вот нагрянет. — 11.3 прилетели грачи, а вчера — жаворонки, а сегодня — скворцы выбирают себе скворешники. Помнишь, как мы с тобой в прошлом году поздней весной слушали соловьев? Ничего, милый, скоро опять будем слушать, я очень надеюсь, что твои печали скоро кончатся.

Крепко целую, будьте здоровы.

Твоя Аля

 

* * *

21.3.61

Милый Малышок, рада была получить от тебя привет. «Волшебная гора» — одна из моих любимейших книг. Недавно перечитывала. Правда ведь, настоящая книга — не та, что глотаешь залпом, а та, что все время откладываешь, хватаешься за голову, раздумываешь, вспоминаешь... Так сейчас перечитываю Хемингуэя. Что бы ни читала, ни видела, ни думала хорошего, всегда ты

 

- 280 -

со мной. Малыш, знай это, когда грустно. И тем более когда весело. Я очень надеюсь на хорошие перемены в вашей судьбе. Только всегда будь умницей, хорошо себя веди, и все будет хорошо. Видишь, сколько раз подряд «хорошо» написано! У нас уже реки вскрылись, грачи прилетели, а вчера жаворонок запел. По ночам заморозки, днем солнечно, но еще не очень тепло. Из смешных новостей та, что Зинка получила перс. пенсию 1500 (старыми деньгами, конечно!), так что старость ее обеспечена, от чего никому не холодно и не жарко. Себе бы так! Работаю до одури и, по-моему, плохо получается, устала, как пес. Обнимаю вас, будьте здоровы. Пишу часто.

Аля

 

Адрес на конверте: Иркутская обл., г. Тайшет, ст. Невельск, а/я ЖШ 410/14 Ирине Ивановне Емельяновой.

 

* * *

«Волшебная гора» — роман Т. Манна.

Зинка — Зинаида Николаевна Нейгауз — вдова Б. Л. Пастернака. Аля ошиблась. Пенсии Зинаида Николаевна так и не получила.

 

* * *

10 июня 1961

Милый Аришь, получила твое письмишко от 4.6. — спасибо, дорогой, что находишь время для меня — а оно там (впрочем, везде) дорого. Рада, что твои письма стали совсем хорошие — правда, м.б., если это и так, тоже хорошо: значит, хоть таким путем отвлекаешься от своих обид.

 

- 281 -

Мордовский пейзаж и мне нравился, хоть и приходилось им любоваться, так сказать, не вплотную, а скорее издалека, а особенно запомнились соловьи. Кажется, именно там я как следует «осознала» их. О Мордовии я знаю мало — только что мордвины состоят из двух племен — «эрзя» и «мокша». Мокша есть река, а Эрзя есть скульптор. Племена древнейшие, одежда их национальная напоминает одежду древних славян — при мне еще носили удивительные домотканые рубахи, длинные до пят, с длинными рукавами, под мышками красные (почему?) ластовицы, подол вышит тончайшей полоской мельчайшего, черного с коричневым, узора. Поверх рубахи надевалась тоже домотканая, туго подпоясанная, юбка, а рубаха вытягивалась напуском на животе на манер блузы. Всякую всячину — разные там покупки мордовки клали за пазуху, иной раз помногу, все это держалось поясом юбки, фигуры получались причудливые. При мне деревенские еще не знали обуви иной, кроме лапотков и онуч, девушки, под нашим мудрым руководством освоившие тапочки, стеснялись в них вернуться домой — засмеют, как «стиляг»! Онучи — сказка. Они наворачивались на ноги таким образом, чтобы вся нога, от колена до пят, была ровной, как столбик, а это — большая работа. Бедные девчонки вставали за час до всех остальных, чтобы обуться, как положено, вечно возились со своими онучами, стирали их и всячески лелеяли — девушка, у

 

- 282 -

к<отор>ой они не в порядке, — неряха, замуж не возьмут. Села в Мордовии были еще недавно половина русские, половина татарские, т. е. одно село разделено пополам — одна половина «крещеные», другая — мусульмане; жили рядом, не соприкасаясь. Были темные, отсталые деревушки, и зажиточные, передовые. Встречала я много культурных, интересных людей среди мордвинов. Одна знакомая преподавала в Саранском муз. училище — не могла нахвалиться своими учениками — одаренными и трудолюбивыми. Вообще-то была республика сплошных контрастов — сейчас они, верно, сгладились. Мордовия соприкасается с Рязанщиной, и природа та же, и леса, леса мещорские; из этих лесов, верно, лешие в последнюю очередь ушли!

