- 65 -

ПЕЛЛАГРА

 

Все прибывающие с этапов в Котлас с первого дня направлялись на работу, состоявшую в ежедневной по десять-двенадцать часов погрузке мешков с зерном в огромные по 300—700 тонн грузоподъемностью баржи — почти единственный и одновременно дешевый транспорт огромного района, поскольку сети железных дорог он не имел, как не имеет и ныне, возможности же автомобильного транспорта, по экономичности не способного конкурировать с речным, при крайне слабом развитии дорог, были ничтожны. Процесс погрузки был организован так, что с опоясывающего склад помоста, взяв на спину полный под завязку мешок, мы должны были бегом по трапу, потом по чреву баржи доставить его на место и бегом возвратиться за следующим. И так, по сегодняшним меркам, по полторы и более смены, да без выходных дней. Самое трудное при этом начиналось, когда один слой мешков полностью закрывал пол трюма и следующие ряды приходилось заполнять, уже бегая по мешкам, вязнувшим под ногами. Трудно сейчас сказать, где брали мы силы, если даже допустить, что у нас открывалось второе дыхание. Возможно, источником их были лишь двадцать прожитых на свете лет. Но хватало их тоже не надолго, и мы один за одним, ломаясь, начинали падать. На третьей неделе на бегу упал под тяжестью мешка и я. Сломался. Спина больше не держала мешка, оставалось с такими же «дошедшими» поднимать и нести его вдвоем. Совпало так, что в эти самые дни пеллагра достала и меня и пошла кровью. Из всех оставшихся сил старался устоять на ногах, не попасть в стационар, но их сохранилось так мало, что дорогу с работы одолевал я с огромным трудом, шатаясь, и уже как бы отсутствуя в реальном мире. Возвращало в действительность лишь легкое похлопывание по плечу бригадира Костина со словами: «Скоро на тебя, браток, деревянный бушлат наденем...»

По возвращении в зону полагался обед. Большая кастрюля с овсяной (пшеничной, ржаной) кашей приносилась шестерками уголовников к их тронному месту в бараке, после чего один из свиты главного уголовника принимал на себя роль кормильца работяг, отпуская каждому по небольшому деревянному черпаку-ложке. Почти половина содержимого бачка, оставшаяся после облагодетельствования безликой и безответной человеческой массы, обильно заправлялась маслом, выкладывалась в эмалированную миску-таз и начиналась чинная и окрашенная всяческим изображением самодовольства братская трапеза воровской верхушки. Остальным обитателям барака, голодным после обеда, как и до него, оставалось стараться не смотреть в их сторону,

 

- 66 -

забившись в глубину нар, всплошную тянувшихся в три этажа по периметру помещения.

К сказанному о нарах, чтобы как можно полнее донести до читателя характер этого жилья, уместно здесь добавить: слой соломы на них заменяет постель, внизу — занятые своим промыслом гигантских размеров злые крысы, встречающие случающиеся попытки прогнать их угрожающими выпадами. Но самое непереносимое, способное одно извести человека — это на всю высоту строения, по рубленым стенам, сплошной движущейся массой клопы, отчего создавалось впечатление нанесенного на потемневший сруб хаотического живого узора. Для меня, ухе захваченного пеллагрой, этот фактор был еще одной причиной страданий на пути к последней (не вызывало сомнений) черте. Некоей компенсацией в моем отчаянном положении стало избавление от чувства голода. Оно ушло настолько, что свою пайку хлеба я отдавал.

Как ни покажется на слух противоестественным, спасение на этот раз пришло с этапом в Воркуту в сочетании с той удачей, что на момент его формирования я еще не оказался на больничной койке, которой избегал до последнего. Конечно, сами по себе восемь дней в столыпинском вагоне (на официальном языке — в вагонзаке) — очень тяжелое испытание, и в данном случае не этап как таковой вернул шанс выжить. Отчасти помогло экономии сил то, что не надо было ежедневно преодолевать невыносимо трудные километры на работу и обратно и работать, когда, кажется, тратились самые последние резервы клеток организма. Главное же спасительное условие состояло в том, что в тюрьме на колесах я оказался с людьми удивительной доброты и чуткости к ближнему, что с полным основанием оценивалось равносильным подвигу, когда и своя боль саднит ежеминутно.