11 июня. На этом месте этнографического очерка я вчера уснула — такова неоспоримая и необоримая сила художественного слова. Стоит ужасная жара, настоящее пекло, до 30° в тени, а уж на солнце!.. Ни одного дождя, кроме как по радио, и я с головой ушла в поливку, довольно бесполезную, т. к. вода прямо на глазах испаряется с грядок, а я все ее таскаю и таскаю, обливаясь потом. Жару переношу плохо, и, как в тропиках, ненадолго оживаю лишь после заката солнца. А тут одолевают гости — едут косяками, не хватает ни простынь, ни жратвы, ни терпения. Гость идет в основном интеллигентный, картошку не чистит, воды не таскает, зато «за

 

- 283 -

поэзию» разговаривает, не закрывая рта. И уже в первый день хочется убивать его на корню.

Самое трудное в моей жизни то, что время постоянно обгоняет меня, я целыми днями кручусь-верчусь и ничего не успеваю, и виню в этом обстоятельства, хотя явно дело тут во мне самой. Когда размениваешься на мелочи — плохо получается, до основного уже не доходишь, руки коротки! Очевидно, совмещать в себе (или пытаться) — Марфу и Марию — нельзя, ибо Марфа, «пекущаяся о земном», сильнее, она — быт, а быт — душит.

Бедный Малыш, если и у вас такая же жара, представляю себе, как тяжело работать, особенно на поле, в открытом месте. В холод — работа греет, а от жары не укрыться. Впрочем, м. б., именно на вас и проливаются те «кратковременные дожди и грозы», к<отор>ые старательно обходят нас стороной? Очень сочувствую тебе по поводу радио, я тоже не перевариваю, когда оно включено целый день, и никак не умею от него «отрешаться», как другие, особенно от больших порций песен, романсов и арий из опер. Зато — нет худа без добра — ты «образовываешься» волей-неволей и постигаешь тысячу разнообразнейших вещей, которыми иной раз и блеснуть можно в непринужденном разговоре. Помню, как приезжавшая Вера была потрясена моей эрудицией в целом ряде областей, о к<ото>рых она и не слыхивала; ей все хотелось поговорить о литера-

 

- 284 -

туре, а я ее уводила к беспривязному содержанию скота, скоростным плавкам металла и передовым агроприемам возделывания сельскохозяйственных культур.

Не представляю себе, что Инесса находит сказать тебе обо мне: мы видимся чрезвычайно редко и обычно я ее жестоко накачиваю насчет количества, качества и стоимости отправляемых вам посылок, ибо ваши немыслимые багажи — результат ее беспардонной деятельности на этой ниве; уговариваю ее беречь и растягивать на подольше наши немудрящие «средства». Инка смотрит на меня выразительными глазами, но делает по-своему, и на каждый ваш писк реагирует так, как будто вы горите ярким пламенем, и тушит его своими слезами и, как писала мне бабка, «посылает им самую дорогую колбасу, от к<отор>ой Ирочка болеет». А вообще, таких друзей, как Инка, нет на белом свете, это последний представитель вымершей породы бронтозавров от дружбы. Прелесть, что за человек. Бабка ее обглодала начисто, остались одни фижмочки из упаковочной марли, да страдальческие, полные слез очки; спотыкается она, кстати сказать, по-прежнему на своем тернистом пути. Будь с ней поласковей.

Будь умницей, веди себя хорошо, это так важно!

Обнимаю вас, будьте здоровы!

Ваша Аля

 

- 285 -

* * *

Алины описания мордовок и их нарядов не устарели и в наше время. Еще были там деревни без электричества, с «черными» печками. Пожалуй, из нарядов исчезла живописность — вышивок уже давно нет, но онучи и лапти, блузки с напуском — все это осталось. Многие надзирательницы, да и начальники лагерей были из мордвы, агрономы, «профобучение». Жизнь в деревнях — очень бедная — мы часто видели, работая в лесу, как пешком шли со станции укутанные мордовочки, в онучах и лаптях, и тащили домой мешки с буханками хлеба — значит, ни магазинов, ни муки в деревнях не было, — а это не один десяток километров, да по снегу. Мордовская природа, так называемая «среднерусская» (рядом — Рязань), меня пленила; после тяжелых сибирских кедров — веселые березочьи хороводы, «страна березового ситца», вся щебечущая непугаными птицами, соловьиные ночи, белые лилии в заболоченных речках...

И май, и июнь были невыносимо жаркими и у нас, в Мордовии. Но времена были относительно гуманными — мы работали из-за жары с шести утра до десяти, а потом еще вечером, с четырех до восьми. Так что от жары страдали меньше Али. Но без привычки в поле было тяжело.

 

* * *

30 июля 1961

Милый Малыш, получила сегодня от тебя открытку типа «Как вы поживаете». Мы пожива-

 

- 286 -

ем ничего себе, мерси. После прохладной «переменной облачности» наступили жаркие дни — 30° в тени, а мы к тому же стараемся загорать на солнце, я в ущерб работе, девочки в ущерб здравому смыслу. А. А. сейчас нет, она лечит зубы в столице нашей Родины, и поэтому я свела на нет всяческую готовку — пью черный кофе холодный прямо из носика кофейника и поджариваю хлеб на сковородке. Варенье сварено. Инна и Нана снимали пробу — Инка деликатно изъявляла восторги, Нанка выразительно молчала. С вареньем у меня вечно то недо-, то пере-, в результате чего оно среди зимы или засахаривается, или скисает. Таруса стала филиалом Переделкина, бомонд сидит на бомонде и бомондом погоняет, уел. Мих. салон, у Мандельштамихи салон и они друг перед другом выхваляются знаменитостями — прошлыми, настоящими и будущими. Последнее достижение Мандельштамши — дирижер Лео Гинзбург, к<отор>ый открыл и вывез из Ташкента пианиста Керера. Он (дирижер т. е.) заикается, у него толстая дочка и «Победа», прошли слухи, что он вдовец, и мы с Инкой зашевелились, но оказалось — ложная тревога. Боюсь, что солнце, воздух и вода — главное, чем пробавляются девочки, а харч совсем неважный. Инке, правда, в некотором роде подходит чай с молоком и молоко с чаем, она говорит, что почки не беспокоят, но Нанке не мешало бы иногда и мясного поесть. Хозяйка у них незаботливая и готовит плохо, а главное —

 

- 287 -

редко, и к тому же задумала замуж выходить, сегодня была свадьба, — он вдовый, а она аж трижды вдова, на свадьбе Инка пела (не Баха, больше светскую музыку!), а Нанка плясала и имела большой успех. Пирогов не было, зато спиртного в достатке. После свадьбы учитель с учеником на бровях пришли мне помогать воду таскать, наносили полную бочку, вот какие тимуровцы! — Инка тоже аттракцион в здешнем обществе — благодаря Баху, конечно. Ел. Мих., Фрида, Мандельштамша и прочие меломаны млеют, внимая сладким звукам; Инку эти успехи, по-моему, не радуют. У нее обычно спрашивают, что Ирка пишет, а потом просят спеть — дальше интерес не вдет, напрасно — она по-настоящему хороший человек, даже без прилагательного: по-настоящему человек. У нас покос (государственный) окончен, а сейчас частники косят для своих персональных коров, погода для сена хорошая, а вот для косарей и прочих сгребальщиков — по-моему, тяжелая. Очень, очень жарко. Очень ли устаешь. Малыш? Я очень уставала косить и сгребать, страдала и от жары, и от комаров и гнуса. Всегда предпочитала огородные работы полевым и сенокосу. Впрочем, все нелегко. Истинную цену хлебу и овощам знаю на всю жизнь. Теперь знаешь и ты.

Крепко тебя, мордочка, целую, обнимаю вас.

Ваша Аля

Белля тебе послали, понравится ли? Мне чрезвычайно.

 

- 288 -

* * *

Работали мы в поле, и работа была скорее приятная. Пропалывали свеклу, окучивали картошку, сгребали сено. На поле привозили в бачках обед, иногда жгли костер и жарили «свое» — хлеб с колбасой, нанизывая на прутики. Норм не было, жару я любила. От покоса меня отстранили, так как не умела обращаться с косой, а были и настоящие косари — верующие, из украинских деревень, умевшие и любившие. Я шла следом и «ворошила». Так что не знаю, узнала ли я «истинную цену хлеба»?

 

* * *

А. А. — Ада Александровна Шкодина (Федерольф).

Инка и Нана — И. 3. Малинкович и Марианна Фрейдина.

Фрида — Фрида Абрамовна Вигдорова, много помогавшая нам. Кажется, именно благодаря ее хлопотам через Б. Полевого (с которым она работала в «Юности») удалось в 1964 году «выйти», как говорят сейчас, на Брежнева — с ним разговаривал на приеме в Кремле Полевой, он, по словам того же Полевого, «выслушал сердечно». Маму освободили 14 октября 1964 г.

Ел. Мих. — Голышева, переводчица, соседка Ариадны Эфрон в Тарусе.