Не могу не назвать их поименно. Прежде всего, это Валерьян Прохоров, воевавший в звании лейтенанта (после реабилитации — экономист в Воркуте) и Василий (Емельянович) Лысенко (реабилитированный, оставался в Воркуте, экономист-строитель; в семидесятые годы поселился в Броварах под Киевом, после Чернобыля не раз выезжал туда в командировки, в январе восемьдесят девятого погиб от белокровия). В том «купе» были излучавший тепло участия Михаил Замоздра, жестко честный Ахримович (в первые же месяцы совсем молодым умер в Воркуте), были еще трое, но, к сожалению, и благодарная память не смогла сберечь их имена.

Однако вернусь к началу дороги. Вручив каждому этапнику пятидневную пайку хлеба с рыбиной соленой горбуши, люди НКВД сняли с себя все заботы до конца пути, оказавшегося длиной в восемь дней. Я же, испытывая отвращение к еде, не смог оставить даже часть

 

 

- 67 -

своего богатства на случай и предложил товарищам поделить все между собой. Хотелось только пить, но, зная, что при пеллагре вода означала почти верную смерть, в первые дни еще мог подавлять это всепоглощающее чувство сам. Когда же оно переросло всякие пределы воли и сознания, включая и страх смерти, а память, как в бреду, стала воспроизводить с подробностями, где, когда, у какого киоска, что и сколько случалось пить прежде за все двадцать лет жизни, святой души, как теперь понимаю, Валерьян Прохоров, можно сказать, крепкий против ослабшего, едва душа в теле, меня, силой, не шутя, не допускал к воде, вынужденный по-борцовски припечатывать к полке и не давать подняться. Лишь на восьмой день полного голода и жажды, когда кишечные проявления пеллагры устойчиво перестали обнаруживаться, он разрешил мне, поднес, как награду, дозу вожделенной влаги, не более чем на толщину пальца на дне стеклянной банки. Оказалось, он даже сберег для этого дня часть еды.

А. Сахнин  в «Побеге за границу», приводя факты из реальной биографии по сути единственного своего персонажа Шешелякина, называет такой: в пятидесятые годы будущий герой документального рассказа служил в охране лагеря и был отчислен «за жестокое обращение с заключенными» (В дни Токийской Олимпиады сбежал с судна-гостиницы для советского персонала и обратился в западногерманское посольство за политическим убежищем, заявив, что одобряет политику Эрхарда и ему вообще близка идеология фашизма, он оправдывает его войну с СССР...). Эта жестокость в немалой степени накапливалась как желаемый результат бесед-инструктажей, где солдатам внутренних войск зачитывались сочиняемые «писателями» госбезопасности списки кровавых преступлений из биографий охраняемого ими контингента лагерей. Но были особо отличавшиеся в проявлении этой жестокости в деле, возможно, в силу патологии индивидуальной психики. Таким запомнился конвой нашего «столыпинского» (получив в начале девяностых возможность познакомиться со многими свидетельствами о жизни и личности Петра Аркадьевича Столыпина, связывание в народе названия вагона как атрибута репрессивного произвола властей с его именем воспринимаю глубоко незаслуженным, досадным заблуждением от неведения). Чуть выше сказал, что пищей на все дни этапа была соленая горбуша, отчего жажда сводила с ума не только меня (я хоть рыбу и не попробовал!). Вода же приносилась два раза в день и по нескольку глотков. Один из нас имел неосторожность, прося воды, сказать, что выпил бы ее ведро. Появилось полное ведро, человека вывели к нему (собрался весь дежуривший наряд!), сказали: «Пей.» Пил, пока смог. Заставляли еще и били. Через силу, изнемогая, прикладывался губами к стоящему на полу орудию пытки, все более вынужденный наклонять его, отчего вода проливалась. Сыпались удары и пинки: «Еще!» Впустили обратно за решетку стены — на глазах мучительные слезы мужчины.