 

* * *

26.Х.61

Иришь-Малыш, как жив? Получили ли книжечки — Борину и мамину? Обе нельзя достать

 

- 289 -

ни за какие деньги, вообще полный фурор. Жаль, что Борина так нелепо составлена. А главное, не пойму, как это в «Марбурге» недостает 16 строк или это Боря сам выбросил в последнее время? Ты что-нибудь об этом помнишь? Как понравилась мамина книжечка? Там, к сожаленью, есть опечатки (у семи нянек...) и дурацкое «вегетарианское» оформление, уж никак не связанное с содержанием. Надеюсь, что следите за материалами съезда, как все интересно. Счастливая ты, будешь жить в светлом здании коммунизма. А мне не дожить — помру в вестибюле. Пиши. Обнимаю. Будьте здоровы!

Аля

 

* * *

Обе книжки мы получили. Но книжицу Б. Л. было больно держать в руках — как это? Выходят книги, а мы, его самые близкие, здесь, в лагерях? Книжка вышла, а мы — нет? Значит, нас совсем хотят от него оторвать? Да и новые редакции раздражали. Чему можно было уступать при жизни, после смерти должно было отступить. А вот цветаевская книжка ездила с мамой даже на какое-то внутрилагерное следствие в Саранск, по Рузаевкам, в тюрьме саранской с ней была, и в больнице лагерной потом — и очень помогла и поддержала...

Речь идет о XXII съезде. Его транслировали по всем репродукторам поселка и зон, мы и обедали, и выходили на поверку под эти «материалы». Надежды на пересмотр были лишь у «военных

 

- 290 -

преступников» — ни верующие, ни мы ни на что не рассчитывали. И ведь именно после XXII съезда кончилась лагерная легкая жизнь — в декабре 1961-го пришли новые инструкции о строгом режиме, запрещающие посылки, ограничивающие свидания, переписку, насчитывающие какие-то странные калории (без сахара и животных жиров)... Нам с мамой, как «бьгговичкам», полагалась одна посылка, кажется, и два месяца весом 5 килограмм. Другим и того меньше. Из ларька изымался сахар, молоко. Оставшиеся там конверты, мыло и повидло можно было покупать лишь на заработанные деньги (мой заработок в месяц равнялся 20 копейкам). Ухудшился режим, озлобились надзиратели, отбирали у вахты принесенную тайком картошку, выкидывая свиньям в канаву. И карцеры пошли.

 

* * *

13 ноября 1961

Милый Малышок, у нас второй день мороз и солнце, но не весело, п. ч. снега совсем нет и земля зябнет голая. На праздники приезжала Ада, побыла дней десять, поучаствовала в деревенском быту, а сегодня вновь уехала к цивилизации поближе, а я осталась в обществе кошки — ибо в ином обществе совершенно не в состоянии работать — отвлекаюсь. Вообще-то и кошка мало помогает. По слухам. Инка с детсадом ездила на праздники в Ленинград и правильно сделала. Она совершенно чумеет от работы и в первые же две недели ухит-

 

- 291 -

ряется израсходовать без остатка все здоровьишко, накопленное за отпуск. А я за время твоего отсутствия "превратилась в какого-то сторожа маяка, в Москве совсем почти не бываю, а когда бываю, то до такой степени бегом, что потом в Тарусе никак не могу отдышаться. Все работаю, и сама себе надоела, ибо сработанного-то и нет ничего.

Как гусыня на гнезде, а цыплята все не вылупляются. Не умею я хватать время под уздцы, оно первое меня хватает под это самое и тащит к старости поближе — больше никакими достижениями похвастаться не могу, а жаль.

И все же люблю я свои одинокие тарусские месяцы, особенно, если погода не дождливая, как у каждого психа, она, погода, действует на настроение, и из серого низкого неба уж никакое решительно вдохновение не нисходит на мою победную головушку. Недавно получила в подарок вышедший толстый безобразно изданный однотомник Бунина. Я его очень люблю — все, за исключением той прозы, что была у тебя, или почти все. И теперь перечитывала «Жизнь Арсеньева», «Деревню», пожалуй, с неменьшим удовольствием, чем ты своего Манна. Какое богатство, неистощимость и — ничего приблизительного, рядом стоящего. Вспоминаю его глаза, светлые, чуть не до белизны, пронзительный и недобрый взгляд. Думаю, так же и Толстой смотрел, и в светлости глаз была не русская созерцательность, а какая-то хо-

 

- 292 -

лодная раскаленность добела. По крайней мере у Бунина было именно так.

На мамину книжечку многое — знакомые и незнакомые — отзываются письмами. Выход ее в свет оказался настоящим событием, многое ведь впервые столкнулись с этим явлением. Наташа Ст. достала мне две книжечки Бориса, одну для меня, одну для моей подруги детства, к<отор>ая замужем за испанцем-антифашистом и живет в Мексике с ним и дочкой — на каком языке они говорят в семье, она никогда не смогла мне объяснить! Там нет русских книг, поэтому я с особым чувством отправила ей и маму, и Борю. Наташа пишет, что Борю купила в магазине, что на ул. Горького, где трое суток дежурила полуторатысячная армия книголюбов, большинство которых разошлись ни с чем: тиражи небольшие и рассылаются по всей стране и в Москве мало что оседает.

Получила ли ты «Тарусские страницы» и понравилось ли тебе там что-нибудь? Маминым разделом я недовольна, составлено как бог на душу положил Оттену, — на этот раз он, господь т. е., не очень-то расщедрился, хоть и много стихов, но пестро, случайно, нестройно. Но я ко всему, что касается мамы, лезу со своей дочерней меркой, пора бы отвыкнуть, хотя, сказать по правде, неплоха и не тесна моя дочерняя мерка... Идет речь о перенесении праха из Елабуги — если удастся отыскать среди безымянных могил ту самую. Вопрос будет решаться весной, и, в случае, если

 

- 293 -

квадрат поисков невелик, то Союз пис. получит разрешение на раскопки. Поеду опознавать, если что и осталось за 20 лет, то косточки одни, и опознавать придется по росту, форме черепа, состоянию зубов, размеру рук, ног, и, верно, по изменению шейных позвонков (причина смерти). Трудной будет последняя встреча — но дай Бог, чтобы состоялась.

Обнимаю тебя — вас обеих — рада, что мать лучше себя чувствует. Пиши, дружок.

Твоя Аля

 

* * *

«За исключением той прозы, что была у тебя...» — У меня были «Воспоминания» и «Окаянные дни» И. А. Бунина.

Наташа Cт. — Наталья Ивановна Столярова, секретарь И. Г. Эренбурга, знакомая А. С. Эфрон еще по Парижу.

«Подруга детства, к<отор>ая... живет в Мексике...» — И. Лебедева.

«Тарусские страницы», посланные мне Голышевой Е. М., я получила, и мы в лагере ими зачитывались. Там была повесть Б. Ш. Окуджавы, очень нравившаяся маме и многом молодым лагерницам. На сборник была очередь.

«Последняя встреча...» — Она не состоялась. Почему? Я не знаю.

 

* * *

20 ноября 1961

Милый Малыш, все-то наспех, да на скорую руку приходится писать тебе — не взыщи, а толь-

 

- 294 -

ко представь себе, всю бесконечность несказанного и несказанного, остающегося за пределами почти всех на свете писем... Сегодня получила твое от 7 ноября, живо представила себе твой отдых — отдых, во вкус которого обычно только-только начинаешь входить к концу выходного... Всю-то войну проработали мы без выходных и по 12 ч. в день, и «харч» можно себе представить, и вот, когда опять появились выходные — сперва 2 в месяц — то долго не могли привыкнуть к необычности состояния покоя. — Очень рада, если перекрасишь кофточку, а еще больше обрадуюсь, если это сделает для тебя кто-нибудь, т. к. тут требуется определенная сноровка. Мне не нравился ее линялый цвет, но девчонки уговорили, что «модно». По-моему, темный всегда лучше, когда не до модничанья. Получила ли «Тарусские стр.», к<отор>ые тебе собственными белыми ручками послала Ел. Мих.? Вокруг этого альманаха начинается — пока еще подспудная полемика, а потом, верно, и бить будут — за поэму «Шофер» и еще за что-то. Уж я читала-читала этого «шофера» и с руля, и с тормозов, всяко-разно, и ничегошеньки не усмотрела. Как ни парадоксально, но в стихах современных неважно разбираюсь, я воспитывалась в то время, когда несколько поэтических вершин высилось над нижайшим болотом «общего уровня» — который теперь настолько вырос, что я, за несомненным профессиональным мастерством многих «молодых» не в состоянии

 

- 295 -

разглядеть поэзию, к<отор>ая, как нам известно, не только мастерство. — Я даже не представляю себе, что у тебя еще нет Бориного сборника, если дети до сих пор не достали, то пошлю тебе я, у меня есть один в резерве, и я мечтала послать его своей подруге детства, у которой действительно нет никаких шансов его достать, ибо там наши книги совсем не продают. Я спишусь с Инкой, и, в зависимости от их «наличия», пошлю тебе или нет. Говорят, что с «Марбургом» спроизвольничал все тот же Алеша — вот уж действительно «смоленщина»! Я знаю непреложный закон о литер. наследии: можно «выкинуть» целое произведение, но видоизменять, хотя бы не оговорив в примечаниях, нельзя. А там ни примечаний, ни портрета, ни... вступ. статьи. В общем, без всего этого обойтись можно, а вот без самих текстов — труднее. А я иногда приоткрываю книжечку, читаю оба «Вальса», скажем, или еще что-нибудь одно — и отставляю. Все еще слишком грустно, и — как ожог, вроде бы не болит, а чуть приблизишь к источнику тепла — и нестерпимо. Тот мамин портрет, что тебе нравится — в «Страницах», но искажен безбожно, какая-то комячка (pardon) с флюсом. А глаза у мамы были не раскосенькие, как у некоторых, и личико ровненькое — красивый овал. Как ты себя чувствуешь? Мне кажется, что должна окрепнуть — и физицки и умственно. К концу срока разберешься, кто сказал «мяу» («ей-богу не я, господин учитель!»). Ел. Мих. спраши-

 

- 296 -

вает, получила ли антологию фр. поэзии, посланную через Инку?

Обнимаю вас, будьте здоровы!

Твоя Аля

 

* * *

Выходные у нас были еженедельно, а по субботам мы работали.

«Шофер» — поэма В. Корнилова.

«Подруга детства» — Ируся, дочка друзей Марины Цветаевой Лебедевых, уехавшая в Мексику.

«Алеша» — А. Сурков, составитель (?) сборника Б. Л. 1961 года. Но новую редакцию «Марбурга» подготовил сам Б. Л. к изданию 1957 года. Она и вошла в это издание.

 

* * *

27 января 1962

Мой Малышок, милый, опять два слова наспех — сегодня запаздываю со своей «нормой», а отозваться на твое письмишко хочется. На днях напишу поподробней. Во-первых, твое письмо от 11-го еще—или уже не дошло до меня, а от 17-го пришло очень быстро, и то хорошо. Как встретили Н. год? Наверно, по-своему очень славно, дружно. Праздники в трудных условиях — действительно праздники, и многое из них мне запомнились больше, глубже, сердечнее, чем многие и многие «фестивали», вроде недавнего голышевского. Не огорчайтесь тем, что сократили посылки. Мама помнит, каково бывало без всяких посылок вообще, и каков харч был «при культе».

 

- 297 -

Как-нибудь вытянем (пишу, будто бы я с вами, но я действительно с вами больше, чем сама с собой!), и все будет хорошо. Сперва ты выйдешь, потом дуру-мамку будем вытягивать, и вытянем, уверена. Лишь бы она сама себя не гробила и не устраивала себе «режим» сверх существующего. Я как-то очень верю, испытав на себе, в приливы-отливы судьбы, и знаю, что за плохой всегда идет хорошая, высокая волна. От нас же зависит и требуется доживать до нее и не убивать самих себя — тоской, бессонницей, нервами. Их надо держать в узде, а что они поддаются ей, я живой свидетель!

Что еще очень важно — есть у вас верные друзья, вроде Инки, например, а это громадный, неисчерпаемый, единственный в жизни капитал. В этом отношении — вы редкие «капиталисты», потому что есть люди, к<отор>ые вас любят и поддерживают. То, что отсеялось, — черт с ним. Не надо лишнего в жизни — болтовни, пустомельства, парадности, «богатства». Многие отошли и от меня — не отошли, сама отстранила; корректно и вежливо. Всех и всяческих сенсационеров в первую очередь, тех, кто показал свою человеческую несостоятельность в человеческой беде. Мамина беда — одна из ее бед! Что она по существу своему хаотична, господь так и не отделил в ней «свет от тьмы» в первый день творения! И потому она органически не разбирается в плохом и хорошем, в людях и в явлениях, путает хлеб насущный с птифуром, блага материальные с духовными, и

 

- 298 -

ужасно страдает в этой неразберихе — и другие страдают, за нее и из-за нее... Нет, я не хотела «замиряться» с ней посредством коробочки печенья. Я с ней и не ссорилась и никогда не хотела обидеть, что об этом говорить! Печенье же есть печенье (было!), и мне просто хотелось доставить ей к празднику весьма скромное удовольствие.

А жить надо по правде. Жить надо (материально) не лучше других. Живущих хуже — жаль, но им можно помочь. А вот богатым, нашим теперешним помочь ничем нельзя. Как невыносимы мне советские «нувориши», хотя бы наши, тарусские хапуги-переводчики, писатели, акулы — с Бахами и фестивалями, а главное — с сенсациями. У меня к ним — классовое чувство — забавно! И как для них по сути дела закрыто все то, о чем они толкуют и рассуждают. Ибо прекрасное — и в первую очередь искусство — дается чистыми руками и в чистые руки... Пусть все эти бессвязности наспех не покажутся тебе пресными «евангельскими» проповедями. Пойми меня правильно...

У нас пока зима теплая, часто оттепель, жаль, что девчонки не успели прислать тебе вовремя сапоги. М.б., имеет смысл (если не удастся прислать по одному бандеролями) попросить разрешение у начальника на внеочередную посылку, ибо это — явно не съедобное и нужное для работы — сапоги то есть! В марте надеюсь побывать в Москве недели на три, тогда пришлю

 

- 299 -

тебе и маме сладкого, а здесь вроде ничего подходящего для бандеролей не водится, однако посмотрю. Весной, к лету поближе, надеюсь получить какие-нибудь деньги. Весь 1961 не заработала ни гроша, хотя работала много. Но «Искусство» неплатежное издательство — ждать приходится годы. Так что больше даю советы Инке, как распоряжаться тем, чего не вкладывала в общую копилку! Инкины болезни не столько простудные, сколько от несоблюдения строгой диеты, к<отор>ая ей необходима. Ест что, когда и где попало. Дом у них не семейный, никто за этим не следит, а она не такова, чтобы сама за собой ухаживать.

Обнимаю. Пиши.

Твоя Аля

 

* * *

23 мая 1962

Милый Ребенок, всегда-то пишу тебе через пень-колоду, чаще всего ночью (которой ты-то бодрствуешь, а мне отчасти спать положено!), и, будь то ночью или днем, упуская что-то главное, ради чего и за перо бралась. Так и на этот раз. Мне хочется сказать тебе лишь одно, для того, чтобы жить «образцово и просто», мне кажется, вовсе не обязательно проводить «свои юнаи года» в испр.-труд. лагерях. Такая твоя «концепция» простоты, pardon, хуже воровства! Взять в руки метлу и вымести к чертовой матери суету из своей

 

- 300 -

жизни можно (и должно) именно в так называемых вольных условиях. Ужасно мне грустно, кстати, что в сущности (?) твоей заложено и непротивление потоку, при всей супротивности твоей натуры. Вот складывались обстоятельства далеко не просто и далеко не образцово, ты и жила по обстоятельствам, изменились они — и ты подчинилась в какой-то мере «образцовости и простоте». Но мыслимо ли брать извне это самое «образцово и просто»? Зачем? Выпусти их наружу ты, из своей собственной глубины, и сразу все станет на свои места, и суета, и суетное — сами уйдут. Да, милый, конечно, вернуться — трудно. К прошлому не возвращаются, а будущее неясно даже цыганкам. Но трудно будет только самое первое время, «чистилищный» промежуток его между двумя эпохами твоей жизни. Всякое «между» — трудно, это — смутное время, когда особенно важно держаться правильно, ибо от этого «держаться» и зависит дальнейшее «так держать». Это раз. А потом трудно — и самолюбиво больно — устраивать свою жизнь среди большого количества ложных друзей и малого — истинных, — мало ли, что еще больно и трудно! Но все перемелется — и быстро. Все пойдет на лад. Если ты дашь волю своему «образцово и просто»... А сейчас все вокруг как и два года тому назад. Наконец пришла весна и все расцвело — от черемухи до соловьев, и приближается конец мая, и опять мы в июле собираемся в Латвию, а

 

- 301 -

вновь ты будешь меня провожать на Рижском вокзале. Что дальше? Увидим.

Твоя Аля

 

* * *

«Образцово и просто» — из стихотворения М. И. Цветаевой: «Я счастлива жить образцово и просто...» Удивительно, как сбылось пророчество Али, как любящее ее сердце наворожило: в июле я вместе с Инной действительно провожала ее в Латвию, и как два года назад, она долго не отходила от окна... Как в рамке вижу ее в окне — постаревшую за два года, пожелтевшую, но с теми же (в эту минуту!) смеющимися глазами.

Я вернулась из лагеря 14 июня 1962 года, через 3 недели после этого письма.

 

* * *

27 апреля 1964

Дорогой Аришик, вот и Пасха приближается, навсегда в нашей памяти связанная с болезнью и уходом Б. Л. — с его Страстной неделей (и с воскресеньем, раз он в него верил!). Посылаю тебе переписанное его письмо, чудесное; только, прошу тебя, не пополняй им ничьих коллекций, ладно?

 

14 июня (1952 г.)

Дорогая Аля!

Я еще по поводу предыдущего твоего письма хотел повторить тебе, какая у тебя замечательная и близкая мне наблюдательность. У меня в

 

- 302 -

продолжении романа, только что написанном и которого ты не знаешь, есть о том же самом, что у тебя в прошлом письме: о земле, выходящей весной из-под снега в том виде, в каком она ушла зимой под снег, и о весенней желтизне жизни, начинающейся с осенней желтизны смерти, и т. д.

Я очень хорошо поработал для себя в апреле и мае и читал нескольким друзьям большой новый кусок прозы, еще непереписанный. Это было большое счастье, и было совсем недавно, неделю с чем-то тому назад.

Я здоров, я живу незаслуженно хорошо, Аля, с блажью и фанабериями (проза, чтение), которые позволяю себе.

Мы завтра переезжаем на дачу, и я тебе пишу эти поспешные строки в обстановке подведенных итогов и валяющихся на полу обрывков веревки и оберточной бумаги.

Мне хорошо, Аля, я стал как-то шутливо спокоен. Я не остыл к жизни, а готов загореться и горю как-то шире, целым горизонтом, как будто я только часть пожара, вообще только часть того, что думает воздух, время, человеческая природа (в возвышающем отвлечении), я боюсь сглазить, я боюсь это говорить. Мне нечего жалеть, я что-то вроде Хлестакова, я заедаю чужой век, мне выпала даром, неизвестно за что, м. б. совсем не мне предназначенная судьба, незаслуженно, неоправданно.

 

- 303 -

Вот моя открытка тебе, между переводом и огородом. Я летом хочу кончить роман так, как он был начат, для себя самого.

Tout a'toi Б.

(авиаписьмо, в Туруханск)

 

Целую тебя, Аришик, поздравляю с приближающимися весенними праздниками, с самой весной. Пусть она будет доброй и щедрой к вам обоим.

Твоя Аля

 

* * *

2 сентября 1966

Милый мой Аришик, каждый раз, когда вижу твой почерк на конверте (еще не вскрытом) — что не часто бывает! — столько сразу всколыхивается, вспоминается, поднимается из запечатленных и не будничных, не на каждый день — глубин! И в первую очередь — всегда! — Борис Леонидович; я-то знаю, что именно ты — дитя его души, больше знаю, чем знал он сам и чем знаешь ты. Из всех, его окружавших (впрочем, ты — не «окружала», ты — частица его сердцевины!), для меня осталась, пребыла, ты одна; «все прочее — словесность», как сказано у мамы. Дивное дело: ушел он, и как индейский вождь, или индийский гость — увел с собой на тот свет (условный) толпу жен, рабов, виночерпиев и бог знает еще кого еще; право же — увел; с его уходом именно они

 

- 305 -

превратились в тени, исказились, сместились, растворились, и время уже насыпало над ними свой курган. И только ты осталась тайным Борисовым ростком, той свечой, что горела на окне, свеча горела. И горит в черном окне маленькое сердечко света. — Не смейся над этим «лирическим» вступлением, милый мой пересмешник! Ты ведь умеешь и писать, и читать между строк...

А нынче в твоем конверте роскошный, пристальный и пасмурный Бобка! Как он вырос и какую шевелюру отрастил! И похож не только на папу с мамой, но еще и на Наполеона. В чем немалую роль сыграл знаменитый «шумел-горел пожар московский, стоял он в сером сюртуке». Итак, евонная бабка получает наследство, а евонный папка размышляет над маршрутом Потьма — Москва — Лондон! Это очень хорошо, когда подумаешь, что еще недавно были возможны маршруты только в обратном порядке; причем не обязательно из Лондона. В общем, дай Бог, чтобы все было хорошо, чего и себе желаю.

Пока что ничем похвастаться не могу. Лето было из ряда вон нелепое и утомительное; я не увидела, как оно прошло — такое солнечное и великолепное! Сидела, как пришитая, над переводом «предпенсионной» пьесы Тирсо де Молина, спешила, тупела и, по-моему, перевела отвратительно. Главное — спешила к жесткому-прежесткому, последнему-препоследнему сроку, а когда закончила и отослала — получила преми-

- 306 -

лую записочку от редактрисы: мол, можно не спешить, по разным там причинам срок сдачи сборника откладывается до октября; о чем им-то было известно еще в июне...

— Сверх работы — все время приезжали и уезжали гости, приходили и уходили... туристы, оптом и в розницу интересовавшиеся — кто жизнью и творчеством МЦ, а кто — моим лично отношением к, извините, Синявскому и Даниэлю. Сколько же праздных людей шаталось нынче по Тарусе! — 17 августа умерла Валерия Ивановна Цветаева; это была последняя глава «Дома у Старого Пимена». Похоронили ее здесь, в Тарусе. Умерла, говорят, во сне; был при ней только старик-сторож, пьяница и жулик, но, впрочем, сплошное «чего изволите»; единственный человек, чье присутствие ее не раздражало; а мне вспоминается голубой плюшевый альбом, в котором она — в институтской пелеринке — гордая загадочная красавица — из-под темных турецких век ясные ледяные глаза.

Гроб везли на телеге под звуки духового оркестра тарусского дома культуры; вот так. А веку ее было 84 года.

После нескольких дней относительной передышки вновь сажусь за переводы. Устала от всех и вся.

Твоя Аля